Страница:
Ему нравилось быть женатым человеком, это придавало его положению (недавно он получил должность в магистратуре) еще большую серьезность, к тому же Ливия оказалась хорошей хозяйкой, трудолюбивой, бережливой, аккуратной. И он никогда не замечал, что ее снедает тайная печаль, – жена не выглядела подавленной и грустной, она обсуждала с ним все проблемы и ни разу не сказала «нет», когда он решал предъявить свои супружеские права… А потом произошел случай, впервые заставивший Луция задуматься над истинной природой их отношений.
Они возвращались из гостей – было довольно поздно, оба выпили достаточно много вина. В спальне Луций проявил несколько несвойственную ему раскованность и страстность и в какой-то миг заметил, что всегдашнее равнодушное спокойствие на лице Ливий сменилось каким-то иным выражением. В ту ночь она отдалась ему не по обязанности; поняв это, Луций был приятно изумлен. Перед ним словно бы промелькнуло что-то яркое, тень чего-то неизведанного, проблеск истинной сладости жизни: он впервые почувствовал, что значит обладать женщиной, которая тоже желает тебя. До женитьбы Луций имел дело только с покорными рабынями, да с несколькими продажными женщинами: сближаясь с ними, он испытывал некоторую растерянность, неловкость и стыд, поскольку был по натуре человеком нерешительным и скованным, хотя тщательно это скрывал. Усилием воли он заставлял себя быть таким, каким нужно быть, мучительно преодолевал свои недостатки. Он тратил на это все свои силы, потому и казался отстраненным и холодным. Но та ночь!.. Хотя утром Ливия вела себя как обычно, Луций решил, что теперь их связывает некая общая тайна. Неожиданно в нем пробудилось вполне естественное стремление быть не только уважаемым и почитаемым, но и любимым. Опьяненный новыми надеждами, Луций думал о том, что Марк Ливий был прав: настоящая любовь приходит в браке. То, что случилось с Ливией прежде, можно считать девическим наваждением, от которого она, по всей видимости, уже избавилась.
И теперь он понял, что ошибался: все это время у него был соперник.
Луций стиснул зубы. Незнакомец нанес ему оскорбление, лишив невинности его невесту, и сейчас вновь появился на горизонте, чтобы окончательно растоптать его гордость! Этому человеку ничего не стоило сорвать покров с сердца Ливий; Луций видел выражение лица своей жены: величайшее смятение, исступленное отчаяние, боль, гнев и… любовь. Она вела его дом, ела, спала, говорила с ним, но никогда не принадлежала ему. Луций содрогнулся от злобного бессилия. В конце концов он был далеко не последним человеком в Риме и мог отомстить тому, кто встал на пути! Мысль о том, что все скрывают от него имя этого мужчины, имя, которое известно даже презренной рабыне, всколыхнула в его душе волну холодного возмущения. Кто мог знать, как его зовут? Марк Ливий, подруги Ливий, может быть, Децим… Да, Децим. При случае лучше спросить именно у него.
Входя в атрий, Луций вновь уловил обрывок разговора двух женщин. Говорила Тарсия.
– Жаль, что мы приобретаем печальный опыт разочарований в столь юном возрасте: это охлаждает наши сердца. Но мой отец говорил, что рядом с глубочайшим отчаянием всегда присутствует чудо.
Луций не выносил рыжеволосую рабыню, вечно изрекающую нелепости тоном оракула, нелепости, которые, тем не менее, будоражили душу Ливий. Но он не мог избавиться от этой девушки, поскольку она являлась собственностью его супруги.
Тем временем Ливия вышла в перистиль и остановилась между колоннами. Они были покрыты штукатуркой под мрамор; вверху соединявшей их низкой балюстрады было проделано углубление, засыпанное землей, – узкая грядочка для цветов. Ливия прошла дальше и встала на одну из потрескавшихся от летней жары старых тяжелых каменных плит, которыми был вымощен дворик, – между ними пробивалась нежная, мягкая светло-зеленая поросль. Глядя на нее, Ливия неожиданно осознала, что давно живет обычной жизнью и ее душа и мысли полны тем, что и должно волновать молодую женщину: она общалась с друзьями, покупала наряды, читала книги, огорчалась из-за мелких неприятностей повседневности и радовалась тому, что удавалось достичь каждодневным трудом. Она не знала, что изменилось бы, если б ее старания и заботы питала любовь, а не долг, однако, так или иначе, вялое бессилие, душевное безразличие и горькое отчаяние незаметно покинули ее. То крайнее напряжение, в котором она жила от момента знакомства с Гаем и до свадьбы с Луцием, было сломлено тогда, когда она свалилась в горячке, прорвалось, как нарыв, а затем Ливия начала выздоравливать. И теперь она ясно чувствовала, что отныне ее жизнь отделена от жизни Гая Эмилия, понимала, что сможет спокойно встретиться с ним и посмотреть ему в глаза. И – пройти мимо.
…Гай Эмилий сам толком не знал, зачем приехал в Рим. Когда он вернулся домой, его поглотили дела, и он был рад этому, хотя нельзя сказать, что радовался вообще. Глядя на виноградники, леса, поля под огромным небом – принадлежащий ему мир, он не испытывал ожидаемого облегчения, лишь раздражающее равнодушие и еще – мертвящую скуку. Бескрайний величавый пейзаж – он останется таким и через тысячу лет, и в этой величавости таилось что-то жуткое. Ему казалось, он обречен здесь жить целую вечность, и каждый новый день будет похож на предыдущий: долгая-долгая, столетняя рутина и тоска.
Но когда Гай, не выдержав, вернулся в Рим, то ощутил себя там еще более чужим, чем раньше. Точно те, кто жил здесь прежде, давно умерли, исчезли, канули в никуда. Те же улицы, площади, бесконечная суета и – пустота.
Гай понимал, что его победили, – все эти гордые римляне, вложили в его ум то, что им было нужно, а потом его собственный разум возобладал над чувствами.
Он обрадовался, неожиданно встретив на Большом Форуме своего давнего приятеля, Сервия Понциана.
– Гай Эмилий! Ты ли это? Снова в Риме! Что привело тебя сюда? Вроде бы урожай еще не выращен? Должно быть, сердечные дела?
Гай слабо улыбнулся в ответ, а между тем Сервий переменил тон и продолжал, понизив голос:
– Ходят упорные слухи о заговоре против Цезаря. Ему уже несколько раз предлагали усилить охрану.
