Но то была пустая надежда.
Ворвавшаяся толпа быстро повалила его на пол. Ружье без труда вырвали. А затем приступили к делу.
Били Мансура жестоко. Ногами по ребрам, прикладом ружья по голове, потом стулом, цветочным горшком, бутылками, вазой для фруктов (застучали об пол рассыпавшиеся яблоки) и всем, что попадалось под руку. Мансур лежал на ковре в центре комнаты, скрючившись, прижимая колени к животу и прикрывая руками голову от ударов. Время от времени он вскрикивал, но как-то резко и глухо, словно не сам он издавал этот крик, а только позволял выбиваемому из легких воздуху выходить через открытый рот. Пару раз он попытался встать, отмахнуться, отбиться, прорваться через густую изгородь мелькающих ног и рук, но это только раззадоривало избивающих, и он оставил всякие попытки сопротивления. Уже расползалась вокруг головы Мансура неровным полукругом липкая лужа крови, образуя багровый нимб. Уже хлюпал под ногами мягкий ворс ковра. Уже окончательно обмякло его тело, и опустились ладонями вверх защищавшие голову руки.
Забившаяся под лавку Додар испуганно наблюдала за обезумевшей толпой, помня, что выходить и бросаться на помощь ни в коем случае нельзя. Этому ее научил отец еще в Москве, после того, как его избили милиционеры, которые, по счастью, не обратили внимания на испуганный комок, вжавшийся в тень ближайшего подъезда. И в этот раз, похоже, ее никто не заметил. Постепенно избивающие устали. Болели костяшки пальцев и кисти рук, кровью были забрызганы брюки и ботинки. Мансур больше не сопротивлялся, а это уже было не так интересно. Кто-то побежал внутрь дома, но, вернувшись, сказал, что Пахомова там нет. Кто-то проверил подвал и спальню. Тот же результат. Толпа, опьяненная очередной неудачей, перевела дух и постепенно начала выкатываться на улицу. Посреди комнаты в луже крови лежал Мансур, под лавкой дрожа и вытирая ладошками набухшие от слез глаза, сидела Додар. Выходящий последним Степан обернулся и вдруг заметил ее. Он поднял одно из рассыпавшихся яблок, вытер его об рубашку и подошел к лавке. Затем сел на корточки и протянул Додар яблоко.
— Хочешь? — спросил он, улыбнувшись-оскалившись. Додар испуганно взяла яблоко и прижала к его груди, неотрывно глядя на незнакомца.
Потом быстро взглянула на Мансура и, всхлипнув, показала на него пальчиком.
— А что с папой?
Незнакомец загадочно крякнул, встал в полный рост и выбежал вслед за остальными.
У Бузунько Антон пробыл недолго. Разговор о том, что Пахомов выбывает из игры был колючим и оставил в душе каждого неприятный осадок. Сначала майор обвинял Пахомова, потом Пахомов майора. При этом обе стороны пытались сохранить максимальный политес. «Я не считаю нужным оправдываться», — оправдывался Антон. «А я на тебя зла не держу», — злился Бузунько. В общем, на прощание руки друг другу не подали — каждый считал себя правым.
Тем не менее, выйдя на улицу, Антон почувствовал какое-то облегчение, как всегда после даже самого неприятного разговора. К тому же разговор этот с майором был, видимо, последним — послезавтра Пахомов уезжал.
Теперь его путь лежал в библиотеку. С коротким заходом к Мансуру.
По дороге он снова отметил странное опустение. «Все торчат у дома Серикова, лясы точат», — подумал он. И усмехнувшись, задумчиво добавил вслух:
— Главное, чтоб не зубы.
Шагал Антон почему-то торопливо, словно боялся куда-то опоздать, и минут через десять очутился у дома Мансура. Первое, что бросилось в глаза — это натоптанный снег у калитки и несчетное количество окурков и пустых бутылок. Затем зияющая, как выбитый передний зуб, пустота вместо входной двери и разбитое окно.
Тут уже было не до предчувствий. Антон влетел на крыльцо, а затем в дом. В темноте не разобрался, тут же споткнулся обо что-то, похожее на мешок с песком, мягкое и большое, и опрокинулся всем телом на ковер. Руки заскользили по чему-то липкому. Чертыхнувшись, Антон поднялся и нащупал настенный выключатель. В глаза брызнул электрический свет. Посредине комнаты лежало безжизненное тело Мансура. Голова представляла собой сплошную кровавую кашу, ноги были неестественно выгнуты, руки разметались в разные стороны. В двух шагах от него сидела испуганная Додар.
Пахомов почувствовал во рту обжигающий вкус кислой рвоты, но силой воли загнал внутрь поднявшийся в горле ком.
Затем посмотрел на свои руки — они были перемазаны кровью. «Черт! Черт!» — забормотал он как в бреду и, делая глубокий вдох-выдох, подбежал к рукомойнику. Там он сполоснул руки и, не найдя полотенца, вытер их об штаны. Затем вернулся к Додар.
— Это я, Антон, — хрипло сказал он, присаживаясь на корточки и стараясь не смотреть в сторону Мансура. — Не бойся.
Додар сидела неподвижно, но тело ее сотрясала мелкая дрожь. Рукой она сжимала яблоко. Антон попытался вынуть его из побелевших от напряжения пальцев, но Додар, кажется, уже не могла их разжать.
— Отпусти яблоко, — сказал он ласково и стал палец за пальцем медленно раскрывать ее окаменевшую ладошку, пока яблоко не упало с гулким стуком на пол. Антон аккуратно подхватил застывшую девочку под мышки и лихорадочно оглянулся. Вокруг все было разбито, опрокинуто, перевернуто. В углу валялось охотничье ружье Мансура. Пахомов сошел с ковра и опустил на островок деревянных половиц Додар. Затем взял угол ковра и резким движением набросил его на тело Мансура.
В этот момент неожиданно заскрипело крыльцо.
— Кто там? — крикнул Антон, прикрыв собой Додар.
На пороге стоял Поребриков.
— Я извиняюсь. Чего это здесь? Антон облегченно вздохнул.
— А мне откуда знать? Сам видишь, все верх дном. Черт! Черт!
Антон затрясся от загнанного внутрь напряжения.
Затем развернулся к Додар.
— Додар, скажи, кто это был. Кто здесь был?
Додар, испуганно вертя головой, ответила:
— Люди.
— Какие люди, Додар? Что за люди?
— Много людей. Все кричали.
— Почему кричали?
Додар неожиданно посмотрела Антону прямо в глаза так, что он замер.
— Тебя искали.
Стряхнув секундное оцепенение, Пахомов развернулся к Поребрикову.
— Ты что-нибудь знаешь?
— Да откуда, — пожал тот плечами. — Услышал шум какой-то, выстрел, вот и прибежал.
