Страница:
Между тем к ним приблизилась группа гладиаторов из числа тех, кто давно обосновался в школе. Воспользовавшись отсутствием стражи, они бесцеремонно разглядывали новичков.
– Это что за гнилое мясо! – громко произнес заметно выделявшийся среди остальных гладиаторов чрезвычайно рослый и сильный германец. Его великолепное, мускулистое тело блестело, словно смазанное маслом.
Он подошел к одному из закованных рабов и толкнул его так, что тот пошатнулся.
– Клянусь, мы устроим им скотобойню! – заявил германец, насмешливо щуря маленькие светлые глазки.
С этими словами он ткнул кулаком стоявшего следующим Элиара, но когда тот резко поднял голову, вскинув полный холодной и тяжелой, как камень, ненависти взор, невольно отступил на шаг. Кто-то негромко засмеялся, и, злобно сплюнув, германец размахнулся для настоящего удара. Ему помешало появление охраны; гладиатор отошел, бормоча проклятия.
Новеньких освободили от оков, велели вымыться у колодца и выдали чистую одежду, после чего отвели под навес, где размещалась столовая.
Элиар занял место на скамье за длинным столом с расставленной на нем деревянной и глиняной посудой и с жадностью выпил кружку холодной воды. Странно, но ему совсем не хотелось есть, и он сидел, отрешенно глядя на миску с бобовой похлебкой и пресные лепешки.
– Ешь, – сказал ему сосед, – здесь тебе понадобится сила, да и много чего еще.
Элиар промолчал.
– Ты где-нибудь обучался? – спросил гладиатор.
– В Капуе.
– Уже сражался?
– Да.
– На арене?
– Нет.
– Будь осторожен с этим германцем, – шепнул ему сосед, – теперь он тебя запомнит. Он может покалечить даже деревянным мечом. Однажды так ударил меня, когда мы упражнялись, что я едва не испустил дух. – Потом прибавил: – Говорят, хозяин недорого заплатил за вас, так что скоро выпустит на арену: если погибнете, ему покроют убытки. Тебя как зовут?
– Элиар.
– А меня Тимей, – сказал гладиатор и, помолчав, прибавил: – Вижу, с тобой что-то не то. Знаю, так бывает, когда ты хочешь одного, а боги – другого. Только надо помнить: они всегда побеждают.
«Боги, но не римляне», – сказал себе Элиар.
– Ничего! – вставая из-за стола, Тимей хлопнул Элиара по плечу – Клянусь Марсом, скоро у тебя не останется сил для того, чтобы думать! И потом здесь не так уж плохо. Иногда отпускают погулять, а в харчевнях Эсквилина всегда можно найти сговорчивых девчонок.
В ту первую ночь, несмотря на смертельную усталость, Элиар долго не мог уснуть, лежал на соломе в крохотной каморке без окон и размышлял.
Теперь, когда покров некогда спасавших его надежд стал ветхим, словно лохмотья нищего бродяги, осталась лишь горькая жестокая правда, и она состояла в том, что его мучило не отчаяние, не ненависть, не страх, а стыд, стыд за то, что тогда, шесть лет назад, он остался жив.
Он вспоминал мятеж против римлян, в котором участвовал его отец и старшие братья. Пусть их цель была недостижимой, но великой, они защищали справедливость, от которой не могли отказаться. Их иллюзии были подкреплены глубокой уверенностью в том, что они стоят на страже истины. Человек должен знать свою цель и видеть свой путь, иначе ему незачем жить. А он хотел жить и после, когда погибли его родные, не убил себя до того, как попал в плен, и даже его возраст (тогда Элиару не исполнилось и пятнадцати лет) не мог служить оправданием подобной слабости.
Поначалу им руководили постоянный протест, душевная горечь, возмущение той несправедливостью, на которую его обрекла судьба, но после он понял, что если не хочет провести жизнь, днем работая на виноградниках под палящим солнцем и ночуя в сыром и темном подвале, должен стать сдержаннее и хитрее. А потом, когда рыжеволосая девушка раскрыла ему свои объятия и они оба впервые познали сладость и жар любви, Элиар с удивлением осознал, что даже в нынешней жизни есть место радостным и светлым мгновениям.
А теперь он стал гладиатором, который смотрит в глаза смерти, сражаясь на потеху публике. И Элиар невольно сжимал кулаки и стискивал зубы, думая, что не сдастся и сохранит то, что все эти годы отличало его от других рабов, что не давало ему опустить голову и смириться с веленьем богов. Он не понимал и презирал таких, как тот сытый, сильный, наглый, довольный своей долей германец, и он не был таким, как эти римляне, для которых – так считал Элиар – не важна цена триумфа, каждый из которых стремится насильно приковать к себе взгляды сограждан, римляне, которые топчут все, что встречается у них на пути. И вдруг опомнился: он был никем и ничем, мясом, как сказал германец, животным на скотобойне. Теперь ни для кого не имело значения, из какой он семьи, был ли он прежде беден или богат, чем и для чего жил.
«О, если б я мог кого-нибудь убить, прямо здесь и сейчас!» – в отчаянии подумал Элиар, а потом вдруг вспомнил улыбку и слезы Тарсии, и ему стало не по себе. И так он бился в сетях своих мыслей, не находя ни выхода, ни ответа едва ли не до самого утра, когда их вывели на площадку для упражнений, – навстречу новой жизни и… безвременной смерти.
…Было еще рано, и горизонт окутывал туман. Прохладный ветер бушевал в кронах придорожных деревьев – их ветви дрожали, сверкая серебристой изнанкой листвы.
Ливия шла по дороге, время от времени поглядывая на возвышавшийся к северо-западу от Палатина Капитолийский холм; самый неприступный из семи городских холмов, увенчанный цитаделью Капитолий в те времена являлся центром государственной жизни Рима.
«Ты и есть моя цитадель», – вспомнила она слова, которые как-то сказал ей Гай Эмилий.
Ливия шла быстро, почти бежала по рассекавшей равнину дороге, и ее сердце стучало как бешеное; когда она увидела внезапно появившегося из-за деревьев Гая Эмилия, оно на мгновение замерло, как замирало всегда в этот желанный момент. Помахав ей рукой, он пошел навстречу широким шагом. Дрожь пробежала по телу девушки, когда она встретилась с ним взглядом, – его темные глаза и ласкали ее и жгли, – а потом он взял руки Ливий в свои таким трепетным, нежным жестом, каким жрецы берут священные предметы, и поднес к губам. Это было все, что он мог позволить себе по отношению к ней, да еще достаточно невинные объятия и поцелуи, в которых почти не чувствовалось страсти, но которые были полны глубокой и искренней нежности.
