Они вернулись к хижине. Стало уже совсем темно.
   – Что же мне делать? – тихо спросил Дадхъянч.
   – Эту девушку я возьму с собой. Для неё найдётся работа. А ты попробуй прожить здесь в одиночестве. Год. Смотри вокруг и думай. Думай, Дадхъянч..
   Гаури тревожила душевная смута. Она понимала, что этот разговор может подорвать покой их дома. Их общего дома с Дадхъянчем. Всё, что сложилось как «их дом». «Почему, – думала девушка, – почему те люди, что однажды уже вторглись в её судьбу, исковеркав Гаури жизнь, и теперь не оставят их в покое? Почему эти люди должны всё время быть где-то рядом? Со своей правдой, со своими непонятными истинами? Дадхъянча – Дади – изгнали из общины. Что им ещё нужно?»
   Жрецы вернулись в хижину. Мрачные и молчаливые. Юноша отводил взгляд, разыскивая своим рукам всевозможные бесполезные занятия. Атхарван готовился к вечерней молитве. Хижину угнетала натяжная, недобрая тишина. Гаури сдавила уши ладонями. Она не хотела слушать эту тишину.
   Атхарван уснул после молитвы, развалившись в углу на лежанке. Его дыхание стало ровным и спокойным. «И всё-таки он не такой, как Свами», – подумал юноша, глядя на отца.
   Дадхъянч подбросил в огонь полешек и решил, что с этого протопа в хижине станет совсем душно. Ведь прибавился ещё один человек. Юноша сидел перед огнём, обхватив колени. Он знал, что Гаури сейчас наблюдает за ним. Из своего угла.
   – Ты ничего мне не скажешь? – вдруг услышал он её голос.
   – Скажу, конечно… Нет, ты не думай, что я слабак, что я не могу с ними поспорить и жить так, как другие.
   – Так в чём же дело?
   – В том, что именно так поступил бы на моём месте каждый честный парень. Но я не «каждый», пойми. Я – сын хранителя Огня великого святилища тритсов! На меня легло это ярмо, едва я появился на свет.
   – Да, – вздохнула Гаури, – конечно, ты прав. Только знаешь, в чём между нами разница?
   – В чём? – осторожно спросил юноша.
   – В том, что ты относишься к их числу. К числу тех, кто приносит жертвы. А я – к тем, кого приносят в жертву. Мне почему-то показалось, что мы сравнялись, когда ты ушёл от Свами. Но, видимо, я ошиблась.
   Юноша опустил глаза. Он ответил не сразу. Его совести объявили войну, и Дадхъянч теперь готовился к бою.
   – Жертва, ты говоришь? Да, ты права. Но ведомо ли тебе, что такое постоянное жертвование собой? Своими чувствами, привычками, желаниями, своим покоем и вообще всем, что есть у обычного человека? Жертвование всем, кроме совести. Ведомо ли тебе, чем в своей жизни жертвует брахман, чтобы хоть на один шаг приблизиться к Сатве?
   – Я не видела таких брахманов.
   – А кого ты видела, кроме Свами? Гаури смолчала.
   – То, что сказал мне отец, касается не нас с тобой. Это касается только сына жреца. Он говорил для него, не зная, слышит ли Атхарвана сын жреца или его слышит просто честный парень, живущей в горной хижине.
   – А в чём между ними разница?
   – Они – люди разных сословий.
   – Разве есть такое сословие «просто честных парней»?
   – Ты не дала мне договорить. Так вот, люди разных сословий и мыслят по-разному. «Просто честные люди» живут исключительно натуральными инстинктами. Для них всё хорошо, что приносит им благо, и всё плохо, что причиняет неудобства и создаёт лишения. К этому сословию относишься и ты. Но я вхожу в другую варну. Мы не измеряем существо мира его отношением к нам самим. Если это отношение благое, говоря:
   «Хорошо», а если пагубное: «Плохо». Мы выше того, что даёт нам житейские блага или приносит житейские неудачи. Стало быть, мы выше добра и зла как типичных для вас понятий. Поэтому мы говорим «раджас», имея в виду силу одних преобразований, и «тамас», когда упоминаем другие. Так не смогли бы жить люди натуральных инстинктов. Так трудно жить. Так жить неудобно. Но главное, что так жить можем только мы.