— А когда подходил, кого-нибудь видел?
— Ну да. То есть нет. Здесь никого не видел, только…
— Что?
— В сторону библиотеки твоей вроде народ пошел. Я еще подумал, чего это они.
— Библиотеки?
Антон застонал, как от зубной боли и заколотил себя по лбу кулаком. Потом опомнился и сел на корточки перед Додар.
— Ты ничего не бойся. Все будет хорошо.
— И с папой?
— И с папой, — после секундной паузы, проклиная все на свете, сказал Антон. Затем повернулся к Поребрикову.
— Значит так, Боря. Срочно звони Зимину и в отделение. Ай, черт! — спохватился Антон, вспомнив, что дочка Мансура все еще здесь. Затем взял Додар за руку и, успокаивая по дороге, отвел ее в дальнюю комнату. И через секунду, перепрыгивая через ступеньки, сбежал вниз. Там он распахнул ковер, отвернувшись, чтобы не видеть тело Мансура. Поребриков ахнул и перекрестился.
— Кто же его так?
— Да я откуда знаю! Может, он живой, а я его ковром накрыл. Черт, я ж даже не знаю, как там… ну… этот пульс чертов проверять. Ладно, погоди, я сам.
Антон подбежал к телефону и набрал Зимина. Тот, слава богу, был дома.
— Дима, это Антон. Срочно дуй к Мансуру, короче. Сам увидишь. Нет. Думаю, что уже нет. Но проверить-то надо. Давай. Ноги в руки.
Бросив трубку, Пахомов запахнул пальто и уже на бегу крикнул Поребрикову:
— Ну что встал?! Звони Черепицыну! И за Додар следи. Головой отвечаешь! Я к библиотеке!
На секунду обернулся и посмотрел на валявшееся в углу комнаты ружье. «Брать — не брать?» — подумал он. Чертыхаясь, подбежал и поднял ружье. Переломил, глянул — пусто. «Ай, блин!» Где Мансур хранит патроны, Антон не знал, а искать не было времени. Он с досадой отшвырнул бесполезное оружие и выбежал в дверь.
Поребриков тем временем, испуганно глядя на безжизненное тело, медленно двинулся к телефону. При этом он прижимался спиной к стене, как будто шел по карнизу небоскреба. Добравшись до заветной цели, он дрожащей рукой набрал номер отделения.
Разговор с сержантом был долгим и бессмысленным. Уставший после волокиты с Сериковым Черепицын вяло пытался разобраться, что же произошло.
— Какая толпа? Куда? К библиотеке? А Мансур тут при чем? Какая Додар?
Ничего толком не поняв, Черепицын повесил трубку. Через десять минут в кабинет зашел одетый майор.
— Сержант, я пойду к Серикову загляну, в смысле к покойнику, тьфу ты! Ну ты понял. Если кто звонить будет, Митрохин там, скажешь, что по делам отлучился. Хотя у него и мой мобильный есть.
— Товарищ майор, — вскочил Черепицын. — Тут это. Поребриков звонил.
— Ну и? — нетерпеливо отозвался майор, надевая перчатки.
— Да я думаю, опять хулиганит, за старое принялся. Начал какую-то чушь молоть.
— Какую чушь?
— Говорит, что вроде Мансура того.
— Что того? — нахмурился Бузунько.
— Ну, в общем, я сам не очень понял. Вроде как Мансура… убили?
«Убили» сержант произнес с вопросительной интонацией.
— Говорит, что, мол, народ поддал у Серикова и… А сейчас к библиотеке все пошли. И Антон туда же побежал. Ну так мне занести это в журнал? В смысле, звонок. Потом припаяем Поребрикову. Снова пьянство, телефонный… этот… хулиганизм.
Бузунько, который на протяжении всего короткого монолога сержанта молчал, вдруг посмотрел ему прямо в глаза и едва слышно, но очень четко произнес:
— Какое, мать твою, пьянство, сержант? Поребриков в завязке. — И через секунду заорал: — Быстро в машину!
30
31
Ворвавшаяся толпа быстро повалила его на пол. Ружье без труда вырвали. А затем приступили к делу.
Били Мансура жестоко. Ногами по ребрам, прикладом ружья по голове, потом стулом, цветочным горшком, бутылками, вазой для фруктов (застучали об пол рассыпавшиеся яблоки) и всем, что попадалось под руку. Мансур лежал на ковре в центре комнаты, скрючившись, прижимая колени к животу и прикрывая руками голову от ударов. Время от времени он вскрикивал, но как-то резко и глухо, словно не сам он издавал этот крик, а только позволял выбиваемому из легких воздуху выходить через открытый рот. Пару раз он попытался встать, отмахнуться, отбиться, прорваться через густую изгородь мелькающих ног и рук, но это только раззадоривало избивающих, и он оставил всякие попытки сопротивления. Уже расползалась вокруг головы Мансура неровным полукругом липкая лужа крови, образуя багровый нимб. Уже хлюпал под ногами мягкий ворс ковра. Уже окончательно обмякло его тело, и опустились ладонями вверх защищавшие голову руки.
Забившаяся под лавку Додар испуганно наблюдала за обезумевшей толпой, помня, что выходить и бросаться на помощь ни в коем случае нельзя. Этому ее научил отец еще в Москве, после того, как его избили милиционеры, которые, по счастью, не обратили внимания на испуганный комок, вжавшийся в тень ближайшего подъезда. И в этот раз, похоже, ее никто не заметил. Постепенно избивающие устали. Болели костяшки пальцев и кисти рук, кровью были забрызганы брюки и ботинки. Мансур больше не сопротивлялся, а это уже было не так интересно. Кто-то побежал внутрь дома, но, вернувшись, сказал, что Пахомова там нет. Кто-то проверил подвал и спальню. Тот же результат. Толпа, опьяненная очередной неудачей, перевела дух и постепенно начала выкатываться на улицу. Посреди комнаты в луже крови лежал Мансур, под лавкой дрожа и вытирая ладошками набухшие от слез глаза, сидела Додар. Выходящий последним Степан обернулся и вдруг заметил ее. Он поднял одно из рассыпавшихся яблок, вытер его об рубашку и подошел к лавке. Затем сел на корточки и протянул Додар яблоко.
— Хочешь? — спросил он, улыбнувшись-оскалившись. Додар испуганно взяла яблоко и прижала к его груди, неотрывно глядя на незнакомца.
Потом быстро взглянула на Мансура и, всхлипнув, показала на него пальчиком.
— А что с папой?
Незнакомец загадочно крякнул, встал в полный рост и выбежал вслед за остальными.
