Страница:
- "Зато Вам есть, что припомнить. Ведь Вы ни о чем не жалеете, правда?"
Мои слова прозвучали так нежданно-негаданно, что Государыня прыснула, будто монетки просыпались, сразу закашлялась и побагровела. Матушка даже бросилась к ней в опасении худшего.
А Государыня, насмеявшись вдоволь, сказала:
- "Позабавил ты меня, внучек, ой - позабавил. Мне уж о погосте пора, а ты все на старые мысли... Позабавил. Скинуть бы мне годочков сорок, да тебе накинуть двадцать - то-то бы мы позабавились! Хочешь орешков? Вкусные, медовые, нарочно для тебя заказала".
Протягивает мне горсть медовых орешков, а у меня хоть плачь - сенная болезнь к меду. Вот и прикиньте, что лучше: обидеть Государыню второй раз, или обчихать с головы до пят?
Я сделал страдальческое лицо и сказал:
- "Простите меня, Ваше Величество. Я тут провинился - переел сладостей, что были приготовлены моим отцом для меня и теперь у меня зуб болит - спасу нет".
Бабушка пару минут сдерживалась, а потом лукаво глазами - то на меня, то на матушку, а потом опять - как прыснет со смеху:
- "Зуб у него болит! Ты благодари Бога, что я не Петр Алексеевич, он-то любил таким вот придумщикам самолично зубы драть. Ему от чужой боли слаще елось, да пилось, - и сынок мой весь в своего предка! А ты - мой. Наша кровь.
Спасибо, мать, за внука, - порадовала ты меня, ой, порадовала. Слушай, ты знаком с кузеном - моим внуком Сашкой?"
- "Не имею чести".
- "Ну да ладно, с Сашкой-то у тебя в годах разница, а вот с Костькой я тебя познакомлю".
- "Не имею желания", - ответил я, и сам испугался сих слов.
Бабушка насторожилась, посмотрела внимательно и говорит:
- "Почему ж это ты не хочешь с ним познакомиться?"
- "Все кругом говорят, что им суждено убить меня, зачем же мне знакомиться со смертью?"
Бабушка наклонила голову, будто долго прислушивалась к чему-то, а потом тихо сказала:
- "А ведь ты и вправду - настоящий фон Шеллинг. Наша кровь. Черт побери -- наша! Жаль будет, если мои недоноски доберутся до тебя, право слово... Учить тебя надо... Слышишь, Шарлотта, надобно учить твоего первенца - жаль если такие задатки пропадут для России".
В матушкином горле что-то пискнуло и она упала на колени перед бабушкой и стала обнимать ее за ноги, говоря, что я еще мал для учебы. Тут Государыня жестом повелела мне отойти дальше, сама поковыляла к своему креслу и они на целый час с матушкой стали поглощены разговором.
Я все это время так и простоял навытяжку, ожидая решения своей участи, а Костька добрался-таки до вазочки с медовыми орешками и сожрал добрую половину сладостей. Сожрал, а потом и захрапел с очередным орешком в кулаке прямо на собачьих подушках. Ну что с него было взять - шесть лет малышу.
Тут матушка с бабушкой кончили свой странный торг и вернулись. Государыня еще раз протянула свою когтистую руку к моему лицу, чтоб лучше рассмотреть меня (к старости она стала хуже видеть), но вдруг отдернула руку и я вздохнул с облегчением. Некрасиво дважды подряд противоречить Ее Величеству, но и нельзя, чтобы тебя унижали, когда ты уже выказал свое отношение. Так говорила матушка. Поэтому, чтобы помочь бабушке, я нарочно подошел к свету, и она долго стояла у самого окна и рассматривала меня, будто не могла наглядеться. А потом обещала:
- "Запомни на всю свою жизнь, Сашка, коль угодишь в беду - говори всем, что ты - мой внук. Ты первый из внуков, кто стал мне перечить, и пожалел меня - бедную, а этого я не забуду".
Затем обернулась, ища глазами Костика, увидала его храпящим промеж собачек и, с видимым неудовольствием в голосе, произнесла:
- "Вы посмотрите на этого поросенка - вылитый Бенкендорф! Ничего не говори, душенька, я сама была замужем за таким же сокровищем и, как же я тебя - понимаю! Боже, какая мерзость".
На том моя первая и последняя встреча с Государыней и закончилась. Нас троих вывели из покоев Ее Величества. Вслед за нами вышел лакей с совочком, в коем лежали орешки. Я был так потрясен этим зрелищем, что даже спросил у матушки, неужто Государыня так разозлилась на Костьку, что приказала выбросить за ним сладости, но матушка загадочно покачала головой и еле слышно ответила:
- "Сие - испытание. Фон Шеллинги не выносят меду. У самой Государыни от него до крови свербит. Но ее муж - Петр Третий любил медовые пряники и сын Павел - любит. И внуки любят - так что у нее много медовых орешков, да пряников. Ты первый из внуков, кто выказал к ним фамильную неприязнь. Поздравляю".
Точной даты прибытия в Колледж я не помню, - мы с матушкой вернулись в Ригу и я справлял Рождество дома. В том году матушка дала роскошный рождественский бал в здании театра и было очень весело - особенно, когда прочие разъехались и остались только свои. В ту пору кровь "лифляндских жеребцов" уже дала о себе знать и я вовсю ухаживал за актрисой Деборой Кацман. Все это было по-детски и весьма наивно, к тому же Дебби - старше меня на добрых семь лет, так что с ее стороны такое внимание к моей персоне было скорее знаком вежливости к моей матушке. Однажды мы с ней так нацеловались, что я даже принялся ее раздевать и ей стоило больших трудов убедить меня, что в театре много народу и в комнату могут войти. Не стану же я компрометировать мою возлюбленную! Господи, а ведь мне было всего десять лет тогда...
В последний вечер перед отъездом мы с Дебби долго катались на санках по льду залива. В небе стояла огромная луна и снег искрился, искрился и шуршал под полозьями. Я сидел на месте извозчика в легком полушубке, лифляндской фуражке, отороченной мехом, легких шерстяных штанах, новеньких яловых сапогах (мне их сшили по особому заказу - нарочно для Колледжа) и кожаных перчатках с гербами фон Шеллингов и - знай себе, погонял лошадей. Дебби была в артистическом платье (даже туфельки - атласные, несмотря на мороз) и поэтому всю дорогу она куталась в медвежью доху, которую я подарил ей на прощание.
Мы остановились посреди совершенной ледяной пустыни и я целовал ее глаза, губы и шею, а она шептала в ответ, что обязательно меня дождется. А если поднять глаза вверх, было видно бездонное черное небо, сплошь усыпанное звездами, и откуда-то оттуда появлялись холодные искристые крупинки, которые опускались на наши разгоряченные лица и я все удивлялся - откуда берется снег, если небо чистое? Она не дождалась меня...
