Децим усадил Юстину к себе на колени и дерзко ласкал ее, попеременно прикладываясь губами то к кружке с вином, то к губам девушки, и не заметил, как в помещение вошел человек в плаще, сопровождаемый тремя рослыми и сильными рабами. Он нырнул под притолоку и остановился, оглядывая набитую людьми комнату зорким трезвым взглядом. Узнав Децима, подался вперед и наклонился к нему.
   – Привет тебе, славный Альбин!
   Тот вскинул затуманенный взор и увидел Марция Фабия, давнего недруга семейства Альбинов. Невозможно жить в Риме, быть выходцем из аристократической фамилии и – не иметь врагов. Противостояние представителей разных кланов, партий так же неизбежно, как борьба природных стихий. И хотя сам Децим никогда ни с кем не ссорился, это вовсе не означало, что его нельзя ненавидеть.
   Нехотя выпустив из объятий Юстину, Децим осторожно произнес:
   – Приветствую тебя, Фабий. Садись…
   Тот не заставил ждать: опустившись на скамью, привольно развалился за столом.
   – Не думай, я вовсе не собираюсь тебе мешать, напротив – хочу скрасить часы, проведенные тобою, – он понизил голос, – среди этого сброда. А такими делами, – он кивнул на Юстину, – можно заняться позднее! О твоем везении ходят легенды – не испытать ли его сейчас? Сыграем партию в кости?
   Децим столкнулся с цепким, расчетливым, холодным и все же полным скрытой страсти взглядом Фабия, и у него пересохло в горле. Он был взвинчен и одновременно – глубоко в душе – сильно подавлен: состояние, совершенно не подходящее для игры. К тому же он слишком много выпил. Децим чувствовал внутреннюю силу противника: в каком-то смысле Марций Фабий уже одержал над ним победу. А тот продолжал:
   – Что с того, если кто-то из нас двоих потеряет несколько сотен сестерциев? Теперь иметь деньги считается преступлением, разве не так?
   Да, Децим это знал. Все боялись проскрипционных списков, о наличии которых по Риму ходили упорные слухи; в эти списки можно было угодить, просто имея большое состояние, на которое правительство пожелало наложить свою руку. После учреждения Второго триумвирата [11]множество сенаторов и просто богатых граждан бежало в Южную Италию и в провинции.
   Фабий приказал принести вино и медленно пил, наслаждаясь растерянностью Децима. Тот колебался. Он опасался Фабия и в то же время боялся это показать.
   В конце концов в нем взыграла пресловутая римская гордость.
   – Что ж, я готов сыграть – небрежно произнес он, втайне надеясь, что в этой нищей харчевне не найдется принадлежностей для игры в кости.
   Однако он просчитался: Марций Фабий имел при себе все, что было необходимо. Это насторожило Децима: обычно так вели себя мошенники, тайно утяжелявшие нужные грани кубиков кусочками свинца и использующие всякие другие хитроумные способы обмануть противника. Но отступать было поздно.
   Децим отстранил Юстину. Возле стола собрался народ из числа тех, кто еще сохранил способность интересоваться происходящим. Рабы Фабия встали за его спиной.
   – Тот, кто выиграет, угощает всех вином, – заявил Фабий и, тряхнув «башню», высыпал кости на стол.
   Гул голосов чуть смолк; не менее двух десятков глаз принялись разглядывать брошенные кубики. «Двойка», «четверка», «шестерка». Неплохо, но можно бросить удачнее.
   Глаза Децима блеснули, их взгляд на мгновение утратил отрешенность. Он схватил сосуд, сгреб кости – его пальцы дрожали, он замер, словно бы от предвкушения или… предчувствия чего-то. В воображении можно пережить все – и безумное падение, и безумный взлет, но сейчас глубоко внутри была пустота, не имеющая ничего общего ни с горечью, ни с надеждой. Он как будто уже знал, что проиграет, и заранее смирился с этим.