   Гаури вздохнула.
   – В этот и есть праведность?
   – Не знаю, не буду утверждать. Все говорят по-разному. Свами считает, что праведность заключена в точном выполнении обрядов, чтении молитв и соблюдении Закона. А Атхарван считает, что праведность заключена в постижении Сатвы. Ты знаешь, что такое Сатва?
   – Слышала от тебя.
   – Сатва есть равновесие всех сил. Равновесие добра и зла, желаний и возможностей, преступления и наказания, подлости и возмездия, любви и ненависти… Последние слова обожгли Дадхъянчу язык.
   – Что? – переспросила Гаури.
   – Любви и ненависти, – повторил юноша.
   – Это твой путь?
   – Да.
   – Значит, любви и ненависти… Любовь и ненависть для тебя одинаковы. Я хочу сказать, приравнены друг к другу, – Гаури почему-то стало себя жалко. Дадхъянч это понял.
   – Я же говорил тебе, что ты вряд ли меня поймешь.
   – Я поняла, Дади. Пусть будет так. Должно быть, сатвой любви и ненависти является покой. Просто покой. Живи в своём покое, который ты считаешь преодолением…
   Атхарван всё это время старался быть спящим. Он слушал разговор двух повзрослевших детей и думал, что не потерял сына.
   Утро шуршало дождём по крыше. Все трое давно уже не спали и слушали свои мысли. Запеленённые дождём. Дадхъянч понимал, что он не только прощается с Гаури, но отпускает вместе с ней и какую-то часть своей жизни. И хотя эта часть примастилась к Раджас, то есть к его молодым чувствам, категоричным суждениям, во всём правильным и бескомпромиссным, к беспощадному натиску его молодых лет, юноше было жаль с ней расставаться. С этой частью своей жизни. Гаури уносила с собой эту жизнь. Так же думал Дадхъянч и когда смотрел вслед уходящим. Гаури ни разу не обернулась. Дадхъянч вдруг понял, что они больше никогда не увидятся.
   – Сатья! – прокричал юноша, сдерживая боевым кличем рвущуюся вслед за уходящими душу.
* * *
   – Какой славный малыш! – говорила румяная вайша, кормящая своим молоком маленького Индру. – Жаль, что твоя жена не пережила роды.
   – Жаль, – подтвердил Гарджа. Он никогда не был женат. И не имел детей. Своих детей. Этого малыша привезли ему из Амаравати. На год-два. Спасая от преследования родственников. Как ему сообщили. Внизу, в долине, была большая деревня вайшей-скотопасов. Названная Ситой, то есть «бороздой» за глубокий овраг, расколовший пополам её лутоводье.
   По обе стороны оврага уселись старые, толстоногие, крепкие вязы, шелестевшие листьями безо всякого ветра. Они будто сторожили деревню, разглядывая её со своих вершин.
   Малышу сразу нашлась кормилица, которая, увидев ребёнка, даже отказалась от вознаграждения за хлопоты.
   Гарджа не хотел оставлять малыша вайшам, но кормилица сказала, что иначе ребёнок не выживет, ведь она не могла пять раз в день ходить на гору, в хижину дозорного. Иногда Гарджа забирал малыша к себе. На четверть дня. Кормилица сама приходила за ним, жалостясь к отцу ребёнка. Она не знала истинную судьбу Индры и потому считала Гарджу отцом малыша. В горных селениях Антарикши люди верят тому, что слышат от других.
* * *
   Гарджа смотрел на дородную, теластую кормилицу, что легко и умело управлялась с ребёнком, и думал о собственных детях. Здесь, в горах, человеку особенно нужна опора. А малыш беззаботно тянул молоко, засыпая у своего неистощимого источника. Женщина не давала ему спать, осторожно тормоша Индру за носик. Гарджа хотел бы иметь такого своего. Впрочем, Индра и так был его сыном. На год или на два.