– Все возможно, – сказал Гай.
– Я тоже так думаю. Поэтому уезжай. Мы живем в напряжении, которое, не побоюсь признаться, граничит со страхом. Мало ли что может случиться…
Они прошлись по многолюдной площади. Сервий заметил, что Гай то и дело непроизвольно оглядывается по сторонам, точно отыскивая кого-то.
– Слышал, говорят, прекрасная Амеана снова объявилась с Риме!
– Она отсутствовала?
– И довольно долго. Поговаривали, что ее убили или что она вышла замуж за богатого торговца и уехала в одну из южных провинций, но нет… Говорят, в первую же неделю после появления гречанки тростниковый коврик перед дверью ее жилья был истерт до дыр. Не желаешь к ней зайти?
Гай равнодушно покачал головой, и тогда Сервий вновь переменил тему:
– Цезарь зависит слишком от многого и от многих. Сам по себе он несравненно велик, но что есть величие для большинства из нас? Деньги и еще раз деньги! Хотя, по большому счету, что нужно человеку? Плащ, чтобы укрываться от ветра, кусок хлеба, да чашка воды. Богатство утоляет тщеславие, но ничего не дает душе. Разве не так?
Гай усмехнулся:
– Почему-то те, кто живет в бедности, никогда не прославляют ее!
– Просто редко кто из них обладает соответствующим величием духа, – невозмутимо промолвил Сервий Понциан и продолжил: – К сожалению, у Цезаря нет опоры против военных; созданная им глыба огромной армии в любой момент может раздавить его самого. Единственное средство на время обезопасить их – увлечь в очередной поход.
– А Республика?
– Ее уже не спасти.
Некоторое время они шли молча, размышляя о сказанном. Был вечер – на небе разгорался закат: казалось, колесница Гелиоса катится по прямой, как стрела, огненной дороге.
– К несчастью, – задумчиво произнес Гай, – нами никогда не будет править великий дух, а только жестокая власть.
– Да, – сказал Сервий Милон, – хуже всего, если мы убедимся в этом на собственном примере.
Они шли дальше и Гай думал: «Приходит ночь, и чернеют храмы, и изумрудные ягоды винограда, и величаво-спокойные лица мраморных богов. А потом наступает утро. Принесет ли оно свет?»
…Ливия возилась в перистиле. Не жалея рук, сажала цветы, любовно выкладывая затейливый узор. Стоит немного подождать, и все вокруг зацветет…
Молодая женщина выпрямилась. Было тепло – иды марта (15 марта); солнце мягко гладило обнаженные плечи и руки. Ливия улыбнулась. Как прекрасно слушать тихую мелодию ветра, ни о чем не думая, ни о чем не жалея…
И вдруг ей стало грустно – будто какая-то тень легла на душу и не уходила, точно чья-то холодная рука сжала сердце и не хотела отпускать.
«Мир не вечен, – думала Ливия, – все тленно, кроме мыслей, а они исчезают вместе с нами. Ради чего мы тогда живем?»
Порыв холодного ветра взметнул ее волосы и подол одежды – молодая женщина содрогнулась.
На дорожке появилась Тарсия, растерянная, испуганная, бледная. Увидев госпожу, взмахнула руками и устремилась вперед.
«Что-то случилось», – с неожиданным спокойствием подумала Ливия и замерла в ожидании.
– Госпожа! Я с рынка… Юлий Цезарь убит!
Ливия смотрела на рабыню так, словно та потеряла рассудок.
– Что ты говоришь?!
– Да! – задыхаясь, проговорила гречанка. – Это правда. Все бегут прочь, кто куда, запираются в домах. Меня едва не задавили в толпе. Многие лавки разгромлены…
– Где мой муж? – взволнованно произнесла Ливия.
– Кажется, он идет сюда.
Отстранив рабыню, Ливия бросилась в атрий, где и столкнулась с Луцием. Едва ли понимая, что делает, она прильнула к нему судорожным движением, словно бы в поисках спасения. При этом она не видела ни его лица, ни глаз. Между тем лицо Луция было цвета восковой свечи, у уголков судорожно сжатых губ обозначились скорбные складки, а в широко раскрытых глазах застыли растерянность и страх. Однако он обнял жену и уверенно произнес:
– Не надо бояться. Надеюсь, нам ничто не угрожает.
Ближе к вечеру пришли Марк Ливий и Децим в сопровождении охраны. Их сведения были столь же отрывочны и хаотичны: сенаторы в ужасе разбежались из курии, [9]в народе царит паника, город погружен в тяжелое молчание.
Уединившись в атрии, мужчины вполголоса обсуждали случившееся. Насколько поняла Ливия, речь шла исключительно о личной безопасности и сохранности имущества. Молодая женщина не принимала участия в разговоре, она сидела в своей комнате, погруженная в мрачные мысли.
«Человек, каким бы великим он ни казался окружающим, – вечный мученик обстоятельств, – говорила она себе. – У совести и судьбы совершенно разные дороги, они почти никогда не совпадают. Добродетель не ведет к счастью, справедливости не существует».
В конце концов ею овладела некая горестная покорность обстоятельствам, глубоко чуждая вере как в людей, так и в богов. Ливия с полным равнодушием восприняла сообщение Луция о том, что они решили никуда не уезжать, не покидать Рим, а затаиться и ждать, что будет дальше, и ограничилась тем, что спросила:
– Они хотят восстановить Республику?
– Нет. Слова о Республике и свободе – занавес. А внутри все то же: человеческая алчность.
Хотя Луций произнес эти фразы отрывисто и жестко, точно отрубил, в его голосе был оттенок горечи.
Через пять дней она отправилась на Форум почтить память Цезаря. Ливия никому не сказала, куда и зачем идет: ей хотелось побыть одной. Сейчас она не желала видеть рядом даже верную Тарсию.
На одной из прилегающих к Форуму улиц молодая женщина подала рабам знак и слезла с носилок. Дабы не быть узнанной, она низко надвинула на лицо покрывало и быстро пошла к площади. Тускло светило солнце – на всем лежал отпечаток какой-то вымученной, усталой позолоты.