Был один древний банкир, кто ухаживал за актрисой и когда я убыл в столицу, сделал ее наследницей, ибо родных он сжил со свету. Он был стар и уже не мог быть мужчиной, поэтому он, как Давид, хотел чтобы девица грела его по ночам и... радовала на французский манер.
Тем и кончилось для меня мое первое чувство. У них длилось недолго месяца три, а потом он умер и действительно все оставил подружке... С тех пор я отношусь к актеркам так, как они того и заслуживают: увидал милую дебютантку -- назначил ей цену. Если "да" -- марш в постель, если "нет" -пошла вон! Последние годы я не слышу "нет" от этих девиц. Поэтому я и простил Дебби...
Ясным январским днем 1794 года я прибыл в Санкт-Петербург, где меня встретил Карлис: у него вдруг появились дела в столице - на Рождество, пока мы с матушкой поехали в Ригу, бабушка вызвала его к себе и сделала много подарков и прочих милостей. А как только я приехал на обучение, она и отпустила отца домой.
Наутро мы с провожатым сели в санки и поехали в Колледж, а Карлис вернулся в Ригу. Сперва он хотел меня проводить, но... в общем, его не пустили. Помню, отец на прощанье обнял меня что есть силы - так что у меня слезы на глазах выступили и шепнул на ухо, мешая латышскую и немецкую речь:
- "Держись, Бенкендорф. Анна велела деда твоего в масле варить, коль он не смирится. Да только сдохла курляндская сука за месяц до казни, а Бирон не решился. Даст Бог..."
И я отвечал ему по-латышски в первый и последний раз в жизни:
- "Pal'dies, teevs. (Спасибо, отец.)"
Потом мы поехали со двора и он все шел за санями и махал мне рукой, а я не обернулся ни разу и только смотрел на полированную металлическую спинку, в которой кое-как отражалось то, что осталось за нами. Помню, мой провожатый все смотрел на меня, а потом не выдержал, выматерился и не проговорил, а будто сплюнул сквозь зубы:
- "Что вы за народ -- немцы?! Не сердце, а -- камень..." - а потом выругался совсем непотребно, прибавив, - "Волчонок..."
Так кончилось мое детство.
x x x
Из журнала графини Элен Нессельрод
Однажды мы разговорились в салоне на тему: "Что есть -- Божья Любовь?" Было высказано много мнений, а в конце все обратились к моему Саше -- ибо он у нас всегда говорил последнее Слово.
Граф тогда сильно задумался, а потом произнес:
"Когда меня отправляли в учение к русским, я очень не хотел уезжать. И тогда отец мой вывез меня в деревню и показал простой камень. Он сказал:
- "Знаешь ли ты -- что есть этот Камень? Это -- Дар Божий!"
Я весьма удивился. Тогда батюшка мой объяснил:
- "Когда человек мал и неопытен, он жаждет, чтоб Господь выказал ему, как Он его Любит. И Божью Любовь мы все понимаем, как кусок Золота с неба, иль красивую девку, а может -- еще какую забаву...
Но... Вместо всего этого Господь посылает нам на сию землю одни только камни. Камни сии растут прямо из-под земли по весне и убивают наши и без того крохотные наделы...
Камни сии надобно убирать, разбивать на куски, строить из них дома, изгороди, или -- мостить ими дороги. И юный глупец готов проклясть Господа за сей Дар, ибо он несет лишь тяжкий труд, да всякие тяготы.
И лишь на краю жизни старый латыш вдруг понимает, что Господь -- Любит его. Ибо сей Камень и есть -- тот самый важный Дар Господа. Самый его Ценный Дар.
Ибо истинную Ценность Камня может понять лишь лифляндец. Уроженец наших топких болот...
* Часть II. Ливонский меч *
"Нет мелочей в
Делах Династических!"
Колледж Иезуитов Аббата Николя был в том году самой лучшей, дорогой и, я бы сказал - элитной школой Империи. Именно из Колледжа вышли лучшие разведчики, дипломаты и управленцы. Однако, - в Колледж не рвались и для России он стал "вещью в себе".
Видите ли, - ученикам приходилось принять католичество. А это -- на Руси не приветствуется.
Теперь вы поняли -- кто учился в Колледже. Там были дельные мальчики из захудалых фамилий, много отпрысков видных поляков и огромное число лизоблюдов и прихвостней этих католиков. Там было немало курляндцев, в жилах коих текла немецкая и польская Кровь, но ни единого немца и лютеранина!
Мне не следовало приезжать в сей гадюшник. Единственное, на чем сошлись бабушка с матушкой -- иезуиты мне обещали гарантии и протекцию: мой прадед по матушке был внуком Генерала Иезуитского Ордена в Рейнланде с Вестфалией, а в Братстве -- большое почтение к Крови и былым достоинствам предков.
Вдобавок ко всему Генералом "русской ветви" нашего Ордена был Карл Магнус фон Спренгтпортен -- лютеранин и швед. (Бабушка наотрез воспротивилась тому, чтоб на сей пост назначали католика, или -- поляка. Бабушка всегда была дальновидною женщиной.) Хоть шведы не слишком дружны с нами -- немцами, но поляков они попросту презирают. Так что мое появление в Колледже случилось под прямым патронатом Генерала "русских" иезуитов.
Добавьте к тому, что иезуиты замарали себя помощью всяким Костюшкам и бабушка запретила им свободное передвижение, иль проповедничество средь простого народа. Многие решили, что сие -- полное запрещение Ордена, но это -- не так.
России нужна была хоть какая-то разведслужба и вся иезуитская система образования осталась нетронутой. Но иезуиты хорошо запомнили тех мурашек, которые по ним бегали, когда моя бабушка (в присутствии своего ката -Шешковского) грозила им пальцем. Так что бабушке с матушкой были даны все мыслимые и немыслимые гарантии, что с моей головы -- волос не упадет.
Началось все, как будто -- нормально. Меня представили прочим ребятам и определили в казарму к "десятилеткам". Я начинал учебу с зимне-весеннего семестра и сильно отставал по многим предметам, - поэтому мне самому предложили выбрать Учителей и "Кураторов".
Преподаватели сразу же захотели знать -- насколько велики мои знания в том, или -- этом, - так что я так и не успел познакомиться с прочими "десятилетками". Выяснилось, что я хорошо знаю -- химию, физику, математику и геологию с географией. Гуманитарные же науки оставляли желать много лучшего.
Отпустили меня "Кураторы" только лишь к ужину и я чувствовал себя совершенно разбитым и вымотанным. Я так устал, что... был зол на всех и на каждого. В Риге я привык к тому, что все меня считали лучшим учеником, а тут -- целый день меня возили "по столу мордой" и я совсем разозлился.
В проверках мы прозевали обед и я был страшно голоден. Меня привели в столовую и посадили за один стол с прочими малышами. Я уже хотел есть (от еды на столах так вкусно пахло!), но все чего-то ждали и я не решился идти поперек местных традиций. Затем появился сам Аббат Николя и стал читать Мессу. Разумеется, по-латыни. И все стали повторять молитву вслед за отцом-настоятелем.