   Когда в горах началась зима, воитель из дальней хижины стал приходить в деревню реже. На отрогах хребтов Меру снег выпадал редко. А если и выпадал, то держался недолго. Он перемешивался с травой, превращая долину в гиблую вытопь. Но и когда он таял, пути со склонов оставались нехожими. Из-за грязи.
   Гарджа сидел у себя в хижине возле очага и варил в котелке похлёбку. Он мог целыми днями не высовывать носа из своего жилища. Зимой, когда коров не пасли, Гардже нечего было стеречь. Кроме самого себя. Иногда он ходил охотиться в горы, на перевал Козлиной Головы, иногда спускался в деревню за мукой и молоком. Гарджа навещал Индру, подолгу высиживая возле его колыбели. Потом, в сумерках, возвращался домой.
   Зимой в долине почти не бывало света. Стояла густая, дымная мгла, озаряемая лишь огненными всполохами в высоких небесах. Где-то над перевалом, а может быть и дальше, над самыми вершинами гор, что обступали белый от снега клык великой Мандары. Отсюда она не виделась. Но с перевала, в ясную погоду, глаза путников различали вздёрнутый снежный остроконечник.
   Время ползло по зиме, приводя сердца в уныние. Бурые крыши домов кутались в бледный дымовал, разносимый по деревне и дальше на долину. Дни тянулись за днями. Их никто не считал, кроме царственных матрий, смекающих, сколько муки, мёда, птицы, квашнины и корнеплода оборачивается до предстоящего урожая. Да оборачивается ли вообще. В гуртовых кладовках, что засыпались осенью под потолки, сейчас уже оголялись стены. Матрий правили всем этим миром горячих похлёбок, коровьего подоя и сопливых носов, пока их мужья спали, ели, почёсывались, опять спали, переминались без дела по двору, ели, собирались в баню, перетрясали кожаные и полотняные тельники, снова подбирали крохи по углам, собирались переложить очаг и кровлю, долго думали о предстоящей работе и снова спали.
   Вайши высыпались за зиму до коликов в глазах, до крика «Хватит!» в их слабеющих от безделья мозгах. Иногда скотоводов вдруг охватывали яростные, панические порывы деятельности. Ни с того ни с сего. Должно быть, от невыразимого внутреннего протеста. Вайши метались по двору, суя свои трудовые руки куда не надо и приговаривая, что пора перекрыть коровник, надстроить овин или соорудить новый жертвенник питарам. Пора!
   Их жёны, достойные матрии, молча наблюдали за происходящим в надежде, что этот порыв уляжется раньше, чем творец обновления завалит подгнившую за зиму крышу коровам на рога, обломает кремневища топоров или снесёт изгородь.
   Многочисленная детвора, обутая и одетая в меховины, уже начинала волновать строителя семейного счастья, всё время попадая ему то под ноги, то под руки.
   Иногда вайши хватало даже на несколько дней. Он приносил из долины две-три гнилые жерди, злой и уставший, бросал их посреди двора и откладывал нанесение главного удар обновления на утро.
   Утром строитель с угрюмым видом брался за дело, вдруг замечая, что жердей всего только три. Или что они слишком кривые. Или попросту уже сгнили. Матрия, уводящая детей на сеновал, бралась предположить, что лучше дождаться тепла, весны, ведь до праздника Дэваяна осталось не больше двух десятков дней.
   – Не больше? – спрашивал вайша, вдруг испытывая гнетущую усталость и даже внезапное недомогание. «А ведь действительно!» – пропекало хозяина дома. И он снова спал, ел, почёсывался и опять спал.
   Так продолжалось до того дня, пока в деревне не появлялся глашатай в изношенном, расползшемся путевище. Он поднимал руки, потрясая дорожным посохом, и восклицал:
   – Люди! На третьем подъёме солнца к нам придёт День богов – Дэваяна. Славьте Вивасвата – бога, создающего весну!
