— Сядь, дитя мое.
   Дитя мое? Кто мог его так назвать? Только одна женщина в мире.
   — Сядь и слушай, что я тебе скажу.
   Он открыл было рот, чтобы что-то промолвить, но не смог выдавить ничего, кроме жалкого нечленораздельного звука, смысл которого она тем не менее поняла.
   — Нет, ты можешь, — произнесла она.
   Вновь с его уст сорвался жалобный стон, ибо он был слишком слаб и близок к смерти.
   — Поверь мне, я устала от жизни не меньше тебя, — продолжала его мать, — и так же, как ты, готова принять смерть. Да, я готова это сделать. Но раз я взяла на себя труд тебя разыскать, то собери, по крайней мере, остатки своих сил, чтобы сесть и взглянуть мне в глаза.
   В том, что он слышит ее голос, у него не было никаких сомнений. Каким-то образом мать была с ним рядом. Та самая женщина, что согревала его в очаге своего лона, что вскормила его плоть и сформировала душу, женщина, которая, воспылав гневом на его юношеское безрассудство, сказала, что он для нее навсегда отрезанный ломоть, и это проклятие, безусловно, определило всю его дальнейшую жизнь и не принесло ему ничего, кроме бед и несчастий, — эта женщина нашла его здесь, посреди океана, где ему негде было спрятаться, разве что броситься в морскую пучину. Но мог ли он быть уверен, что она не последует на дно вслед за ним, ведь для нее это не составит никакого труда? Она никогда не знала страха смерти, что бы она ни говорила о своей готовности к этому акту.
   — Я здесь не по собственной воле, — сказала она.
   — Тогда почему?
   — Я встретила эту женщину. Твою Рэйчел.
   Наконец он поднял голову. Его мать, точнее, ее проекция стояла на корме «Самарканда», и, когда он на нее посмотрел, взор ее был устремлен не на него, а на садившееся солнце и на раскаленное жаром небо. Минул еще один день с тех пор, как он отсчитал себе последние мгновения жизни, прощаясь с заходящим солнцем, а стало быть, он и его лодка продержались на плаву еще двадцать четыре часа.
   — Где вы с ней встретились? Ведь не пришла же она...
   — Нет, нет, она не была в «L'Enfant». Я видела ее в Нью-Йорке.
   — Ты ездила в Нью-Йорк? Зачем?
   — Повидаться со стариком Гири. Он умирал, а я дала себе обещание, что последние минуты его жизни проведу рядом с ним.
   — Ты поехала, чтобы его убить?
   Цезария покачала головой.
   — Нет. Я просто поехала, чтобы засвидетельствовать уход из жизни своего врага. Разумеется, раз уж я там оказалась, то не могла отказать себе в удовольствии немного покуражиться.
   — И что ты натворила?
   — Ничего особенного, — вновь покачала головой Цезария.
   — Но он мертв?
   — Да, он мертв, — закинув голову назад, она взглянула на небо прямо над своей головой, где появлялись первые звезды. — Но я пришла не за тем, чтобы говорить о нем. Я пришла ради Рэйчел.
   Галили усмехнулся, вернее, попытался это сделать, что не слишком ему удалось, поскольку горло его пересохло.
   — Что в этом смешного? — спросила Цезария.
   Галили потянулся за бутылкой бренди, которая закатилась за планшир, и отхлебнул глоток.
   — То, что ты способна сделать нечто ради кого-то, кроме самой себя, — ответил он.
   Цезария пропустила его колкость мимо ушей.
   — Тебе должно быть стыдно, — сказала она, — за то, что ты повернулся спиной к женщине, питающей к тебе такие чувства, как Рэйчел.
   — С каких это пор, черт побери, тебя стало интересовать, какие чувства испытывают люди?
   — Быть может, с годами я стала несколько сентиментальной. Но тебе встретилась необыкновенная женщина. И что ты сделал? Собрался покончить счеты с жизнью? Я в отчаянии, — ее голос сорвался, и в ответ ему затрепетали борта «Самарканда». — Я просто в отчаянии.
   — Ну конечно, ты в отчаянии, — ответил он. — Только я ничем помочь не могу. Поэтому лучше оставь меня в покое и дай умереть с миром, — отмахнувшись от нее рукой, он уткнулся лицом в доски палубы.
   И хотя он больше на нее не смотрел, в присутствии матери у него не оставалось никаких сомнений — он явственно ощущал эманации ее силы, легкие и ритмичные. Несмотря на то что она была обыкновенным видением, ее образ источал флюиды, свидетельствующие о физическом могуществе.