Впоследствии многие говорили, что я проявил лютеранскую твердость, но в ту минуту я попросту хотел кушать и... не знал слов по-латыни. (Каюсь, грешен. Знал бы - прочел и на славу поужинал!) Повторять же за прочими чужие слова я не мог и не желал, ибо сие -- Смертный грех.
В ешиве Арьи бен Леви жидята надо мной подшутили, - сказали чтоб я прочел некий текст -- якобы сие молитва Всевышнему, а там было написано: "Я -- дурак". Верней, еще хуже и во сто крат обиднее. (Что-то из Библии про arsenokoitai. И что-то еще. Я таких слов даже в словаре не нашел!) С тех пор я ни разу не повторил на слух тех слов незнакомого языка, значения коих я пока что - не понял.
Вдруг воцарилось молчание. Ко мне подошли надзиратели и встали за моею спиной. Один из отцов-иезуитов тихо спросил:
- "А ты почему не молишься вместе с Братией?"
Я постеснялся ответить, что я не знаю латыни и тихонько промямлил в ответ:
- "Vater Unse..." - я не успел даже кончить, как кто-то схватил меня за рукав и громко взвизгнул:
- "Ах ты, еретик! Проклятый маленький протестант! Мог бы хотя б сделать вид..."
Ребята, обрадовавшись развлечению в монастырской рутине, заорали на все голоса:
- "Еретик! Схизматик! На костер лютеранина! Бей протестантов!"
Столовая в один миг обратилась в бедлам и мне с настоятелями отрезались все пути к нормальному разрешению. Еще минуту назад они могли сделать вид, что ничего не заметили, а я -- попробовать помолиться на римский манер... Теперь же им нужно было карать "схизматика", а я не мог отступиться от Веры всех моих предков.
Все муки голода обрушились на меня, живот сводило от всех вкусных запахов, когда я медленно встал из-за стола и хрипло сказал:
- "За сим столом несет кровью моих друзей и товарищей... Я не смею трапезничать в одной компании с убийцами братьев моих... Будьте вы все -прокляты!"
В столовой вдруг воцарилась ужасная тишина. Потом сам Аббат Николя веско сказал:
- "Молодой человек, вас прислали сюда приказом Ее Величества и не в моей власти вышвырнуть вас отсюда. Потрудитесь пройти, пожалуйста, в карцер. На хлеб и на воду.
С завтрашнего дня вместо занятий вы будете стоять на плацу -- при позорном столбе до тех пор, пока не извинитесь перед Колледжем. Я знаю, что в ваших краях идет ужаснейшая война католиков с протестантами, но проклинать за нее ваших Учителей, по меньшей мере, - Бесчестно.
Засим -- жду вашего извинения".
Я щелкнул каблуками в ответ и вышел вслед за двумя дюжими надзирателями из столовой. Мне так сильно хотелось кушать, что -- ноги подкашивались. Но я вспоминал сладковато-тошнотный запах паленого мяса в Озолях и трупики маленьких девочек со вспоротыми животами. Я теперь не мог извиниться пред сими католиками даже на смертном одре. С голоду.
С того самого ужина и по сей день я чую себя -- лютеранином.
Карцер располагался в огромной землянке, в коей в теплое время хранили продукты, чтоб они не испортились. Зимой же здесь было страшно холодно. Мне дали два теплых, шерстяных одеяла и я ими замотался, как кукла. Пара сухих, ржаных сухарей, да кувшин холодной воды, на коей уже стал появляться ледок, не спасли меня от мук голода, а надзиратели нарочно принялись греметь ложками, да вонять тушеной говядиной и картошкой с подливой из слив.
Иной раз сии мучители нарочно подходили к окошку в двери, стучали ложкой по котелку и звали меня:
- "Эй, лютеранин! Поди сюда, скажи молитву и ешь на здоровье!"
- "Ты не понял, Болек, ты не тем его завлекаешь -- эти свиньи не жрут говядины, им подавай только свинину! Эй, ты, жиденок -- хочешь свининки?! Хрю, хрю -- сволочь!"
- "Нет, правда, мы дадим пожрать -- скажи только "Anne Domini", или что-то еще, а?!"
Так они развлекались всю ночь -- видели в окошко, что я не сплю, а я сидел, сжавшись в комочек, и думал -- что было на уме у моего дедушки, когда курляндцы взяли его в плен и приговорили к четвертованию? Что думал мой прапрапрапрадед Иоганн, когда его -- мальчиком выводили из пылающей Риги, чтоб жить на болотах -- до того дня, пока он не прогнал поляков с нашей земли?
Каково ему было в первый раз съесть слизняка, да лягушку, ибо нормальная еда раздавалась лишь детям, да женщинам на сносях?
Я сидел и мучил себя такими вопросами и в какой-то момент стены карцера вдруг раздвинулись и ко мне вдруг сошли и Карл Иоганн -- "Спаситель всех протестантов", и Карл Александр - "Освободитель", и несчастный Карл Юрген, убитый в Стокгольме, и Карл Иосиф -- первый владетель русской Лифляндии.
Они сидели со мной и рассказывали, - как это было в их время и чего стоило: кому воевать с всесильной Курляндией, кому прокормить целый народ на бесплодных болотах, а кому и -- перед лицом палача не отказаться от своих слов... И с каждой минутой, с каждым их словом я становился сильней и взрослей, а голод и холод отступались от моего бренного тела.
Когда наутро мучители отворили дверь карцера, они не поверили ни глазам, ни рассудку -- по их рассказам (и донесениям, сохранившимся в архивах Колледжа) глаза мои стали необычайно покойны и -- совершенно не детски. Я был очень бледен, но уже -- при полном параде, - готовый стоять хоть всю жизнь на часах "при позорном столбе". Потом мне признались, что сам Аббат Николя, увидав меня у столба, сказал своим людям:
- "Этот не извинится. Надо что-то придумать, чтоб и нам спасти свою Честь, и Государыня не взбеленилась, что мы тут морим морозом, да голодом ее любимого внука. Черт побери, она даже Александра Павловича не называет "любимым", а вот этого жида-лютеранина..!
Я, кажется, начинаю понимать -- за что!"
Пока они так совещались, прошло время занятий, обеда, свободного времени, полдника, прогулки и ужина. После каждых пятидесяти минут стойки навытяжку, мне дозволялось правилами десять минут посидеть в караулке и попить горячего чаю перед печью-голландкой. (В противном случае -- я замерз бы еще до обеда!)
Интересно, что если в первый раз охранники (из вольнонаемных русских) даже не шелохнулись, чтоб пустить меня ближе к огню, а чашку я мыл себе сам, ближе к обеду один из них подвинул мне кусок сахару и ломоть хлеба с маслом. Слезы едва не навернулись мне на глаза и с тех самых пор я считаю русских людей -- самыми отзывчивыми людьми на свете. (Латыши б не простили врага, а тут...)
