«Остальными свидетелями» был, собственно, только один человек, а именно дядя Миша. В восемь утра он решил заскочить к Серикову, чтобы, как он выразился, «отовариться», — Сериков накануне пообещал продать ему свою удочку.
— Что, вот прямо приспичило в восемь утра? — мрачно спросил Черепицын.
— А ты меня не подлавливай! — вспылил дядя Миша. — Таких, как ты, в мое время, знаешь.
— Знаю-знаю, вжик, и к стенке. Лекцию по древней истории мне потом читать будешь. На вопрос ответь сначала.
Дядя Миша сразу сник и недовольно зашамкал губами:
— Просто пенсию получил. А Серега мне давно ее хотел продать. Точнее, я его просил. Хотелось что-то для души купить. Боялся раньше потратить.
— Пропить, что ли? — спросил, не поднимая головы, сержант, но, заметив, что на подходе очередной взрыв эмоций, смягчил тон. — Ладно, ладно, не шуми. Это я так. Со сна немного такой… смурной. Значит, ты говоришь, он хотел тебе ее продать?
— Да. Хотел. Ну, сначала не хотел, а потом сказал, что вроде, деньги нужны.
— С чего это вдруг?
— Да я почем знаю? Сказал, что хочет матери оставить денег. Я его еще спросил, мол, уезжать, что ли, собрался, а он такой, «вроде того», сказал. Вот я, значит, сегодня и зашел по дороге.
— Ну и? — спросил Черепицын.
— Что «и»? — разозлился дядя Миша. — Как видишь, не успел. Удочку-то купить.
Дальше дядя Миша по минутам рассказал, как подошел, как постучал в дверь, как никто не ответил и как он толкнул дверь и вошел.
Вначале он ничего странного не заметил, да, собственно, и вообще ничего не заметил, так как было темно, хоть глаз выколи. Он пошарил по стене рукой, но выключатель не нашел. Он окликнул хозяев, а затем прошел через прихожую в комнату. Там горел небольшой торшер в углу, и дядя Миша стал постепенно различать мебель и прочие предметы небогатой обстановки. Только тогда он и заметил Серикова. Тот висел в дальнем углу, никак не выделяясь на общем фоне и даже как-то причудливо дополняя его. В смерти Сериков оказался столь же скромен и неприметен, как и в своей теперь уже прошедшей жизни. Сначала дядя Миша перепугался и даже бросился к выходу, но потом, рассудив, что «мало ли что», рванул обратно в комнату и попытался снять Серикова. Но это оказалось невозможным по причине тяжести тела и слабости дядимишиных рук. Он встал на стул и попробовал растянуть тугую петлю вокруг сериковской шеи, но и это у него не вышло. Висящее тело тянуло вниз, и его надо было приподнять. Делать два дела одновременно дядя Миша никак не мог. Наконец до него дошло, что веревку надо просто перерезать. Он достал перочинный нож, который всегда носил с собой — «на всякий случай», и в течение нескольких секунд перерезал натянутую, как тетива, веревку. На пол повалились оба — и покойник, и полуживой от страха дядя Миша.
Затем дрожащими и влажными от мокрых сериковских брюк пальцами он набрал сначала номер Зимина, а потом и отделения, а затем выбежал на улицу позвать кого-нибудь на помощь.
— И никого не было? — спросил Черепицын.
— Никого, — развел руками дядя Миша.
— А записку видел? — спросил участковый.
— Какую? А-а… Эту… Не сразу. Это уже когда Зимин подошел, я за стол присел, ну и гляжу — листок какой-то.
Это был тетрадный листок, на котором ученически ровным почерком было выведено следующее: «Все эти ужасы были, есть и будут, и от того, что пройдет еще тысяча лет, жизнь не станет лучше». И чуть ниже: «А. П. Чехов».
Черепицын несколько раз внимательно осмотрел листок, прощупал и даже понюхал его. Но никакой загадки тот в себе не таил — рядом лежала тетрадь, из которой листок был вырван, и ручка, которой был написан текст.
Мать уверяла, что никакой записки, когда она уходила, не было — она за этим столом чай пила, а почерк — да, Сережин.
— У него всегда такой был почерк аккуратный, еще со школы, — добавила она.
— Значит, записку прочитал, и что? — обратился Черепицын снова к дяде Миши.
— Да ничего, — пожал тот плечами. — Чего мне с ней делать? Махорку, что ли, заворачивать? Я Зимину сказал — тот только усмехнулся, и всё.
— А чего это ты усмехнулся, Дмитрий Олегович? — повернулся сержант к Зимину, который в тот момент дописывал заключение.
— Ничего, — не поднимая глаз, ответил фельдшер. — Ошибка там. «Оттого» раздельно написано.
Черепицын взглянул на листок и хмыкнул:
— М-да?.. А как надо?
— А надо, — сказал Зимин, вставая и протягивая сержанту заключение, — слитно.
— Да, да, — вдруг всполошилась мать Серикова, — Сереженька писал чисто, но с грамотностью не шибко успевал, за это его ругали в школе. А я ему помочь не могла — сама я безграмотная.
И снова сникла.
Черепицын хотел еще что-то спросить у дяди Миши, но не знал что,и теперь сидел, барабаня пальцами по столу. «Вот чертова привычка — от майора подцепил!» — мысленно одернул он сам себя и убрал руки под стол.
— Можно идти, что ли? — спросил дядя Миша.
— Да иди, иди, надо будет — вызовем, — задумчиво произнес сержант. Ему нравилось говорить о себе во множественном числе — так, ему казалось, звучит солиднее, хотя ясно было, что вызывать, кроме него, больше некому.
— А то могу и дальше рассказать, — на всякий случай предложил дядя Миша.
Но дальнейшее Черепицына не интересовало — дальнейшее он знал сам. Этой ночью он решил переночевать в отделении, так как с утра пораньше майор собирался обсудить детали предстоящего собрания в клубе. В 8.20 раздался звонок с сообщением о смерти Серикова, и Черепицын, злой и невыспавшийся, рванул на место события. Там уже было несколько зевак, которых ему пришлось вытолкать на улицу. Через полчаса пришла мать Серикова. Сержант первый раз сталкивался с самоубийством и, честно говоря, не совсем знал, как обычно поступают в таких случаях с родственниками: надо ли им сразу все сообщать или нет. Но толпа у дома, а также тело Серикова, которое до его приезда дядя Миша и Зимин положили на диван, были такими красноречивым доказательствами того, что произошло что-то трагическое, что и врать матери у Черепицына язык не повернулся.
Она не стала кричать и причитать (чего очень боялся сержант), а просто опустилась на стул, приговаривая: «Ну вот, Сереженька. Значит, вот такие дела». Так она и просидела все время, пока Черепицын обсуждал с Зиминым медицинское заключение. Потом он спросил ее, может, ли она описать свой день, и она покорно согласилась.