   — Чего ты ждешь? — осведомился он, не поднимая головы.
   — Даже не знаю, — ответила она. — Наверное, надеюсь образумить тебя. Чтобы ты наконец вспомнил, кто ты такой.
   — Я знаю, кто я такой... — сказал он.
   — ТОГДА ПОДНИМИ ГОЛОВУ, — при этих словах судно, от носа до кормы, содрогнулось, точно от землетрясения, так что даже рыбы на дне моря взволновались и бросились наутек. Меж тем на Галили ее слова не произвели никакого впечатления, по крайней мере, он продолжал лежать, как лежал, упорно отказываясь повиноваться ее воле.
   — Ты негодяй, — сказала она.
   — Не спорю.
   — Эгоистичный, своенравный...
   — Конечно, конечно, — вновь согласился он, — я последний кусок дерьма, что плавает в океане. А теперь будь любезна, оставь меня наконец в покое.
   От его голоса судно вновь задрожало, хотя не так сильно, после чего на несколько минут наступила тишина.
   — У тебя много других детей, — скосив на нее глаза, наконец сказал он. — Почему бы тебе их не помучить?
   — Никто из них не значит для меня столько, сколько ты, — ответила Цезария. — Тебе это прекрасно известно. Мэддокс — полукровка, Люмен не в своем уме, остальные — женщины... — Она покачала головой. — Они обманули мои надежды и оказались не такими, какими мне хотелось бы их видеть.
   — Бедная мама, — приподняв голову, произнес Галили. — Как мы тебя разочаровали! Ты хотела видеть нас совершенными, а погляди, что из этого вышло, — теперь он приподнялся и встал на колени. — Но разве ты в чем-то виновата? Нет, ты всегда была безупречна, всегда неуязвима.
   — Будь я на самом деле безупречна, меня бы не было сейчас здесь, — ответила она. — Я тоже совершала ошибки. В особенности по отношению к тебе. Ты был моим первенцем, и это тебя испортило. Я слишком потворствовала твоим слабостям. Потому что слишком тебя любила.
   — Слишком меня любила?
   — Да. Слишком. Поэтому не сумела разглядеть, в какое ты превратился чудовище.
   — Так, значит, теперь я стал чудовищем?
   — Мне известно все, что ты натворил за эти годы...
   — Ты не знаешь и половины. На моих руках гораздо больше невинной крови...
   — Не это меня беспокоит! Меня страшит твое расточительство! То, что ты впустую тратишь свое время.
   — И что же, по-твоему, мне надлежит делать вместо этого? Разводить лошадей?
   — Только не вмешивай сюда отца. Он к этому не имеет никакого отношения...
   — Он к этому имеет самое прямое отношение, — потянувшись, Галили ухватился рукой за низко наклонившуюся мачту, пытаясь встать. — Он разочаровал тебя больше других. Мы уже были потом. Так сказать, последствия землетрясения.
   Теперь настала очередь Цезарии отвести глаза и устремить их в морскую гладь.
   — Что, задел за больное? — спросил Галили и, не получив ответа, переспросил: — Угадал, да?
   — Что бы ни случилось между твоим отцом и мной, все кануло в Лету. Бог свидетель, я его очень любила. И старалась изо всех сил сделать счастливым.
   — Но тебе это не удалось.
   Она прищурилась, и он приготовился к очередному сотрясению лодки, но, к его удивлению, ничего не последовало, и когда она заговорила, голос ее звучал столь тихо и мягко, что почти напоминал плеск волн о борт.
   — Да, не удалось, — согласилась она. — И за это мне пришлось заплатить долгими годами одиночества. Годами, которые мог бы скрасить мой первенец, будь он со мной рядом.
   — Ты сама меня прогнала, мама. Сказала, чтобы в твоем доме ноги моей не было. И что если я когда-нибудь осмелюсь переступить порог «L'Enfant», ты меня убьешь.
   — Я никогда такого не говорила.
   — Говорила. Ты сказала это Мариетте.
   — Я никогда ей ни в чем не доверяла. Она столь же своенравна, сколь и ты. Будь моя воля, вырвала бы вас из своего лона собственными руками.
   — О господи, мама, умоляю, давай обойдемся без пафоса. Все это я уже слышал! Ты жалеешь, что у тебя такой сын и что вообще произвела меня на свет. Ну и к чему это нас с тобой приведет?