Ближе к ужину русские мужики уже нарочно грели для меня чай и сластили его ровно по вкусу. Тайком от начальства они наварили картошки и я потихоньку жевал ее с маслом и солью -- божественная еда! Пару раз они пытались заговорить со мной, советуя "не лезть в бутылку". Я же отвечал им, что сие -- "Вопрос Веры".
Они сразу же начинали злиться, но к вечеру я стал заставать их за спорами -- почему на Руси такие Порядки? И самые злые из них ругались и говорили:
- "Немцы вон - почитают Веру Отцов, а мы? Православные християне, а прислуживаем всяким католикам! Тьфу, пропасть!" -- и кляли себя, как скотов и предателей. (Меж ними не обошлось без доносчика и на другой день тем -двоим, самым злым мужикам иезуиты дали расчет. Мне стоило огромных трудов написать матушке и вскоре этих двоих вернули в Колледж -- моими телохранителями.)
Самое страшное случилось после вечерней поверки. К тому времени весь Колледж уже побывал предо мной: малыши строили рожи, ругались и плевались исподтишка, ребята постарше грозили по-всякому, Кураторы хмурились и шептались между собой.
Когда стало темнеть, ко мне подошла группка старших ребят. Я не видел их лиц по причине "ливской болезни" и от этого мне стало страшно -- я слышал, как они еле слышно уговариваются лишить меня Чести. На содомский манер.
Если бы они кричали, иль угрожали -- это было б не страшно. Но они обсуждали сие спокойными ровными голосами и отвергали разные планы -там-то, по их мнению, нас могли увидать надзиратели, в ином месте трудно было привесть "москалей" и так далее...
Я не знал латыни и греческого, но уже хорошо понимал польскую речь. И я по построению фраз и всему прочему чуял, что это -- родовитые шляхтичи -истинные Хозяева сего места. Все в Колледже крутится согласно их желаньям и планам. Они нарочно стоят тут - предо мной, ибо знают, что лифляндцы больны "куриною слепотой" и я не узнаю их, случись нам вдруг встретиться!
Окончательно же меня убедило в том, что это -- не шутки, - их планы по сему грязному действу. Они ни разу не предложили друг другу (даже в шутку) "баловаться его задницей", но сразу решили, что насиловать будут - русские прихлебатели. "Москали это любят!"
Смертный холодок пробежал у меня по спине. Что я мог -- десятилетний против толпы пьяных, возбужденных подонков, действующих по приказу? Ниже я доложу все подробности отношения к мужеложцам как в русской армии, так и в Лифляндии. Здесь же достаточно указать, что мне было проще повеситься, чем с таким-то позором являться в родную Ригу!
Я не хочу марать мой Колледж, но в любом заведении, где содержатся только мальчики, бытует эта зараза. И везде, где есть сия гадость, находятся люди, кои...
В общем, - не отдавайте детей ни в какое учение, если там уже не учатся их кровные родственники! И чем родни больше, тем ребенку жить -- проще. Я не хочу вас пугать, но... Запомните сей совет.
Когда поляки ушли, я еще долго стоял и трясся, как заячий хвост. А потом я вдруг увидал в кромешной тьме всех моих предков и они смотрели на меня осуждающе...
И я подумал, - какого черта? Вот сделают меня "девочкой" -- тогда и буду плакать, да думать, как с отцом объясняться. Сейчас же нужно решить -что делать в такой ситуации. Мне было десять лет и я не мог тягаться в прямом бою с большинством воспитанников -- особенно русских. Но самое страшное было -- не это. Я ничего не видел в сгущающихся зимних сумерках. Мне нужен был прежде всего -- свет. И я придумал, как я его получу.
Теперь нужно было решиться с оружием. Я стоял у столба с незаряженным мушкетом, который нещадно оттягивал мне плечо. Мушкет был без штыка и я не мог воспользоваться им, как пикой. А на то, чтоб размахнуться им, как дубиной, у меня в десять лет -- не было сил. К тому ж я не сомневался, что ко мне прибудут здоровые парни, наученные в Колледже уклоняться от прямого удара дубиной и палкой. А в рукопашной у меня не было шансов...
И тут меня осенило...
Во время очередной отлучки, я попросился у русских охранников "до ветру", а сортир стоял рядом с карцером. (Это чтоб пленники в наказание получали и запахи!)
Солдат довел меня до сортира и... Я отворил дверь, он из деликатности отвернулся, а я прошмыгнул в карцер. Там я сказал дежурному, что меня посылали за теплым -- мол, настоятели решили, что я за свои проступки буду дежурить всю ночь. Он обалдел от такого известия, похоже что -- пожалел меня и пропустил в камеру. А там уже были сложены все мои вещи, - во время обеда кто-то из Кураторов подошел к моему посту и сказал, что мои вещи принесли в карцер. Настоятели не хотели, чтоб я отныне общался с католиками.
Он не подчеркнул это, но я по сей день думаю, что Наставники, отвечая за меня перед Государыней, боялись именно чего-нибудь мужеложеского. Ночью-то они не смели зайти в наши палаты...
Я быстро обшарил сумки и нашел кинжал моей матушки. Не мальчишеское дело драться кинжалами, но матушка всегда говорила:
- "Мы живем в век тления и разврата. Кинжал -- вот единственный Оберег Чести благородной девицы!"
С пяти лет Дашку учили правильно пользоваться сим инструментом, пряча его в рукавах, или -- юбках. C'est la vie!
Одной Дашке было скучно с кинжалами и вскоре я стал составлять ей компанию. Учили нас сей премудрости бывалые пираты нашего батюшки, а уж они-то постигли науку драк в кабаках, да тесных трюмах!
Разумеется, кинжал был и остается весьма "дамским" оружием и на обычной войне не имеет значения. Так что я привык скрывать эти познания от окружающих и отцы-настоятели не придали значения фамильному оружию в вещах десятилетнего мальчика. Может, - я хотел его на стенку повесить, чтоб каждый раз перед сном смотреть на гербы нашего Дома?!
Я вложил кинжал в голенище левого сапога, а еще -- под штаны закрепил этакую железку. Коль в драке вам саданут между ног -- очень полезно, ежели там что-то железное! (Такие штуки носят ливонские рыцари со времен основания нашего Ордена и всем они хороши -- да только в них нельзя помочиться, иль облегчиться по-крупному.)
Подготовившись таким образом, я вышел из камеры и побежал к охраннику у сортира. Ему я сказал:
- "Там... В туалете я встретил самого отца-Настоятеля. Он велел вам сказать, чтоб вы повесили фонарей вокруг моего столба. Я буду стоять до отбоя и хотят, чтобы прочие меня видели".
В Колледже было принято, чтоб воспитанники сами шли к "дядькам" с приказами о собственном наказании. Разумеется, в иных случаях -- дядьки шли проверять к начальству, - правильно ли до них донесли приказ, но... Охранник долго и тупо смотрел на дверь туалета, но -- не решился зайти и проверить, какает ли там Аббат Николя?