Теперь, когда и дядя Миша был опрошен, можно было со спокойной совестью отправляться восвояси, хотя и ежу понятно, что майор будет делать из него отбивную котлету, как будто это он лично Серикова в петлю затолкал. Стоило ему сделать шаг за порог, как многочисленные зеваки хлынули в дом, но были встречены таким отборным матом со стороны Зимина, обычно сдержанного на ругательства, что притихли и только спросили, не надо ли чем пособить. Зимин только с досадой махнул рукой и вышел из дома.
Черепицын предложил фельдшеру подвезти до дома, но тот только мотнул головой.
Уже в уазике сержант кинул последний взгляд на дом и увидел, как из дверей, озираясь, вышел дядя Миша. В руках у него была удочка.
— Ну что за люди! — сплюнул в сердцах Черепицын и завел мотор.
26
27
— Что, вот прямо приспичило в восемь утра? — мрачно спросил Черепицын.
— А ты меня не подлавливай! — вспылил дядя Миша. — Таких, как ты, в мое время, знаешь.
— Знаю-знаю, вжик, и к стенке. Лекцию по древней истории мне потом читать будешь. На вопрос ответь сначала.
Дядя Миша сразу сник и недовольно зашамкал губами:
— Просто пенсию получил. А Серега мне давно ее хотел продать. Точнее, я его просил. Хотелось что-то для души купить. Боялся раньше потратить.
— Пропить, что ли? — спросил, не поднимая головы, сержант, но, заметив, что на подходе очередной взрыв эмоций, смягчил тон. — Ладно, ладно, не шуми. Это я так. Со сна немного такой… смурной. Значит, ты говоришь, он хотел тебе ее продать?
— Да. Хотел. Ну, сначала не хотел, а потом сказал, что вроде, деньги нужны.
— С чего это вдруг?
— Да я почем знаю? Сказал, что хочет матери оставить денег. Я его еще спросил, мол, уезжать, что ли, собрался, а он такой, «вроде того», сказал. Вот я, значит, сегодня и зашел по дороге.
— Ну и? — спросил Черепицын.
— Что «и»? — разозлился дядя Миша. — Как видишь, не успел. Удочку-то купить.
Дальше дядя Миша по минутам рассказал, как подошел, как постучал в дверь, как никто не ответил и как он толкнул дверь и вошел.
Вначале он ничего странного не заметил, да, собственно, и вообще ничего не заметил, так как было темно, хоть глаз выколи. Он пошарил по стене рукой, но выключатель не нашел. Он окликнул хозяев, а затем прошел через прихожую в комнату. Там горел небольшой торшер в углу, и дядя Миша стал постепенно различать мебель и прочие предметы небогатой обстановки. Только тогда он и заметил Серикова. Тот висел в дальнем углу, никак не выделяясь на общем фоне и даже как-то причудливо дополняя его. В смерти Сериков оказался столь же скромен и неприметен, как и в своей теперь уже прошедшей жизни. Сначала дядя Миша перепугался и даже бросился к выходу, но потом, рассудив, что «мало ли что», рванул обратно в комнату и попытался снять Серикова. Но это оказалось невозможным по причине тяжести тела и слабости дядимишиных рук. Он встал на стул и попробовал растянуть тугую петлю вокруг сериковской шеи, но и это у него не вышло. Висящее тело тянуло вниз, и его надо было приподнять. Делать два дела одновременно дядя Миша никак не мог. Наконец до него дошло, что веревку надо просто перерезать. Он достал перочинный нож, который всегда носил с собой — «на всякий случай», и в течение нескольких секунд перерезал натянутую, как тетива, веревку. На пол повалились оба — и покойник, и полуживой от страха дядя Миша.
Затем дрожащими и влажными от мокрых сериковских брюк пальцами он набрал сначала номер Зимина, а потом и отделения, а затем выбежал на улицу позвать кого-нибудь на помощь.
— И никого не было? — спросил Черепицын.
— Никого, — развел руками дядя Миша.
— А записку видел? — спросил участковый.
— Какую? А-а… Эту… Не сразу. Это уже когда Зимин подошел, я за стол присел, ну и гляжу — листок какой-то.
Это был тетрадный листок, на котором ученически ровным почерком было выведено следующее: «Все эти ужасы были, есть и будут, и от того, что пройдет еще тысяча лет, жизнь не станет лучше». И чуть ниже: «А. П. Чехов».
Черепицын несколько раз внимательно осмотрел листок, прощупал и даже понюхал его. Но никакой загадки тот в себе не таил — рядом лежала тетрадь, из которой листок был вырван, и ручка, которой был написан текст.
Мать уверяла, что никакой записки, когда она уходила, не было — она за этим столом чай пила, а почерк — да, Сережин.
— У него всегда такой был почерк аккуратный, еще со школы, — добавила она.
— Значит, записку прочитал, и что? — обратился Черепицын снова к дяде Миши.
— Да ничего, — пожал тот плечами. — Чего мне с ней делать? Махорку, что ли, заворачивать? Я Зимину сказал — тот только усмехнулся, и всё.
— А чего это ты усмехнулся, Дмитрий Олегович? — повернулся сержант к Зимину, который в тот момент дописывал заключение.
— Ничего, — не поднимая глаз, ответил фельдшер. — Ошибка там. «Оттого» раздельно написано.
Черепицын взглянул на листок и хмыкнул:
— М-да?.. А как надо?
— А надо, — сказал Зимин, вставая и протягивая сержанту заключение, — слитно.
— Да, да, — вдруг всполошилась мать Серикова, — Сереженька писал чисто, но с грамотностью не шибко успевал, за это его ругали в школе. А я ему помочь не могла — сама я безграмотная.
И снова сникла.
Черепицын хотел еще что-то спросить у дяди Миши, но не знал что,и теперь сидел, барабаня пальцами по столу. «Вот чертова привычка — от майора подцепил!» — мысленно одернул он сам себя и убрал руки под стол.
— Можно идти, что ли? — спросил дядя Миша.
— Да иди, иди, надо будет — вызовем, — задумчиво произнес сержант. Ему нравилось говорить о себе во множественном числе — так, ему казалось, звучит солиднее, хотя ясно было, что вызывать, кроме него, больше некому.
— А то могу и дальше рассказать, — на всякий случай предложил дядя Миша.