Гай накрыл озябшую Ливию своим плащом, и они отправились в небольшую, в этот ранний час еще пустынную рощицу, с некоторых пор ставшую излюбленным местом их свиданий.
Солнце поднялось выше, и в наливающемся синевой небе медленно таяли легкие как пушинки облака, а листва деревьев была усыпана яркими бликами.
– Согрелась? – спросил Гай, сжимая ее ладонь в своей горячей руке.
Ливия улыбалась, ничего не отвечая, полная особого, светлого и теплого чувства. Девушка сама не ведала, насколько сильно изменилась, как не понимала, чем ее заворожил Гай Эмилий и чем его увлекла она сама. Он заменил ей собою все; случались мгновения, когда Ливия ни в чем не нуждалась, ни о чем не тревожилась, ни о чем не мечтала, только быть с ним рядом, слушать его речь, видеть его взгляд и улыбку, чувствовать прикосновение его рук, а иногда – губ. (Целуясь с Гаем, Ливия не задумывалась о том, можно ли целоваться до свадьбы, к тому же вовсе не со своим женихом!) Иногда ей чудилось, будто она сидит на бескрайнем лугу среди дурманящих цветов, рядом с чудесным источником, питающим силою ее жизнь, – и это было все, чего она желала получить в этом мире. Луций Ребилл ее не навещал, Тарсия умело прикрывала отсутствие своей хозяйки, и безоблачные летние дни летели как в прекрасном сне: все казалось таким пронзительно-ярким и в то же время нереальным… Порою Ливия не понимала, что же ей снится: быстротечные минуты их свиданий с Гаем или те долгие часы, когда она с нетерпением ждала новой встречи. Иногда девушка говорила себе: наверное, счастье в том, чтобы просто жить, ни о чем не задумываясь, наслаждаясь каждой минутой…
Она вспомнила об этом и сегодня, когда Гай Эмилий заговорил о том, что ее пугало, хотя подсознательно Ливия жаждала слышать такие речи: об их будущем.
Они сидели под сенью деревьев на расстеленном плаще; Ливия обняла руками колени, обтянутые шерстяной тканью туники, складки которой рассыпались волнами, сверкая вышитыми блестками, точно утренняя рябь на озаренной светом поверхности воды.
– Можно прожить сто лет и не встретить такую девушку, – говорил Гай, – в тебе столько обаяния, ты так искренна в своих желаниях и словах! Но… я не знаю, что делать дальше. Это все равно что идти по широкой светлой дороге, а потом вдруг наткнуться на овраг, глубокий и страшный, точно открытая рана! Даже если я увезу тебя в Этрурию, это нам не поможет. Отцовская власть незыблема, священна, отцовское слово сильнее любого закона. Тебя вернут назад, и я не смогу воспрепятствовать… Ты будешь считаться опозоренной, меня же осудят по всей строгости. Остается бегство и вечное изгнание, но к такому я не готов. Я завтра пошел бы к твоему отцу просить в жены мою дорогую Ливиллу, но чем это закончится и как будет выглядеть: ведь ты отдана другому, и скоро твоя свадьба! Да и какое преимущество я могу иметь перед Луцием Ребиллом в глазах Марка Ливия? Пожалуй, единственное: я намного богаче. Хотя не думаю, что твой отец придает слишком большое значение имущественному положению человека! По-моему, для него важно другое…
– Почему мужчины могут распоряжаться своей жизнью, делать выбор, а женщины – нет?
– Не знаю, – вздохнул Гай, – бывает и по-другому: человек имеет возможность выбирать, да вот только не знает, что выбрать.
– Хорошо, – подумав, промолвила Ливия, – я сама поговорю с отцом.
– Скажешь обо мне?
– Нет, – твердо произнесла она, и в ее душу впервые закралось понимание того, что многое в жизни, если только она не хочет, чтобы ее едва зародившееся счастье рассыпалось на части, как рассыпаются осенью головки увядших цветов, придется решать самой. – Я скажу, что не хочу выходить за Луция и попрошу отменить свадьбу. А там мы с тобою посмотрим, как лучше поступить.
– Но все уже решено! – простонал он.
– Ничего, – все с той же непоколебимой уверенностью проговорила Ливия. Ее глаза под тонкими полосками бровей сузились и сверкали, как сверкает лезвие ножа отражением солнечного света. – Отец меня любит и не пожелает видеть несчастливой.
– Боюсь, у него есть свое представление о твоем счастье, – с горечью отвечал Гай.
– Но прежде я хочу спросить тебя, – начала Ливия, и твердость в ее голосе сменилась робостью, тогда как пальцы беспокойно теребили сорванную травинку, – спросить о женщине по имени Амеана.
– Ах, это! – без малейшей неловкости и смущения засмеялся Гай, и Ливию больно кольнуло сознание того, с какой простотою мужчины могут относиться к таким вещам. – Поверь, милая Ливилла, Амеана ничего для меня не значит. Связь с нею была ошибкой. Я порвал с этой женщиной, едва встретил тебя. Больше о ней не стоит ни думать, ни говорить.
В действительности он был у Амеаны неделю назад – принес прощальный подарок. Так поступает всякий мужчина, если он хорошо воспитан и вежлив или хочет казаться таковым. Разумеется, куртизанка не требовала подобного внимания, но их связь была достаточно долгой, и Гай не счел возможным разорвать отношения, не удостоив Амеану последней встречей. Он вспомнил, как столкнулся на лестнице со странным человеком в темном плаще, человеком, взгляд пронзительных черных глаз которого буквально прилип к лицу Гая, отчего последний испытал крайне неприятное чувство. Этот человек не просто смотрел, он оценивал, запоминал. На мгновение мысленному взору Гая предстало ужасное зрелище: бездыханная гречанка, распластанная на залитом кровью ложе. Усилием воли он отогнал видение и вошел в знакомые комнаты. Рабыня попросила подождать, и он ждал, думая о себе и о своей жизни, о случившихся в ней по большей части вынужденных, а не желанных переменах.
Он вспомнил отца, который прожил жизнь, не ведая, что такое покой, в постоянном стремлении сохранить и преумножить свое богатство. Глубокая вера в богов не мешала ему быть расчетливым и осторожным, тщательно обдумывать свои планы и взвешивать каждый шаг. Случалось, он говорил: «Богов-судей больше нет, остались лишь боги-наблюдатели, безразличные к земной суете, а потому мы должны довольствоваться тем, что создадим сами». Гай не возражал, хотя порою думал иначе: «Пожалуй, богам нужны те, кто в них верит, в противном случае, они перестанут быть богами».