У Бузунько Антон пробыл недолго. Разговор о том, что Пахомов выбывает из игры был колючим и оставил в душе каждого неприятный осадок. Сначала майор обвинял Пахомова, потом Пахомов майора. При этом обе стороны пытались сохранить максимальный политес. «Я не считаю нужным оправдываться», — оправдывался Антон. «А я на тебя зла не держу», — злился Бузунько. В общем, на прощание руки друг другу не подали — каждый считал себя правым.
Тем не менее, выйдя на улицу, Антон почувствовал какое-то облегчение, как всегда после даже самого неприятного разговора. К тому же разговор этот с майором был, видимо, последним — послезавтра Пахомов уезжал.
Теперь его путь лежал в библиотеку. С коротким заходом к Мансуру.
По дороге он снова отметил странное опустение. «Все торчат у дома Серикова, лясы точат», — подумал он. И усмехнувшись, задумчиво добавил вслух:
— Главное, чтоб не зубы.
Шагал Антон почему-то торопливо, словно боялся куда-то опоздать, и минут через десять очутился у дома Мансура. Первое, что бросилось в глаза — это натоптанный снег у калитки и несчетное количество окурков и пустых бутылок. Затем зияющая, как выбитый передний зуб, пустота вместо входной двери и разбитое окно.
Тут уже было не до предчувствий. Антон влетел на крыльцо, а затем в дом. В темноте не разобрался, тут же споткнулся обо что-то, похожее на мешок с песком, мягкое и большое, и опрокинулся всем телом на ковер. Руки заскользили по чему-то липкому. Чертыхнувшись, Антон поднялся и нащупал настенный выключатель. В глаза брызнул электрический свет. Посредине комнаты лежало безжизненное тело Мансура. Голова представляла собой сплошную кровавую кашу, ноги были неестественно выгнуты, руки разметались в разные стороны. В двух шагах от него сидела испуганная Додар.
Пахомов почувствовал во рту обжигающий вкус кислой рвоты, но силой воли загнал внутрь поднявшийся в горле ком.
Затем посмотрел на свои руки — они были перемазаны кровью. «Черт! Черт!» — забормотал он как в бреду и, делая глубокий вдох-выдох, подбежал к рукомойнику. Там он сполоснул руки и, не найдя полотенца, вытер их об штаны. Затем вернулся к Додар.
— Это я, Антон, — хрипло сказал он, присаживаясь на корточки и стараясь не смотреть в сторону Мансура. — Не бойся.
Додар сидела неподвижно, но тело ее сотрясала мелкая дрожь. Рукой она сжимала яблоко. Антон попытался вынуть его из побелевших от напряжения пальцев, но Додар, кажется, уже не могла их разжать.
— Отпусти яблоко, — сказал он ласково и стал палец за пальцем медленно раскрывать ее окаменевшую ладошку, пока яблоко не упало с гулким стуком на пол. Антон аккуратно подхватил застывшую девочку под мышки и лихорадочно оглянулся. Вокруг все было разбито, опрокинуто, перевернуто. В углу валялось охотничье ружье Мансура. Пахомов сошел с ковра и опустил на островок деревянных половиц Додар. Затем взял угол ковра и резким движением набросил его на тело Мансура.
В этот момент неожиданно заскрипело крыльцо.
— Кто там? — крикнул Антон, прикрыв собой Додар.
На пороге стоял Поребриков.
— Я извиняюсь. Чего это здесь? Антон облегченно вздохнул.
— А мне откуда знать? Сам видишь, все верх дном. Черт! Черт!
Антон затрясся от загнанного внутрь напряжения.
Затем развернулся к Додар.
— Додар, скажи, кто это был. Кто здесь был?
Додар, испуганно вертя головой, ответила:
— Люди.
— Какие люди, Додар? Что за люди?
— Много людей. Все кричали.
— Почему кричали?
Додар неожиданно посмотрела Антону прямо в глаза так, что он замер.
— Тебя искали.
Стряхнув секундное оцепенение, Пахомов развернулся к Поребрикову.
— Ты что-нибудь знаешь?
— Да откуда, — пожал тот плечами. — Услышал шум какой-то, выстрел, вот и прибежал.
— А когда подходил, кого-нибудь видел?
— Ну да. То есть нет. Здесь никого не видел, только…
— Что?
— В сторону библиотеки твоей вроде народ пошел. Я еще подумал, чего это они.
— Библиотеки?
Антон застонал, как от зубной боли и заколотил себя по лбу кулаком. Потом опомнился и сел на корточки перед Додар.
— Ты ничего не бойся. Все будет хорошо.
— И с папой?
— И с папой, — после секундной паузы, проклиная все на свете, сказал Антон. Затем повернулся к Поребрикову.
— Значит так, Боря. Срочно звони Зимину и в отделение. Ай, черт! — спохватился Антон, вспомнив, что дочка Мансура все еще здесь. Затем взял Додар за руку и, успокаивая по дороге, отвел ее в дальнюю комнату. И через секунду, перепрыгивая через ступеньки, сбежал вниз. Там он распахнул ковер, отвернувшись, чтобы не видеть тело Мансура. Поребриков ахнул и перекрестился.
— Кто же его так?
— Да я откуда знаю! Может, он живой, а я его ковром накрыл. Черт, я ж даже не знаю, как там… ну… этот пульс чертов проверять. Ладно, погоди, я сам.
Антон подбежал к телефону и набрал Зимина. Тот, слава богу, был дома.
— Дима, это Антон. Срочно дуй к Мансуру, короче. Сам увидишь. Нет. Думаю, что уже нет. Но проверить-то надо. Давай. Ноги в руки.
Бросив трубку, Пахомов запахнул пальто и уже на бегу крикнул Поребрикову:
— Ну что встал?! Звони Черепицыну! И за Додар следи. Головой отвечаешь! Я к библиотеке!
На секунду обернулся и посмотрел на валявшееся в углу комнаты ружье. «Брать — не брать?» — подумал он. Чертыхаясь, подбежал и поднял ружье. Переломил, глянул — пусто. «Ай, блин!» Где Мансур хранит патроны, Антон не знал, а искать не было времени. Он с досадой отшвырнул бесполезное оружие и выбежал в дверь.
Поребриков тем временем, испуганно глядя на безжизненное тело, медленно двинулся к телефону. При этом он прижимался спиной к стене, как будто шел по карнизу небоскреба. Добравшись до заветной цели, он дрожащей рукой набрал номер отделения.
Разговор с сержантом был долгим и бессмысленным. Уставший после волокиты с Сериковым Черепицын вяло пытался разобраться, что же произошло.
— Какая толпа? Куда? К библиотеке? А Мансур тут при чем? Какая Додар?
Ничего толком не поняв, Черепицын повесил трубку. Через десять минут в кабинет зашел одетый майор.
— Сержант, я пойду к Серикову загляну, в смысле к покойнику, тьфу ты! Ну ты понял. Если кто звонить будет, Митрохин там, скажешь, что по делам отлучился. Хотя у него и мой мобильный есть.