   — К чему приводило всегда, — помолчав мгновение, ответила Цезария. — Мы вцепимся друг другу в глотки, — она вздохнула, и море резко всколыхнулось. — Кажется, я зря трачу время. Вряд ли ты когда-нибудь поймешь. И может статься, это к лучшему. Ты причинил вред сотням людей...
   — А я уж думал, тебе наплевать на кровь, которая пролилась по моей вине...
   — Меня волнует не кровь, что пролилась по твоей вине. А разбитые сердца, — она замолкла, поглаживая рукой губы. — Она достойна того, чтобы о ней заботились. Достойна того, кто всегда будет с ней рядом. До самого конца. Ты же не способен этого сделать. Ты обыкновенный болтун. Точь-в-точь как твой отец.
   Галили не нашелся, что на это ответить, ибо ее небольшая ремарка угодила в самое слабое место и возымела на него такое же действие, как и его недавнее замечание о последствиях землетрясения, выбившее Цезарию из седла. Заметив замешательство сына, она не замедлила этим воспользоваться и решила удалиться.
   — Я оставляю тебя наедине с твоими муками, — сказала она, поворачиваясь к нему спиной, и ее образ, который доселе казался таким осязаемым, вдруг затрепетал, точно разорванный парус, — один порыв ветра, и он рассеялся бы в воздухе, как дым.
   — Подожди, — сказал Галили.
   Образ Цезарии продолжал дрожать, но острый взгляд впился в сына. Он знал, стоит ей отвернуться, и образ исчезнет, ибо его удерживал лишь испытующий взгляд матери.
   — Что еще? — спросила она.
   — Допустим, я захочу вернуться к ней...
   — Ну?
   — Это невозможно. Я уничтожил все снаряжение лодки.
   — Выходит, у тебя остался только плот?
   — Я не собирался менять свои планы.
   Цезария слегка вздернула подбородок и устремила на сына властный взгляд:
   — А теперь что, передумал?
   Не в силах более выдерживать ее пристальный взор, Галили потупился.
   — Мне кажется... если б я смог... — тихо вымолвил он, — то был бы не прочь увидеть Рэйчел еще раз...
   — Она ждет тебя всего в шестистах милях отсюда.
   — В шестистах милях?
   — На острове.
   — Что она там делает?
   — Туда послала ее я. Я обещала ей постараться направить тебя к ней.
   — И как же ты меня туда перенесешь?
   — Я отнюдь не уверена, что мне это удастся. Но могу попытаться. Если у меня не получится, ты утонешь. Ты ведь все равно приготовился встретить эту участь, — она поймала встревоженный взгляд Галили. — Или ты не так уж к этому готов?
   — Да, — признался он, — не так уж готов.
   — Тебе захотелось жить.
   — Пожалуй... что так...
   — Но, Атва...
   Впервые за время их разговора она назвала его по имени, которым нарекла при крещении и упоминание которого придало дальнейшей фразе звучание приговора:
   — Допустим, я смогу это сделать, а тебе со временем она опять наскучит, и ты ее бросишь...
   — Не брошу.
   — Вот что я тебе скажу: если ты это сделаешь, Атва, и мне об этом станет известно, клянусь, я отыщу тебя, притащу в то самое место на берегу, где мы с отцом тебя крестили, и совершу то, что считаю своим долгом совершить: утоплю собственными руками. Ты понял меня? — Голос ее прозвучал совершенно безучастно, точно она довела до его сведения имевший место факт.
   — Понял, — ответил он.
   — Делаю я это вовсе не потому, что прониклась к Рэйчел столь большой любовью. Нет. Чертовски глупо с ее стороны питать к тебе такие сильные чувства. Просто я не желаю, чтобы любовь к тебе погубила еще одну душу. Я знаю, как это больно, и потому скорее умерщвлю собственного сына, чем позволю ему нанести эту боль другому сердцу.
   Галили развел руки и, обратив кверху ладони, жестом праведника вознес их к небу.
   — Что от меня требуется? — спросил он.
   — Приготовься, — ответила Цезария.
   — К чему?
   — Я призову бурю, которая пригонит к берегу острова то, что осталось от твоего корабля.
   — «Самарканд» не выдержит бури, — сказал Галили.
   — У тебя есть идея получше?
   — Нет.
   — Тогда заткнись и благодари Бога за то, что тебе представилась возможность попытаться спастись.
   — Ты не представляешь своей силы, когда делаешь эти штучки, мама.
   — Поздно отступать, — отрезала Цезария, и Галили тотчас ощутил, как свежий ветер ударил ему лицо, резко сменив направление с юга на юго-восток.