Народу собралось много, очень много, – целое море. Казалось, на площади замер в гнетущем тяжелом молчании весь великий Рим. Молодая женщина остановилась с краю, ей не хотелось смешиваться с толпой. Горе Ливий было ее личным горем, она не желала делить его с другими. Как говорил Эпикур: «Если ты должен жить среди толпы, замкнись в себе…»
К счастью, вокруг не было ни равнодушных, ни откровенно любопытных; более того, под внешним спокойствием многих пряталось граничившее с гневом возмущение. Лица были холодны, но глаза горели отчаянным, беспощадным огнем. То была сдерживаемая страхом, скованная молчанием стихия. Неприкрытая самодовольная наглость убийц Цезаря наносила величайшее оскорбление всем свободным римлянам. Подходя к Форуму, Ливия слышала, как какой-то плебей воскликнул: «Если даже великого Цезаря можно убить, как собаку, что говорить о нас?!»
Прошло полчаса. Уже обнародовали завещание, в котором диктатор объявлял последнюю волю: передать свои великолепные сады в пользование народа, выплатить каждому гражданину триста сестерциев. Площадь оглашалась плачем и выкриками – народом овладела смесь горечи и возмущения. И хотя собравшиеся здесь высокомерные патриции, суровые ветераны Цезаря и дурно пахнущий простой люд думали и говорили о разном, каждый из них, покопавшись в себе, обнаружил бы на дне души камень страха, порожденного неуверенностью в завтрашнем дне. Всем казалось, будто смерть Цезаря украла у них то, что можно было считать сокровенным.
Ливия не слышала, что говорил выступавший перед народом Марк Антоний; когда он поднял с установленных на возвышении носилок окровавленную тогу Цезаря, люди сорвались с мест и принялись сооружать погребальный костер.
Ливия не двигалась. Она смотрела на разгоравшееся пламя таким взглядом, каким провожают падающую звезду, с пронзительным отчаянием и в то же время – мрачной покорностью своей судьбе. Трагическая гибель Цезаря легла на Рим тяжелым гнетом. Казалось, мир опустел, и стало неважно, что будет дальше.
Немного постояв, Ливия повернулась и, рискуя быть задавленной, принялась выбираться из бушующей толпы. Внезапно какой-то мужчина схватил ее за локоть и резко развернул к себе. Ливия рванулась прочь, но потом что-то заставило ее взглянуть на него сквозь пелену слез. Это был… Гай Эмилий Лонг.
В ее мозгу не промелькнуло ни единой мысли. Как себя вести, что говорить? Она была слишком оглушена, подавлена свалившимся на Рим несчастьем.
– Что ты здесь делаешь? – прошептала Ливия, вытирая слезы.
– Я пришел проститься с Цезарем, – сказал он и тихо прибавил: – И с чем-то еще.
Она вздрогнула, пронзенная его словами. Да, и с чем-то еще. Ливия оглянулась на пылающий костер. Горел сегодняшний день, все предыдущие дни, сгорала ее юность, ее мечты; ей казалось, будто все, что было прежде, развеялось прахом и пылью. Не осталось ничего, даже молитв. Что пользы обращаться к великодушию вселенского мрака? Пожалуй, Луций был прав, когда говорил, что хотя боги, возможно, и существуют, римский мир по своей природе совершенно безбожен.
– Я рад, что повстречал тебя, Ливия, – сказал Гай Эмилий. – Нам нужно поговорить.
Ливия молчала, не глядя на него. Она невольно вспоминала, что чувствовала после того, как узнала, что Гай уехал домой. Первое время она была подавлена, безучастна – опустошенная, погруженная в мрачную пропасть душа. Потом ее чувства пробудились, память ожила, это причиняло невыносимые муки, и прошло довольно много времени, прежде чем боль начала стихать.
И вот теперь, когда Ливия окончательно вернулась к действительности, он появился снова.
– Мне нужно домой, – сказала она.
Гай кивнул, и они медленно пошли по площади. Он прекрасно понимал, что выбрал совершенно неподходящее время, и все же боялся упустить эти мгновения, потому что знал: другого случая не представится. Конечно, сейчас Ливия пребывала не в том душевном состоянии, какое необходимо для того, чтобы взвешивать обстоятельства жизни и принимать решения, но Гай верил, что любовь поможет ей сделать правильный выбор.
– Я вернулся в Рим из-за тебя, Ливилла. За тобой. Я больше не могу так жить. Я подумал, теперь ты сможешь развестись с Луцием. Ты освободилась от власти отца, а муж не вправе преследовать тебя, если ты пожелаешь расторгнуть брак. Хочешь, уедем прямо сейчас? В этой неразберихе никто сразу не поймет, что ты сбежала! А тем временем мы доберемся до Этрурии…
Ливия продолжала молчать. Гай поразился тому, какое у нее лицо. Оно словно бы затвердело, застыло. Вместо кротости – суровость, вместо нежности – железная твердость, вместо любви – бесстрастность.
– Это своего рода расчет? – медленно произнесла она. – Тебе так удобно, правда? Сохранишь все, что имеешь, и получишь меня.
– Нет! – воскликнул он с мукою в голосе и во взоре. – Никакого расчета! Только любовь! Я люблю тебя, Ливия, там, дома, я жил лишь тобой! А ты? Разве ты любишь Луция?
Ливия зябко поежилась, кутаясь в одежду.
– Любовь – это то, что было между мной и тобой год назад, было – и прошло. А с Луцием мы состоим в браке, это другое. Я уважаю его и ценю – в нем сочетается искусство говорить и мыслить с искусством жить. В тебе, Гай, этого нет. И я никуда не поеду. Глядя на прошлое и будущее с высоты нынешних времен, я пришла к выводу, что человек должен делать то, что сохраняет его имя незапятнанным, даже если он чем-то для этого жертвует.
Она говорила сухо и резко. Внезапно Гай взял молодую женщину за плечи и посмотрел в ее глаза.
– Что с тобою, Ливилла? Кто и каким образом внушил тебе эти мысли? Впрочем, понимаю… Когда-то я слушал человека, который говорил по всем правилам ораторского искусства, и хотя в его словах не было ни слова правды, люди проникались его речами, верили ему и шли за ним…
– Когда-то я верила и тебе и готова была идти за тобою хоть в Тартар, позабыв обо всем!
Он застонал:
– О да! Да! Я не оправдал твоих ожиданий и не оставил тебе выбора! Но я не мог… И я сейчас немногое могу… Ливия! Я понимаю преимущества твоего брака с Луцием. Но ведь это… тюрьма! Со временем ты настолько привыкнешь к ней, что просто не сможешь ее покинуть. Подумай о своих чувствах! Поедем, это наша единственная возможность…
– Ты упустил ее год назад.
И тут он мягко и тихо спросил ее – в его голосе были растерянность и беспомощность:
– Я… чего-то не знаю? Ты ждешь ребенка?