История женитьбы отца Гая Эмилия была трагична: будучи намного моложе своего супруга, склонная к необдуманным поступкам Сульпиция Лонга изменила мужу с его же племянником, а впоследствии, отвергнутая обеими, повесилась в саду на собственном поясе. Гибель матери так потрясла маленького Гая, что он потерял дар речи и вновь заговорил только через три года, когда чуть не сорвался вниз с подвесного моста. Отец, безмерно напуганный странной болезнью единственного сына, никогда ни к чему его не принуждал, в результате чего Гай Эмилий во многом оказался предоставленным самому себе: читал книги, гулял и мечтал. Когда Гай подрос, отец начал давать ему кое-какие советы, однако едва ли оторванный от жизни юноша мог по-настоящему осознать их ценность. Он желал жить так, как хочется, чтобы его не трогали, чтобы ему не мешали. После внезапной смерти отца, будучи единственным наследником, Гай получил в руки, а вернее, должен был взвалить на плечи тяжкую ношу – плоды его многолетних трудов. Поля, пастбища, виноградники, сады… Его осаждали управляющие и разного рода доверенные лица, все ждали распоряжений… И Гай бежал, сначала в Грецию, потом – в Рим. Благодаря своим деньгам он мог оставаться там сколько угодно и делать что хочет, но его беспрестанно терзала совесть – покойный отец ждал от сына других поступков, каких тот просто не способен был совершить. Гай почувствовал, что ступает по осязаемой, твердой земле только тогда, когда встретил Ливию и угадал в ней особую цельную натуру. Теперь прежде казавшаяся бессмысленной суета Рима не угнетала его, человеческий мир не казался враждебным чудовищем, жаждавшим его поглотить, он был лишь окружением, в котором Гай жил со своими мыслями и желаниями, пусть и отличными от желаний других. В нем несколько ослабело предательское чувство оторванности от того, что ему дорого, что он в силу своей нерешительности или даже трусости был вынужден покинуть. Он снова мог хотя бы отчасти стать самим собой.
Итак, Амеана приняла Гая Эмилия через несколько минут, слегка утомленная, но как всегда блистательно красивая.
– Мне жаль, – сказала гречанка, когда он вручил ей подарок и произнес прощальные слова. Она не удивилась, только улыбнулась с пониманием и немного печально. – Что бы ты ни делал, ты всегда был искренним. Другие любят лишь то, что возвышает их и придает им цену, но ты не такой. Наверное, ты решил жениться на какой-нибудь римлянке? Надеюсь, впоследствии это не помешает тебе иногда навещать меня?
– Я встретил спутницу жизни, – ответил Гай и этим сказал все, что хотел сказать.
Собираясь домой, Ливия долго отряхивала одежду, очищая ее от травинок и следов цветочной пыльцы. Потом повернула к Гаю пылающее лицо, и он поцеловал ее, а после довел до середины дороги. Он желал обладать ею и в то же время боялся этого, потому как чувствовал, что в чем-то она намного сильнее его. Пока он не решался сказать ей все, что хотел сказать: о том, что порою ненавидит Рим, о том, как часто его охватывает острая, сотканная из множества воспоминаний тоска по родным местам… Внешность Гая была обманчива: в последние годы он много времени посвящал физическим упражнениям, плавал, ездил верхом, и теперь мало кто мог заподозрить, что в этом крепком загорелом теле живет вечно Сомневающаяся, ранимая, трепетная душа.
Что касается Ливий, такая девушка, по глубокому убеждению Гая, обладала способностью все самое неустойчивое в своей жизни превращать в твердыню, любить и верить с несгибаемой силой и идти с этой любовью и верой сквозь тьму грядущего вперед – до самого конца.
…Гай Эмилий был прав: никогда прежде Ливия не думала, что на свете существует нечто, способное овладеть ею настолько, что она забудет о страхе перед волей отца. И все же, пока она шла к таблину – кабинету, где Марк Ливий хранил свои документы, ее решимость улетучивалась с каждым шагом. Однако отец пребывал в добром расположении духа и, кажется, даже обрадовался возможности поговорить с дочерью.
– В последние дни я был так занят, что не имел возможности перемолвиться с тобою словом. Идем в атрий, сейчас там пусто, и сядем…
Он пошел впереди, и Ливия видела, что, несмотря на возраст, невысокий рост и худобу, отец сохранил особую, полную величавого спокойствия стать, пожалуй, характерную только для римлян.
Но когда они сели на холодную мраморную скамью, девушка заметила, что за последние месяцы щеки Марка Ливия стали впалыми, лицо вытянулось, а волосы почти потеряли свой цвет и кажутся присыпанными пеплом.
– Я слушаю, Ливия. Тебя что-то тревожит или ты хочешь задать вопрос?
И хотя его взгляд был внимательным и спокойным, а в голосе таилась глубокая отцовская нежность, девушка сразу поняла: пытаться обманывать его – все равно что вслепую играть с остро наточенным ножом. Потому сказала просто:
– Я пришла, чтобы признаться в том, что не хочу выходить замуж за Луция Ребилла. Я не люблю его, отец, и никогда не смогу полюбить.
Марк Ливий молчал; выражение его лица почти не изменилось: казалось, он не понимал, о чем она говорит. Должно быть, он не мог постичь, как это римлянка может не любить того, кто выбран ей в мужья отцом и назначен судьбой. И все же любовь к дочери оказалась сильнее предрассудков – Марк Ливий немного помедлил, собираясь с мыслями, после чего заговорил, не возмущенно и строго, как ожидала она, а мягко, проникновенно:
– Что ж, возможно, Луций Ребилл не обладает теми качествами, какие способны сделать его привлекательным в глазах молоденькой девушки, однако это вовсе не означает, что он плох. Послушай меня, Ливия: наверное, ни один отец в Риме не выбирал жениха для дочери столь тщательно и придирчиво, как это делал я. И все потому, что ты дорога мне, как никто, дороже Децима, хотя он мой единственный сын. В тебе есть нечто такое, что мне всегда нравилось. После смерти твоей матери я жил только ради вас, своих детей. Я не женился, поскольку не хотел, чтобы у тебя была мачеха, а также сводные братья и сестры. И я не выдал тебя замуж ни три, ни два года назад, потому как, понимая, сколь по-своему тяжела доля замужней женщины, желал, чтобы ты подольше наслаждалась жизнью в девичестве. Поверь, в уважении к мужу, – а я знаю, его будет за что уважать! – ты почерпнешь уверенность в себе и твердость духа, которая нужна всякому человеку, чтобы достойно пройти жизненный путь, ты полюбишь детей, которые у тебя родятся, и будешь счастлива, Ливия.
– Но разве не может случиться так, что я встречу другого человека, более умного, знатного и богатого, чем Луций Ребилл! – в сердцах перебила девушка.