   Вайши высыпали на улицу, толкаясь и колгоча, словно птичья стая. Каждый старался дотронуться до ветхих одежд жреца. Это считалось хорошей приметой.
   Женщина с двумя младенцами на руках выглядывала всполошителя деревенского покоя. Стоя у плетня перед своим двором. Когда шумливая ватага ребятишек, окружавшая ходуна, высыпала на дорогу, женщина сказала:
   – Смотрите, дети, это – вестник богов. Он приводит к нам весну.
   Малыши, словно понимая, о чём идёт речь, заволновались на тёплых руках матери. Правда, для Индры она была только кормилицей, но малыш этого не знал. Тепло этой женщины грело детей по-матерински одинаково. Мир вокруг него вдруг развернулся тревожным и неохватным простором. Полным громких звуков, новых запахов и весеннего света. Он ещё не ведал, что всё это называлось весной, что началась весна.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

 
Исчез беспорядочный мрак, и засверкало небо.
Возник божественный луч Зари.
Поднялся Сурья на высокие равнины.
Видящий, что прямо среди людей и что криво.
 
(Ригведа. Мандала IV, 17)

   Наступившая весна околдовала горы. Она зажгла их изумрудным сиянием. Горы светились молодыми россыпями трав, ещё клейких, осмолённых листочков и огоньками первых цветов. В воздухе перемешивались горько-пряные медовары зелёного дыхания.
   Гарджа подолгу стоял на косом гребне, погрузив взгляд в весеннюю долину. Стада ещё не выпасались. До праздника Дев. Скоро долины занесёт цветочной посыпью. Цветы будут стоять до праздника, и душистый ветер с гор измучает застоявшихся в загонах коров.
   Гарджа думал о прожитых годах. О том, что все они одинаковы, неотличимы друг от друга. Как эти холмы. Когда-то он проглядел свою цветь. Не заметил её. Цветь своей юности. Нужно было волочиться за танцовщицами-апса-рами, гулять все ночи напролёт, дурея от молодых соблазнов, как это делали другие маруты. Но молодой воин нянькался с младшими братьями, которых его рано умершая мать оставила им с отцом в предостаточном количестве. Четверых! А юность быстро проходит. Это потом жизнь тянется, как один бесконечный день. Когда честно признаёшься себе, что уже трудно найти лучшее занятие, чем греться у огня, с миской тёплого молока вприхлёб да с ломтём ни с кем не делимой мякины. Уже только твоей.
   Весна тревожила воина жалостью к самому себе. Она забиралась слишком глубоко в душу. Куда никому нет хода, кроме разве что памяти, обнаруживающей там всякие ветхие штуковины. Вроде мелодии на дудочке, забытой всеми уж лет двадцать как. Или смешливой девчонки, затерявшейся где-то в жизни и, должно быть, давно ставшей бабушкой. А в общем, всё это лишний раз подсказывало, как долго он живёт. И как он уже надоел и самому себе, и этой скучной жизни.
   «Нет, – ободрял себя Гарджа, – так, да не так!» Теперь у него был сын и жизнь поворачивалась к воину другой стороной. Ещё целый год этот малыш будет его сыном. Целый год!
   Год прошёл, но за ребёнком никто не пожаловал. Должно быть, судьба Индры мало интересовала его родителей. В отличие от Гарджи. Он сделал малышу колыбель из громадной шкуры медведя, подвесив её к потолку, и они зажили втроём под большой, в полнеба, горной стеной. Воин, его приёмный сын и старая, верная им собака.
   Ребёнок играл цветными камушками, перебирая их и бросая на пол. Он был везунчик, этот мальчишка. Однажды, ползая по своему меховому укрому, он вывалился за край. На каменный пол. Но попал в лохань с остывшей вываркой. После этого случая Гарджа перевесил шкуру и она оказалась доступной для лохматой морды пса. Индра его уже не боялся. Забегая в хижину, пёс первым делом подходил к шкуре и совал свою заботливую морду в колыбель мальчугана.