– Нет. Просто поздно, Гай – Ее взгляд был неподвижен, некогда озарявший его свет любви и веры потускнел и померк. – Просто поздно и все. Прощай.
Резко оттолкнув его руки, она быстро, не оглядываясь, прошла к носилкам, скользнула внутрь, резко задернула занавески и подала рабам знак трогаться в путь.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА I
Они возвращались из гостей – было довольно поздно, оба выпили достаточно много вина. В спальне Луций проявил несколько несвойственную ему раскованность и страстность и в какой-то миг заметил, что всегдашнее равнодушное спокойствие на лице Ливий сменилось каким-то иным выражением. В ту ночь она отдалась ему не по обязанности; поняв это, Луций был приятно изумлен. Перед ним словно бы промелькнуло что-то яркое, тень чего-то неизведанного, проблеск истинной сладости жизни: он впервые почувствовал, что значит обладать женщиной, которая тоже желает тебя. До женитьбы Луций имел дело только с покорными рабынями, да с несколькими продажными женщинами: сближаясь с ними, он испытывал некоторую растерянность, неловкость и стыд, поскольку был по натуре человеком нерешительным и скованным, хотя тщательно это скрывал. Усилием воли он заставлял себя быть таким, каким нужно быть, мучительно преодолевал свои недостатки. Он тратил на это все свои силы, потому и казался отстраненным и холодным. Но та ночь!.. Хотя утром Ливия вела себя как обычно, Луций решил, что теперь их связывает некая общая тайна. Неожиданно в нем пробудилось вполне естественное стремление быть не только уважаемым и почитаемым, но и любимым. Опьяненный новыми надеждами, Луций думал о том, что Марк Ливий был прав: настоящая любовь приходит в браке. То, что случилось с Ливией прежде, можно считать девическим наваждением, от которого она, по всей видимости, уже избавилась.
И теперь он понял, что ошибался: все это время у него был соперник.
Луций стиснул зубы. Незнакомец нанес ему оскорбление, лишив невинности его невесту, и сейчас вновь появился на горизонте, чтобы окончательно растоптать его гордость! Этому человеку ничего не стоило сорвать покров с сердца Ливий; Луций видел выражение лица своей жены: величайшее смятение, исступленное отчаяние, боль, гнев и… любовь. Она вела его дом, ела, спала, говорила с ним, но никогда не принадлежала ему. Луций содрогнулся от злобного бессилия. В конце концов он был далеко не последним человеком в Риме и мог отомстить тому, кто встал на пути! Мысль о том, что все скрывают от него имя этого мужчины, имя, которое известно даже презренной рабыне, всколыхнула в его душе волну холодного возмущения. Кто мог знать, как его зовут? Марк Ливий, подруги Ливий, может быть, Децим… Да, Децим. При случае лучше спросить именно у него.
Входя в атрий, Луций вновь уловил обрывок разговора двух женщин. Говорила Тарсия.
– Жаль, что мы приобретаем печальный опыт разочарований в столь юном возрасте: это охлаждает наши сердца. Но мой отец говорил, что рядом с глубочайшим отчаянием всегда присутствует чудо.
Луций не выносил рыжеволосую рабыню, вечно изрекающую нелепости тоном оракула, нелепости, которые, тем не менее, будоражили душу Ливий. Но он не мог избавиться от этой девушки, поскольку она являлась собственностью его супруги.
Тем временем Ливия вышла в перистиль и остановилась между колоннами. Они были покрыты штукатуркой под мрамор; вверху соединявшей их низкой балюстрады было проделано углубление, засыпанное землей, – узкая грядочка для цветов. Ливия прошла дальше и встала на одну из потрескавшихся от летней жары старых тяжелых каменных плит, которыми был вымощен дворик, – между ними пробивалась нежная, мягкая светло-зеленая поросль. Глядя на нее, Ливия неожиданно осознала, что давно живет обычной жизнью и ее душа и мысли полны тем, что и должно волновать молодую женщину: она общалась с друзьями, покупала наряды, читала книги, огорчалась из-за мелких неприятностей повседневности и радовалась тому, что удавалось достичь каждодневным трудом. Она не знала, что изменилось бы, если б ее старания и заботы питала любовь, а не долг, однако, так или иначе, вялое бессилие, душевное безразличие и горькое отчаяние незаметно покинули ее. То крайнее напряжение, в котором она жила от момента знакомства с Гаем и до свадьбы с Луцием, было сломлено тогда, когда она свалилась в горячке, прорвалось, как нарыв, а затем Ливия начала выздоравливать. И теперь она ясно чувствовала, что отныне ее жизнь отделена от жизни Гая Эмилия, понимала, что сможет спокойно встретиться с ним и посмотреть ему в глаза. И – пройти мимо.
…Гай Эмилий сам толком не знал, зачем приехал в Рим. Когда он вернулся домой, его поглотили дела, и он был рад этому, хотя нельзя сказать, что радовался вообще. Глядя на виноградники, леса, поля под огромным небом – принадлежащий ему мир, он не испытывал ожидаемого облегчения, лишь раздражающее равнодушие и еще – мертвящую скуку. Бескрайний величавый пейзаж – он останется таким и через тысячу лет, и в этой величавости таилось что-то жуткое. Ему казалось, он обречен здесь жить целую вечность, и каждый новый день будет похож на предыдущий: долгая-долгая, столетняя рутина и тоска.
Но когда Гай, не выдержав, вернулся в Рим, то ощутил себя там еще более чужим, чем раньше. Точно те, кто жил здесь прежде, давно умерли, исчезли, канули в никуда. Те же улицы, площади, бесконечная суета и – пустота.
Гай понимал, что его победили, – все эти гордые римляне, вложили в его ум то, что им было нужно, а потом его собственный разум возобладал над чувствами.
Он обрадовался, неожиданно встретив на Большом Форуме своего давнего приятеля, Сервия Понциана.
– Гай Эмилий! Ты ли это? Снова в Риме! Что привело тебя сюда? Вроде бы урожай еще не выращен? Должно быть, сердечные дела?
Гай слабо улыбнулся в ответ, а между тем Сервий переменил тон и продолжал, понизив голос:
– Ходят упорные слухи о заговоре против Цезаря. Ему уже несколько раз предлагали усилить охрану.
– Все возможно, – сказал Гай.