– Знатность, богатство и ум сами по себе мало что значат, – сказал Марк Ливий – Важно уметь правильно использовать имеющийся ум, обращать свое происхождение себе на пользу, сохранять и преумножать богатство – ведь судьба человека хрупка, а воля богов переменчива.
– Уверена, Луций тоже равнодушен ко мне.
– Не думаю, – веско перебил отец. – По моему глубокому убеждению, Луций из тех, кто выбирает себе что-либо раз и навсегда, как охранный амулет. На свете есть нечто более прочное и надежное, чем то, что ты называешь любовью. Твои страхи мне понятны: обычные страхи девушки перед замужеством. Но это пройдет. Ты умна и осмотрительна, Ливия Альбина, потому что ты моя дочь.
– Значит, ты не изменишь своего решения, отец?
– Ни при каких обстоятельствах. Забудь об этом.
Потом наклонился и поцеловал ее в лоб: Ливий почудилось, будто этот поцелуй – печать, скрепляющая приговор.
Больше было не о чем говорить – девушка встала и ушла, проникнутая горечью, что, однако, не имело ничего общего с чувством безысходности.
Ливия знала, как поступить: нужно сделать так, чтобы Луций сам отказался от нее. Если она скажет, что не любит его и не желает за него выходить, это не возымеет действия; судя по всему брак с нею крайне выгоден для Луция: на таком фоне ее чувства – мелочь, на которую не стоит обращать внимания. Значит, надо придумать что-то другое. Что?
Вернувшись к себе, девушка застала в комнате Тарсию, которая сообщила о том, что приходила Юлия и интересовалась, собирается ли Ливия смотреть гладиаторские игры.
– Сейчас я пошлю ей табличку, – сказала девушка и прибавила, отвечая на молчаливый вопрос рабыни: – Поеду, раз обещала. Не забудь приготовить мне нарядную одежду и разбуди пораньше: нужно успеть занять хорошие места.
А сама с сожалением думала о том, что завтра ее, вне всякого сомнения, ждет встреча не только с подругой, но и с Луцием Ребиллом.
…Накануне боев для гладиаторов был устроен небольшой пир, на котором иные, больше думающие не об опасности, а о своей доблести, беспечно веселились, тогда как другие сидели подавленные и хмурые.
Германец, с первого дня невзлюбивший Элиара, бросил в него кость.
– На, получи! А завтра собаки будут глодать твои кости!
Элиар промолчал. Как и говорил Тимей, новичков (которых вряд ли можно было считать достаточно обученными) выпускали на арену. В дни триумфов, подобных нынешнему, владельцам гладиаторов платили вдвойне и втройне, потому никто не упускал возможности выставить на игры своих бойцов.
Элиар смотрел на товарищей по несчастью. Что и кому он мог доказать, сражаясь с себе подобными?! Защитить честь своего рода, отомстить за отца и братьев, показать всем, что он не презренное ничтожество, каким его считает толпа? Он горько усмехнулся.
И все-таки, наверное, лучше разом сгореть в огне, чем медленно тлеть, погибая в тяжком труде на рудниках, и называть это тление жизнью. Судьба не пощадила его, лишь заменила одно наказание другим. Живи, раз остался жить, но не надейся, что когда-нибудь забудешь о позоре.
Тарсия удивилась и огорчилась бы, узнав, как мало думал о ней Элиар с тех пор, как попал в гладиаторскую школу. Его мысли занимало совсем другое. Вот и сейчас он сказал себе, с ожесточением сжав кулаки: «Придет день, когда я убью римлянина, а повезет, так и не одного. И я не уступлю им ни дня своей жизни, меня не получит никто: ни вороны, ни псы, ни боги подземного царства».
…Когда семейство Альбинов подъехало к амфитеатру, где должны были состояться очередные гладиаторские игры, там уже собралась толпа; ее шум то сливался в сплошной гул, напоминающий рокот прибоя, то рассыпался разноголосицей звуков, то, поднимаясь вверх, словно бы таял в огромном пространстве небес. Люди перекликались, собирались кучками, вновь разъединялись в неутомимом движении вперед, их одежды переливались в лучах восходящего солнца, которые постепенно согревали холодные каменные ступени, служившие скамьями для нескольких тысяч зрителей.
Однажды Ливия спросила Гая Эмилия, как он относится к гладиаторским играм, и тот ответил: «В данном случае амфитеатр – уменьшенная копия государства, где каждый свободный гражданин может наслаждаться общедоступным зрелищем и любой имеет право даровать поверженному противнику жизнь или приговорить его к смерти, испытав при этом чувство причастности к власти и гражданскую гордость, где все сидят строго на своих местах, согласно происхождению и занимаемой должности, где толпа демонстрирует твердость характера и жестокосердие римлян. Да, это Рим, смотрящий на мир со своих высот, мир-арену, на которой сражаются представители поверженных народов, уже не представляющих угрозу для всесильного государства. И над ними тот, кто устроил это зрелище, кто выше всех, кто равен богам. А еще есть такие, как мы с тобой, которые не любят то, что любят все остальные римляне, завоеватели и диктаторы, впитавшие с молоком матери знание о том, что нельзя просто жить, нужно непременно добиваться какой-либо цели».
Ливия очень надеялась, что не встретит здесь Гая Эмилия, – так и случилось, зато она почти сразу увидела Юлию: подруга быстро поднималась по лестнице, сияя улыбкой. Ливия опасалась расспросов, но Юлия, поглощенная собой, принялась выкладывать собственные новости. Ее свадьба переносилась на более ранний срок из-за служебных дел Клавдия Раллы, состоявшего в когорте преторианцев – лейб-гвардии, охранявшей главную квартиру одного из самостоятельных командиров войска, и в какой-то момент Ливия, с некоторых пор ведущая двойную жизнь, остро позавидовала подруге. Они немного поговорили, после чего Юлия отошла к своему жениху, а Ливия устроилась рядом с братом, который изучал купленную при входе табличку-программку. Заглянув в нее, девушка не обнаружила имени Элиара; впрочем, в программках и афишах указывались имена только тех бойцов, которые выступали в парах, – их было шесть, а еще нескольким десяткам предстояло сражаться целыми отрядами.
– Слишком много новичков, – недовольно заявил Децим, – вот посвистим, если они недостаточно хорошо обучены!
Обширный амфитеатр заполнялся довольно долго, и в конце концов у Ливий начала болеть голова – то ли от слепящей глаза белизны праздничных одежд сограждан, то ли от мощного гула разноголосой толпы. Несмотря на кажущуюся безликость, толпа обладает колоссальной властью – в этом Ливия убедилась давно. И сейчас она ощущала себя песчинкой, подхваченной волнами неумолимого океана. Девушка не посещала подобные зрелища вот уже несколько лет – с тех пор, как однажды увидела ползущего по арене смертельно раненного гладиатора: он хрипел, волоча за собой свои кишки, тогда как зрители бесновались от восторга.