   Галили посмотрел в небо. Сгущавшиеся над «Самаркандом» тучи поразили его своим неожиданным, сверхъестественным появлением и, точно под властью некой невидимой руки, пришли в движение, закрыв собой недавно народившиеся звезды.
   Кровь в его жилах потекла быстрее, что, несомненно, было проявлением божественной воли матери, которая на время взяла под контроль его жизненные силы.
   «Самарканд» вздымался вверх и кренился на волнах, доски под ногами Галили скрипели и дрожали. Волосы у него на затылке встали дыбом, а в животе все переворачивалось. Это чувство было ему знакомо, хотя прошло много-много лет с тех пор, как он испытывал его в последний раз. Им овладел страх.
   Однако ирония случившегося с нашим героем была за пределом его восприятия. Всего каких-то полчаса назад он был готов умереть и не только смирился с этим, но был счастлив приближению смерти, однако с появлением Цезарии все изменилось. Она дала ему надежду, будь она проклята. Несмотря на все ее угрозы (а возможно, отчасти благодаря им), ему захотелось вернуться к Рэйчел, и смерть, что казалась ему такой упоительной всего несколько минут назад, теперь его чертовски пугала.
   Но Цезария не осталась безучастна к его положению и, поманив его рукой, произнесла:
   — Иди сюда. Возьми ее у меня.
   — Что?
   — Чтобы продержаться следующие несколько часов, тебе потребуется сила. Возьми ее у меня.
   Мерцающий свет молний время от времени выхватывал из мрака грозного неба ее образ, который теперь стал более отчетливым; она стояла на носу лодки и протягивала к сыну руки.
   — Поторопись, Атва! — Она повысила голос, чтобы заглушить ветер, взбудораживший и вспенивший морскую стихию. — Я не могу здесь долго задерживаться.
   Не дожидаясь очередного приглашения, он поковылял по накренившейся палубе к матери, пытаясь дотянуться до ее руки, чтобы за нее ухватиться.
   Она обещала дать ему силу, и он ее получил, но столь своеобразным образом, что в какой-то миг у него даже закралось подозрение, будто его мать, неожиданно передумав, решилась на детоубийство. Казалось, огонь забрался в самый мозг его костей — всепроницающий и мучительный жар, поднимавшийся изнутри рук и ног и растекавшийся по жилам и нервам к поверхности его кожи. Галили не просто его ощущал, но видел — во всяком случае, в глаза ему бросилась необыкновенная желто-голубая яркость собственной плоти, которая распространялась по телу из глубины живота к конечностям, возвращая их к жизни. Однако это было не единственное видение, представшее его взору. Когда свечение добралось до его головы и заплескалось в черепе, точно вино в широком бокале, он узрел свою мать, но не рядом с собой на «Самарканде», а возлежавшую с закрытыми глазами на собственной королевской кровати, в изножье которой, склонив бритую голову, словно в молитве или медитации, сидел Зелим — тот самый преданный Зелим, который ненавидел Галили лютой ненавистью. Окна были распахнуты, и через них в комнату налетела мошкара — тысячи, сотни тысяч мошек облепили стены, кровать, одежду Цезарии, ее руки и лицо и даже гладкую макушку Зелима.
   Домашняя сцена ненадолго задержала на себе его внимание и буквально в мгновение ока сменилась невероятно странным видением: растревоженная и засуетившаяся мошкара затмила собой всю комнату от пола до потолка, за исключением тела Цезарии, которое теперь, казалось, находилось не на кровати, а было подвешено в беспредельном и беспросветном пространстве.
   Неожиданное одиночество пронзило сердце Галили: какой бы ни была та пустота — реальной или вымышленной, — он бы не желал в ней оказаться.
   — Мама, — окликнул он.
   Но видение не покидало его, и он продолжал витать взором над телом матери с такой нерешительностью, будто от одного его неверного движения тело Цезарии могло лишиться державшей ее в подвешенном состоянии силы, и они вместе полетели бы в темную пропасть.
   Он вновь позвал мать, на этот раз по имени. Тогда мрачное пространство замерцало у него перед глазами, уступив место третьему и последнему видению. Но не темнота изменилась, а Цезария. Одежда, в которую она была облачена, потемнела, обветшала и спала, но не обнажила ее — во всяком случае, Галили не увидел ее обнаженной. Тело матери обмякло и расплавилось, и ее человечность или, вернее сказать, человеческое обличье растеклось в пространстве, обратившись в яркий свет. Во время этого превращения Галили успел заметить взгляд ее глаз, открытый и счастливый, увидел, как падает в бездну ее сердце, точно звезда, освещавшая собой все вокруг.