– Я тоже так думаю. Поэтому уезжай. Мы живем в напряжении, которое, не побоюсь признаться, граничит со страхом. Мало ли что может случиться…
Они прошлись по многолюдной площади. Сервий заметил, что Гай то и дело непроизвольно оглядывается по сторонам, точно отыскивая кого-то.
– Слышал, говорят, прекрасная Амеана снова объявилась с Риме!
– Она отсутствовала?
– И довольно долго. Поговаривали, что ее убили или что она вышла замуж за богатого торговца и уехала в одну из южных провинций, но нет… Говорят, в первую же неделю после появления гречанки тростниковый коврик перед дверью ее жилья был истерт до дыр. Не желаешь к ней зайти?
Гай равнодушно покачал головой, и тогда Сервий вновь переменил тему:
– Цезарь зависит слишком от многого и от многих. Сам по себе он несравненно велик, но что есть величие для большинства из нас? Деньги и еще раз деньги! Хотя, по большому счету, что нужно человеку? Плащ, чтобы укрываться от ветра, кусок хлеба, да чашка воды. Богатство утоляет тщеславие, но ничего не дает душе. Разве не так?
Гай усмехнулся:
– Почему-то те, кто живет в бедности, никогда не прославляют ее!
– Просто редко кто из них обладает соответствующим величием духа, – невозмутимо промолвил Сервий Понциан и продолжил: – К сожалению, у Цезаря нет опоры против военных; созданная им глыба огромной армии в любой момент может раздавить его самого. Единственное средство на время обезопасить их – увлечь в очередной поход.
– А Республика?
– Ее уже не спасти.
Некоторое время они шли молча, размышляя о сказанном. Был вечер – на небе разгорался закат: казалось, колесница Гелиоса катится по прямой, как стрела, огненной дороге.
– К несчастью, – задумчиво произнес Гай, – нами никогда не будет править великий дух, а только жестокая власть.
– Да, – сказал Сервий Милон, – хуже всего, если мы убедимся в этом на собственном примере.
Они шли дальше и Гай думал: «Приходит ночь, и чернеют храмы, и изумрудные ягоды винограда, и величаво-спокойные лица мраморных богов. А потом наступает утро. Принесет ли оно свет?»
…Ливия возилась в перистиле. Не жалея рук, сажала цветы, любовно выкладывая затейливый узор. Стоит немного подождать, и все вокруг зацветет…
Молодая женщина выпрямилась. Было тепло – иды марта (15 марта); солнце мягко гладило обнаженные плечи и руки. Ливия улыбнулась. Как прекрасно слушать тихую мелодию ветра, ни о чем не думая, ни о чем не жалея…
И вдруг ей стало грустно – будто какая-то тень легла на душу и не уходила, точно чья-то холодная рука сжала сердце и не хотела отпускать.
«Мир не вечен, – думала Ливия, – все тленно, кроме мыслей, а они исчезают вместе с нами. Ради чего мы тогда живем?»
Порыв холодного ветра взметнул ее волосы и подол одежды – молодая женщина содрогнулась.
На дорожке появилась Тарсия, растерянная, испуганная, бледная. Увидев госпожу, взмахнула руками и устремилась вперед.
«Что-то случилось», – с неожиданным спокойствием подумала Ливия и замерла в ожидании.
– Госпожа! Я с рынка… Юлий Цезарь убит!
Ливия смотрела на рабыню так, словно та потеряла рассудок.
– Что ты говоришь?!
– Да! – задыхаясь, проговорила гречанка. – Это правда. Все бегут прочь, кто куда, запираются в домах. Меня едва не задавили в толпе. Многие лавки разгромлены…
– Где мой муж? – взволнованно произнесла Ливия.
– Кажется, он идет сюда.
Отстранив рабыню, Ливия бросилась в атрий, где и столкнулась с Луцием. Едва ли понимая, что делает, она прильнула к нему судорожным движением, словно бы в поисках спасения. При этом она не видела ни его лица, ни глаз. Между тем лицо Луция было цвета восковой свечи, у уголков судорожно сжатых губ обозначились скорбные складки, а в широко раскрытых глазах застыли растерянность и страх. Однако он обнял жену и уверенно произнес:
– Не надо бояться. Надеюсь, нам ничто не угрожает.
Ближе к вечеру пришли Марк Ливий и Децим в сопровождении охраны. Их сведения были столь же отрывочны и хаотичны: сенаторы в ужасе разбежались из курии, [9]в народе царит паника, город погружен в тяжелое молчание.
Уединившись в атрии, мужчины вполголоса обсуждали случившееся. Насколько поняла Ливия, речь шла исключительно о личной безопасности и сохранности имущества. Молодая женщина не принимала участия в разговоре, она сидела в своей комнате, погруженная в мрачные мысли.
«Человек, каким бы великим он ни казался окружающим, – вечный мученик обстоятельств, – говорила она себе. – У совести и судьбы совершенно разные дороги, они почти никогда не совпадают. Добродетель не ведет к счастью, справедливости не существует».
В конце концов ею овладела некая горестная покорность обстоятельствам, глубоко чуждая вере как в людей, так и в богов. Ливия с полным равнодушием восприняла сообщение Луция о том, что они решили никуда не уезжать, не покидать Рим, а затаиться и ждать, что будет дальше, и ограничилась тем, что спросила:
– Они хотят восстановить Республику?
– Нет. Слова о Республике и свободе – занавес. А внутри все то же: человеческая алчность.
Хотя Луций произнес эти фразы отрывисто и жестко, точно отрубил, в его голосе был оттенок горечи.
Через пять дней она отправилась на Форум почтить память Цезаря. Ливия никому не сказала, куда и зачем идет: ей хотелось побыть одной. Сейчас она не желала видеть рядом даже верную Тарсию.
На одной из прилегающих к Форуму улиц молодая женщина подала рабам знак и слезла с носилок. Дабы не быть узнанной, она низко надвинула на лицо покрывало и быстро пошла к площади. Тускло светило солнце – на всем лежал отпечаток какой-то вымученной, усталой позолоты.
Народу собралось много, очень много, – целое море. Казалось, на площади замер в гнетущем тяжелом молчании весь великий Рим. Молодая женщина остановилась с краю, ей не хотелось смешиваться с толпой. Горе Ливий было ее личным горем, она не желала делить его с другими. Как говорил Эпикур: «Если ты должен жить среди толпы, замкнись в себе…»
К счастью, вокруг не было ни равнодушных, ни откровенно любопытных; более того, под внешним спокойствием многих пряталось граничившее с гневом возмущение. Лица были холодны, но глаза горели отчаянным, беспощадным огнем. То была сдерживаемая страхом, скованная молчанием стихия. Неприкрытая самодовольная наглость убийц Цезаря наносила величайшее оскорбление всем свободным римлянам. Подходя к Форуму, Ливия слышала, как какой-то плебей воскликнул: «Если даже великого Цезаря можно убить, как собаку, что говорить о нас?!»