– Это что за гнилое мясо! – громко произнес заметно выделявшийся среди остальных гладиаторов чрезвычайно рослый и сильный германец. Его великолепное, мускулистое тело блестело, словно смазанное маслом.
Он подошел к одному из закованных рабов и толкнул его так, что тот пошатнулся.
– Клянусь, мы устроим им скотобойню! – заявил германец, насмешливо щуря маленькие светлые глазки.
С этими словами он ткнул кулаком стоявшего следующим Элиара, но когда тот резко поднял голову, вскинув полный холодной и тяжелой, как камень, ненависти взор, невольно отступил на шаг. Кто-то негромко засмеялся, и, злобно сплюнув, германец размахнулся для настоящего удара. Ему помешало появление охраны; гладиатор отошел, бормоча проклятия.
Новеньких освободили от оков, велели вымыться у колодца и выдали чистую одежду, после чего отвели под навес, где размещалась столовая.
Элиар занял место на скамье за длинным столом с расставленной на нем деревянной и глиняной посудой и с жадностью выпил кружку холодной воды. Странно, но ему совсем не хотелось есть, и он сидел, отрешенно глядя на миску с бобовой похлебкой и пресные лепешки.
– Ешь, – сказал ему сосед, – здесь тебе понадобится сила, да и много чего еще.
Элиар промолчал.
– Ты где-нибудь обучался? – спросил гладиатор.
– В Капуе.
– Уже сражался?
– Да.
– На арене?
– Нет.
– Будь осторожен с этим германцем, – шепнул ему сосед, – теперь он тебя запомнит. Он может покалечить даже деревянным мечом. Однажды так ударил меня, когда мы упражнялись, что я едва не испустил дух. – Потом прибавил: – Говорят, хозяин недорого заплатил за вас, так что скоро выпустит на арену: если погибнете, ему покроют убытки. Тебя как зовут?
– Элиар.
– А меня Тимей, – сказал гладиатор и, помолчав, прибавил: – Вижу, с тобой что-то не то. Знаю, так бывает, когда ты хочешь одного, а боги – другого. Только надо помнить: они всегда побеждают.
«Боги, но не римляне», – сказал себе Элиар.
– Ничего! – вставая из-за стола, Тимей хлопнул Элиара по плечу – Клянусь Марсом, скоро у тебя не останется сил для того, чтобы думать! И потом здесь не так уж плохо. Иногда отпускают погулять, а в харчевнях Эсквилина всегда можно найти сговорчивых девчонок.
В ту первую ночь, несмотря на смертельную усталость, Элиар долго не мог уснуть, лежал на соломе в крохотной каморке без окон и размышлял.
Теперь, когда покров некогда спасавших его надежд стал ветхим, словно лохмотья нищего бродяги, осталась лишь горькая жестокая правда, и она состояла в том, что его мучило не отчаяние, не ненависть, не страх, а стыд, стыд за то, что тогда, шесть лет назад, он остался жив.
Он вспоминал мятеж против римлян, в котором участвовал его отец и старшие братья. Пусть их цель была недостижимой, но великой, они защищали справедливость, от которой не могли отказаться. Их иллюзии были подкреплены глубокой уверенностью в том, что они стоят на страже истины. Человек должен знать свою цель и видеть свой путь, иначе ему незачем жить. А он хотел жить и после, когда погибли его родные, не убил себя до того, как попал в плен, и даже его возраст (тогда Элиару не исполнилось и пятнадцати лет) не мог служить оправданием подобной слабости.
Поначалу им руководили постоянный протест, душевная горечь, возмущение той несправедливостью, на которую его обрекла судьба, но после он понял, что если не хочет провести жизнь, днем работая на виноградниках под палящим солнцем и ночуя в сыром и темном подвале, должен стать сдержаннее и хитрее. А потом, когда рыжеволосая девушка раскрыла ему свои объятия и они оба впервые познали сладость и жар любви, Элиар с удивлением осознал, что даже в нынешней жизни есть место радостным и светлым мгновениям.
А теперь он стал гладиатором, который смотрит в глаза смерти, сражаясь на потеху публике. И Элиар невольно сжимал кулаки и стискивал зубы, думая, что не сдастся и сохранит то, что все эти годы отличало его от других рабов, что не давало ему опустить голову и смириться с веленьем богов. Он не понимал и презирал таких, как тот сытый, сильный, наглый, довольный своей долей германец, и он не был таким, как эти римляне, для которых – так считал Элиар – не важна цена триумфа, каждый из которых стремится насильно приковать к себе взгляды сограждан, римляне, которые топчут все, что встречается у них на пути. И вдруг опомнился: он был никем и ничем, мясом, как сказал германец, животным на скотобойне. Теперь ни для кого не имело значения, из какой он семьи, был ли он прежде беден или богат, чем и для чего жил.
«О, если б я мог кого-нибудь убить, прямо здесь и сейчас!» – в отчаянии подумал Элиар, а потом вдруг вспомнил улыбку и слезы Тарсии, и ему стало не по себе. И так он бился в сетях своих мыслей, не находя ни выхода, ни ответа едва ли не до самого утра, когда их вывели на площадку для упражнений, – навстречу новой жизни и… безвременной смерти.
…Было еще рано, и горизонт окутывал туман. Прохладный ветер бушевал в кронах придорожных деревьев – их ветви дрожали, сверкая серебристой изнанкой листвы.
Ливия шла по дороге, время от времени поглядывая на возвышавшийся к северо-западу от Палатина Капитолийский холм; самый неприступный из семи городских холмов, увенчанный цитаделью Капитолий в те времена являлся центром государственной жизни Рима.
«Ты и есть моя цитадель», – вспомнила она слова, которые как-то сказал ей Гай Эмилий.
Ливия шла быстро, почти бежала по рассекавшей равнину дороге, и ее сердце стучало как бешеное; когда она увидела внезапно появившегося из-за деревьев Гая Эмилия, оно на мгновение замерло, как замирало всегда в этот желанный момент. Помахав ей рукой, он пошел навстречу широким шагом. Дрожь пробежала по телу девушки, когда она встретилась с ним взглядом, – его темные глаза и ласкали ее и жгли, – а потом он взял руки Ливий в свои таким трепетным, нежным жестом, каким жрецы берут священные предметы, и поднес к губам. Это было все, что он мог позволить себе по отношению к ней, да еще достаточно невинные объятия и поцелуи, в которых почти не чувствовалось страсти, но которые были полны глубокой и искренней нежности.
Гай накрыл озябшую Ливию своим плащом, и они отправились в небольшую, в этот ранний час еще пустынную рощицу, с некоторых пор ставшую излюбленным местом их свиданий.