— Товарищ майор, — вскочил Черепицын. — Тут это. Поребриков звонил.
— Ну и? — нетерпеливо отозвался майор, надевая перчатки.
— Да я думаю, опять хулиганит, за старое принялся. Начал какую-то чушь молоть.
— Какую чушь?
— Говорит, что вроде Мансура того.
— Что того? — нахмурился Бузунько.
— Ну, в общем, я сам не очень понял. Вроде как Мансура… убили?
«Убили» сержант произнес с вопросительной интонацией.
— Говорит, что, мол, народ поддал у Серикова и… А сейчас к библиотеке все пошли. И Антон туда же побежал. Ну так мне занести это в журнал? В смысле, звонок. Потом припаяем Поребрикову. Снова пьянство, телефонный… этот… хулиганизм.
Бузунько, который на протяжении всего короткого монолога сержанта молчал, вдруг посмотрел ему прямо в глаза и едва слышно, но очень четко произнес:
— Какое, мать твою, пьянство, сержант? Поребриков в завязке. — И через секунду заорал: — Быстро в машину!
30
Вывалившись из дома Мансура на улицу, толпа, повинуясь какому-то внутреннему голосу (а такой бывает даже у толпы), резко взяла курс на библиотеку. Сейчас уже не важно, почему именно на нее. Потому ли, что она находилась недалеко от дома Мансура и кто-то из толпы предложил заглянуть туда? Или, может, вспомнили слова Климова и действительно рассчитывали застать там Пахомова (вопрос «зачем?» был уже почти риторическим). Сопротивление Мансура как будто убедило большеущерцев в том, что они на правильном пути, — так милиционер, чувствуя испуг задерживаемого, принимает это за потенциальную вину и хвалит себя за хороший нюх. И большеущерцы, хотя уже и не помнили, зачем они ищут Пахомова, почувствовали в испуге и сопротивлении Мансура скрытую вину, заговор, преступление, которое они прямо-таки обязаны раскрыть. Им и в голову не могло придти, что Мансур схватил ружье не потому, что собирался защищать от народного гнева жизнь Пахомова, а потому, что хотел защитить свою собственную и жизнь своей дочери.
Антон бежал к библиотеке, но, как и толпа, плохо отдавал себе отчет в том, зачем. Ему почему-то казалось, что он еще может что-то исправить.
Толпу он заметил, как только вышел на финишную прямую, ведущую к знакомому зданию. Зрелище было красочным. Мерцая сигаретными огоньками и чиркающими зажигалками, хрустя по свежевыпавшему снегу и скандируя что-то отдаленно напоминающее «Вперед!», толпа эта была похожа скорее на армию, марширующую к бастиону противника.
И этим бастионом была библиотека. А что делают на войне с бастионами, Пахомов знал и безо всякого исторического образования.
Он на секунду остановился, перевел дыхание и снова бросился вперед. Он не знал, как сможет остановить толпу, не знал, что будет говорить, и он, конечно же, не догадывался, что и Сериков, и Мансур, и он, и даже Бульда — звенья одной цепи. Набирая скорость, чтобы опередить толпу прежде, чем она подойдет к библиотеке, Антон думал совсем о другом.
«Вот она! Государственная единая национальная идея во всей своей красе. ГЕНАЦИД, воплощенный в жизнь. Пусть другие народы верят в счастливую жизнь, пусть они в едином порыве куют свое светлое будущее. Нам же надо совсем другое. Нам нужна беда. Нам нужен враг. А где беда и враг, там и страх. А где страх, там и желание защититься, спастись, размолотить всё к едреной фене, но выжить. „Весь мир насилья мы разрушим до основанья". Кто там борется за идеалы? Ха! Да в гробу мы видали ваши идеалы! Мы не воюем „за", мы воюем „против". Дайте нам все разрушить сначала. Дайте нам беду! Потому что беда — это не какие-то сказки о светлом будущем. Беда — это светлое настоящее. Беда развязывает руки. Только она и дает ту свободу, которую никогда не даст ни какой-то там абстрактный идеал, ни тихое счастье, ни демократические принципы. Хаос — вот, что способно сплотить нас по-настоящему. И его составляющие. Беда, страх и желание выжить.
Не в этой ли святой троице и заключается подлинное единство, то, что действительно объединяет и вдохновляет русского человека? Нам нужен вызов. А если его нет, мы его выдумаем — раз плюнуть! Или нет, не так. Нужна беда — мы ее создадим. Нужен враг — найдем. Но если мы сами создаем беду, так и враг, выходит, совершенно не нужен. Мы сами враги себе. И сами себя боимся. Вот тебе и страх. То есть, чтобы начать действовать, надо просто найти врага, а нет его, так найти его… в своем лице. Ха-ха. Забавно. Нет, слишком парадоксально. А почему бы нет? Мы сами — беда. Мы сами — враг. Мы сами себя боимся. Перпетуум мобиле, так сказать. Нет, стоп! А может, так все и было задумано в этом чертовом эксперименте? Не книжками объединять (вот еще глупости! слишком просто и бесполезно!), а наоборот, всучить эти книжки так, чтоб они зуд по всему телу вызвали, чтоб пошло такое расстройство желудка от этих культурных ценностей, что и не надо никакой беды и никакого врага — все вам на блюдечке поднесем. И в зубы ткнем. Тут вы блюдце хвать и вдребезги! И вот тогда начнется настоящее понимание и объединение. Такое, что все вздрогнут. „Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем". И будет такой ГЕНАЦИД, что. Интересно, а все-таки что это передо мной? Порядок или хаос? Видимо, естественное для русского народа состояние — хаотичный порядок. Или порядочный хаос, ха-ха! Черт возьми, прямо хоть диплом дописывай! Я за хаос. Но в этом хаосе есть какая-то упорядоченность, которая ему совершенно не противоречит. Разрушающая и целенаправленная сила, которая заставляет этот хаос крутиться, как будто с какой-то целью. Может, это и есть богоизбранность? Везде либо хаос, либо порядок, а у нас и то, и то в одном флаконе? Путано, путано, Антон. Эх, кабы сюда бумагу с ручкой!»
Перепрыгивая с мысли на мысль, Пахомов постепенно догонял толпу большеущерцев, подходящих к библиотеке. Он решил сделать небольшой крюк, чтобы не оказаться в задних рядах марширующих — там не услышат, а затолкают, затопчут. Надо встретить их лицом к лицу. Только так и говорить с ними. Чтоб только до библиотеки не добрались.
И Антон взял левее. Петляя по сугробам между деревьями, он понесся, оставляя справа от себя толпу, которая была настолько увлечена собственным маршем и приближающейся кульминацией, что даже не заметила маленькую фигурку, призрачной тенью мелькающую на обочине.