Прошло полчаса. Уже обнародовали завещание, в котором диктатор объявлял последнюю волю: передать свои великолепные сады в пользование народа, выплатить каждому гражданину триста сестерциев. Площадь оглашалась плачем и выкриками – народом овладела смесь горечи и возмущения. И хотя собравшиеся здесь высокомерные патриции, суровые ветераны Цезаря и дурно пахнущий простой люд думали и говорили о разном, каждый из них, покопавшись в себе, обнаружил бы на дне души камень страха, порожденного неуверенностью в завтрашнем дне. Всем казалось, будто смерть Цезаря украла у них то, что можно было считать сокровенным.
Ливия не слышала, что говорил выступавший перед народом Марк Антоний; когда он поднял с установленных на возвышении носилок окровавленную тогу Цезаря, люди сорвались с мест и принялись сооружать погребальный костер.
Ливия не двигалась. Она смотрела на разгоравшееся пламя таким взглядом, каким провожают падающую звезду, с пронзительным отчаянием и в то же время – мрачной покорностью своей судьбе. Трагическая гибель Цезаря легла на Рим тяжелым гнетом. Казалось, мир опустел, и стало неважно, что будет дальше.
Немного постояв, Ливия повернулась и, рискуя быть задавленной, принялась выбираться из бушующей толпы. Внезапно какой-то мужчина схватил ее за локоть и резко развернул к себе. Ливия рванулась прочь, но потом что-то заставило ее взглянуть на него сквозь пелену слез. Это был… Гай Эмилий Лонг.
В ее мозгу не промелькнуло ни единой мысли. Как себя вести, что говорить? Она была слишком оглушена, подавлена свалившимся на Рим несчастьем.
– Что ты здесь делаешь? – прошептала Ливия, вытирая слезы.
– Я пришел проститься с Цезарем, – сказал он и тихо прибавил: – И с чем-то еще.
Она вздрогнула, пронзенная его словами. Да, и с чем-то еще. Ливия оглянулась на пылающий костер. Горел сегодняшний день, все предыдущие дни, сгорала ее юность, ее мечты; ей казалось, будто все, что было прежде, развеялось прахом и пылью. Не осталось ничего, даже молитв. Что пользы обращаться к великодушию вселенского мрака? Пожалуй, Луций был прав, когда говорил, что хотя боги, возможно, и существуют, римский мир по своей природе совершенно безбожен.
– Я рад, что повстречал тебя, Ливия, – сказал Гай Эмилий. – Нам нужно поговорить.
Ливия молчала, не глядя на него. Она невольно вспоминала, что чувствовала после того, как узнала, что Гай уехал домой. Первое время она была подавлена, безучастна – опустошенная, погруженная в мрачную пропасть душа. Потом ее чувства пробудились, память ожила, это причиняло невыносимые муки, и прошло довольно много времени, прежде чем боль начала стихать.
И вот теперь, когда Ливия окончательно вернулась к действительности, он появился снова.
– Мне нужно домой, – сказала она.
Гай кивнул, и они медленно пошли по площади. Он прекрасно понимал, что выбрал совершенно неподходящее время, и все же боялся упустить эти мгновения, потому что знал: другого случая не представится. Конечно, сейчас Ливия пребывала не в том душевном состоянии, какое необходимо для того, чтобы взвешивать обстоятельства жизни и принимать решения, но Гай верил, что любовь поможет ей сделать правильный выбор.
– Я вернулся в Рим из-за тебя, Ливилла. За тобой. Я больше не могу так жить. Я подумал, теперь ты сможешь развестись с Луцием. Ты освободилась от власти отца, а муж не вправе преследовать тебя, если ты пожелаешь расторгнуть брак. Хочешь, уедем прямо сейчас? В этой неразберихе никто сразу не поймет, что ты сбежала! А тем временем мы доберемся до Этрурии…
Ливия продолжала молчать. Гай поразился тому, какое у нее лицо. Оно словно бы затвердело, застыло. Вместо кротости – суровость, вместо нежности – железная твердость, вместо любви – бесстрастность.
– Это своего рода расчет? – медленно произнесла она. – Тебе так удобно, правда? Сохранишь все, что имеешь, и получишь меня.
– Нет! – воскликнул он с мукою в голосе и во взоре. – Никакого расчета! Только любовь! Я люблю тебя, Ливия, там, дома, я жил лишь тобой! А ты? Разве ты любишь Луция?
Ливия зябко поежилась, кутаясь в одежду.
– Любовь – это то, что было между мной и тобой год назад, было – и прошло. А с Луцием мы состоим в браке, это другое. Я уважаю его и ценю – в нем сочетается искусство говорить и мыслить с искусством жить. В тебе, Гай, этого нет. И я никуда не поеду. Глядя на прошлое и будущее с высоты нынешних времен, я пришла к выводу, что человек должен делать то, что сохраняет его имя незапятнанным, даже если он чем-то для этого жертвует.
Она говорила сухо и резко. Внезапно Гай взял молодую женщину за плечи и посмотрел в ее глаза.
– Что с тобою, Ливилла? Кто и каким образом внушил тебе эти мысли? Впрочем, понимаю… Когда-то я слушал человека, который говорил по всем правилам ораторского искусства, и хотя в его словах не было ни слова правды, люди проникались его речами, верили ему и шли за ним…
– Когда-то я верила и тебе и готова была идти за тобою хоть в Тартар, позабыв обо всем!
Он застонал:
– О да! Да! Я не оправдал твоих ожиданий и не оставил тебе выбора! Но я не мог… И я сейчас немногое могу… Ливия! Я понимаю преимущества твоего брака с Луцием. Но ведь это… тюрьма! Со временем ты настолько привыкнешь к ней, что просто не сможешь ее покинуть. Подумай о своих чувствах! Поедем, это наша единственная возможность…
– Ты упустил ее год назад.
И тут он мягко и тихо спросил ее – в его голосе были растерянность и беспомощность:
– Я… чего-то не знаю? Ты ждешь ребенка?