   Кости со стуком покатились по доске. «Единица», «двойка», «пятерка».
   Соперник Децима ухмыльнулся и отхлебнул из кружки. Потом небрежно сделал ответный бросок. Пятнадцать очков. Лицо Децима заалело, во взоре сквозили унижение и стыд и еще – какая-то почти детская жалость к себе. Все двадцать два года его жизни отец твердил ему о долге, тогда как для Децима всякий долг означал начало рабства. Он парил на крыльях свободы только когда играл в кости (но не так, как сейчас: вдохновение и принуждение – разные вещи!) или развлекался в дешевых тавернах с девчонками вроде Юстины. Возможно, из-за тайного, неосознаваемого протеста он не имел никаких целей в жизни – желание остаться в Риме было продиктовано скорее обидой, чем стремлением возвыситься, сделать карьеру.
   Внезапно его лицо приняло выражение досадного упорства. Сначала они ставили по несколько десятков сестерциев, теперь Децим перешел на сотни. Он был полон отчаянной решимости – будто хотел обыграть судьбу. Едва сделав бросок лучше Фабия, он немедленно предложил поднять ставку – Фабий не возражал. Непрошеное безумное желание вновь и вновь кидать кости захлестнуло Децима – и все на свете потеряло смысл. Народ толкал друг друга, теснясь возле стола, – от такого скопления людей в маленьком низком помещении стало совсем темно.
   Они играли довольно долго, пока удача окончательно не перешла на сторону Марция Фабия.
   В конце концов последний произнес, деловито собирая кости:
   – Итак, ты проиграл мне десять тысяч сестерциев. Взгляд Децима остановился, губы скорбно изогнулись.
   – У меня нет таких денег… сейчас. Я… я верну… потом…
   – Хорошо, – сказал Фабий, – я готов подождать до завтра.
   – Договорились, – подавленно промямлил Децим. Его язык заплетался, пальцы вцепились в край залитого вином стола. Он словно только сейчас увидел, как отвратительна эта харчевня, как страшны и убоги собравшиеся в ней люди.
   Почувствовав, что его мутит, Децим вышел на воздух. Он криво усмехнулся, вспомнив слова отца: «Любуясь тем, над чем властвуют боги, мы познаем их истинное величие!» Потом прислонился к стене и тупо смотрел в искрящееся звездами бездонное небо.
   …Остаток вечера и ночь Децим провел в каморке Юстины на набитом морскими водорослями грубом матрасе, где до него побывало не менее полусотни мужчин, а утром проснулся с тяжелой головой, в которой с тошнотворной настойчивостью кружилась одна-единственная мысль: «Я проиграл десять тысяч сестерциев!»
   Вернувшись домой, он поспешно вымылся, переоделся и отправился к Ливий.
   …Было по-утреннему прохладно, ветер дул со стороны побережья, и воздух Рима казался удивительно чистым и свежим. В небе, не таком ярком, как летом, плыли легкие облачка, похожие на лепестки цветов, а туман над горизонтом переливался перламутром в солнечных лучах.
   Глядя на залитые светом акации и паривших над кровлями голубей, Децим ощутил, как тяжесть в душе постепенно растворяется, уходит.
   «Все наладится, – говорил он себе, – новый день поглотит прошлое. Не я один совершаю необдуманные поступки.
   Главное, чтобы отец ничего не узнал, остальное – не так уж важно».
   Войдя в дом Луция Ребилла, Децим велел позвать Ливию. Его попросили подождать, и он нервно томился, переступая с ноги на ногу, будучи не в силах думать ни о чем, кроме предстоящего разговора.
   Наконец в глубине зала появилась высокая фигура в белом. Луций. Он подошел и поздоровался – дружелюбно, но без улыбки.
   – Ливия только что встала. Она скоро выйдет. Могу я узнать, что привело тебя в мой дом в столь ранний час?