   По ночам Гарджа часто уходил на горные тропы. У него в этом краю была особая работа. Он не охранял стада марутов, этим занимались пастухи-вайши, Гарджа охотился на тех, кому эти стада не давали покоя. Охотился на тех, кто жил за перевалом. В пещерах. Они приходили воровать коров. Крадучись, по ночам, таясь за камнями и выжидая, когда какая-нибудь чернушка забредёт подальше, к зарослям колючего кустарника. Корову тут же убивали, чтобы она своим рёвом не всполошила стадо, привлекая интерес пастухов, разделывали наспех, иногда не успевая даже разрубить тушу, лишь вырезая из неё мясо и бросив останки, воры уходили в горы.
   Когда в хижину к Гардже врывалось несколько угрюмых и перемазанных кровью вайшей, он уже всё понимал. Гарджа только спрашивал: «Где?» Пастухи указывали ему место, где нашли растерзанную тушу, и Гарджа знал, куда пошли воры.
   Зная, когда зарезали корову и сколько взяли мяса, воин мог точно сказать, как далеко они ушли и где сейчас находятся. И тут начиналась его работа. Гарджа снимал со стены лук, вытягивал тетиву, пробуя её прочность, прощупывал тетиву пальцами, вычувствуя каждый надрыв волокна и удостоверившись в годности, смазывал её жиром. Он делал это всегда.
   Вайши, наблюдавшие за его сборами и тоже имевшие луки, не могли понять, что значил этот ритуал.
   Гарджа высыпал на ладонь с полтора десятка кремнёвых наконечников для стрел, искал нужные и прибирал их в мешочек, что был пришит к его поясу. Воин никогда не насаживал наконечники заранее. Стрелы он носил отдельно. Завёрнутыми в лохматки. И это вызывало у пастухов удивление.
   Поверх меховины Гарджа обматывался конопляной верёвкой и только потом закручивал себя плащом. Воин обувал грубые ногавицы из бычьей кожи, чтобы не скользить на камнях, долго оплетая ноги кожаными ремнями, забирая их выше колен, потом брался за короткое копьё-данду и укреплял его у себя за спиной. Он приседал на корточки и, если копьё упиралось в пол, перевязывал узлы заново, вытягивая древко выше.
   Гарджа не спешил. Он ценил время, но делал всё неторопливо, уверенно и надёжно. Флягу и нож воин крепил к поясу. Ещё он всегда носил с собой масло и тряпьё для факела. Всё это размещал где-то под плащом, после чего был готов в путь.
   Гарджа смотрел на марутов, высоко вскинув голову, отчего пучок его скрученных волос-шикханда, который носили только кшатрии, тщательно выбривая под него головы, падал Гардже на спину. Теперь он был совершенно готов. Об этом говорил его взгляд, его орлиный нос, вскинутый, точно клюв при сокрушительном ударе. Он был готов.
   Тропы, которыми ходил воин, не знал кроме него никто. Возможно, там, где он пробирался, и не было никаких троп. Однако пастухи, всегда видевшие, как Гарджа уходит и никогда не наблюдавшие его возвращения, были уверены, что он не обронил ни одного камня в горах за всю жизнь. По каким бы кручам ни проходил его путь.
   А путь Гарджи поднимался на скалу. Плоскую и гладкую, как коровья лопатка. Двадцать десятков трещин уводили его к вершине. Трещины были выскреблены под пальцы рук и ног. Двадцать десятков. Гарджа считал. Вообще, тяжёлое копьё он не брал в горы из-за этой скалы. Оно как-то перевесило воина, и он сорвался. На третьем десятке трещин. Упал на спину. Его спас плащ.
   Гарджа хорошо знал эту лестницу. Между пятым и восьмым десятком её ступеней пот заливал воину глаза. После первой сотни – остывал. Низкие облака, стоящие над долиной, окутывали скалу обычно выше двенадцатого десятка.