   В этот миг чувство невыносимого одиночества сгорело в нем в мгновение ока, и страх упасть в неизвестность неожиданно показался смехотворным. Как он мог ощущать себя одиноким в окружении стольких чудес? Подумать только, она была светом! А мрак был только фоном, ее противоположностью и одновременно неотъемлемым спутником; она и он были неразлучными возлюбленными, дружной четой двух абсолютов.
   Едва его постигло это откровение, как видение тотчас исчезло и Галили вновь обнаружил себя на борту «Самарканда».
   Цезария ушла. Случилось ли это вследствие того, что передача силы существенно ее истощила и она отозвала свой дух в более спокойное место, возможно в спальню, в которой Галили только что ее видел, или же она ушла потому, что больше ничего не могла сделать и добавить к сказанному (что, впрочем, вполне отвечало ее характеру)? Он не знал. Но размышлять над этим вопросом не было времени, ибо на него со всей свирепостью надвигалась вызванная ею буря. Будь у него мачта, ее накрыли бы разбушевавшиеся волны — столь они были высоки, будь у него парус, их разорвал бы в клочья ветер — столь он был силен, но ни того ни другого у Галили не было, поскольку от них он избавился по собственной воле. Однако ум и конечности Галили более не томились в бездействии, а лодка вновь наполнилась раздирающими душу скрипами.
   Этого оказалось достаточно. С диким ликованием он откинул голову и выкрикнул нависшим над ним тучам:
   — Рэйчел! Жди меня!
   После чего упал на колени и принялся молить своего отца на небесах помочь ему пережить бурю, которую вызвала его мать.

Глава IX

1

   Несколько часов назад в нашем доме зазвучал смех. Последние несколько десятилетий в «L'Enfant» смех звучал не слишком часто, поэтому я встал из-за письменного стола и вышел в коридор, чтобы выяснить причину веселья. Там я встретился с Мариеттой, которая направлялась ко мне, держа за руку юную особу в футболке и джинсах. Лица обеих сияли.
   — Эдди! — воскликнула сестра. — Мы как раз собирались зайти с тобой поздороваться.
   — Это, надо полагать, Элис, — сказал я.
   — Да, — сияя от гордости, ответила сестра.
   И не без оснований. Девушка, несмотря на свой скромный наряд, была очень хороша. Стройная, узкобедрая и с маленькой грудью, Элис, в отличие от Мариетты, которая питала страсть к ярким краскам туши для век и губной помады, не пользовалась макияжем. Ресницы у нее, как и волосы, были светлые, молочно-белое лицо покрывали едва заметные веснушки. Обычно такие лица называют бесцветными, но не в этом случае. В ее серых глазах читалось своеволие, что, на мой взгляд, делало ее идеальной парой для Мариетты. Такая женщина вряд ли станет беспрекословно подчиняться приказам. Хотя она могла выглядеть мягкой, у нее была стальная душа. Когда Элис сжала мою руку, я еще больше утвердился в своем мнении. Моя рука словно попала в тиски.
   — Эдди — наш семейный писатель, — с гордостью представила меня Мариетта.
   — Мне нравится, как это звучит, — сказал я, высвобождая свою писательскую ладонь, пока в мертвой хватке Элис не хрустнули пальцы.
   — А что вы пишете? — осведомилась та.
   — Историю семьи Барбароссов.
   — Теперь ты тоже в нее войдешь, — заметила Мариетта.
   — Я?
   — Конечно, — заверила ее сестра, после чего, обратившись ко мне, добавила: — Ведь она тоже попадет в книгу?
   — Думаю, что да, — ответил я. — Если ты в самом деле намерена сделать ее членом нашей семьи.
   — О да, мы собираемся пожениться, — сказала Элис, с довольным видом опуская голову Мариетте на плечо. — Для меня она просто находка. Я ее из своих рук ни за что не упущу. Никогда.
   — Мы идем наверх, — сказала Мариетта. — Хочу представить Элис маме.
   — Не думаю, что это хорошая идея, — предупредил ее я. — Мама долго путешествовала и слишком устала.
   — Я не против отложить визит до следующего раза, радость моя, — сказала Элис Мариетте. — Тем более что скоро я буду проводить здесь почти все свое время.
   — Значит, после свадьбы вы собираетесь жить в «L'Enfant»?