Но дальнейшее Черепицына не интересовало — дальнейшее он знал сам. Этой ночью он решил переночевать в отделении, так как с утра пораньше майор собирался обсудить детали предстоящего собрания в клубе. В 8.20 раздался звонок с сообщением о смерти Серикова, и Черепицын, злой и невыспавшийся, рванул на место события. Там уже было несколько зевак, которых ему пришлось вытолкать на улицу. Через полчаса пришла мать Серикова. Сержант первый раз сталкивался с самоубийством и, честно говоря, не совсем знал, как обычно поступают в таких случаях с родственниками: надо ли им сразу все сообщать или нет. Но толпа у дома, а также тело Серикова, которое до его приезда дядя Миша и Зимин положили на диван, были такими красноречивым доказательствами того, что произошло что-то трагическое, что и врать матери у Черепицына язык не повернулся.
Она не стала кричать и причитать (чего очень боялся сержант), а просто опустилась на стул, приговаривая: «Ну вот, Сереженька. Значит, вот такие дела». Так она и просидела все время, пока Черепицын обсуждал с Зиминым медицинское заключение. Потом он спросил ее, может, ли она описать свой день, и она покорно согласилась.
Теперь, когда и дядя Миша был опрошен, можно было со спокойной совестью отправляться восвояси, хотя и ежу понятно, что майор будет делать из него отбивную котлету, как будто это он лично Серикова в петлю затолкал. Стоило ему сделать шаг за порог, как многочисленные зеваки хлынули в дом, но были встречены таким отборным матом со стороны Зимина, обычно сдержанного на ругательства, что притихли и только спросили, не надо ли чем пособить. Зимин только с досадой махнул рукой и вышел из дома.
Черепицын предложил фельдшеру подвезти до дома, но тот только мотнул головой.
Уже в уазике сержант кинул последний взгляд на дом и увидел, как из дверей, озираясь, вышел дядя Миша. В руках у него была удочка.
— Ну что за люди! — сплюнул в сердцах Черепицын и завел мотор.
26
30-го декабря Антон встал поздно. Вчерашнее вспоминалось с трудом. Был какой-то разговор с Сериковым, какие-то философские дискуссии с Зиминым, но всё в таком плотном тумане, что, если бы ему сказали, что это ему лишь приснилось, он бы не удивился. А вот то, что он все-таки добрался без приключений до дома, его порадовало.
Голова, как ни странно, не болела. Да и вообще настроение было боевое.
Последние два дня они с Ниной лихорадочно собирали вещи и готовились к переезду. Маячившая впереди новая жизнь давала такой выброс адреналина в кровь, что казалось, не к переезду они готовятся, а к медовому месяцу (которого у них, кстати, никогда не было). Ни дать ни взять — пара молодоженов. Нина это тоже заметила. Все мелкие ссоры и пустячные перебранки в одночасье испарились, уступив место какому-то глупому щенячьему восторгу. Они смеялись, выбрасывая ненужную рухлядь и укладывая самое необходимое. Перешучивались, прыгая по комнате и спотыкаясь о раскрытые чемоданы, из которых выглядывали любопытными змеями галстуки и рукава рубашек. Веселились, сидя на полу и рассматривая свои старые фотографии, с которых на них снова смотрели они, а не какие-то чужие люди.
К нечаянной радости, среди огромной кучи «фотошедевров» обнаружилась и одна из их самых первых совместных фоток, которую они уже давно отчаялись найти. Снимок был сделан через пару недель после приезда Антона в Большие Ущеры. Он тогда только-только познакомился с Ниной, случайно оказавшись одновременно с ней в гостях у Климова. Там их и «сщелкал» радушный хозяин. Страсть между Ниной и Антоном вспыхнула быстро, как в романах. Но Антон был в делах любовных не особо опытен, и Нина взяла инициативу на себя. После одной из вечеринок у инженера, когда Антон сильно выпил, Нина потащила его к себе (до этого Антон ночевал прямо в библиотеке). Естественно, обстоятельства подталкивали к действию. Оказавшись в одной постели, удержаться от любовной страсти они не могли. Но Антон был настолько пьян, что у него просто ничего не получилось. Они какое-то время еще покувыркались, а затем Антон, утомленный и расстроенный неудачей, посмотрел на Нину и сказал фразу, от которой Нина полночи хохотала и потом часто припоминала ее Антону. Он сказал (слегка заплетающимся языком) следующее: «Обратите внимание, Нина Егоровна. Исторический казус. Редкий случай, когда верхи хотят, а низы не могут». Теперь, сидя на полу и глядя на блеклую фотографию, они вспоминали ту историю и смеялись до слез.
Чувства, которые за восемь лет притупились, вдруг обрели второе дыхание.
Они и до этого редко ссорились, но теперь даже мелкие обиды и опрометчиво брошенные слова — все тонуло в океане общей цели.
Как под обожженным участком тела медленно, но верно зреет розовая морщинистая пленка новой кожи, так обновлялись и клетки их обветренных, загрубевших отношений. И это было больше, чем любовь и страсть. Хотя, если верить одному французскому писателю, утверждавшему, что влюбленные смотрят не друг на друга, а в одном направлении, то можно было бы сказать, что Антон и Нина были такими влюбленными, так как смотрели в одном направлении, — а другого у них и не было.
Идти в библиотеку Антону не хотелось, да и какой смысл? Глотать книжную пыль и вылистывать чужие мысли? Глупо. Он сидел на кухне, пил обжигающий чай и думал о том, как быстро люди расстаются со своим прошлым. Уже сейчас годы, проведенные в Больших Ущерах, казались ему одной большой и нелепой ошибкой, и он искренне не понимал, что здесь делал столько времени. Как там у классика марксизма? Человечество, смеясь, расстается со своим прошлым? Нет. Вроде не так. Смеясь, человечество расстается со своим прошлым. Небольшая перестановка слов, и смысл, хитро подмигнув, как будто меняется. В первой фразе вызов. «Человечество, смеясь!» Во второй неизбежность. «Смеясь, человечество». Всё не то. О прошлом вообще не хотелось думать. Тем более плакать или смеяться. Потом — может быть. Но не сейчас. Сейчас ему хотелось смеяться, встречаясь с будущим. Но на этот счет у Маркса ничего не было сказано.
Нина тем временем накинула шубу, мотнула головой, высвобождая волосы из-под воротника и, приложившись сухими теплыми губами к небритой щеке Антона, выбежала в магазин за продуктами.
Антон допил чай и пошел чистить зубы. Он всегда чистил зубы после завтрака, считая привычку человечества делать это доеды непрактичной до глупости — зачем чистить до, если после все равно будешь набивать рот едой? «Надо бы еще побриться», — подумал он и засунул зубную щетку с намазанной пастой за щеку. В этот момент зазвонил телефон. Не вынимая щетки изо рта, Антон рванул наперерез звонку — в преддверии переезда он периодически созванивался со своим бывшим профессором, который посвящал Пахомова в подробности будущей работы. Но в этот раз звонившим был Бузунько.