Мои слова прозвучали так нежданно-негаданно, что Государыня прыснула, будто монетки просыпались, сразу закашлялась и побагровела. Матушка даже бросилась к ней в опасении худшего.
А Государыня, насмеявшись вдоволь, сказала:
- "Позабавил ты меня, внучек, ой - позабавил. Мне уж о погосте пора, а ты все на старые мысли... Позабавил. Скинуть бы мне годочков сорок, да тебе накинуть двадцать - то-то бы мы позабавились! Хочешь орешков? Вкусные, медовые, нарочно для тебя заказала".
Протягивает мне горсть медовых орешков, а у меня хоть плачь - сенная болезнь к меду. Вот и прикиньте, что лучше: обидеть Государыню второй раз, или обчихать с головы до пят?
Я сделал страдальческое лицо и сказал:
- "Простите меня, Ваше Величество. Я тут провинился - переел сладостей, что были приготовлены моим отцом для меня и теперь у меня зуб болит - спасу нет".
Бабушка пару минут сдерживалась, а потом лукаво глазами - то на меня, то на матушку, а потом опять - как прыснет со смеху:
- "Зуб у него болит! Ты благодари Бога, что я не Петр Алексеевич, он-то любил таким вот придумщикам самолично зубы драть. Ему от чужой боли слаще елось, да пилось, - и сынок мой весь в своего предка! А ты - мой. Наша кровь.
Спасибо, мать, за внука, - порадовала ты меня, ой, порадовала. Слушай, ты знаком с кузеном - моим внуком Сашкой?"
- "Не имею чести".
- "Ну да ладно, с Сашкой-то у тебя в годах разница, а вот с Костькой я тебя познакомлю".
- "Не имею желания", - ответил я, и сам испугался сих слов.
Бабушка насторожилась, посмотрела внимательно и говорит:
- "Почему ж это ты не хочешь с ним познакомиться?"
- "Все кругом говорят, что им суждено убить меня, зачем же мне знакомиться со смертью?"
Бабушка наклонила голову, будто долго прислушивалась к чему-то, а потом тихо сказала:
- "А ведь ты и вправду - настоящий фон Шеллинг. Наша кровь. Черт побери -- наша! Жаль будет, если мои недоноски доберутся до тебя, право слово... Учить тебя надо... Слышишь, Шарлотта, надобно учить твоего первенца - жаль если такие задатки пропадут для России".
В матушкином горле что-то пискнуло и она упала на колени перед бабушкой и стала обнимать ее за ноги, говоря, что я еще мал для учебы. Тут Государыня жестом повелела мне отойти дальше, сама поковыляла к своему креслу и они на целый час с матушкой стали поглощены разговором.
Я все это время так и простоял навытяжку, ожидая решения своей участи, а Костька добрался-таки до вазочки с медовыми орешками и сожрал добрую половину сладостей. Сожрал, а потом и захрапел с очередным орешком в кулаке прямо на собачьих подушках. Ну что с него было взять - шесть лет малышу.
Тут матушка с бабушкой кончили свой странный торг и вернулись. Государыня еще раз протянула свою когтистую руку к моему лицу, чтоб лучше рассмотреть меня (к старости она стала хуже видеть), но вдруг отдернула руку и я вздохнул с облегчением. Некрасиво дважды подряд противоречить Ее Величеству, но и нельзя, чтобы тебя унижали, когда ты уже выказал свое отношение. Так говорила матушка. Поэтому, чтобы помочь бабушке, я нарочно подошел к свету, и она долго стояла у самого окна и рассматривала меня, будто не могла наглядеться. А потом обещала:
- "Запомни на всю свою жизнь, Сашка, коль угодишь в беду - говори всем, что ты - мой внук. Ты первый из внуков, кто стал мне перечить, и пожалел меня - бедную, а этого я не забуду".
Затем обернулась, ища глазами Костика, увидала его храпящим промеж собачек и, с видимым неудовольствием в голосе, произнесла:
- "Вы посмотрите на этого поросенка - вылитый Бенкендорф! Ничего не говори, душенька, я сама была замужем за таким же сокровищем и, как же я тебя - понимаю! Боже, какая мерзость".
На том моя первая и последняя встреча с Государыней и закончилась. Нас троих вывели из покоев Ее Величества. Вслед за нами вышел лакей с совочком, в коем лежали орешки. Я был так потрясен этим зрелищем, что даже спросил у матушки, неужто Государыня так разозлилась на Костьку, что приказала выбросить за ним сладости, но матушка загадочно покачала головой и еле слышно ответила:
- "Сие - испытание. Фон Шеллинги не выносят меду. У самой Государыни от него до крови свербит. Но ее муж - Петр Третий любил медовые пряники и сын Павел - любит. И внуки любят - так что у нее много медовых орешков, да пряников. Ты первый из внуков, кто выказал к ним фамильную неприязнь. Поздравляю".
Точной даты прибытия в Колледж я не помню, - мы с матушкой вернулись в Ригу и я справлял Рождество дома. В том году матушка дала роскошный рождественский бал в здании театра и было очень весело - особенно, когда прочие разъехались и остались только свои. В ту пору кровь "лифляндских жеребцов" уже дала о себе знать и я вовсю ухаживал за актрисой Деборой Кацман. Все это было по-детски и весьма наивно, к тому же Дебби - старше меня на добрых семь лет, так что с ее стороны такое внимание к моей персоне было скорее знаком вежливости к моей матушке. Однажды мы с ней так нацеловались, что я даже принялся ее раздевать и ей стоило больших трудов убедить меня, что в театре много народу и в комнату могут войти. Не стану же я компрометировать мою возлюбленную! Господи, а ведь мне было всего десять лет тогда...
В последний вечер перед отъездом мы с Дебби долго катались на санках по льду залива. В небе стояла огромная луна и снег искрился, искрился и шуршал под полозьями. Я сидел на месте извозчика в легком полушубке, лифляндской фуражке, отороченной мехом, легких шерстяных штанах, новеньких яловых сапогах (мне их сшили по особому заказу - нарочно для Колледжа) и кожаных перчатках с гербами фон Шеллингов и - знай себе, погонял лошадей. Дебби была в артистическом платье (даже туфельки - атласные, несмотря на мороз) и поэтому всю дорогу она куталась в медвежью доху, которую я подарил ей на прощание.
Мы остановились посреди совершенной ледяной пустыни и я целовал ее глаза, губы и шею, а она шептала в ответ, что обязательно меня дождется. А если поднять глаза вверх, было видно бездонное черное небо, сплошь усыпанное звездами, и откуда-то оттуда появлялись холодные искристые крупинки, которые опускались на наши разгоряченные лица и я все удивлялся - откуда берется снег, если небо чистое? Она не дождалась меня...
Был один древний банкир, кто ухаживал за актрисой и когда я убыл в столицу, сделал ее наследницей, ибо родных он сжил со свету. Он был стар и уже не мог быть мужчиной, поэтому он, как Давид, хотел чтобы девица грела его по ночам и... радовала на французский манер.