Следя краем глаза за шествием, Антон чувствовал, что возбужден. Но возбуждение это имело какой-то странный, почти восторженный оттенок. Давным-давно писал он свой диплом, но все это было теорией, пустыми словесами, сухой казуистикой. История была абстрактной величиной, которая не имела ни формы, ни веса. Теперь она обретала объем, плоть. Она оживала. Сходила со страниц, выпускалась из бутылки. А он становился ее свидетелем, а возможно, и участником. И это возбуждение было уже не возбуждением теоретика, выведшего новый физический закон, а скорее радостью палеонтолога, который провел всю жизнь среди книг с иллюстрациями и вдруг увидел живого динозавра. Вот оно — животное давно минувших дней. Шагает по земле, как ни в чем не бывало. Думали, умерло? Дудки! Оно просто спало все это время. А теперь проснулось. К нему уже не подойти с лупой и линейкой. У него не взять анализ крови и не пересчитать количество зубов в пасти, если, конечно, ты не самоубийца. И как бы ни был велик исследовательский азарт, от некоторых объектов изучения лучше держаться подальше. Но Антон спешил делать историю. Он спешил к своему объекту.
Эх, Антон. Сколько их было, этих шестеренок, на твоем пути! И каждая вертела тобой, как хотела. А ты все думал: решу так, решу эдак. Если б не выданный Серикову сборник Чехова, не прощальный разговор с Сергеем, не отсутствие на импровизированных поминках, не внезапный поход после Климова в отделение, не твое желание говорить с толпой на манер Цезаря. Как все-таки иногда упорядоченно складывается мозаика этого хаотичного мира. История — это как отколовшийся от континента кусок суши в океане: с одной стороны, плывет себе, пренебрегая всеми геофизическими законами, а с другой — не тонет, держится и даже как будто бы какую-то цель имеет. И мы на этом плавучем острове живем и не знаем, то ли мы сами виноваты в том, что нас несет неведомо куда, то ли есть какие-то законы, которых мы не знаем. То ли можем мы что-то изменить, то ли нет.
Маневр с опережением удался. Когда толпа почти подошла к дверям библиотеки, на крыльце неожиданно возник запыхавшийся Антон. Он поднял руки вверх, стараясь привлечь всеобщее внимание, хотя все и так смотрели только на него.
— Явился — не запылился! — раздался чей-то развязный женский голос.
— Явился, явился. Искали? — спросил Антон громко, стараясь казаться спокойным и смелым.
— Искали, было дело, только теперь на хер ты нам нужен? — выкрикнул кто-то из толпы.
— Нам теперь твое логово нужно, — крикнул другой. Пчелиным роем одобрительно загудели остальные.
— Как это? — удивился Антон, чувствуя, что не справляется с логикой оппонента.
— Да так это! — снова крикнул кто-то. — Отвали на хер с дороги!
И снова одобрительный рев.
— Да подождите! — закричал Антон, теряя самообладание. — Какое логово? Вы с ума, что ли, посходили?! Что вы собираетесь делать? Ну хорошо, разрушите архитектурный памятник, дальше что?!
— Оттащите-ка этого пиздобола, а то он, бля, нас тут всех до смерти заговорит, — сказал Денис и залился пьяным смехом.
К Антону бросились несколько человек.
— Стойте! — закричал он. — Я вам кое-что хочу сказать!
— Да хули, ёпт, слухать его, рукосуя шепельнутого? — осклабился Гришка, и все засмеялись.
— Да постойте! — снова заорал Антон. — Это все неправда!
— Что неправда? — замерла на секунду толпа.
— Да всё! Все эти книжки. Все эти экзамены. Это все придумано, чтобы… да я не знаю, зачем! Это только у нас, в Больших Ущерах! Больше нигде! Поймите! Здесь решили устроить эксперимент, ну и выдали книжки и всякое такое. Это все… эксперимент.
Так Антон крутанул последнюю шестеренку.
— Какой эксперимент? — заорали в толпе.
— Ты что, сволочь, говоришь?!
— То есть это как? — заверещал чей-то фальцет. — Мы что, кролики, что ли, подопытные?
— Да что его слушать? Он же с ними заодно!
— Это ты, сука, опыты над живыми людьми ставить вздумал?!
— Мочи гада!
В Антона полетели бутылки и палки, и толпа, как огромное многоногое насекомое, двинулась к нему.
Антон отступил на пару шагов, продолжая что-то кричать, но его уже не было слышно. Он поскользнулся, и его стащили по обледенелым ступенькам крыльца вниз. Он несколько раз ударился головой, но сознание не потерял. Ему удалось подняться на ноги и даже ударить кого-то кулаком. Но это было последнее, что ему удалось сделать, — навалившаяся толпа смяла его, как каток консервную банку. Какое-то время он еще отбивался, но что он мог сделать против топтавшего его стоногого динозавра? Голова, суставы, ребра — все, что казалось таким прочным и живучим, хрустело и крошилось в этой безжалостной мясорубке, как будто было сделано из папье-маше.
Антон проваливался в какую-то липкую темноту, выныривать из которой становилось сложнее с каждым разом. На него никто не обращал никакого внимания. Какие-то глупые мысли вертелись у него в голове, одна из которых была, что все это — просто сон. Такая смешная и наивная человеческая мысль. В предсмертной агонии мозг не в силах осознать размах беды и свою близящуюся кончину — он вечно выдумывает какие-то сказки, выдавая нам их за реальность. Он утешает человека. Он вообще всегда утешает человека. Впрочем, у Антона навязчивым припевом еще вертелась строчка «мировой пожар раздуем». Чувствуя, что задыхается, но уже не понимая, от дыма или от какого-то внутреннего огня, он, теряя сознание, стал стаскивать обмотанный вокруг шеи красный от крови шарф. «Не так же ли задыхался Сериков в своей петле?» — думал Антон, освобождая горло от липкой шерстяной удавки. Это движение хоть и отняло у него последние силы, но шарф он все-таки стянул. Теперь тот был у него в руке. Но дышать легче не стало. Хотелось разодрать горло, чтобы хлынул туда поток спасительного свежего воздуха, который Пахомов, сколько ни втягивал ртом и носом, уже не чувствовал. Как тот снег во сне, который он ел, а пить хотелось все больше. «Сжимаю перед смертью красный шарф, как пионер-герой галстук», — подумал напоследок Антон и засмеялся, но, захлебнувшись собственной кровью, откинул голову и замер.
— Тоша, — тихо сказала Нина, выскочившая на крыльцо, заслышав треск полыхающего здания библиотеки.
— Кончай молотьбу! — наконец, крикнул кто-то. — Айда в библиотеку!
И толпа рванула прямо по обмякшему телу Антона к дверям.
— Давай ее, родимую!
— По-нашему! Займется дай бог!
— Сделаем красиво!