   На тринадцатом Гарджу однажды охлестал дождь. Гонимый вдоль стены бушующим, ревущим ветром. Соскользни Гарджа отсюда, плащ бы уже его не спас.
   Под пятнадцатым десятком две-три ступени осыпаются. Плохо держат пальцы ног. Здесь кшатрий действует напористо и хватко. Он вообще не отдыхает на скале, не останавливается во время пути. Любая остановка не прибавляет силы, а напротив, поглощает их. Это понимаешь потом. Но последние ступени четырнадцатого десятка – это рубеж. Дальше трещины можно не считать. Гарджа знает, что с этого момента у него немеют ноги, от нагрузки. Иногда их сводит судорогой. Иногда он разрывает пальцы в кровь. От остроточья граней шестнадцатого десятка. Здесь камень меняет цвет. Скала из бурой превращается в серебристо-пепельную. Если долго шли дожди, – она здесь сырая, а сверху льётся потоком вода на голову.
   И вот, наконец близится выступ. Гарджа держится за него одеревеневшими руками, подтягивается, сдавливая мышцы до боли, и перебрасывает ногу. Потом заваливается на бок, на спину… и лежит, переводя дух. Этот путь пройден. Дальше воина ждёт почти плоская крыша уступа. Она ведёт к небольшому пролому с глубокой трещиной, разрывающей скалу на два куска.
   За проломом открываются навесы, где гнездятся птицы. Гарджа обходит стороной их гнёзда. Он не любит лишнего шума. И снова дорога забирает его вверх. Мимо голых скатов, за которыми разверзлась бездна. Если сбросить туда камень, то его удара о дно пропасти отсюда не услышишь. Только ветер шумит в непроглядном этом мраке.
   Скалы здесь крепкие, не крошистые, можно смело идти вперёд, не боясь, что упор под ногой сломится и тебя понесёт вниз.
   На гребне, куда заводит Гарджу его дорога, открываются снежные вершины. Они далеко впереди. А если посмотреть вправо, то уже виден перевал. По гребню двигаться трудно. Он узкий, и к тому же здесь сильный, пронизывающий ветер. Ноги расползаются, тело сносит ветром. Волнистый гребень стены резко поворачивает вниз, к подножью. Гарджа перескакивает на плоский камень, сидящий в расщелине, с него на другой, третий, и так до самой пропасти.
   Внизу – дорога, протёртая горными потоками и камнепадом. Воры ещё не проходили, но обязательно пройдут. Именно здесь. Другого пути у них нет. Однако это не лучшее место для засады. Площадка под Гарджой слишком узка, а сам он хорошо виден на ровной и пустой скале. Гарджа спускается по трещинам на каменную осыпь. Спуск занимает у него не много времени, но внизу, в долине, зажатой чёрными грудинами гор, мешкать не приходится. Воры могут появиться в любой момент. Гарджа уходит выше. По каменным россыпям. Он ступает мягко и невесомо. Чтобы не потревожить камни. В долине воин никогда не ходит по камням. Они шаткие, гулкое эхо сразу разнесёт шум их кувыркания. А кроме того, на камнях здесь оседает липкая запачка, от низкого сырого тумана, что держится в узком жерле долины с вечера до утра, и след идущего на ней хорошо виден. Но мало кому придёт в голову искать чужие следы не на булыжниках, а под ними.
   Впереди, сзади и сбоку стеной стоят горы. Тяжёлые, мрачные. Они закрывают небо, навалившись друг на друга. Где-то над головой горы расходятся, врастая вершинами в небо, но отсюда этого не видно.
   За ближайшим выступом Гарджа прикладывается к фляжке. Он глотает воду, заставляя себя забыть об усталости. Долина по-прежнему пуста и безмолвна. Гарджа осматривает камни, свозит пальцем подсохший намыв грязи, ищет кровяную выкапель и, удостоверившись, что похитители мяса не опередили его, обустраивает свою засаду.