   Децим заколебался, не зная, что ответить Возможно, Ливия не располагает такой суммой, а если и да, согласится ли дать ему деньги без ведома мужа? Если нет, то, начав действовать, что называется, через голову Луция, он поставит себя в весьма неловкое положение.
   – Мне нужна помощь, – тихо сказал он. В лице Луция отразилось удивление.
   – Помощь? – повторил он. – Что ж, я тебя слушаю.
   – Дай мне денег, – выдавил Децим. – Я все верну… потом. В эту минуту он ненавидел себя – за все случившееся, за то, что приходится держать ответ перед Луцием Ребиллом, римлянином до мозга костей, умным, расчетливым и таким же жестким и холодным, как блеск отшлифованного алмаза, безупречным, как белизна сенаторской тоги.
   Луций внимательно смотрел на стоящего перед ним юношу. Сейчас особенно бросалось в глаза его сходство с Ливией – то же слегка беспомощное и одновременно твердое выражение лица, теплый оттенок кожи и лишенные привычной римскому взгляду остроты и резкости черты.
   Нельзя сказать, что Луцию не нравился Децим, просто он никогда не воспринимал его всерьез.
   – Денег? Сколько?
   – Десять тысяч сестерциев. Наступила пауза.
   – Зачем?
   Децим пробормотал, краснея от мучительного злобного унижения:
   – Я должен одному человеку.
   К счастью, на этом Луций прекратил расспросы. Он ничего не говорил, он думал. Наконец сказал:
   – Это большая сумма. Но я дам ее тебе. Взамен ты должен оказать мне кое-какую услугу.
   Сердце Децима радостно подпрыгнуло, и одновременно в его душу закралась тревога.
   – Вряд ли я смогу чем-то помочь тебе, Луций.
   – Сможешь, – отрезал тот. Потом кивнул: – Идем со мной.
   Децим покорно пошел следом. Они остановились между колоннами. Здесь было темновато и пахло сырой штукатуркой. Луций невозмутимо произнес, глядя прямо в глаза собеседнику:
   – Мне нужно имя – имя мужчины, с которым твоя сестра встречалась до замужества.
   Ничто не удивило бы Децима сильнее, чем эта фраза. Он вытаращил глаза и молчал, между тем как Луций продолжал с потрясающей рассудительностью и серьезностью:
   – Ты делаешь то, что необходимо мне, я даю тебе то, чего хочешь ты. Можешь не спешить возвращать деньги. Твой отец ничего не узнает. И не говори, что тебе неизвестно это имя.
   – Но зачем оно тебе? Не понимаю. Вы с Ливией женаты два года, и, по-моему, у вас все хорошо. Что ты собираешься предпринять?
   – Ничего. Я просто хочу знать. Вот и все.
   – Но этот человек давно уехал из Рима и…
   Луций остановил его решительным жестом:
   – Это тебя не касается. Могу сказать одно: не ответишь на мой вопрос – не получишь денег.
   Децим смирился. Сейчас ему нужны были деньги – остальное не имело значения. И все же он спросил для успокоения совести:
   – Ливия не узнает?
   – Конечно, нет. Я сам заинтересован в секретности этого разговора.
   Тогда Децим произнес, подавив вздох:
   – Его зовут Гай Эмилий Лонг.
   В мозгу Луция вспыхнула искра. Он немедленно вспомнил. Гай Эмилий Лонг – молодой человек знатного рода. Насколько удачливый – неизвестно, но, кажется, богатый, очень богатый. И красивый. Луций стиснул пальцы. Конечно, ничего удивительного, что Ливия им увлеклась.
   Децим ушел, а Луций все не мог успокоиться. В нем взыграл уязвленный собственник, и в то же время он чувствовал себя оскорбленным в каких-то искренних и глубоких чувствах. Да, Децим был прав, их брак с Ливией считался удачным и все же… Иногда Луций ловил себя на мысли, что хотел бы увидеть, как она смеется, веселится, безудержно радуется жизни, ведь ей было всего двадцать лет. Порою ему хотелось спросить: «Чего ты желаешь?». Но он не решался. Он не знал, какою Ливия была с тем, другим, и это угнетало его.