– Нет. Просто поздно, Гай – Ее взгляд был неподвижен, некогда озарявший его свет любви и веры потускнел и померк. – Просто поздно и все. Прощай.
Резко оттолкнув его руки, она быстро, не оглядываясь, прошла к носилкам, скользнула внутрь, резко задернула занавески и подала рабам знак трогаться в путь.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА I
Незаметно наступило и так же незаметно прошло лето, непривычно хмурое и холодное для Италии. Вспоминая этот пронизанный неярким светом мир, Ливия и не могла сказать, чем занималась в первые после смерти Цезаря дни и недели. Зато она хорошо знала, что чувствовала весь последующий год: ожидание, совершенно не связанное ни с радостью, ни с надеждой. Она ждала перемен, как ждут грозу или бурю – с предчувствием чего-то непонятного и ужасного.
Было ясно, что вскоре начнется новая жестокая, кровопролитная война, связанная с переделом власти, и требующиеся для военных операций суммы наверняка будут добыты тем же путем, что и при Сулле, и Рим опять утонет в крови.
Растерянность и страх не позволяли людям увидеть и осознать трагическое величие погибающей Республики. Почти все состоятельные римляне окружили себя телохранителями из числа рабов-гладиаторов; многие члены магистрата, особенно из поколения, к которому принадлежал Марк Ливий Альбин, поколения, бывшего свидетелем диких, нелепых в своем разнузданном зверстве проскрипций [10]Суллы, открыто поддерживали цезарианцев, и чувство самосохранения играло здесь далеко не последнюю роль.
В доме отца и в доме мужа Ливия постоянно слышала разговоры о политических партиях, об обстановке в стране – эти разговоры были полны недомолвок, мрачных намеков; туманные фразы произносились полушепотом, с инстинктивным поворотом головы: привычка оглядываться назад в те времена глубоко укоренилась среди римлян – гордого, бесстрашного народа, доныне смотревшего только вперед.
Именно тогда, на фоне всеобщей растерянности, неопределенности и испуга, Ливия по-настоящему прочувствовала, что значит для нее семья, от которой всего лишь немногим раньше она отказалась бы с такой легкостью. Они сплотились и поддерживали друг друга, не только преследуя общую цель – остаться в живых и сохранить имущество, – но и ощущая особую глубокую привязанность друг к другу.
Много позднее Ливия поняла, сколь опасными, губительными для человеческой души могут быть несвоевременные открытия, – тогда же ей казалось, что она пропадет без семьи, ей была невыносима сама мысль о том, чтобы нарушить вековечные устои предков. И пусть она не любила Луция той сжигающей сердце любовью, которая сделала ее несчастной после разлуки с Гаем, он был человеком надежным и цельным, умел приспосабливаться к обстоятельствам и хорошо знал, что хочет получить от жизни, – качества, немаловажные для того, чтобы выжить в этом мире вечной войны и постоянного страха.
Ливия не задавала себе вопроса, правильно ли она поступила, отказав Гаю, она просто не позволяла себе об этом думать.
Постоянства и защиты – вот чего не хватало им всем, и более она не искала их там, где прежде; подводя итог слагаемых судьбою данных, она делала ставку не на чувства, а на разум.
Тогда Ливия была уверена в том, что сделала окончательный выбор.
…За два-три дня до календ децембрия 713 года от основания Рима (конец ноября 43 года до н. э.) в час, когда добропорядочные граждане предпочитают находиться дома, Децим Альбин сидел в низком помещении с дочерна закопченным деревянным потолком, плохо вытертыми столами и грубо сколоченными скамьями – одной из харчевен Эсквилина, на левом берегу Тибра, недалеко от гавани. В комнате было душно и смрадно: воздух насквозь пропах жареной рыбой и прогорклым жиром. Здесь пировали простолюдины – ремесленники, продажные женщины, не убоявшиеся порки рабы, нищие и бродяги, подаянием или разбоем раздобывшие несколько ассов. Вонь и теснота, гул голосов, потухшие взгляды, взлохмаченные волосы, потные тела – грязная пена житейского мира. Эти люди приходили сюда, чтобы получить жалкое подобие утешения и радости.
Хотя Децим был одет в тунику из грубой шерсти и простые сандалии, даже не слишком внимательный взгляд мог без труда распознать в нем человека иного круга: ухоженные руки, следы от колец на пальцах, прическа аристократа и полный скрытого высокомерия и презрения к окружающей жизни взгляд. Впрочем, в те времена поиск патрициями низменных развлечений не являлся редкостью, и на Децима не обращали внимания – они, эти люди, чье полное тягот существование на пределе сил сковывало рассудок и лишало воли к сопротивлению. Покорные судьбе и одновременно странно недоверчивые к ней, они опасливо сторонились чужака.
Справа к плечу Децима прижималась девушка, еще не поблекшая, хотя уже отупевшая от тяжкого однообразия жизни. Ее пальцы нежно гладили руку молодого человека, но взгляд был остановившийся, тусклый. Она ластилась к нему бездумно, как кошка, а Децим с таким же бездумным упорством пил неразбавленное вино.
Сегодня утром отец объявил о своем решении – поручить ему единоличное управление владениями, находящимися за пределами Рима. Что это означало? Безопасность. Да, и ссылку. Именно таким был результат многолетнего скрытого противоборства Децима с установившимися в обществе порядками и полновластием отца. Он не хотел служить в армии, и Марк Ливий помог ему избежать воинской повинности, вероятно, не сумев противостоять непрошеному, хотя такому естественному желанию уберечь единственного сына от опасности быть убитым в одной из развязанных Римом невообразимо жестоких войн. Децим подумал о Луций Ребилле, который, согласно воле Марка Ливия, займет место избранного. Тогда как он… Да, конечно, он будет очень богат и сможет время от времени приезжать в Рим и жить здесь, но вряд ли ему посчастливится сделать политическую карьеру, вращаться среди тех, кто вершит людские судьбы и правит миром.
Оторвавшись от кружки, он повернулся к сидящей рядом девушке. Отец сказал, что скоро женит его, и Децим даже не спросил, на ком. Не все ли равно? На девушке из патрицианской семьи, застенчивой и тихой, которая будет раздражать его своей рабской покорностью, или – на своенравной, взбалмошной, властолюбивой, которая станет отравлять ему жизнь. Рим, великий Рим отталкивал его, выбрасывал за свои врата, как выбросил тех жалких людей, что окружали его сейчас.
– Как тебя зовут? – спросил он девушку.
– Юстина.