Тем и кончилось для меня мое первое чувство. У них длилось недолго месяца три, а потом он умер и действительно все оставил подружке... С тех пор я отношусь к актеркам так, как они того и заслуживают: увидал милую дебютантку -- назначил ей цену. Если "да" -- марш в постель, если "нет" -пошла вон! Последние годы я не слышу "нет" от этих девиц. Поэтому я и простил Дебби...
Ясным январским днем 1794 года я прибыл в Санкт-Петербург, где меня встретил Карлис: у него вдруг появились дела в столице - на Рождество, пока мы с матушкой поехали в Ригу, бабушка вызвала его к себе и сделала много подарков и прочих милостей. А как только я приехал на обучение, она и отпустила отца домой.
Наутро мы с провожатым сели в санки и поехали в Колледж, а Карлис вернулся в Ригу. Сперва он хотел меня проводить, но... в общем, его не пустили. Помню, отец на прощанье обнял меня что есть силы - так что у меня слезы на глазах выступили и шепнул на ухо, мешая латышскую и немецкую речь:
- "Держись, Бенкендорф. Анна велела деда твоего в масле варить, коль он не смирится. Да только сдохла курляндская сука за месяц до казни, а Бирон не решился. Даст Бог..."
И я отвечал ему по-латышски в первый и последний раз в жизни:
- "Pal'dies, teevs. (Спасибо, отец.)"
Потом мы поехали со двора и он все шел за санями и махал мне рукой, а я не обернулся ни разу и только смотрел на полированную металлическую спинку, в которой кое-как отражалось то, что осталось за нами. Помню, мой провожатый все смотрел на меня, а потом не выдержал, выматерился и не проговорил, а будто сплюнул сквозь зубы:
- "Что вы за народ -- немцы?! Не сердце, а -- камень..." - а потом выругался совсем непотребно, прибавив, - "Волчонок..."
Так кончилось мое детство.
x x x
Из журнала графини Элен Нессельрод
Однажды мы разговорились в салоне на тему: "Что есть -- Божья Любовь?" Было высказано много мнений, а в конце все обратились к моему Саше -- ибо он у нас всегда говорил последнее Слово.
Граф тогда сильно задумался, а потом произнес:
"Когда меня отправляли в учение к русским, я очень не хотел уезжать. И тогда отец мой вывез меня в деревню и показал простой камень. Он сказал:
- "Знаешь ли ты -- что есть этот Камень? Это -- Дар Божий!"
Я весьма удивился. Тогда батюшка мой объяснил:
- "Когда человек мал и неопытен, он жаждет, чтоб Господь выказал ему, как Он его Любит. И Божью Любовь мы все понимаем, как кусок Золота с неба, иль красивую девку, а может -- еще какую забаву...
Но... Вместо всего этого Господь посылает нам на сию землю одни только камни. Камни сии растут прямо из-под земли по весне и убивают наши и без того крохотные наделы...
Камни сии надобно убирать, разбивать на куски, строить из них дома, изгороди, или -- мостить ими дороги. И юный глупец готов проклясть Господа за сей Дар, ибо он несет лишь тяжкий труд, да всякие тяготы.
И лишь на краю жизни старый латыш вдруг понимает, что Господь -- Любит его. Ибо сей Камень и есть -- тот самый важный Дар Господа. Самый его Ценный Дар.
Ибо истинную Ценность Камня может понять лишь лифляндец. Уроженец наших топких болот...
* Часть II. Ливонский меч *
"Нет мелочей в
Делах Династических!"
Колледж Иезуитов Аббата Николя был в том году самой лучшей, дорогой и, я бы сказал - элитной школой Империи. Именно из Колледжа вышли лучшие разведчики, дипломаты и управленцы. Однако, - в Колледж не рвались и для России он стал "вещью в себе".
Видите ли, - ученикам приходилось принять католичество. А это -- на Руси не приветствуется.
Теперь вы поняли -- кто учился в Колледже. Там были дельные мальчики из захудалых фамилий, много отпрысков видных поляков и огромное число лизоблюдов и прихвостней этих католиков. Там было немало курляндцев, в жилах коих текла немецкая и польская Кровь, но ни единого немца и лютеранина!
Мне не следовало приезжать в сей гадюшник. Единственное, на чем сошлись бабушка с матушкой -- иезуиты мне обещали гарантии и протекцию: мой прадед по матушке был внуком Генерала Иезуитского Ордена в Рейнланде с Вестфалией, а в Братстве -- большое почтение к Крови и былым достоинствам предков.
Вдобавок ко всему Генералом "русской ветви" нашего Ордена был Карл Магнус фон Спренгтпортен -- лютеранин и швед. (Бабушка наотрез воспротивилась тому, чтоб на сей пост назначали католика, или -- поляка. Бабушка всегда была дальновидною женщиной.) Хоть шведы не слишком дружны с нами -- немцами, но поляков они попросту презирают. Так что мое появление в Колледже случилось под прямым патронатом Генерала "русских" иезуитов.
Добавьте к тому, что иезуиты замарали себя помощью всяким Костюшкам и бабушка запретила им свободное передвижение, иль проповедничество средь простого народа. Многие решили, что сие -- полное запрещение Ордена, но это -- не так.
России нужна была хоть какая-то разведслужба и вся иезуитская система образования осталась нетронутой. Но иезуиты хорошо запомнили тех мурашек, которые по ним бегали, когда моя бабушка (в присутствии своего ката -Шешковского) грозила им пальцем. Так что бабушке с матушкой были даны все мыслимые и немыслимые гарантии, что с моей головы -- волос не упадет.
Началось все, как будто -- нормально. Меня представили прочим ребятам и определили в казарму к "десятилеткам". Я начинал учебу с зимне-весеннего семестра и сильно отставал по многим предметам, - поэтому мне самому предложили выбрать Учителей и "Кураторов".
Преподаватели сразу же захотели знать -- насколько велики мои знания в том, или -- этом, - так что я так и не успел познакомиться с прочими "десятилетками". Выяснилось, что я хорошо знаю -- химию, физику, математику и геологию с географией. Гуманитарные же науки оставляли желать много лучшего.
Отпустили меня "Кураторы" только лишь к ужину и я чувствовал себя совершенно разбитым и вымотанным. Я так устал, что... был зол на всех и на каждого. В Риге я привык к тому, что все меня считали лучшим учеником, а тут -- целый день меня возили "по столу мордой" и я совсем разозлился.
В проверках мы прозевали обед и я был страшно голоден. Меня привели в столовую и посадили за один стол с прочими малышами. Я уже хотел есть (от еды на столах так вкусно пахло!), но все чего-то ждали и я не решился идти поперек местных традиций. Затем появился сам Аббат Николя и стал читать Мессу. Разумеется, по-латыни. И все стали повторять молитву вслед за отцом-настоятелем.