   Луций вошел в комнату, где жена одевалась и причесывалась. Оказалось, Ливия почти готова: она сидела на стуле, и две рабыни заканчивали укладывать ей волосы.
   Ливия обернулась на звук его шагов, и Луций увидел выражение ее лица с печатью древней наследственной гордости и скромного достоинства. И еще Луцию казалось: от нее всегда веет чем-то неизреченным и печальным. Она не была счастлива, определенно не была!
   – Луций? Я слышала, пришел Децим. Он ждет меня? Луций скрипнул зубами. Кто-то успел сообщить, – наверное, эта несносная рыжая рабыня!
   – Он уже ушел. Он приходил по поручению Марка Ливия, чтобы передать кое-что срочное. Но это не имеет к тебе никакого отношения.
   Он повел бровью в сторону рабынь, и Ливия махнула рукой, приказывая девушкам выйти.
   – Ты куда-то собралась? – спросил Луций.
   – К Юлии. Мы договорились прогуляться вместе. Луция пронзило острое чувство. А если Гай Эмилий Лонг в Риме, и она тайком встречается с ним? И хотя он тут же отверг это предположение, боль в душе не ушла.
   – Пошли к ней рабыню сказать, что ты передумала. Я тоже остаюсь дома.
   Ливия обратила внимание на его странный блестящий взгляд. Сейчас блеклые глаза Луция в лучах пронзавшего их солнечного света казались ярко-голубыми, и посреди сверкали угольно-черные зрачки.
   Как ни странно, уязвленное самолюбие породило в нем непреодолимое желание обладать Ливией прямо здесь и сейчас.
   – Предупреди, чтобы нас не беспокоили, – твердо произнес он, – мы проведем этот день вдвоем. – И тихо прибавил: – В постели.
   Ливия не возразила. Она молча смотрела на мужа с выражением, которого он не сумел понять. И именно в этот момент Луций Ребилл очень ясно осознал, что не сможет успокоиться, пока на свете живет Гай Эмилий Лонг.
   …Темные, грубо сложенные неоштукатуренные стены, каменный свод над головой – вот и все, что мог видеть Мелисс, когда его глаза немного привыкли к мраку. Он сидел, прислонившись спиною к холодному камню, не в силах переменить положение, поскольку на него были надеты колодки. Все его тело давно превратилось в комок ноющей боли, не дающей думать, лишающей воли. Мелисс чувствовал под собой липкую сырость, сочащуюся из многочисленных царапин и ран, – он оказал арестовывавшим его людям ожесточенное сопротивление и даже убил одного.
   Мелисс до сих пор не мог понять, как и почему это случилось. Если б его долго и тайно выслеживали, он должен был бы почувствовать, но нет – за ним пришли совершенно внезапно и открыто, ранним утром, когда он спал в той самой квартире, которую снял для себя по соседству с жильем Амеаны. Когда гречанка съехала, Мелисс остался – ему понравилось иметь свой угол, где чувствовал себя в безопасности. Это было ошибкой: нельзя ни к чему привыкать, как нельзя иметь жилье, если хотя бы кому-то известно, где оно находится.
   В целом он рассуждал верно: донес на него и указал его местонахождение человек, которому были хорошо известны его повадки и образ жизни, – куртизанка Амеана. Хотя Мелисс больше к ней не ходил, она не переставала его бояться. Однажды они столкнулись на улице – взгляд пронзительных черных глаз бывшего любовника обжег гречанку такой ненавистью, что женщину затрясло, как в лихорадке.