— Алло, Пахомов? Бузунько говорит. Алло?
Антон, вынув щетку, но не имея возможности выплюнуть булькающую во рту массу, пробубнил что-то малопонятное.
— Антон, ты?! — снова закричал майор.
Антон схватил чашку со стола и, сплюнув туда пасту, раздраженно ответил:
— Да, да, Петр Михайлович, я. Что дальше?
— А ничего, — неожиданно срезал его майор. — Про Серикова слыхал?
— Нет, а что? — испуганно спросил Антон, чувствуя снова приближение того темного и большого, что преследовало его последние дни.
— Повесился.
Тут возникла пауза, которую нарушать ни майору, ни Антону не хотелось. Любая реплика («Как?! Когда?!») была бы пошлой и глупой, как будто время и подробности смерти могли изменить или смягчить свершившийся факт.
— Значит, так, — не дождавшись ответной реакции, решил заговорить первым майор. — Одевайся и дуй ко мне. Надо покумекать.
— Ладно, — сказал пустым голосом Антон и повесил трубку.
Нужно было одеваться, но в голове уже заскрипела ржавыми болтами карусель мыслей.
«Черт! Черт! Ведь вчера же еще… А я… А что я? Разве я мог что-то сделать? Изменить? Повернуть? Выходит, я совсем ни при чем. Или при чем? Ах ты, черт! Ну зачем? Ах, да! Сын… письмо это глупое. Как-то всё криво. А зачем я майору? Что смерть Серикова меняет? Хотя да, ему, конечно, будет от начальства нагоняй. Как будто он виноват. Ну а я при чем?»
Антон лихорадочно прыгал на правой ноге, вталкивая левую в непослушную штанину.
«Нина придет… надо бы записку, что ли, оставить… мы же собирались отцовские вещи паковать. Вот черт. Некстати-то как. Да, блин! — разозлился он на себя. — Смерть всегда некстати. О чем я думаю?!»
До отделения он добежал в считаные минуты. Его слегка удивило полное отсутствие людей на улице, но с другой стороны, смерть в Больших Ущерах была нечастым гостем — ясно, что все сбегутся поглазеть на повесившегося.
Забежав в отделении, он сразу услышал раскатистый голос Бузунько, доносившейся из кабинета.
— Кого опросил?! И всё?! А что, кроме них, никаких свидетелей нет?! Вроде или никаких?!
Ясно было, что майор разговаривал с Черепицыным, хотя голоса сержанта не было слышно — все перекрывал командный баритон майора.
Антон для вежливости стукнул в дверь кабинета и сразу зашел.
Майор стоял у окна. Черепицын — перед столом майора.
— Здравствуй, — хмуро кивнул Бузунько вошедшему Пахомову. И снова переключился на Черепицына.
— А-а-а! Даже не отвечай. Ты на часы смотрел? Ты видишь, сколько сейчас времени? Час! Сериков повесился в восемь двадцать! Почему я об этом только сейчас узнаю? Я в девять был в отделении! И мне никто ничего не доложил. Тебя нет? Нет. Мне в девять тридцать звонит Митрохин, я докладываю ему обстановку, говорю, что все под контролем, а тут ты заявляешься и мне вот такую необъятную свинью в час дня подкладываешь. И что? Мне что, сейчас перезвонить Митрохину и сказать, что ах, извините, совсем запамятовал, у нас же Сериков повесился?
Майор сделал короткую передышку и снова ринулся в атаку.
— Ты говоришь, что опрашивал мать и дядю Мишу. Допустим. Хорошо, час на это ушел. Ну еще Зимин, ну осмотр, ну заключение, туда-сюда, ну пусть два часа. Но не че-ты-ре же!!!
И майор красноречиво (мол, куда это годится?) хлопнул себя ладонями по бедрам и развел руками.
— А?! Я тебя спрашиваю.
Черепицын набрал воздуха и на выдохе оттараторил:
— Я ж объясняю. Я сел в уазик, поехал на почту, надо было узнать, не получал ли Сериков почту в последние дни. Туда-сюда. Катька сказала, что было письмо какое-то — видимо, важное, потому что Сериков очень его ждал последние два дня. Я ее спросил, не знает ли она содержимого письма, может, вскрывала или что. Но она прям вся занервничала и сказала, что им нельзя и она никогда, ну и всё в таком духе. Я тогда поехал обратно к Серикову. Там начал искать это письмо, снова опросил мать, но она ничего не видела. Мы там всё перерыли — ничего не нашли. Возможно, сжег. Они на заднем дворе мусор жгут, ну мы… то есть я пошел туда, там только зола, и всё. Так что остается только предсмертная записка.
— Хорошо, — впечатленный неожиданно складным рассказом сержанта, немного успокоился Бузунько. — Значит, записка? А где она? А-а… извини, вижу. Ну и что тут?
Майор взял со стола записку и прочитал ее, едва шевеля губами:
— «Все эти ужасы были, есть и будут, и от того, что пройдет еще тысяча лет, жизнь не станет лучше. А. П. Чехов». И что это?! — швырнул он записку на стол. — Это и есть его предсмертная записка? Я не пойму, кто повесился, Сериков или Чехов? Почему вместо подписи стоит «Чехов»?
— Это цитата, товарищ майор, — возразил Черепицын.
— Да не дурак! Понимаю, что цитата.
Бузунько, явно исчерпав все вопросы и устав, сел за стол.
— Ничего себе суббота начинается. С Новым годом, дорогие товарищи! С новым счастьем!
Он секунду помолчал. Но пауза ему быстро надоела.
— Видал? — кивнув на записку, обратился он к Пахомову. — Книжки им дали почитать. Вот и дочитались.
Но Антон его не слышал. Услышав текст записки, он пришел в невероятное душевное смятение — до этой секунды он не считал себя виновным в смерти Серикова ни прямо, ни косвенно, но этой запиской Сериков как будто с того света хитро подмигивал Антону и говорил: «Как это ты ни при чем? А кто тексты распределял? А кто воображал себя судьбой, щедро раздающей запасы русской словесности, вдыхающей тем самым жизнь в мертвые души большеущерцев? Не ты? А кто же? Пушкин? Нет! Ты! Ты вдохнул в меня такую жизнь, что теперь я лежу поперек стола бледный и недвижимый, со странгуляционной полосой на шее, а онемевшая от горя мать стаскивает с меня мокрые от испражнений штаны, чтобы надеть другие, чистые, те, в которых меня положат в гроб. А я, может, пережил бы все свои жизненные проблемы спокойно, если бы ты дал мне какой-нибудь другой текст, где не бродили бы отчаявшиеся от бессмыслицы бытия герои и не глядели на стрекочущий, жужжащий и чирикающий мир печальными глазами. Глазами, в которых читалось только одно: „И это пройдет". Всегда есть последняя соломинка, которая ломает хребет бессловесному верблюду. Всегда есть последняя капля, которая падает в переполненную чашу и выталкивает за край лишнюю воду. Но только не по закону Архимеда, согласно которому вытолкнуть она должна количество, равное ее объему, а больше, потому что при падении последней капли в чашу за край выливается не ровно одна капля, а всегда целая струйка. Почему — не знаю, но, видимо, Архимед ошибся в расчетах. Вот и в мою чашу упали литературные слова вымышленных героев, а она и так была переполнена. Вылилось, как видишь, друг Антон, больше, много больше».