Солнце поднялось выше, и в наливающемся синевой небе медленно таяли легкие как пушинки облака, а листва деревьев была усыпана яркими бликами.
– Согрелась? – спросил Гай, сжимая ее ладонь в своей горячей руке.
Ливия улыбалась, ничего не отвечая, полная особого, светлого и теплого чувства. Девушка сама не ведала, насколько сильно изменилась, как не понимала, чем ее заворожил Гай Эмилий и чем его увлекла она сама. Он заменил ей собою все; случались мгновения, когда Ливия ни в чем не нуждалась, ни о чем не тревожилась, ни о чем не мечтала, только быть с ним рядом, слушать его речь, видеть его взгляд и улыбку, чувствовать прикосновение его рук, а иногда – губ. (Целуясь с Гаем, Ливия не задумывалась о том, можно ли целоваться до свадьбы, к тому же вовсе не со своим женихом!) Иногда ей чудилось, будто она сидит на бескрайнем лугу среди дурманящих цветов, рядом с чудесным источником, питающим силою ее жизнь, – и это было все, чего она желала получить в этом мире. Луций Ребилл ее не навещал, Тарсия умело прикрывала отсутствие своей хозяйки, и безоблачные летние дни летели как в прекрасном сне: все казалось таким пронзительно-ярким и в то же время нереальным… Порою Ливия не понимала, что же ей снится: быстротечные минуты их свиданий с Гаем или те долгие часы, когда она с нетерпением ждала новой встречи. Иногда девушка говорила себе: наверное, счастье в том, чтобы просто жить, ни о чем не задумываясь, наслаждаясь каждой минутой…
Она вспомнила об этом и сегодня, когда Гай Эмилий заговорил о том, что ее пугало, хотя подсознательно Ливия жаждала слышать такие речи: об их будущем.
Они сидели под сенью деревьев на расстеленном плаще; Ливия обняла руками колени, обтянутые шерстяной тканью туники, складки которой рассыпались волнами, сверкая вышитыми блестками, точно утренняя рябь на озаренной светом поверхности воды.
– Можно прожить сто лет и не встретить такую девушку, – говорил Гай, – в тебе столько обаяния, ты так искренна в своих желаниях и словах! Но… я не знаю, что делать дальше. Это все равно что идти по широкой светлой дороге, а потом вдруг наткнуться на овраг, глубокий и страшный, точно открытая рана! Даже если я увезу тебя в Этрурию, это нам не поможет. Отцовская власть незыблема, священна, отцовское слово сильнее любого закона. Тебя вернут назад, и я не смогу воспрепятствовать… Ты будешь считаться опозоренной, меня же осудят по всей строгости. Остается бегство и вечное изгнание, но к такому я не готов. Я завтра пошел бы к твоему отцу просить в жены мою дорогую Ливиллу, но чем это закончится и как будет выглядеть: ведь ты отдана другому, и скоро твоя свадьба! Да и какое преимущество я могу иметь перед Луцием Ребиллом в глазах Марка Ливия? Пожалуй, единственное: я намного богаче. Хотя не думаю, что твой отец придает слишком большое значение имущественному положению человека! По-моему, для него важно другое…
– Почему мужчины могут распоряжаться своей жизнью, делать выбор, а женщины – нет?
– Не знаю, – вздохнул Гай, – бывает и по-другому: человек имеет возможность выбирать, да вот только не знает, что выбрать.
– Хорошо, – подумав, промолвила Ливия, – я сама поговорю с отцом.
– Скажешь обо мне?
– Нет, – твердо произнесла она, и в ее душу впервые закралось понимание того, что многое в жизни, если только она не хочет, чтобы ее едва зародившееся счастье рассыпалось на части, как рассыпаются осенью головки увядших цветов, придется решать самой. – Я скажу, что не хочу выходить за Луция и попрошу отменить свадьбу. А там мы с тобою посмотрим, как лучше поступить.
– Но все уже решено! – простонал он.
– Ничего, – все с той же непоколебимой уверенностью проговорила Ливия. Ее глаза под тонкими полосками бровей сузились и сверкали, как сверкает лезвие ножа отражением солнечного света. – Отец меня любит и не пожелает видеть несчастливой.
– Боюсь, у него есть свое представление о твоем счастье, – с горечью отвечал Гай.
– Но прежде я хочу спросить тебя, – начала Ливия, и твердость в ее голосе сменилась робостью, тогда как пальцы беспокойно теребили сорванную травинку, – спросить о женщине по имени Амеана.
– Ах, это! – без малейшей неловкости и смущения засмеялся Гай, и Ливию больно кольнуло сознание того, с какой простотою мужчины могут относиться к таким вещам. – Поверь, милая Ливилла, Амеана ничего для меня не значит. Связь с нею была ошибкой. Я порвал с этой женщиной, едва встретил тебя. Больше о ней не стоит ни думать, ни говорить.
В действительности он был у Амеаны неделю назад – принес прощальный подарок. Так поступает всякий мужчина, если он хорошо воспитан и вежлив или хочет казаться таковым. Разумеется, куртизанка не требовала подобного внимания, но их связь была достаточно долгой, и Гай не счел возможным разорвать отношения, не удостоив Амеану последней встречей. Он вспомнил, как столкнулся на лестнице со странным человеком в темном плаще, человеком, взгляд пронзительных черных глаз которого буквально прилип к лицу Гая, отчего последний испытал крайне неприятное чувство. Этот человек не просто смотрел, он оценивал, запоминал. На мгновение мысленному взору Гая предстало ужасное зрелище: бездыханная гречанка, распластанная на залитом кровью ложе. Усилием воли он отогнал видение и вошел в знакомые комнаты. Рабыня попросила подождать, и он ждал, думая о себе и о своей жизни, о случившихся в ней по большей части вынужденных, а не желанных переменах.
Он вспомнил отца, который прожил жизнь, не ведая, что такое покой, в постоянном стремлении сохранить и преумножить свое богатство. Глубокая вера в богов не мешала ему быть расчетливым и осторожным, тщательно обдумывать свои планы и взвешивать каждый шаг. Случалось, он говорил: «Богов-судей больше нет, остались лишь боги-наблюдатели, безразличные к земной суете, а потому мы должны довольствоваться тем, что создадим сами». Гай не возражал, хотя порою думал иначе: «Пожалуй, богам нужны те, кто в них верит, в противном случае, они перестанут быть богами».