   А между тем у Амеаны появился поклонник, о каком она давно мечтала – из знатного сословия всадников, молодой, богатый, да еще и приближенный к нынешней власти. Поскольку Амеана ему понравилась, он пожелал единолично владеть ею. Повинуясь его прихоти, она отказала многим любовникам: хотя последние были недовольны, все же оставили ее в покое. Но Мелисс… Он мог явиться в любой момент, его поведение было невозможно предугадать. Нельзя сказать, чтобы ее не мучила совесть, и все же, немного поразмыслив, она решилась. «Меня преследует один человек, – пожаловалась Амеана своему покровителю и попросила, – Избавь меня от него!»
   Она обольстила его, пустив в ход все свое обаяние, всю чарующую прелесть, и он согласился. Что значила для Рима жизнь какого-то отпущенника?
   К концу второй недели заточения, во время которого с него не снимали колодки и давали только немного хлеба и воду, Мелиссу наконец объявили приговор и вывели на воздух. И тогда он понял, что наступили последние часы его существования.
   Итак, если жизнь – это война, то он в ней проиграл и все же… Он никому и никогда не позволял себя облагодетельствовать, во всяком случае, с тех пор, как получил свободу, и тем самым сохранил возможность действовать по собственному усмотрению. Все остальное не имело значения… даже сейчас.
   Руки и ноги Мелисса были по-прежнему скованы цепями, изодранная одежда местами прилипла к телу, превратившись в кровавую корку, волосы спутались, по окоченевшему от холода и неподвижности телу пробегала судорожная дрожь. Он стоял на пороге тюрьмы, жмурясь от яркого солнечного света, и глядел на сопровождавших его солдат, как глядят на бесплотные тени, едва замечая их; в этот миг его разум был притуплен, а сердце казалось лишенным даже той мельчайшей искры, которую зажигают боги, которая нетленна и никогда не гаснет в душе человека.
   В какой-то степени равнодушный к собственному существованию и вместе с тем странным образом погруженный в себя, он никогда не замечал ни ясного неба, ни свежего ветра, ни солнца и теперь, идя по улицам Рима, невольно удивлялся, почему этот мир кажется ему таким незнакомым. Иногда его подталкивали в спину, и тогда он оскаливался и рычал, точно дикий зверь.
   Тюрьма находилась близ Священной дороги, и вокруг было много народу; кто-то глазел на Мелисса, другие, привыкшие к подобным зрелищам, быстро проходили мимо, равнодушно скользя взглядом по лицу осужденного.
   Он не сразу увидел идущую навстречу женщину, перед которой шествовал расчищавший путь ликтор, [12]в чем, впрочем, не было особой необходимости, поскольку все и так уступали ей дорогу. Ее одежда отличалась от одежды прочих жителей Рима: подхваченная веревкой белая стола, покрывало на голове, спадающее до плеч густыми складками, круглый медальон на груди. Это была весталка – Мелисс никогда не видел ни одну из них так близко. Подойдя вплотную к мрачной процессии, женщина приостановилась и взглянула прямо в лицо Мелиссу.
   Она была уже немолода; многолетняя нелегкая служба в храме наложила отпечаток на ее внешность: лицо выглядело суровым и усталым, и в то же время на нем словно бы трепетало отражение какого-то тихого невидимого света, оно было озарено надеждой и покоем – такое выражение редко встретишь на лицах римлян.
   Мелисс смотрел на нее с каким-то угрюмым удивлением, чувствуя непонятную досаду, оттого что эта женщина не прошла мимо.
   Между тем она спросила у сопровождавших его людей:
   – Куда вы ведете этого человека?
   – На казнь, – почтительно отвечали ей.
   – Что он совершил?
   – Грабил и убивал римских граждан.
   Весталка посмотрела на него долгим взглядом, и он почувствовал, как рушится каменное внутреннее спокойствие. Он не мог дать себе ясный отчет в том, что происходит, и только глядел в лицо жрицы – оно было белым, как у статуи, хотя и не таким гладким: жизнь избороздила его своими следами.
   – Ты хочешь жить?
   – Да.
   – Чему ты служишь?
   Он не понял смысла вопроса.