— Антон! Ты меня слушаешь или как?! — влез в загробный монолог Серикова до боли земной голос Бузунько.
— Насчет письма могу просветить, — быстро вернулся к разговору Антон, хотя последних реплик майора не слышал.
— Да? Интересно, — забарабанил пальцами по столу Бузунько.
— Я, правда, вчера слегка… ну, выпил с Зиминым. Поэтому стопроцентной гарантии дать не могу.
— Ну, чем богаты, тем и рады, — мрачно отреагировал Бузунько.
— Вот. А потом, в смысле после Зимина, встретил Серикова. В общем, книжки тут ни при чем. У него там личное. Девушка, Варя, кажется, была у него давно. Теперь он узнал, что у нее от него сын. Но она, кажется, написала ему, что у сына есть отец, а Сергей ему не отец, хотя он и биологический отец.
— Отец, не отец, давай по существу, — снова раздраженно перебил Бузунько.
— Петр Михайлович, дайте договорить сначала, — тоже начиная раздражаться, сухо произнес Антон.
— Ладно, ладно. Давай.
— И он, значит, пошел сдавать что-то типа анализов на возможность… на способность… короче, на то, что у него все нормально и он может быть отцом еще. А там ему сказали, что бесплодие. Из-за грыжи, вроде. И вышло так, что его единственный сын — не сын, а больше он детей иметь не может. Ну, для него это был, конечно, удар ниже пояса.
— Да уж ясно, что не выше, — усмехнулся майор. — Видишь, Черепицын, как надо работать? — поставил он в пример Пахомова.
Черепицын пожал плечами со словами:
— Ну так кто ж знал?
— А надо знать, — сурово перебил его майор. Бузунько снова повернулся к Антону.
— А записка? Это как?
— Да никак. Расстроился он, сами понимаете. Ну и показалось ему все таким бессмысленным. Вот он и взял цитату и написал, чтоб не так все просто, что ли, выглядело.
Бузунько откинулся на спинку стула и стал легонько барабанить пальцами по столу.
— Ох, хлопцы. Хреново мне что-то. Сегодня на вечер собрание наметили, а какое уж тут теперь собрание? Да и вообще не знаю, есть ли смысл в комиссии этой. А может, стоит про эксперимент рассказать, а? Да ты, Антон, не смущайся, — сказал он, заметив, как Пахомов скосил глаза на Черепицына, — сержант в курсе, я просветил. И плевать я хотел на их секретность. У меня тут, сам видишь, дел невпроворот. Все расползаются, разбегаются, вот, — махнул рукой в сторону записки, — еще и умирают. А у меня всё под отчетом. Митька, климовский сынок, сегодня вдруг решил уехать. Подождать, что ли, не мог? Слыхал?
— Как это? — оживился Антон. — Он же с нами собирался. Первого января.
— Индюк тоже собирался, да обосрался. Расскажи, сержант, Антону, как дело было.
Черепицын, почувствовав себя в центре внимания, снова преобразился.
— Да я случайно на Климова наткнулся, когда после всех опросов поехал на почту. Я еду, гляжу — Виктор идет. Ну я притормозил, чтоб на всякий случай спросить Климова насчет Серикова, может, знает чего. А Климов про Серикова мне ничего не сказал, зато сказал, что, мол, Митька когти рвать надумал. Вещи собрал и на станцию бежать хочет. Вот он и спрашивает меня, мол, ничего Митьке не будет, если он экзамен пропустит?
— А с чего вдруг? — удивился Антон.
— Да Митьке дружбан какой-то позвонил откуда-то. И говорит: «Чего ты там киснешь? Приезжай к нам, у нас тут судоверфь, народ требуется, и бабки приличные платят». А! Вспомнил! Из Мурманска звонил. А тут, как Митька с утра про Серикова узнал, так вроде и говорит: «Пока я тут с вами сам не повесился, готов хоть в Мурманск, хоть в Амурманск». Вот такие пироги.
— Странно, — задумчиво произнес Антон. — А я думал, он в Москву хотел.
— Ладно, — оборвал Бузунько. — Хрен с ним. Меня больше вопрос с экспериментом волнует. Какие соображения? Расскажем?
Черепицын молчал. Антон тоже. Ему вообще и в связи с отъездом, и в связи со смертью Серикова все эти игры надоели. Глупость какая-то! Как будто оттого, что они расскажут большеущерцам про эксперимент, Сериков воскреснет или еще какое-нибудь чудо произойдет.
— Вы за этим меня позвали? — спросил равнодушно Пахомов.
— Ну да, — растерялся майор.
— Знаете, Петр Михайлович, по-моему, все это такая глупость, что по мне — так вообще весь этот бред с указом надо закончить, и чем быстрее, тем лучше. Хотя лично мне все равно. И вы знаете почему.
Бузунько насупился. Равнодушие Антона его явно покоробило. Но он понимал, что Антону действительно все равно.
— Ладно, — сказал майор. — Тогда все свободны.
И задумчиво забарабанил по столу.
Голова, как ни странно, не болела. Да и вообще настроение было боевое.
Последние два дня они с Ниной лихорадочно собирали вещи и готовились к переезду. Маячившая впереди новая жизнь давала такой выброс адреналина в кровь, что казалось, не к переезду они готовятся, а к медовому месяцу (которого у них, кстати, никогда не было). Ни дать ни взять — пара молодоженов. Нина это тоже заметила. Все мелкие ссоры и пустячные перебранки в одночасье испарились, уступив место какому-то глупому щенячьему восторгу. Они смеялись, выбрасывая ненужную рухлядь и укладывая самое необходимое. Перешучивались, прыгая по комнате и спотыкаясь о раскрытые чемоданы, из которых выглядывали любопытными змеями галстуки и рукава рубашек. Веселились, сидя на полу и рассматривая свои старые фотографии, с которых на них снова смотрели они, а не какие-то чужие люди.