История женитьбы отца Гая Эмилия была трагична: будучи намного моложе своего супруга, склонная к необдуманным поступкам Сульпиция Лонга изменила мужу с его же племянником, а впоследствии, отвергнутая обеими, повесилась в саду на собственном поясе. Гибель матери так потрясла маленького Гая, что он потерял дар речи и вновь заговорил только через три года, когда чуть не сорвался вниз с подвесного моста. Отец, безмерно напуганный странной болезнью единственного сына, никогда ни к чему его не принуждал, в результате чего Гай Эмилий во многом оказался предоставленным самому себе: читал книги, гулял и мечтал. Когда Гай подрос, отец начал давать ему кое-какие советы, однако едва ли оторванный от жизни юноша мог по-настоящему осознать их ценность. Он желал жить так, как хочется, чтобы его не трогали, чтобы ему не мешали. После внезапной смерти отца, будучи единственным наследником, Гай получил в руки, а вернее, должен был взвалить на плечи тяжкую ношу – плоды его многолетних трудов. Поля, пастбища, виноградники, сады… Его осаждали управляющие и разного рода доверенные лица, все ждали распоряжений… И Гай бежал, сначала в Грецию, потом – в Рим. Благодаря своим деньгам он мог оставаться там сколько угодно и делать что хочет, но его беспрестанно терзала совесть – покойный отец ждал от сына других поступков, каких тот просто не способен был совершить. Гай почувствовал, что ступает по осязаемой, твердой земле только тогда, когда встретил Ливию и угадал в ней особую цельную натуру. Теперь прежде казавшаяся бессмысленной суета Рима не угнетала его, человеческий мир не казался враждебным чудовищем, жаждавшим его поглотить, он был лишь окружением, в котором Гай жил со своими мыслями и желаниями, пусть и отличными от желаний других. В нем несколько ослабело предательское чувство оторванности от того, что ему дорого, что он в силу своей нерешительности или даже трусости был вынужден покинуть. Он снова мог хотя бы отчасти стать самим собой.
Итак, Амеана приняла Гая Эмилия через несколько минут, слегка утомленная, но как всегда блистательно красивая.
– Мне жаль, – сказала гречанка, когда он вручил ей подарок и произнес прощальные слова. Она не удивилась, только улыбнулась с пониманием и немного печально. – Что бы ты ни делал, ты всегда был искренним. Другие любят лишь то, что возвышает их и придает им цену, но ты не такой. Наверное, ты решил жениться на какой-нибудь римлянке? Надеюсь, впоследствии это не помешает тебе иногда навещать меня?
– Я встретил спутницу жизни, – ответил Гай и этим сказал все, что хотел сказать.
Собираясь домой, Ливия долго отряхивала одежду, очищая ее от травинок и следов цветочной пыльцы. Потом повернула к Гаю пылающее лицо, и он поцеловал ее, а после довел до середины дороги. Он желал обладать ею и в то же время боялся этого, потому как чувствовал, что в чем-то она намного сильнее его. Пока он не решался сказать ей все, что хотел сказать: о том, что порою ненавидит Рим, о том, как часто его охватывает острая, сотканная из множества воспоминаний тоска по родным местам… Внешность Гая была обманчива: в последние годы он много времени посвящал физическим упражнениям, плавал, ездил верхом, и теперь мало кто мог заподозрить, что в этом крепком загорелом теле живет вечно Сомневающаяся, ранимая, трепетная душа.
Что касается Ливий, такая девушка, по глубокому убеждению Гая, обладала способностью все самое неустойчивое в своей жизни превращать в твердыню, любить и верить с несгибаемой силой и идти с этой любовью и верой сквозь тьму грядущего вперед – до самого конца.
…Гай Эмилий был прав: никогда прежде Ливия не думала, что на свете существует нечто, способное овладеть ею настолько, что она забудет о страхе перед волей отца. И все же, пока она шла к таблину – кабинету, где Марк Ливий хранил свои документы, ее решимость улетучивалась с каждым шагом. Однако отец пребывал в добром расположении духа и, кажется, даже обрадовался возможности поговорить с дочерью.
– В последние дни я был так занят, что не имел возможности перемолвиться с тобою словом. Идем в атрий, сейчас там пусто, и сядем…
Он пошел впереди, и Ливия видела, что, несмотря на возраст, невысокий рост и худобу, отец сохранил особую, полную величавого спокойствия стать, пожалуй, характерную только для римлян.
Но когда они сели на холодную мраморную скамью, девушка заметила, что за последние месяцы щеки Марка Ливия стали впалыми, лицо вытянулось, а волосы почти потеряли свой цвет и кажутся присыпанными пеплом.
– Я слушаю, Ливия. Тебя что-то тревожит или ты хочешь задать вопрос?
И хотя его взгляд был внимательным и спокойным, а в голосе таилась глубокая отцовская нежность, девушка сразу поняла: пытаться обманывать его – все равно что вслепую играть с остро наточенным ножом. Потому сказала просто:
– Я пришла, чтобы признаться в том, что не хочу выходить замуж за Луция Ребилла. Я не люблю его, отец, и никогда не смогу полюбить.
Марк Ливий молчал; выражение его лица почти не изменилось: казалось, он не понимал, о чем она говорит. Должно быть, он не мог постичь, как это римлянка может не любить того, кто выбран ей в мужья отцом и назначен судьбой. И все же любовь к дочери оказалась сильнее предрассудков – Марк Ливий немного помедлил, собираясь с мыслями, после чего заговорил, не возмущенно и строго, как ожидала она, а мягко, проникновенно:
– Что ж, возможно, Луций Ребилл не обладает теми качествами, какие способны сделать его привлекательным в глазах молоденькой девушки, однако это вовсе не означает, что он плох. Послушай меня, Ливия: наверное, ни один отец в Риме не выбирал жениха для дочери столь тщательно и придирчиво, как это делал я. И все потому, что ты дорога мне, как никто, дороже Децима, хотя он мой единственный сын. В тебе есть нечто такое, что мне всегда нравилось. После смерти твоей матери я жил только ради вас, своих детей. Я не женился, поскольку не хотел, чтобы у тебя была мачеха, а также сводные братья и сестры. И я не выдал тебя замуж ни три, ни два года назад, потому как, понимая, сколь по-своему тяжела доля замужней женщины, желал, чтобы ты подольше наслаждалась жизнью в девичестве. Поверь, в уважении к мужу, – а я знаю, его будет за что уважать! – ты почерпнешь уверенность в себе и твердость духа, которая нужна всякому человеку, чтобы достойно пройти жизненный путь, ты полюбишь детей, которые у тебя родятся, и будешь счастлива, Ливия.
– Но разве не может случиться так, что я встречу другого человека, более умного, знатного и богатого, чем Луций Ребилл! – в сердцах перебила девушка.
– Знатность, богатство и ум сами по себе мало что значат, – сказал Марк Ливий – Важно уметь правильно использовать имеющийся ум, обращать свое происхождение себе на пользу, сохранять и преумножать богатство – ведь судьба человека хрупка, а воля богов переменчива.