   – Не знаю.
   – Освободите его, – сказала женщина и, не оглядываясь, пошла своей дорогой.
   – Видно богам угодно, чтоб ты жил, – промолвил ошеломленный стражник, а второй с усмешкой прибавил:
   – Повезло тебе!
   Таков был древний священный обычай, и ни один пребывающий в здравом уме человек не посмел бы его нарушить.
   Итак, смертная казнь была заменена изгнанием из Рима – отныне ему строжайше запрещалось появляться в городе.
   …Мелисс брел по обочине запруженной повозками дороги, мимо крестьян с ношей на спине, женщин с корзинами на плечах; его голова кружилась от усталости и голода и от, как ему казалось, слишком яркого и резкого солнечного света. Его ноги ранили острые камни, в лицо летела густая едкая пыль. Он ничему не радовался, ни о чем не сожалел, он просто не мог понять, почему уходит из Рима таким же, каким пришел туда несколько лет назад. Где то золото, которое он заработал своим промыслом? Да, он дарил Амеане дорогие украшения, а куда ушло остальное? Он не мог вспомнить. Как свободного человека, его обезглавили бы, а не распяли – вот и все преимущество перед рабами. Он не радовался своей чудом спасенной жизни, потому что не знал, что с ней делать.
   И все-таки он оглянулся на Рим и злобно прошептал, обращаясь неизвестно к кому:
   – Я еще вернусь, слышишь?! Я вернусь! Ты еще узнаешь меня!
   Потом поплелся прочь.

ГЛАВА II

   Гай Эмилий Лонг вновь приехал в Рим незадолго до начала зимы: причиной спешного выезда послужило отчаянное письмо его давнего приятеля Сервия Понциана, отправленное еще в середине осени.
   «Войска объединенных армий Второго триумвирата вошли в Рим, – писал тот, – все мы опасаемся грядущих преследований».
   Отец Сервия, сенатор, был республиканцем, таких же взглядов придерживались родственники по материнской линии. У Сервия имелось несколько братьев и сестер – он боялся за их судьбу: ведь карающий меч был занесен над головами не только тех, чьи имена попали в опальные списки, но и их близких.
   «Сможешь ли ты в случае необходимости приютить кого-то из моих родных? – спрашивал Сервий Гая. – А также ссудить деньгами? Знаю, это опасно, но у меня нет иного выхода, кроме как обратиться к тебе. Твои владения удалены от Рима, и ты не принадлежишь к какой-либо партии. Передай ответ через преданного тебе человека, только ни в коем случае не приезжай сам».
   Письмо Сервия Понциана было пронизано страхом, Гай почувствовал это с первых же строк. Через несколько дней, завершив срочные дела, он отправился в Рим и… опоздал: часть семейства Понцианов в спешке покинула город, участь остальных его членов была неизвестна.
   Гая неприятно поразило обилие военных, простых солдат и центурионов, на шлемах которых трепетали султаны из закрученных перьев черного, белого или красного конского волоса.
   Следовало немедленно ехать домой. Гай прекрасно понимал: в жернова гигантской мельницы может, пусть даже случайно, попасть кто угодно. Но ему не удалось покинуть Рим: по приказу триумвиров все выходы из города были перекрыты и тщательно охранялись – настало страшное время проскрипций. Чтобы получить в магистратуре разрешение на выезд, требовался не один день, – Гаю и двум приехавшим с ним рабам пришлось задержаться в Риме.
   Гай снял квартиру и проводил вечера в раздумьях, бесконечно далеких от проблем враждебного и опасного настоящего. Он думал о Ливий.
   Гай понимал, что в ближайшие год-два ему придется жениться: такими владениями невозможно управлять без женщины, жены, хозяйки дома. Он знал и другое: пройдет самое большее несколько лет, и Ливия станет для него самым дорогим и в то же время самым горьким воспоминанием молодости. Сердечный огонь подернется пеплом и будет тлеть еще немного, потом погаснет совсем…
   Окончательно потеряв любовь Ливий, он очутится на краю душевной пропасти, растерянный, мрачный и одинокий… Он не находил в себе сил поверить в то, что она его разлюбила, что она разлюбит его… когда-нибудь.