Децим оценивающе оглядел ее. Растрепанные волосы, кое-как обрезанные ногти, загар простолюдинки, но тело молодое и красивое.
– Если я заплачу тебе, сделаешь все, что я скажу?
– Да, господин.
– Не называй меня господином, считай, что я равен тебе… сегодня.
Тот, кто может платить, никогда не будет равен тому, у кого ничего нет, но она не стала спорить.
Было ясно, что вскоре начнется новая жестокая, кровопролитная война, связанная с переделом власти, и требующиеся для военных операций суммы наверняка будут добыты тем же путем, что и при Сулле, и Рим опять утонет в крови.
Растерянность и страх не позволяли людям увидеть и осознать трагическое величие погибающей Республики. Почти все состоятельные римляне окружили себя телохранителями из числа рабов-гладиаторов; многие члены магистрата, особенно из поколения, к которому принадлежал Марк Ливий Альбин, поколения, бывшего свидетелем диких, нелепых в своем разнузданном зверстве проскрипций [10]Суллы, открыто поддерживали цезарианцев, и чувство самосохранения играло здесь далеко не последнюю роль.
В доме отца и в доме мужа Ливия постоянно слышала разговоры о политических партиях, об обстановке в стране – эти разговоры были полны недомолвок, мрачных намеков; туманные фразы произносились полушепотом, с инстинктивным поворотом головы: привычка оглядываться назад в те времена глубоко укоренилась среди римлян – гордого, бесстрашного народа, доныне смотревшего только вперед.
Именно тогда, на фоне всеобщей растерянности, неопределенности и испуга, Ливия по-настоящему прочувствовала, что значит для нее семья, от которой всего лишь немногим раньше она отказалась бы с такой легкостью. Они сплотились и поддерживали друг друга, не только преследуя общую цель – остаться в живых и сохранить имущество, – но и ощущая особую глубокую привязанность друг к другу.
Много позднее Ливия поняла, сколь опасными, губительными для человеческой души могут быть несвоевременные открытия, – тогда же ей казалось, что она пропадет без семьи, ей была невыносима сама мысль о том, чтобы нарушить вековечные устои предков. И пусть она не любила Луция той сжигающей сердце любовью, которая сделала ее несчастной после разлуки с Гаем, он был человеком надежным и цельным, умел приспосабливаться к обстоятельствам и хорошо знал, что хочет получить от жизни, – качества, немаловажные для того, чтобы выжить в этом мире вечной войны и постоянного страха.
Ливия не задавала себе вопроса, правильно ли она поступила, отказав Гаю, она просто не позволяла себе об этом думать.
Постоянства и защиты – вот чего не хватало им всем, и более она не искала их там, где прежде; подводя итог слагаемых судьбою данных, она делала ставку не на чувства, а на разум.
Тогда Ливия была уверена в том, что сделала окончательный выбор.
…За два-три дня до календ децембрия 713 года от основания Рима (конец ноября 43 года до н. э.) в час, когда добропорядочные граждане предпочитают находиться дома, Децим Альбин сидел в низком помещении с дочерна закопченным деревянным потолком, плохо вытертыми столами и грубо сколоченными скамьями – одной из харчевен Эсквилина, на левом берегу Тибра, недалеко от гавани. В комнате было душно и смрадно: воздух насквозь пропах жареной рыбой и прогорклым жиром. Здесь пировали простолюдины – ремесленники, продажные женщины, не убоявшиеся порки рабы, нищие и бродяги, подаянием или разбоем раздобывшие несколько ассов. Вонь и теснота, гул голосов, потухшие взгляды, взлохмаченные волосы, потные тела – грязная пена житейского мира. Эти люди приходили сюда, чтобы получить жалкое подобие утешения и радости.
Хотя Децим был одет в тунику из грубой шерсти и простые сандалии, даже не слишком внимательный взгляд мог без труда распознать в нем человека иного круга: ухоженные руки, следы от колец на пальцах, прическа аристократа и полный скрытого высокомерия и презрения к окружающей жизни взгляд. Впрочем, в те времена поиск патрициями низменных развлечений не являлся редкостью, и на Децима не обращали внимания – они, эти люди, чье полное тягот существование на пределе сил сковывало рассудок и лишало воли к сопротивлению. Покорные судьбе и одновременно странно недоверчивые к ней, они опасливо сторонились чужака.
Справа к плечу Децима прижималась девушка, еще не поблекшая, хотя уже отупевшая от тяжкого однообразия жизни. Ее пальцы нежно гладили руку молодого человека, но взгляд был остановившийся, тусклый. Она ластилась к нему бездумно, как кошка, а Децим с таким же бездумным упорством пил неразбавленное вино.
Сегодня утром отец объявил о своем решении – поручить ему единоличное управление владениями, находящимися за пределами Рима. Что это означало? Безопасность. Да, и ссылку. Именно таким был результат многолетнего скрытого противоборства Децима с установившимися в обществе порядками и полновластием отца. Он не хотел служить в армии, и Марк Ливий помог ему избежать воинской повинности, вероятно, не сумев противостоять непрошеному, хотя такому естественному желанию уберечь единственного сына от опасности быть убитым в одной из развязанных Римом невообразимо жестоких войн. Децим подумал о Луций Ребилле, который, согласно воле Марка Ливия, займет место избранного. Тогда как он… Да, конечно, он будет очень богат и сможет время от времени приезжать в Рим и жить здесь, но вряд ли ему посчастливится сделать политическую карьеру, вращаться среди тех, кто вершит людские судьбы и правит миром.
Оторвавшись от кружки, он повернулся к сидящей рядом девушке. Отец сказал, что скоро женит его, и Децим даже не спросил, на ком. Не все ли равно? На девушке из патрицианской семьи, застенчивой и тихой, которая будет раздражать его своей рабской покорностью, или – на своенравной, взбалмошной, властолюбивой, которая станет отравлять ему жизнь. Рим, великий Рим отталкивал его, выбрасывал за свои врата, как выбросил тех жалких людей, что окружали его сейчас.
– Как тебя зовут? – спросил он девушку.
– Юстина.
Децим оценивающе оглядел ее. Растрепанные волосы, кое-как обрезанные ногти, загар простолюдинки, но тело молодое и красивое.
– Если я заплачу тебе, сделаешь все, что я скажу?
– Да, господин.
– Не называй меня господином, считай, что я равен тебе… сегодня.
Тот, кто может платить, никогда не будет равен тому, у кого ничего нет, но она не стала спорить.