Дверь легко сбили с петель. Разбежавшись по разным углам библиотеки, быстро подожгли несколько книг, и огонь начал свое стремительное размножение. Вскоре все внутри заволокло едким дымом, и народ, кашляя и чертыхаясь, повалил назад, на улицу. Еще через пару минут огонь охватил все здание. Горели пыльные полки, горели пионеры-герои. Горели стулья и перекрытия. Горели газетные подшивки и русская классика. В предсмертной агонии пылали Лермонтов в обнимку с Гладковым и Маяковский бок о бок с Панферовым.
Огню ведь все равно, что жрать — памятник архитектуры или деревянный сортир, литературное достояние или вчерашнюю газету. Он, как и хаос, его породивший, всеяден.
Деревянное здание библиотеки превратилось в один большой факел, где внутри, обретая последнее единение, горели авторы, а снаружи шумели объединившиеся большеущерцы.
Гришка-плотник достал из кармана свою книжку, размахнулся и что есть мочи швырнул ее в пасть жадному огню.
— Туды ее, ёпт! — крикнул он, перекрывая треск рушащихся перекрытий и балок.
Его примеру последовали остальные, у кого в карманах были выданные Пахомовым книги. Покидав книги, немного успокоились. Радостно протягивали к жаркому огню замерзшие руки бабы. Остатками водки грелись уставшие мужики.
Антон бежал к библиотеке, но, как и толпа, плохо отдавал себе отчет в том, зачем. Ему почему-то казалось, что он еще может что-то исправить.
Толпу он заметил, как только вышел на финишную прямую, ведущую к знакомому зданию. Зрелище было красочным. Мерцая сигаретными огоньками и чиркающими зажигалками, хрустя по свежевыпавшему снегу и скандируя что-то отдаленно напоминающее «Вперед!», толпа эта была похожа скорее на армию, марширующую к бастиону противника.
И этим бастионом была библиотека. А что делают на войне с бастионами, Пахомов знал и безо всякого исторического образования.
Он на секунду остановился, перевел дыхание и снова бросился вперед. Он не знал, как сможет остановить толпу, не знал, что будет говорить, и он, конечно же, не догадывался, что и Сериков, и Мансур, и он, и даже Бульда — звенья одной цепи. Набирая скорость, чтобы опередить толпу прежде, чем она подойдет к библиотеке, Антон думал совсем о другом.
«Вот она! Государственная единая национальная идея во всей своей красе. ГЕНАЦИД, воплощенный в жизнь. Пусть другие народы верят в счастливую жизнь, пусть они в едином порыве куют свое светлое будущее. Нам же надо совсем другое. Нам нужна беда. Нам нужен враг. А где беда и враг, там и страх. А где страх, там и желание защититься, спастись, размолотить всё к едреной фене, но выжить. „Весь мир насилья мы разрушим до основанья". Кто там борется за идеалы? Ха! Да в гробу мы видали ваши идеалы! Мы не воюем „за", мы воюем „против". Дайте нам все разрушить сначала. Дайте нам беду! Потому что беда — это не какие-то сказки о светлом будущем. Беда — это светлое настоящее. Беда развязывает руки. Только она и дает ту свободу, которую никогда не даст ни какой-то там абстрактный идеал, ни тихое счастье, ни демократические принципы. Хаос — вот, что способно сплотить нас по-настоящему. И его составляющие. Беда, страх и желание выжить.
Не в этой ли святой троице и заключается подлинное единство, то, что действительно объединяет и вдохновляет русского человека? Нам нужен вызов. А если его нет, мы его выдумаем — раз плюнуть! Или нет, не так. Нужна беда — мы ее создадим. Нужен враг — найдем. Но если мы сами создаем беду, так и враг, выходит, совершенно не нужен. Мы сами враги себе. И сами себя боимся. Вот тебе и страх. То есть, чтобы начать действовать, надо просто найти врага, а нет его, так найти его… в своем лице. Ха-ха. Забавно. Нет, слишком парадоксально. А почему бы нет? Мы сами — беда. Мы сами — враг. Мы сами себя боимся. Перпетуум мобиле, так сказать. Нет, стоп! А может, так все и было задумано в этом чертовом эксперименте? Не книжками объединять (вот еще глупости! слишком просто и бесполезно!), а наоборот, всучить эти книжки так, чтоб они зуд по всему телу вызвали, чтоб пошло такое расстройство желудка от этих культурных ценностей, что и не надо никакой беды и никакого врага — все вам на блюдечке поднесем. И в зубы ткнем. Тут вы блюдце хвать и вдребезги! И вот тогда начнется настоящее понимание и объединение. Такое, что все вздрогнут. „Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем". И будет такой ГЕНАЦИД, что. Интересно, а все-таки что это передо мной? Порядок или хаос? Видимо, естественное для русского народа состояние — хаотичный порядок. Или порядочный хаос, ха-ха! Черт возьми, прямо хоть диплом дописывай! Я за хаос. Но в этом хаосе есть какая-то упорядоченность, которая ему совершенно не противоречит. Разрушающая и целенаправленная сила, которая заставляет этот хаос крутиться, как будто с какой-то целью. Может, это и есть богоизбранность? Везде либо хаос, либо порядок, а у нас и то, и то в одном флаконе? Путано, путано, Антон. Эх, кабы сюда бумагу с ручкой!»
Перепрыгивая с мысли на мысль, Пахомов постепенно догонял толпу большеущерцев, подходящих к библиотеке. Он решил сделать небольшой крюк, чтобы не оказаться в задних рядах марширующих — там не услышат, а затолкают, затопчут. Надо встретить их лицом к лицу. Только так и говорить с ними. Чтоб только до библиотеки не добрались.
И Антон взял левее. Петляя по сугробам между деревьями, он понесся, оставляя справа от себя толпу, которая была настолько увлечена собственным маршем и приближающейся кульминацией, что даже не заметила маленькую фигурку, призрачной тенью мелькающую на обочине.
Следя краем глаза за шествием, Антон чувствовал, что возбужден. Но возбуждение это имело какой-то странный, почти восторженный оттенок. Давным-давно писал он свой диплом, но все это было теорией, пустыми словесами, сухой казуистикой. История была абстрактной величиной, которая не имела ни формы, ни веса. Теперь она обретала объем, плоть. Она оживала. Сходила со страниц, выпускалась из бутылки. А он становился ее свидетелем, а возможно, и участником. И это возбуждение было уже не возбуждением теоретика, выведшего новый физический закон, а скорее радостью палеонтолога, который провел всю жизнь среди книг с иллюстрациями и вдруг увидел живого динозавра. Вот оно — животное давно минувших дней. Шагает по земле, как ни в чем не бывало. Думали, умерло? Дудки! Оно просто спало все это время. А теперь проснулось. К нему уже не подойти с лупой и линейкой. У него не взять анализ крови и не пересчитать количество зубов в пасти, если, конечно, ты не самоубийца. И как бы ни был велик исследовательский азарт, от некоторых объектов изучения лучше держаться подальше. Но Антон спешил делать историю. Он спешил к своему объекту.