– Уверена, Луций тоже равнодушен ко мне.
– Не думаю, – веско перебил отец. – По моему глубокому убеждению, Луций из тех, кто выбирает себе что-либо раз и навсегда, как охранный амулет. На свете есть нечто более прочное и надежное, чем то, что ты называешь любовью. Твои страхи мне понятны: обычные страхи девушки перед замужеством. Но это пройдет. Ты умна и осмотрительна, Ливия Альбина, потому что ты моя дочь.
– Значит, ты не изменишь своего решения, отец?
– Ни при каких обстоятельствах. Забудь об этом.
Потом наклонился и поцеловал ее в лоб: Ливий почудилось, будто этот поцелуй – печать, скрепляющая приговор.
Больше было не о чем говорить – девушка встала и ушла, проникнутая горечью, что, однако, не имело ничего общего с чувством безысходности.
Ливия знала, как поступить: нужно сделать так, чтобы Луций сам отказался от нее. Если она скажет, что не любит его и не желает за него выходить, это не возымеет действия; судя по всему брак с нею крайне выгоден для Луция: на таком фоне ее чувства – мелочь, на которую не стоит обращать внимания. Значит, надо придумать что-то другое. Что?
Вернувшись к себе, девушка застала в комнате Тарсию, которая сообщила о том, что приходила Юлия и интересовалась, собирается ли Ливия смотреть гладиаторские игры.
– Сейчас я пошлю ей табличку, – сказала девушка и прибавила, отвечая на молчаливый вопрос рабыни: – Поеду, раз обещала. Не забудь приготовить мне нарядную одежду и разбуди пораньше: нужно успеть занять хорошие места.
А сама с сожалением думала о том, что завтра ее, вне всякого сомнения, ждет встреча не только с подругой, но и с Луцием Ребиллом.
…Накануне боев для гладиаторов был устроен небольшой пир, на котором иные, больше думающие не об опасности, а о своей доблести, беспечно веселились, тогда как другие сидели подавленные и хмурые.
Германец, с первого дня невзлюбивший Элиара, бросил в него кость.
– На, получи! А завтра собаки будут глодать твои кости!
Элиар промолчал. Как и говорил Тимей, новичков (которых вряд ли можно было считать достаточно обученными) выпускали на арену. В дни триумфов, подобных нынешнему, владельцам гладиаторов платили вдвойне и втройне, потому никто не упускал возможности выставить на игры своих бойцов.
Элиар смотрел на товарищей по несчастью. Что и кому он мог доказать, сражаясь с себе подобными?! Защитить честь своего рода, отомстить за отца и братьев, показать всем, что он не презренное ничтожество, каким его считает толпа? Он горько усмехнулся.
И все-таки, наверное, лучше разом сгореть в огне, чем медленно тлеть, погибая в тяжком труде на рудниках, и называть это тление жизнью. Судьба не пощадила его, лишь заменила одно наказание другим. Живи, раз остался жить, но не надейся, что когда-нибудь забудешь о позоре.
Тарсия удивилась и огорчилась бы, узнав, как мало думал о ней Элиар с тех пор, как попал в гладиаторскую школу. Его мысли занимало совсем другое. Вот и сейчас он сказал себе, с ожесточением сжав кулаки: «Придет день, когда я убью римлянина, а повезет, так и не одного. И я не уступлю им ни дня своей жизни, меня не получит никто: ни вороны, ни псы, ни боги подземного царства».
…Когда семейство Альбинов подъехало к амфитеатру, где должны были состояться очередные гладиаторские игры, там уже собралась толпа; ее шум то сливался в сплошной гул, напоминающий рокот прибоя, то рассыпался разноголосицей звуков, то, поднимаясь вверх, словно бы таял в огромном пространстве небес. Люди перекликались, собирались кучками, вновь разъединялись в неутомимом движении вперед, их одежды переливались в лучах восходящего солнца, которые постепенно согревали холодные каменные ступени, служившие скамьями для нескольких тысяч зрителей.
Однажды Ливия спросила Гая Эмилия, как он относится к гладиаторским играм, и тот ответил: «В данном случае амфитеатр – уменьшенная копия государства, где каждый свободный гражданин может наслаждаться общедоступным зрелищем и любой имеет право даровать поверженному противнику жизнь или приговорить его к смерти, испытав при этом чувство причастности к власти и гражданскую гордость, где все сидят строго на своих местах, согласно происхождению и занимаемой должности, где толпа демонстрирует твердость характера и жестокосердие римлян. Да, это Рим, смотрящий на мир со своих высот, мир-арену, на которой сражаются представители поверженных народов, уже не представляющих угрозу для всесильного государства. И над ними тот, кто устроил это зрелище, кто выше всех, кто равен богам. А еще есть такие, как мы с тобой, которые не любят то, что любят все остальные римляне, завоеватели и диктаторы, впитавшие с молоком матери знание о том, что нельзя просто жить, нужно непременно добиваться какой-либо цели».
Ливия очень надеялась, что не встретит здесь Гая Эмилия, – так и случилось, зато она почти сразу увидела Юлию: подруга быстро поднималась по лестнице, сияя улыбкой. Ливия опасалась расспросов, но Юлия, поглощенная собой, принялась выкладывать собственные новости. Ее свадьба переносилась на более ранний срок из-за служебных дел Клавдия Раллы, состоявшего в когорте преторианцев – лейб-гвардии, охранявшей главную квартиру одного из самостоятельных командиров войска, и в какой-то момент Ливия, с некоторых пор ведущая двойную жизнь, остро позавидовала подруге. Они немного поговорили, после чего Юлия отошла к своему жениху, а Ливия устроилась рядом с братом, который изучал купленную при входе табличку-программку. Заглянув в нее, девушка не обнаружила имени Элиара; впрочем, в программках и афишах указывались имена только тех бойцов, которые выступали в парах, – их было шесть, а еще нескольким десяткам предстояло сражаться целыми отрядами.
– Слишком много новичков, – недовольно заявил Децим, – вот посвистим, если они недостаточно хорошо обучены!
Обширный амфитеатр заполнялся довольно долго, и в конце концов у Ливий начала болеть голова – то ли от слепящей глаза белизны праздничных одежд сограждан, то ли от мощного гула разноголосой толпы. Несмотря на кажущуюся безликость, толпа обладает колоссальной властью – в этом Ливия убедилась давно. И сейчас она ощущала себя песчинкой, подхваченной волнами неумолимого океана. Девушка не посещала подобные зрелища вот уже несколько лет – с тех пор, как однажды увидела ползущего по арене смертельно раненного гладиатора: он хрипел, волоча за собой свои кишки, тогда как зрители бесновались от восторга.