   Гай решил написать ей письмо и еще раз воззвать к ее чувствам, – если они не были окончательно порабощены рассудком.
   Итак, он сидел и писал – на его сосредоточенное, серьезное лицо падал свет угасавшего дня. Он словно бы ронял слова на воск дощечки – ронял из самых глубин души. Образ Ливий возродился, ожил и воззвал к мечтам – Гай вновь видел впереди нечто бесконечное, любовь опять заполнила собою весь мир… На мгновенье застыв со стилосом в руке, он вспоминал… Бьющее в глаза солнце, едва заметная улыбка в бездонном взоре Ливий, ее хрупкость, слабость, нежность, а потом она же – с застывшими, словно у каменного изваяния чертами лица, такая твердая, неумолимая, хотя и печальная; режущие, насыщенные запахи трав в лесу и ее неловкость, и испуг, и инстинктивный порыв… Он был так нужен ей и… не выдержал никаких испытаний. А потом стало поздно: жизнь такова, что в самые важные свои моменты не терпит отсрочек. Это для богов не существует времени. И все-таки он на что-то надеялся… даже теперь.
   Закончив писать, Гай задумался. Как передать табличку? Послать с рабом? Рискованно: Ливия не одна в доме, письмо может попасть в руки ее мужа и тогда… В конце концов Гай решил пойти сам и хотя бы издали посмотреть на особняк, в котором она теперь жила: вдруг в голову придет какая-либо идея?
   Вдохновленный внезапным желанием, он поднялся с места и спустился вниз. В сумерках очертания предметов казались изваянными резцом какого-то неправдоподобно искусного мастера. Вокруг царили спокойствие и тишина: не было слышно ни шагов, ни голосов, ни шелеста листьев, ни дуновения ветра. Над головою простерлась сплошная пелена бескрайнего неба, на котором можно было разглядеть россыпь крупных созвездий. Гай долго стоял, с наслаждением вдыхая вечерний воздух, потом не спеша двинулся вперед.
   Почти совсем стемнело, но его вела не память, не зрение, а какое-то непонятное, неосознанное чувство; он был странно сосредоточен и в то же время бездумен как никогда, пробираясь по стихийно переплетенной сети улиц, таких беспорядочных – в этом городе закона и порядка.
   Внезапно тишину прорезал душераздирающий крик, потом еще один; вдалеке послышался топот ног, после – череда каких-то непонятных звуков. Гай замер, охваченный мрачной тревогой и глубоким страхом. Он боялся идти вперед и опасался возвращаться назад.
   «Наши планы зачастую не совпадают с обстоятельствами жизни. Не бросайся в бездну, иди по проторенному пути. Во всякие сомнительные времена держись подальше от Рима…» – так говорил его отец.
   Все стихло. Немного помедлив, Гай пошел дальше. Все-таки нужно было взять с собой провожатых и какое-нибудь оружие: вечернее путешествие по Риму – не прогулки в сельских сумерках! Впрочем, сейчас поздно об этом думать.
   Несколько раз ему навстречу попадались люди, но они шли мимо, почти не обращая на него внимания, – лишь однажды солдаты осветили лицо Гая факелами и несколько секунд пристально разглядывали его. Потом ушли.
   Гай ускорил шаг. Что ж, можно идти по уже расчищенному кем-то пути, но зачем, если это не его путь? Он должен следовать своей дорогой, пусть даже она и будет завалена камнями! Так рассуждал Гай Эмилий, человек, не испытавший настоящих поражений, воображавший, будто его независимость – залог неуязвимости, никогда не чувствовавший на себе гнета некоей ужасной великой силы, именуемой государственной властью и государственным произволом.