Эх, Антон. Сколько их было, этих шестеренок, на твоем пути! И каждая вертела тобой, как хотела. А ты все думал: решу так, решу эдак. Если б не выданный Серикову сборник Чехова, не прощальный разговор с Сергеем, не отсутствие на импровизированных поминках, не внезапный поход после Климова в отделение, не твое желание говорить с толпой на манер Цезаря. Как все-таки иногда упорядоченно складывается мозаика этого хаотичного мира. История — это как отколовшийся от континента кусок суши в океане: с одной стороны, плывет себе, пренебрегая всеми геофизическими законами, а с другой — не тонет, держится и даже как будто бы какую-то цель имеет. И мы на этом плавучем острове живем и не знаем, то ли мы сами виноваты в том, что нас несет неведомо куда, то ли есть какие-то законы, которых мы не знаем. То ли можем мы что-то изменить, то ли нет.
Маневр с опережением удался. Когда толпа почти подошла к дверям библиотеки, на крыльце неожиданно возник запыхавшийся Антон. Он поднял руки вверх, стараясь привлечь всеобщее внимание, хотя все и так смотрели только на него.
— Явился — не запылился! — раздался чей-то развязный женский голос.
— Явился, явился. Искали? — спросил Антон громко, стараясь казаться спокойным и смелым.
— Искали, было дело, только теперь на хер ты нам нужен? — выкрикнул кто-то из толпы.
— Нам теперь твое логово нужно, — крикнул другой. Пчелиным роем одобрительно загудели остальные.
— Как это? — удивился Антон, чувствуя, что не справляется с логикой оппонента.
— Да так это! — снова крикнул кто-то. — Отвали на хер с дороги!
И снова одобрительный рев.
— Да подождите! — закричал Антон, теряя самообладание. — Какое логово? Вы с ума, что ли, посходили?! Что вы собираетесь делать? Ну хорошо, разрушите архитектурный памятник, дальше что?!
— Оттащите-ка этого пиздобола, а то он, бля, нас тут всех до смерти заговорит, — сказал Денис и залился пьяным смехом.
К Антону бросились несколько человек.
— Стойте! — закричал он. — Я вам кое-что хочу сказать!
— Да хули, ёпт, слухать его, рукосуя шепельнутого? — осклабился Гришка, и все засмеялись.
— Да постойте! — снова заорал Антон. — Это все неправда!
— Что неправда? — замерла на секунду толпа.
— Да всё! Все эти книжки. Все эти экзамены. Это все придумано, чтобы… да я не знаю, зачем! Это только у нас, в Больших Ущерах! Больше нигде! Поймите! Здесь решили устроить эксперимент, ну и выдали книжки и всякое такое. Это все… эксперимент.
Так Антон крутанул последнюю шестеренку.
— Какой эксперимент? — заорали в толпе.
— Ты что, сволочь, говоришь?!
— То есть это как? — заверещал чей-то фальцет. — Мы что, кролики, что ли, подопытные?
— Да что его слушать? Он же с ними заодно!
— Это ты, сука, опыты над живыми людьми ставить вздумал?!
— Мочи гада!
В Антона полетели бутылки и палки, и толпа, как огромное многоногое насекомое, двинулась к нему.
Антон отступил на пару шагов, продолжая что-то кричать, но его уже не было слышно. Он поскользнулся, и его стащили по обледенелым ступенькам крыльца вниз. Он несколько раз ударился головой, но сознание не потерял. Ему удалось подняться на ноги и даже ударить кого-то кулаком. Но это было последнее, что ему удалось сделать, — навалившаяся толпа смяла его, как каток консервную банку. Какое-то время он еще отбивался, но что он мог сделать против топтавшего его стоногого динозавра? Голова, суставы, ребра — все, что казалось таким прочным и живучим, хрустело и крошилось в этой безжалостной мясорубке, как будто было сделано из папье-маше.
Антон проваливался в какую-то липкую темноту, выныривать из которой становилось сложнее с каждым разом. На него никто не обращал никакого внимания. Какие-то глупые мысли вертелись у него в голове, одна из которых была, что все это — просто сон. Такая смешная и наивная человеческая мысль. В предсмертной агонии мозг не в силах осознать размах беды и свою близящуюся кончину — он вечно выдумывает какие-то сказки, выдавая нам их за реальность. Он утешает человека. Он вообще всегда утешает человека. Впрочем, у Антона навязчивым припевом еще вертелась строчка «мировой пожар раздуем». Чувствуя, что задыхается, но уже не понимая, от дыма или от какого-то внутреннего огня, он, теряя сознание, стал стаскивать обмотанный вокруг шеи красный от крови шарф. «Не так же ли задыхался Сериков в своей петле?» — думал Антон, освобождая горло от липкой шерстяной удавки. Это движение хоть и отняло у него последние силы, но шарф он все-таки стянул. Теперь тот был у него в руке. Но дышать легче не стало. Хотелось разодрать горло, чтобы хлынул туда поток спасительного свежего воздуха, который Пахомов, сколько ни втягивал ртом и носом, уже не чувствовал. Как тот снег во сне, который он ел, а пить хотелось все больше. «Сжимаю перед смертью красный шарф, как пионер-герой галстук», — подумал напоследок Антон и засмеялся, но, захлебнувшись собственной кровью, откинул голову и замер.
— Тоша, — тихо сказала Нина, выскочившая на крыльцо, заслышав треск полыхающего здания библиотеки.
— Кончай молотьбу! — наконец, крикнул кто-то. — Айда в библиотеку!
И толпа рванула прямо по обмякшему телу Антона к дверям.
— Давай ее, родимую!
— По-нашему! Займется дай бог!
— Сделаем красиво!
Дверь легко сбили с петель. Разбежавшись по разным углам библиотеки, быстро подожгли несколько книг, и огонь начал свое стремительное размножение. Вскоре все внутри заволокло едким дымом, и народ, кашляя и чертыхаясь, повалил назад, на улицу. Еще через пару минут огонь охватил все здание. Горели пыльные полки, горели пионеры-герои. Горели стулья и перекрытия. Горели газетные подшивки и русская классика. В предсмертной агонии пылали Лермонтов в обнимку с Гладковым и Маяковский бок о бок с Панферовым.
Огню ведь все равно, что жрать — памятник архитектуры или деревянный сортир, литературное достояние или вчерашнюю газету. Он, как и хаос, его породивший, всеяден.
Деревянное здание библиотеки превратилось в один большой факел, где внутри, обретая последнее единение, горели авторы, а снаружи шумели объединившиеся большеущерцы.