К нечаянной радости, среди огромной кучи «фотошедевров» обнаружилась и одна из их самых первых совместных фоток, которую они уже давно отчаялись найти. Снимок был сделан через пару недель после приезда Антона в Большие Ущеры. Он тогда только-только познакомился с Ниной, случайно оказавшись одновременно с ней в гостях у Климова. Там их и «сщелкал» радушный хозяин. Страсть между Ниной и Антоном вспыхнула быстро, как в романах. Но Антон был в делах любовных не особо опытен, и Нина взяла инициативу на себя. После одной из вечеринок у инженера, когда Антон сильно выпил, Нина потащила его к себе (до этого Антон ночевал прямо в библиотеке). Естественно, обстоятельства подталкивали к действию. Оказавшись в одной постели, удержаться от любовной страсти они не могли. Но Антон был настолько пьян, что у него просто ничего не получилось. Они какое-то время еще покувыркались, а затем Антон, утомленный и расстроенный неудачей, посмотрел на Нину и сказал фразу, от которой Нина полночи хохотала и потом часто припоминала ее Антону. Он сказал (слегка заплетающимся языком) следующее: «Обратите внимание, Нина Егоровна. Исторический казус. Редкий случай, когда верхи хотят, а низы не могут». Теперь, сидя на полу и глядя на блеклую фотографию, они вспоминали ту историю и смеялись до слез.
Чувства, которые за восемь лет притупились, вдруг обрели второе дыхание.
Они и до этого редко ссорились, но теперь даже мелкие обиды и опрометчиво брошенные слова — все тонуло в океане общей цели.
Как под обожженным участком тела медленно, но верно зреет розовая морщинистая пленка новой кожи, так обновлялись и клетки их обветренных, загрубевших отношений. И это было больше, чем любовь и страсть. Хотя, если верить одному французскому писателю, утверждавшему, что влюбленные смотрят не друг на друга, а в одном направлении, то можно было бы сказать, что Антон и Нина были такими влюбленными, так как смотрели в одном направлении, — а другого у них и не было.
Идти в библиотеку Антону не хотелось, да и какой смысл? Глотать книжную пыль и вылистывать чужие мысли? Глупо. Он сидел на кухне, пил обжигающий чай и думал о том, как быстро люди расстаются со своим прошлым. Уже сейчас годы, проведенные в Больших Ущерах, казались ему одной большой и нелепой ошибкой, и он искренне не понимал, что здесь делал столько времени. Как там у классика марксизма? Человечество, смеясь, расстается со своим прошлым? Нет. Вроде не так. Смеясь, человечество расстается со своим прошлым. Небольшая перестановка слов, и смысл, хитро подмигнув, как будто меняется. В первой фразе вызов. «Человечество, смеясь!» Во второй неизбежность. «Смеясь, человечество». Всё не то. О прошлом вообще не хотелось думать. Тем более плакать или смеяться. Потом — может быть. Но не сейчас. Сейчас ему хотелось смеяться, встречаясь с будущим. Но на этот счет у Маркса ничего не было сказано.
Нина тем временем накинула шубу, мотнула головой, высвобождая волосы из-под воротника и, приложившись сухими теплыми губами к небритой щеке Антона, выбежала в магазин за продуктами.
Антон допил чай и пошел чистить зубы. Он всегда чистил зубы после завтрака, считая привычку человечества делать это доеды непрактичной до глупости — зачем чистить до, если после все равно будешь набивать рот едой? «Надо бы еще побриться», — подумал он и засунул зубную щетку с намазанной пастой за щеку. В этот момент зазвонил телефон. Не вынимая щетки изо рта, Антон рванул наперерез звонку — в преддверии переезда он периодически созванивался со своим бывшим профессором, который посвящал Пахомова в подробности будущей работы. Но в этот раз звонившим был Бузунько.
— Алло, Пахомов? Бузунько говорит. Алло?
Антон, вынув щетку, но не имея возможности выплюнуть булькающую во рту массу, пробубнил что-то малопонятное.
— Антон, ты?! — снова закричал майор.
Антон схватил чашку со стола и, сплюнув туда пасту, раздраженно ответил:
— Да, да, Петр Михайлович, я. Что дальше?
— А ничего, — неожиданно срезал его майор. — Про Серикова слыхал?
— Нет, а что? — испуганно спросил Антон, чувствуя снова приближение того темного и большого, что преследовало его последние дни.
— Повесился.
Тут возникла пауза, которую нарушать ни майору, ни Антону не хотелось. Любая реплика («Как?! Когда?!») была бы пошлой и глупой, как будто время и подробности смерти могли изменить или смягчить свершившийся факт.
— Значит, так, — не дождавшись ответной реакции, решил заговорить первым майор. — Одевайся и дуй ко мне. Надо покумекать.
— Ладно, — сказал пустым голосом Антон и повесил трубку.
Нужно было одеваться, но в голове уже заскрипела ржавыми болтами карусель мыслей.
«Черт! Черт! Ведь вчера же еще… А я… А что я? Разве я мог что-то сделать? Изменить? Повернуть? Выходит, я совсем ни при чем. Или при чем? Ах ты, черт! Ну зачем? Ах, да! Сын… письмо это глупое. Как-то всё криво. А зачем я майору? Что смерть Серикова меняет? Хотя да, ему, конечно, будет от начальства нагоняй. Как будто он виноват. Ну а я при чем?»
Антон лихорадочно прыгал на правой ноге, вталкивая левую в непослушную штанину.
«Нина придет… надо бы записку, что ли, оставить… мы же собирались отцовские вещи паковать. Вот черт. Некстати-то как. Да, блин! — разозлился он на себя. — Смерть всегда некстати. О чем я думаю?!»
До отделения он добежал в считаные минуты. Его слегка удивило полное отсутствие людей на улице, но с другой стороны, смерть в Больших Ущерах была нечастым гостем — ясно, что все сбегутся поглазеть на повесившегося.
Забежав в отделении, он сразу услышал раскатистый голос Бузунько, доносившейся из кабинета.
— Кого опросил?! И всё?! А что, кроме них, никаких свидетелей нет?! Вроде или никаких?!
Ясно было, что майор разговаривал с Черепицыным, хотя голоса сержанта не было слышно — все перекрывал командный баритон майора.
Антон для вежливости стукнул в дверь кабинета и сразу зашел.
Майор стоял у окна. Черепицын — перед столом майора.
— Здравствуй, — хмуро кивнул Бузунько вошедшему Пахомову. И снова переключился на Черепицына.
— А-а-а! Даже не отвечай. Ты на часы смотрел? Ты видишь, сколько сейчас времени? Час! Сериков повесился в восемь двадцать! Почему я об этом только сейчас узнаю? Я в девять был в отделении! И мне никто ничего не доложил. Тебя нет? Нет. Мне в девять тридцать звонит Митрохин, я докладываю ему обстановку, говорю, что все под контролем, а тут ты заявляешься и мне вот такую необъятную свинью в час дня подкладываешь. И что? Мне что, сейчас перезвонить Митрохину и сказать, что ах, извините, совсем запамятовал, у нас же Сериков повесился?