Впоследствии многие говорили, что я проявил лютеранскую твердость, но в ту минуту я попросту хотел кушать и... не знал слов по-латыни. (Каюсь, грешен. Знал бы - прочел и на славу поужинал!) Повторять же за прочими чужие слова я не мог и не желал, ибо сие -- Смертный грех.
В ешиве Арьи бен Леви жидята надо мной подшутили, - сказали чтоб я прочел некий текст -- якобы сие молитва Всевышнему, а там было написано: "Я -- дурак". Верней, еще хуже и во сто крат обиднее. (Что-то из Библии про arsenokoitai. И что-то еще. Я таких слов даже в словаре не нашел!) С тех пор я ни разу не повторил на слух тех слов незнакомого языка, значения коих я пока что - не понял.
Вдруг воцарилось молчание. Ко мне подошли надзиратели и встали за моею спиной. Один из отцов-иезуитов тихо спросил:
- "А ты почему не молишься вместе с Братией?"
Я постеснялся ответить, что я не знаю латыни и тихонько промямлил в ответ:
- "Vater Unse..." - я не успел даже кончить, как кто-то схватил меня за рукав и громко взвизгнул:
- "Ах ты, еретик! Проклятый маленький протестант! Мог бы хотя б сделать вид..."
Ребята, обрадовавшись развлечению в монастырской рутине, заорали на все голоса:
- "Еретик! Схизматик! На костер лютеранина! Бей протестантов!"
Столовая в один миг обратилась в бедлам и мне с настоятелями отрезались все пути к нормальному разрешению. Еще минуту назад они могли сделать вид, что ничего не заметили, а я -- попробовать помолиться на римский манер... Теперь же им нужно было карать "схизматика", а я не мог отступиться от Веры всех моих предков.
Все муки голода обрушились на меня, живот сводило от всех вкусных запахов, когда я медленно встал из-за стола и хрипло сказал:
- "За сим столом несет кровью моих друзей и товарищей... Я не смею трапезничать в одной компании с убийцами братьев моих... Будьте вы все -прокляты!"
В столовой вдруг воцарилась ужасная тишина. Потом сам Аббат Николя веско сказал:
- "Молодой человек, вас прислали сюда приказом Ее Величества и не в моей власти вышвырнуть вас отсюда. Потрудитесь пройти, пожалуйста, в карцер. На хлеб и на воду.
С завтрашнего дня вместо занятий вы будете стоять на плацу -- при позорном столбе до тех пор, пока не извинитесь перед Колледжем. Я знаю, что в ваших краях идет ужаснейшая война католиков с протестантами, но проклинать за нее ваших Учителей, по меньшей мере, - Бесчестно.
Засим -- жду вашего извинения".
Я щелкнул каблуками в ответ и вышел вслед за двумя дюжими надзирателями из столовой. Мне так сильно хотелось кушать, что -- ноги подкашивались. Но я вспоминал сладковато-тошнотный запах паленого мяса в Озолях и трупики маленьких девочек со вспоротыми животами. Я теперь не мог извиниться пред сими католиками даже на смертном одре. С голоду.
С того самого ужина и по сей день я чую себя -- лютеранином.
Карцер располагался в огромной землянке, в коей в теплое время хранили продукты, чтоб они не испортились. Зимой же здесь было страшно холодно. Мне дали два теплых, шерстяных одеяла и я ими замотался, как кукла. Пара сухих, ржаных сухарей, да кувшин холодной воды, на коей уже стал появляться ледок, не спасли меня от мук голода, а надзиратели нарочно принялись греметь ложками, да вонять тушеной говядиной и картошкой с подливой из слив.
Иной раз сии мучители нарочно подходили к окошку в двери, стучали ложкой по котелку и звали меня:
- "Эй, лютеранин! Поди сюда, скажи молитву и ешь на здоровье!"
- "Ты не понял, Болек, ты не тем его завлекаешь -- эти свиньи не жрут говядины, им подавай только свинину! Эй, ты, жиденок -- хочешь свининки?! Хрю, хрю -- сволочь!"
- "Нет, правда, мы дадим пожрать -- скажи только "Anne Domini", или что-то еще, а?!"
Так они развлекались всю ночь -- видели в окошко, что я не сплю, а я сидел, сжавшись в комочек, и думал -- что было на уме у моего дедушки, когда курляндцы взяли его в плен и приговорили к четвертованию? Что думал мой прапрапрапрадед Иоганн, когда его -- мальчиком выводили из пылающей Риги, чтоб жить на болотах -- до того дня, пока он не прогнал поляков с нашей земли?
Каково ему было в первый раз съесть слизняка, да лягушку, ибо нормальная еда раздавалась лишь детям, да женщинам на сносях?
Я сидел и мучил себя такими вопросами и в какой-то момент стены карцера вдруг раздвинулись и ко мне вдруг сошли и Карл Иоганн -- "Спаситель всех протестантов", и Карл Александр - "Освободитель", и несчастный Карл Юрген, убитый в Стокгольме, и Карл Иосиф -- первый владетель русской Лифляндии.
Они сидели со мной и рассказывали, - как это было в их время и чего стоило: кому воевать с всесильной Курляндией, кому прокормить целый народ на бесплодных болотах, а кому и -- перед лицом палача не отказаться от своих слов... И с каждой минутой, с каждым их словом я становился сильней и взрослей, а голод и холод отступались от моего бренного тела.
Когда наутро мучители отворили дверь карцера, они не поверили ни глазам, ни рассудку -- по их рассказам (и донесениям, сохранившимся в архивах Колледжа) глаза мои стали необычайно покойны и -- совершенно не детски. Я был очень бледен, но уже -- при полном параде, - готовый стоять хоть всю жизнь на часах "при позорном столбе". Потом мне признались, что сам Аббат Николя, увидав меня у столба, сказал своим людям:
- "Этот не извинится. Надо что-то придумать, чтоб и нам спасти свою Честь, и Государыня не взбеленилась, что мы тут морим морозом, да голодом ее любимого внука. Черт побери, она даже Александра Павловича не называет "любимым", а вот этого жида-лютеранина..!
Я, кажется, начинаю понимать -- за что!"
Пока они так совещались, прошло время занятий, обеда, свободного времени, полдника, прогулки и ужина. После каждых пятидесяти минут стойки навытяжку, мне дозволялось правилами десять минут посидеть в караулке и попить горячего чаю перед печью-голландкой. (В противном случае -- я замерз бы еще до обеда!)
Интересно, что если в первый раз охранники (из вольнонаемных русских) даже не шелохнулись, чтоб пустить меня ближе к огню, а чашку я мыл себе сам, ближе к обеду один из них подвинул мне кусок сахару и ломоть хлеба с маслом. Слезы едва не навернулись мне на глаза и с тех самых пор я считаю русских людей -- самыми отзывчивыми людьми на свете. (Латыши б не простили врага, а тут...)