Гришка-плотник достал из кармана свою книжку, размахнулся и что есть мочи швырнул ее в пасть жадному огню.
— Туды ее, ёпт! — крикнул он, перекрывая треск рушащихся перекрытий и балок.
Его примеру последовали остальные, у кого в карманах были выданные Пахомовым книги. Покидав книги, немного успокоились. Радостно протягивали к жаркому огню замерзшие руки бабы. Остатками водки грелись уставшие мужики.
31
Когда к библиотеке подъехали Бузунько с Черепицыным, ничего уже сделать было нельзя. Деревянное здание обвалилось, и теперь огонь пожирал остатки обуглившихся бревен и прыгал по пеплу сгоревших книг. Некоторые страницы можно было еще прочитать, только теперь они выглядели как негатив фотопленки — белые буквы на черном фоне. Дотрагиваться до них уже было нельзя — хрупкие страницы от прикосновения превращались в горку золы. Народ, заметив приближающийся уазик, разбежался кто куда, и, несмотря на все усилия матерящегося Черепицына, никого схватить не удалось. Зимин, который прибежал к библиотеке сразу после того, как закончил осмотр тела Мансура, бросился к Антону, но по запекшейся на губах крови сразу понял, что опоздал.
На следующий день из райцентровской больницы вернулась осунувшаяся Катька. Ее привез Валера. После выкидыша она сильно похудела. Почти ни с кем не разговаривала, только кивала или мотала головой. Даже на события, происшедшие прошлым вечером, она никак не отреагировала — только пожала плечами. Валера, который провел в больнице рядом с Катькой всю ночь, узнав о том, что приключилось в деревне, пока он был в райцентре, впал в какую-то озлобленную тоску. С Танькой (хотя она и провела весь прошлый вечер сначала в магазине, а потом дома и к событиям не имела никакого отношения) он не пожелал говорить. Ходил от Климова к Зимину и обратно, пока не захмелел до такого бесчувственного состояния, что потом целую неделю бродил по деревне, пьяный и злой, нарываясь на драку. Это, впрочем, не помешало ему помочь Нине и ее отцу с переездом. Валера отвез их на станцию и посадил в поезд. Потом долго сидел на холодном бетоне у зеленой кассы, там где еще недавно лежала, теряя ребенка, Катька, и плакал, отхлебывая из бутылки. Иногда принимался читать какие-то стихи, но быстро сбивался и колотил себя кулаками по голове, проклиная за то, что не вернулся в тот же вечер в Большие Ущеры, а остался в больнице рядом с Катькой.
Нина сначала не знала, куда и зачем ехать. Но в деревне оставаться уже не могла. Да и вообще ничего не могла. Ни дышать, ни жить. Однако мать Антона уломала Нину не отменять решения и переехать жить к ней в Москву — к Нине она всегда относилась тепло и сейчас, несмотря на такой трагический распад семейных связей, чувствовала к той уже почти родственную любовь.
Бузунько понизили в должности и перевели в райцентр. Начали было служебное расследование, но особо не усердствовали, так как прямой вины его не было. Черепицын остался на своем месте и как мог помогал приехавшей из центра следственной группе. Впрочем, группа эта ничего толком собрать не смогла — все участники кровавого похода перекладывали вину на ближнего своего, кто первым ударил или поджег, вспомнить не могли, так как «были пьяны». Бабы выгораживали мужей, мужья жен, а друзья друг друга. Так и зависли два убийства как совершенные «неизвестной группой лиц». Единственный, чью вину удалось доказать, был Гришка, который особо и не отпирался, а сразу сознался в том, что убил собаку. Но и тут «жестокое обращение с животными» быстро превратилось в «допустимую самооборону», и дело закрыли. Пухлую папку со свидетельскими показаниями отправили в Москву, но по дороге она где-то затерялась, чего, впрочем, никто и не заметил, так как никаких обвинений и не было выдвинуто. Митрохина почему-то повысили и перевели работать в столицу. Почему, не знает никто. Даже сам поседевший от страха перед возможным наказанием Митрохин.
На следующий день из райцентровской больницы вернулась осунувшаяся Катька. Ее привез Валера. После выкидыша она сильно похудела. Почти ни с кем не разговаривала, только кивала или мотала головой. Даже на события, происшедшие прошлым вечером, она никак не отреагировала — только пожала плечами. Валера, который провел в больнице рядом с Катькой всю ночь, узнав о том, что приключилось в деревне, пока он был в райцентре, впал в какую-то озлобленную тоску. С Танькой (хотя она и провела весь прошлый вечер сначала в магазине, а потом дома и к событиям не имела никакого отношения) он не пожелал говорить. Ходил от Климова к Зимину и обратно, пока не захмелел до такого бесчувственного состояния, что потом целую неделю бродил по деревне, пьяный и злой, нарываясь на драку. Это, впрочем, не помешало ему помочь Нине и ее отцу с переездом. Валера отвез их на станцию и посадил в поезд. Потом долго сидел на холодном бетоне у зеленой кассы, там где еще недавно лежала, теряя ребенка, Катька, и плакал, отхлебывая из бутылки. Иногда принимался читать какие-то стихи, но быстро сбивался и колотил себя кулаками по голове, проклиная за то, что не вернулся в тот же вечер в Большие Ущеры, а остался в больнице рядом с Катькой.
Нина сначала не знала, куда и зачем ехать. Но в деревне оставаться уже не могла. Да и вообще ничего не могла. Ни дышать, ни жить. Однако мать Антона уломала Нину не отменять решения и переехать жить к ней в Москву — к Нине она всегда относилась тепло и сейчас, несмотря на такой трагический распад семейных связей, чувствовала к той уже почти родственную любовь.
Бузунько понизили в должности и перевели в райцентр. Начали было служебное расследование, но особо не усердствовали, так как прямой вины его не было. Черепицын остался на своем месте и как мог помогал приехавшей из центра следственной группе. Впрочем, группа эта ничего толком собрать не смогла — все участники кровавого похода перекладывали вину на ближнего своего, кто первым ударил или поджег, вспомнить не могли, так как «были пьяны». Бабы выгораживали мужей, мужья жен, а друзья друг друга. Так и зависли два убийства как совершенные «неизвестной группой лиц». Единственный, чью вину удалось доказать, был Гришка, который особо и не отпирался, а сразу сознался в том, что убил собаку. Но и тут «жестокое обращение с животными» быстро превратилось в «допустимую самооборону», и дело закрыли. Пухлую папку со свидетельскими показаниями отправили в Москву, но по дороге она где-то затерялась, чего, впрочем, никто и не заметил, так как никаких обвинений и не было выдвинуто. Митрохина почему-то повысили и перевели работать в столицу. Почему, не знает никто. Даже сам поседевший от страха перед возможным наказанием Митрохин.