Майор сделал короткую передышку и снова ринулся в атаку.
— Ты говоришь, что опрашивал мать и дядю Мишу. Допустим. Хорошо, час на это ушел. Ну еще Зимин, ну осмотр, ну заключение, туда-сюда, ну пусть два часа. Но не че-ты-ре же!!!
И майор красноречиво (мол, куда это годится?) хлопнул себя ладонями по бедрам и развел руками.
— А?! Я тебя спрашиваю.
Черепицын набрал воздуха и на выдохе оттараторил:
— Я ж объясняю. Я сел в уазик, поехал на почту, надо было узнать, не получал ли Сериков почту в последние дни. Туда-сюда. Катька сказала, что было письмо какое-то — видимо, важное, потому что Сериков очень его ждал последние два дня. Я ее спросил, не знает ли она содержимого письма, может, вскрывала или что. Но она прям вся занервничала и сказала, что им нельзя и она никогда, ну и всё в таком духе. Я тогда поехал обратно к Серикову. Там начал искать это письмо, снова опросил мать, но она ничего не видела. Мы там всё перерыли — ничего не нашли. Возможно, сжег. Они на заднем дворе мусор жгут, ну мы… то есть я пошел туда, там только зола, и всё. Так что остается только предсмертная записка.
— Хорошо, — впечатленный неожиданно складным рассказом сержанта, немного успокоился Бузунько. — Значит, записка? А где она? А-а… извини, вижу. Ну и что тут?
Майор взял со стола записку и прочитал ее, едва шевеля губами:
— «Все эти ужасы были, есть и будут, и от того, что пройдет еще тысяча лет, жизнь не станет лучше. А. П. Чехов». И что это?! — швырнул он записку на стол. — Это и есть его предсмертная записка? Я не пойму, кто повесился, Сериков или Чехов? Почему вместо подписи стоит «Чехов»?
— Это цитата, товарищ майор, — возразил Черепицын.
— Да не дурак! Понимаю, что цитата.
Бузунько, явно исчерпав все вопросы и устав, сел за стол.
— Ничего себе суббота начинается. С Новым годом, дорогие товарищи! С новым счастьем!
Он секунду помолчал. Но пауза ему быстро надоела.
— Видал? — кивнув на записку, обратился он к Пахомову. — Книжки им дали почитать. Вот и дочитались.
Но Антон его не слышал. Услышав текст записки, он пришел в невероятное душевное смятение — до этой секунды он не считал себя виновным в смерти Серикова ни прямо, ни косвенно, но этой запиской Сериков как будто с того света хитро подмигивал Антону и говорил: «Как это ты ни при чем? А кто тексты распределял? А кто воображал себя судьбой, щедро раздающей запасы русской словесности, вдыхающей тем самым жизнь в мертвые души большеущерцев? Не ты? А кто же? Пушкин? Нет! Ты! Ты вдохнул в меня такую жизнь, что теперь я лежу поперек стола бледный и недвижимый, со странгуляционной полосой на шее, а онемевшая от горя мать стаскивает с меня мокрые от испражнений штаны, чтобы надеть другие, чистые, те, в которых меня положат в гроб. А я, может, пережил бы все свои жизненные проблемы спокойно, если бы ты дал мне какой-нибудь другой текст, где не бродили бы отчаявшиеся от бессмыслицы бытия герои и не глядели на стрекочущий, жужжащий и чирикающий мир печальными глазами. Глазами, в которых читалось только одно: „И это пройдет". Всегда есть последняя соломинка, которая ломает хребет бессловесному верблюду. Всегда есть последняя капля, которая падает в переполненную чашу и выталкивает за край лишнюю воду. Но только не по закону Архимеда, согласно которому вытолкнуть она должна количество, равное ее объему, а больше, потому что при падении последней капли в чашу за край выливается не ровно одна капля, а всегда целая струйка. Почему — не знаю, но, видимо, Архимед ошибся в расчетах. Вот и в мою чашу упали литературные слова вымышленных героев, а она и так была переполнена. Вылилось, как видишь, друг Антон, больше, много больше».
— Антон! Ты меня слушаешь или как?! — влез в загробный монолог Серикова до боли земной голос Бузунько.
— Насчет письма могу просветить, — быстро вернулся к разговору Антон, хотя последних реплик майора не слышал.
— Да? Интересно, — забарабанил пальцами по столу Бузунько.
— Я, правда, вчера слегка… ну, выпил с Зиминым. Поэтому стопроцентной гарантии дать не могу.
— Ну, чем богаты, тем и рады, — мрачно отреагировал Бузунько.
— Вот. А потом, в смысле после Зимина, встретил Серикова. В общем, книжки тут ни при чем. У него там личное. Девушка, Варя, кажется, была у него давно. Теперь он узнал, что у нее от него сын. Но она, кажется, написала ему, что у сына есть отец, а Сергей ему не отец, хотя он и биологический отец.
— Отец, не отец, давай по существу, — снова раздраженно перебил Бузунько.
— Петр Михайлович, дайте договорить сначала, — тоже начиная раздражаться, сухо произнес Антон.
— Ладно, ладно. Давай.
— И он, значит, пошел сдавать что-то типа анализов на возможность… на способность… короче, на то, что у него все нормально и он может быть отцом еще. А там ему сказали, что бесплодие. Из-за грыжи, вроде. И вышло так, что его единственный сын — не сын, а больше он детей иметь не может. Ну, для него это был, конечно, удар ниже пояса.
— Да уж ясно, что не выше, — усмехнулся майор. — Видишь, Черепицын, как надо работать? — поставил он в пример Пахомова.
Черепицын пожал плечами со словами:
— Ну так кто ж знал?
— А надо знать, — сурово перебил его майор. Бузунько снова повернулся к Антону.
— А записка? Это как?
— Да никак. Расстроился он, сами понимаете. Ну и показалось ему все таким бессмысленным. Вот он и взял цитату и написал, чтоб не так все просто, что ли, выглядело.
Бузунько откинулся на спинку стула и стал легонько барабанить пальцами по столу.
— Ох, хлопцы. Хреново мне что-то. Сегодня на вечер собрание наметили, а какое уж тут теперь собрание? Да и вообще не знаю, есть ли смысл в комиссии этой. А может, стоит про эксперимент рассказать, а? Да ты, Антон, не смущайся, — сказал он, заметив, как Пахомов скосил глаза на Черепицына, — сержант в курсе, я просветил. И плевать я хотел на их секретность. У меня тут, сам видишь, дел невпроворот. Все расползаются, разбегаются, вот, — махнул рукой в сторону записки, — еще и умирают. А у меня всё под отчетом. Митька, климовский сынок, сегодня вдруг решил уехать. Подождать, что ли, не мог? Слыхал?