   — Конечно, — ответила Мариетта, нежно касаясь лица своей возлюбленной. Когда кончики ее пальцев коснулись щеки Элис, та, всем своим видом излучая блаженство, томно закрыла глаза и еще глубже погрузилась в ямочку у шеи Мариетты. — Говорю же тебе, Эдди, — продолжала Мариетта, — на этот раз я крепко прикипела. Она та самая... ну, когда нет вопросов.
   У меня в голове все еще звучали отголоски разговора Галили с Цезарией на палубе «Самарканда», его обещание, что Рэйчел станет единственной хозяйкой его сердца. Было ли это простое совпадение, либо влюбленные всегда говорят почти одни и те же слова? Однако я нахожу несколько странным, что накануне войны кланов, когда будущее нашей семьи стоит под вопросом, двое ее членов (причем и тот и другой в свое время весьма неразборчивые в связях), покончив со своим буйным прошлым, объявляют, что они наконец отыскали свои вторые половинки.
   Так или иначе, непринужденный разговор с Мариеттой и Элис, не лишенный для меня приятности, в скором времени прекратился, поскольку Мариетта объявила, что желает сопроводить Элис в конюшню. Она предложила мне присоединиться к ним, но я вежливо отказался, с трудом поборов искушение предупредить ее о неразумности и преждевременности такого шага. Хотя, может, Мариетта была по-своему права. Если Элис суждено разделить с нами кров, рано или поздно ей придется узнать историю нашего дома — историю как всех живущих в нем, так и покинувших его душ. Посещение конюшни, должно быть, вызовет у нее множество вопросов. Например, почему это великолепное место такое заброшенное? Или почему там находится гробница? Намеренно пробуждая в своей подружке подобный интерес и проверив, как Элис отнесется к атмосфере вполне осязаемого, витавшего в конюшне ужаса, Мариетта, должно быть, рассчитывает выяснить, насколько та окажется готова воспринять наши темные тайны. Если Элис испытание выдержит и останется невозмутимой, то за пару дней Мариетта расскажет ей всю историю нашей семьи. И напротив, если девушкой овладеет страх, Мариетта будет потчевать свою подружку тайнами дома мелкими порциями, чтобы не напугать ее до смерти своей поспешностью. В общем, будет действовать по обстоятельствам.
   Итак, возлюбленные отбыли на прогулку, а я направился к себе в кабинет, чтобы приступить к новой главе, о похоронах Кадма Гири. Но как я себя ни принуждал, я не мог найти подходящих слов, будто кто-то намеренно отводил мою руку от бумаги. Отложив ручку, я откинулся на спинку стула и попытался разобраться в причине происходящего. После недолгих раздумий мне стало очевидно, что нарушителями моего спокойствия были Мариетта и Элис, которые еще час назад ушли осматривать конюшню и до сих пор не вернулись. Вполне допуская, что их возвращение могло остаться мною не замеченным, я тем не менее решил не мучить себя напрасными подозрениями и пойти проведать, куда они подевались.

2

   За окном уже сгустились сумерки, когда я отыскал на кухне Дуайта, который сидел перед экраном маленького черно-белого телевизора. На мой вопрос, не встречал ли он недавно Мариетту, он ответил отрицательно, после чего, очевидно обнаружив мое нервозное состояние, поинтересовался о причинах моего беспокойства. Я сообщил, что к Мариетте пришла гостья и они вдвоем отправились осматривать конюшню. Дуайт оказался умным малым и, схватив мысль, как говорится, на лету, после недолгих размышлений поднялся с места и, прихватив пиджак, произнес:
   — Может, мне сходить проверить, не случилось ли чего?
   — Вполне возможно, они уже вернулись, — сказал я. Дуайт вернулся через пару минут с фонарем в руках. Мариетты и Элис в доме не было, из чего следовало, что с прогулки влюбленные не возвращались.
   Нам ничего не оставалось, как, прихватив с собой фонарь, отправиться на их поиски. Ночь выдалась сырой и мрачной.
   — Боюсь, мы напрасно тратим время, — сказал я Дуайту, пробираясь сквозь густые заросли магнолий и азалий, преграждавших путь к конюшне и скрывавших ее от дома.
   Я надеялся, что ничего особенного не случилось, но чем ближе мы подходили к конюшне, тем меньше оставалось поводов для оптимизма. Беспокойство, охватившее меня за письменным столом, нарастало с каждой минутой, дыхание участилось, я приготовился встретить самое худшее, хотя, что именно подразумевалось под этим худшим, не мог себе даже вообразить.