Ближе к ужину русские мужики уже нарочно грели для меня чай и сластили его ровно по вкусу. Тайком от начальства они наварили картошки и я потихоньку жевал ее с маслом и солью -- божественная еда! Пару раз они пытались заговорить со мной, советуя "не лезть в бутылку". Я же отвечал им, что сие -- "Вопрос Веры".
Они сразу же начинали злиться, но к вечеру я стал заставать их за спорами -- почему на Руси такие Порядки? И самые злые из них ругались и говорили:
- "Немцы вон - почитают Веру Отцов, а мы? Православные християне, а прислуживаем всяким католикам! Тьфу, пропасть!" -- и кляли себя, как скотов и предателей. (Меж ними не обошлось без доносчика и на другой день тем -двоим, самым злым мужикам иезуиты дали расчет. Мне стоило огромных трудов написать матушке и вскоре этих двоих вернули в Колледж -- моими телохранителями.)
Самое страшное случилось после вечерней поверки. К тому времени весь Колледж уже побывал предо мной: малыши строили рожи, ругались и плевались исподтишка, ребята постарше грозили по-всякому, Кураторы хмурились и шептались между собой.
Когда стало темнеть, ко мне подошла группка старших ребят. Я не видел их лиц по причине "ливской болезни" и от этого мне стало страшно -- я слышал, как они еле слышно уговариваются лишить меня Чести. На содомский манер.
Если бы они кричали, иль угрожали -- это было б не страшно. Но они обсуждали сие спокойными ровными голосами и отвергали разные планы -там-то, по их мнению, нас могли увидать надзиратели, в ином месте трудно было привесть "москалей" и так далее...
Я не знал латыни и греческого, но уже хорошо понимал польскую речь. И я по построению фраз и всему прочему чуял, что это -- родовитые шляхтичи -истинные Хозяева сего места. Все в Колледже крутится согласно их желаньям и планам. Они нарочно стоят тут - предо мной, ибо знают, что лифляндцы больны "куриною слепотой" и я не узнаю их, случись нам вдруг встретиться!
Окончательно же меня убедило в том, что это -- не шутки, - их планы по сему грязному действу. Они ни разу не предложили друг другу (даже в шутку) "баловаться его задницей", но сразу решили, что насиловать будут - русские прихлебатели. "Москали это любят!"
Смертный холодок пробежал у меня по спине. Что я мог -- десятилетний против толпы пьяных, возбужденных подонков, действующих по приказу? Ниже я доложу все подробности отношения к мужеложцам как в русской армии, так и в Лифляндии. Здесь же достаточно указать, что мне было проще повеситься, чем с таким-то позором являться в родную Ригу!
Я не хочу марать мой Колледж, но в любом заведении, где содержатся только мальчики, бытует эта зараза. И везде, где есть сия гадость, находятся люди, кои...
В общем, - не отдавайте детей ни в какое учение, если там уже не учатся их кровные родственники! И чем родни больше, тем ребенку жить -- проще. Я не хочу вас пугать, но... Запомните сей совет.
Когда поляки ушли, я еще долго стоял и трясся, как заячий хвост. А потом я вдруг увидал в кромешной тьме всех моих предков и они смотрели на меня осуждающе...
И я подумал, - какого черта? Вот сделают меня "девочкой" -- тогда и буду плакать, да думать, как с отцом объясняться. Сейчас же нужно решить -что делать в такой ситуации. Мне было десять лет и я не мог тягаться в прямом бою с большинством воспитанников -- особенно русских. Но самое страшное было -- не это. Я ничего не видел в сгущающихся зимних сумерках. Мне нужен был прежде всего -- свет. И я придумал, как я его получу.
Теперь нужно было решиться с оружием. Я стоял у столба с незаряженным мушкетом, который нещадно оттягивал мне плечо. Мушкет был без штыка и я не мог воспользоваться им, как пикой. А на то, чтоб размахнуться им, как дубиной, у меня в десять лет -- не было сил. К тому ж я не сомневался, что ко мне прибудут здоровые парни, наученные в Колледже уклоняться от прямого удара дубиной и палкой. А в рукопашной у меня не было шансов...
И тут меня осенило...
Во время очередной отлучки, я попросился у русских охранников "до ветру", а сортир стоял рядом с карцером. (Это чтоб пленники в наказание получали и запахи!)
Солдат довел меня до сортира и... Я отворил дверь, он из деликатности отвернулся, а я прошмыгнул в карцер. Там я сказал дежурному, что меня посылали за теплым -- мол, настоятели решили, что я за свои проступки буду дежурить всю ночь. Он обалдел от такого известия, похоже что -- пожалел меня и пропустил в камеру. А там уже были сложены все мои вещи, - во время обеда кто-то из Кураторов подошел к моему посту и сказал, что мои вещи принесли в карцер. Настоятели не хотели, чтоб я отныне общался с католиками.
Он не подчеркнул это, но я по сей день думаю, что Наставники, отвечая за меня перед Государыней, боялись именно чего-нибудь мужеложеского. Ночью-то они не смели зайти в наши палаты...
Я быстро обшарил сумки и нашел кинжал моей матушки. Не мальчишеское дело драться кинжалами, но матушка всегда говорила:
- "Мы живем в век тления и разврата. Кинжал -- вот единственный Оберег Чести благородной девицы!"
С пяти лет Дашку учили правильно пользоваться сим инструментом, пряча его в рукавах, или -- юбках. C'est la vie!
Одной Дашке было скучно с кинжалами и вскоре я стал составлять ей компанию. Учили нас сей премудрости бывалые пираты нашего батюшки, а уж они-то постигли науку драк в кабаках, да тесных трюмах!
Разумеется, кинжал был и остается весьма "дамским" оружием и на обычной войне не имеет значения. Так что я привык скрывать эти познания от окружающих и отцы-настоятели не придали значения фамильному оружию в вещах десятилетнего мальчика. Может, - я хотел его на стенку повесить, чтоб каждый раз перед сном смотреть на гербы нашего Дома?!
Я вложил кинжал в голенище левого сапога, а еще -- под штаны закрепил этакую железку. Коль в драке вам саданут между ног -- очень полезно, ежели там что-то железное! (Такие штуки носят ливонские рыцари со времен основания нашего Ордена и всем они хороши -- да только в них нельзя помочиться, иль облегчиться по-крупному.)
Подготовившись таким образом, я вышел из камеры и побежал к охраннику у сортира. Ему я сказал:
- "Там... В туалете я встретил самого отца-Настоятеля. Он велел вам сказать, чтоб вы повесили фонарей вокруг моего столба. Я буду стоять до отбоя и хотят, чтобы прочие меня видели".
В Колледже было принято, чтоб воспитанники сами шли к "дядькам" с приказами о собственном наказании. Разумеется, в иных случаях -- дядьки шли проверять к начальству, - правильно ли до них донесли приказ, но... Охранник долго и тупо смотрел на дверь туалета, но -- не решился зайти и проверить, какает ли там Аббат Николя?