— Как это? — оживился Антон. — Он же с нами собирался. Первого января.
— Индюк тоже собирался, да обосрался. Расскажи, сержант, Антону, как дело было.
Черепицын, почувствовав себя в центре внимания, снова преобразился.
— Да я случайно на Климова наткнулся, когда после всех опросов поехал на почту. Я еду, гляжу — Виктор идет. Ну я притормозил, чтоб на всякий случай спросить Климова насчет Серикова, может, знает чего. А Климов про Серикова мне ничего не сказал, зато сказал, что, мол, Митька когти рвать надумал. Вещи собрал и на станцию бежать хочет. Вот он и спрашивает меня, мол, ничего Митьке не будет, если он экзамен пропустит?
— А с чего вдруг? — удивился Антон.
— Да Митьке дружбан какой-то позвонил откуда-то. И говорит: «Чего ты там киснешь? Приезжай к нам, у нас тут судоверфь, народ требуется, и бабки приличные платят». А! Вспомнил! Из Мурманска звонил. А тут, как Митька с утра про Серикова узнал, так вроде и говорит: «Пока я тут с вами сам не повесился, готов хоть в Мурманск, хоть в Амурманск». Вот такие пироги.
— Странно, — задумчиво произнес Антон. — А я думал, он в Москву хотел.
— Ладно, — оборвал Бузунько. — Хрен с ним. Меня больше вопрос с экспериментом волнует. Какие соображения? Расскажем?
Черепицын молчал. Антон тоже. Ему вообще и в связи с отъездом, и в связи со смертью Серикова все эти игры надоели. Глупость какая-то! Как будто оттого, что они расскажут большеущерцам про эксперимент, Сериков воскреснет или еще какое-нибудь чудо произойдет.
— Вы за этим меня позвали? — спросил равнодушно Пахомов.
— Ну да, — растерялся майор.
— Знаете, Петр Михайлович, по-моему, все это такая глупость, что по мне — так вообще весь этот бред с указом надо закончить, и чем быстрее, тем лучше. Хотя лично мне все равно. И вы знаете почему.
Бузунько насупился. Равнодушие Антона его явно покоробило. Но он понимал, что Антону действительно все равно.
— Ладно, — сказал майор. — Тогда все свободны.
И задумчиво забарабанил по столу.
27
Катька с утра была сама не своя. Всю ночь ворочалась, охала, кряхтела то ли от неудобного растущего живота, то ли от снов дурных. До этого долго не могла заснуть — все думала про письмо. Это проклятый клочок бумаги становился с каждый минутой все тяжелее и тяжелее, ведь в нем была заключена чужая судьба, а чужими судьбами Катька никогда не распоряжалась (если не считать еще не рожденного ребенка). Катькина душа уже буквально по земле тащилась от такой непомерной ноши. Мысли о том, что надо принимать какое-то решение, мешали ей нормально жить, есть, спать.
Перед сном включила какой-то сериал, посмотрела десять минут, ничего не поняла, выключила. Поворочалась полчаса. Не выдержала. Снова включила телевизор. Попыталась посмотреть новости. Но они ее только раздражали. Ей вдруг не понравилось, что где-то у кого-то что-то взрывается, горит, падает и «землетрясется». Как будто это был укор ей, что, мол, вот — проблемы, а ты тут с каким-то письмом. А ей хотелось, чтоб и ей кто-то посочувствовал. Но она понимала, что в новостях ее не покажут, а если и покажут, то только ради смеха.
Катька выключила телевизор и зажгла ночник. Достала книжку. Начала читать. Прочитает строчку, ничего не поймет и снова ее читает. Надоело. Выключила свет, завернулась в одеяло, начала считать баранов, прыгающих через забор.
Это ей никогда не помогало, но тут неожиданно сработало. Правда, и в сон она перешла вместе с баранами. Только теперь они прыгали не по одиночке, а целым стадом — все разом. И морды у них были почему-то человеческие и знакомые. Один криворогий баран напоминал Гришку-плотника. Другой, статный и улыбающийся во все свои бараньи зубы, походил на Валеру-тракториста. И все они прыгали через несчастный забор. Туда-сюда. Туда-сюда. Забор, конечно, этого издевательства в итоге не выдержал и рухнул. А они продолжали прыгать. Потом все куда-то исчезло, и стало просто темно. Дальше были какие-то обрывки, лица, слова… Вот Танька с рассеченным лбом улыбается. Вот пожимает плечами Митя. Вот сама Катька кому-то что-то говорит, а потом вдруг видит себя со стороны, и неясно, самой себе она, что ли, говорит? В общем, так и промаялась всю ночь. А утром отправилась на почту. Суббота субботой, но по субботам почта работала (правда, только до обеда).
Перед сном включила какой-то сериал, посмотрела десять минут, ничего не поняла, выключила. Поворочалась полчаса. Не выдержала. Снова включила телевизор. Попыталась посмотреть новости. Но они ее только раздражали. Ей вдруг не понравилось, что где-то у кого-то что-то взрывается, горит, падает и «землетрясется». Как будто это был укор ей, что, мол, вот — проблемы, а ты тут с каким-то письмом. А ей хотелось, чтоб и ей кто-то посочувствовал. Но она понимала, что в новостях ее не покажут, а если и покажут, то только ради смеха.
Катька выключила телевизор и зажгла ночник. Достала книжку. Начала читать. Прочитает строчку, ничего не поймет и снова ее читает. Надоело. Выключила свет, завернулась в одеяло, начала считать баранов, прыгающих через забор.
Это ей никогда не помогало, но тут неожиданно сработало. Правда, и в сон она перешла вместе с баранами. Только теперь они прыгали не по одиночке, а целым стадом — все разом. И морды у них были почему-то человеческие и знакомые. Один криворогий баран напоминал Гришку-плотника. Другой, статный и улыбающийся во все свои бараньи зубы, походил на Валеру-тракториста. И все они прыгали через несчастный забор. Туда-сюда. Туда-сюда. Забор, конечно, этого издевательства в итоге не выдержал и рухнул. А они продолжали прыгать. Потом все куда-то исчезло, и стало просто темно. Дальше были какие-то обрывки, лица, слова… Вот Танька с рассеченным лбом улыбается. Вот пожимает плечами Митя. Вот сама Катька кому-то что-то говорит, а потом вдруг видит себя со стороны, и неясно, самой себе она, что ли, говорит? В общем, так и промаялась всю ночь. А утром отправилась на почту. Суббота субботой, но по субботам почта работала (правда, только до обеда).