   Гарджа забирается на скалу и на высоте пяти-шести человеческих ростов укрепляется на верёвке. Он обвязывает ею камень, забивает камень в трещину, а на другом конце верёвки крепит петлю для упора ног. После этого Гарджа расчехляет стрелы, насаживает остропалые лапки наконечников и готовит лук к бою. Воин то и дело выглядывает за уступ. Но в долине по-прежнему тихо, безлюдно.
   Много мяса взяли – идти трудно. Потому и не спешат. Но если они скоро не покажутся, значит, у Гарджи есть время до утра. Долина за этим выступом забирает вверх, сжимается. Дальше по ней ходу нет. Нужно пробираться на горную тропу. Гружёным, в сумерках, в тумане, по тропе не пройдёшь и десяти шагов. Они могут остановиться на ночлег. Но только не здесь. В долине слишком низко и сыро. Да и какой им смысл сейчас медлить? Нет, они поднимутся на гору дотемна. Отдыхать будут за перевалом. Здесь подъём не такой трудный, разве что тропинка узковата и извилиста…
   Мысли воина прерывает тихий раскат камней. Будто кто-то постукивает пальцем по пустой миске. И вот ещё раз. Сыплются камни. Значит, идут. Гарджа замирает, спрятавшись за уступом.
   Их пятеро. У каждого ноша. Устали. Долина – прекрасное место для отдыха. Только дышать здесь тяжело. Гарджа выглядывает из-за своего укрытия, прижимаясь щекой к прохладной скале. Переступает с ноги на ногу в узкой петле, отчего верёвка трещит и раскачивается. Нет, она не оборвётся. Испытана.
   Приближаются. Сверху попасть будет трудно – они держат ношу на плечах. Прикрыты ею. Но Гарджа уверен, что воры сейчас сбросят мясо на землю.
   Крепкие крючковатые ноги врубаются в каменную россыпь. Шаг за шагом. Идут уверенно и неутомимо, но останавливаются внезапно, видя впереди выступ скалы. Гарджа хорошо знает их повадки, хотя и охотится всегда по-разному.
   Вот сбрасывают мясо на камни, и старший посылает двоих посмотреть, что там впереди. Гарджа и раньше встречал воров у этого выступа. Он висит довольно высоко, но эти двое, пущенные вперёд, не догадываются задрать головы. Они дойдут до тропинки и вернутся, удостоверившись, что их никто не поджидает. Всё в порядке. Арийцы отдали своих коров без боя. Глупые пишачи! Арийцы ничего без боя не отдают.
   С этой стороны дозорным проще увидеть висящего на верёвке воина. Но воры и здесь не задирают вверх голов. Они слишком ленивы, чтобы жить.
   Эти двое возвращаются. Гарджа старается не шевелиться. Вот они зашли за выступ… Открывшаяся их глазам картина смущает дозорных. Те, что оставались возле сброшенного мяса, теперь лежат раскинув руки. У каждого в груди по стреле. Пишачи начинают пятиться, вертеться по сторонам и угрожающе размахивать длинными костяными ножами. Ищут засаду.
   Взгляд Гарджи впивается одному из них в шею. Тугую, со вздувшейся веной. Холодные, будто выточенные из осколков льда глаза, против тугой, надутой силой шеи. Но в глазах уже отразилась смерть разбойника. Между ними – тетива лука. Она разделила два осколка льда, проведя между ними черту. Черта эта из конопляной мурвы, вытянутой и сплетённой в смоле индиго. Если не пересыхает, бьёт довольно тихо. С десяти шагов не слышно. С таким булькающим хлопком, точно лопнул пузырь. Не сразу поймёшь, что это выстрел.
   Последний из похитителей мяса вдруг замечает стрелка. Это всё, что он успевает увидеть. Стрела врезается ему в глаз, вынося брызгами кровавую слизь зрачка.
   Гарджа забирает ножи, плетёные кожаные верёвки, зубатые амулеты поверженных врагов. Не слишком уж большая цена за корову. Пять жизней против одной. Коровьей. Приличный счёт для арийца. В том случае, конечно, если есть кому его вести. Если есть Гарджа.