— Ну да, надо бы инвентаризацию провести. Порядок навести, а потом.
— Ноги унести! — закончил за Пахомова майор и захохотал.
Антон усмехнулся в ответ.
— И это тоже, но сначала подшивки, журналы, газеты — все это надо упорядочить.
— Понятно, понятно, — перебил его Бузунько. — Это все правильно. Только ты мне обещай, что до 31-го не смоешься.
Антон начал что-то возражать, но майор его торопливо перебил:
— Погоди, погоди. Я знаю. Всё знаю. Но… ты мне пообещай. С меня ж даже за одного уехавшего до комиссии голову снимут, а тут целых трое: ты, Нина и Егор Степаныч».
— Да Егор Степаныч все равно ничего читать не будет — я его материал за него прочту. Он совсем плох, ну не тащить же мне его на себе до клуба, или где там экзамен будет!
— Да? — задумался майор и усмехнулся. — А в Москву ты его, тем не менее, тащишь.
Антон насупился. С логикой у Бузунько было все в порядке, но ведь одно дело сдавать какой-то экзамен, торчать в душном клубе, а другое — просто переезжать.
Но майор уже понял, что задел Пахомова за живое.
— Ну ладно, ладно, — примирительно добавил Бузунько, — если за него прочтешь, тогда… эээ… думаю, для тебя исключение сделаем. Так, значит, как? Обещаешь?
— Что? А-а, не смотаться раньше времени? Да обещаю, обещаю, — усмехнулся Антон.
И они, пожав руки и попрощавшись, разошлись в разные стороны. Майор направился назад в отделение писать очередной рапорт для Митрохина, а Пахомов двинулся к библиотеке.
Но стоило ему пройти пару метров, как впереди замаячила сгорбленная фигура Серикова. Антон было метнулся в сторону, но потом чертыхнулся и продолжил движение вперед, поняв, что Сериков его уже заметил и метаться нет смысла. Со стороны этот рывок выглядел, как большой нервный тик. Теперь Антону было стыдно за этот нелепый прыжок в сторону, но с того дня, как он имел неосторожность внимательно выслушать печальную историю Серикова про потерянного сына, а также ответить на его вопросы по поводу смысла бытия, каждый выход на улицу превратился в русскую рулетку: ждет — не ждет. Сергей то дежурил прямо у пахомовского дома, то подкарауливал Антона у библиотеки, то как бы случайно оказывался на пути.
— Тебе что, Серег, работать не надо? — с плохо скрываемым раздражением поинтересовался у него как-то Антон.
Но Сериков сказал, что взял отгулы до 31-го. Возразить тут было нечего.
Сергей, впрочем, не был агрессивно настойчив, всегда вежливо и даже смиренно спрашивал: «Я провожу?» или «Я не помешал?», но именно эта вежливость и смиренность, помноженные на беспрерывное присутствие Серикова где-то неподалеку, невнятным образом раздражали Пахомова. Это уже было похоже на какую-то юродивость: и отделаться не получается, и обидеть не хочется. Пару раз он попытался избавить себя от навязчивой компании Сергея, но вышло это у него вяло и неубедительно. Трудно сказать, чувствовал ли сам Сериков, что превращается в какого-то литературного персонажа, то ли пера Гоголя, то ли пера Достоевского. Вряд ли. Хотя бы потому, что настолько искренне и глубоко погрузился то ли в страдания, то ли в духовный поиск, что не только не видел себя со стороны, но и вокруг никого не замечал. Кроме Пахомова. Тому на горе.
В течение нескольких дней Антон выслушивал сбивчивые монологи Серикова о смысле жизни, чеховских героях и сыне, который «растет теперь где-то, как сорная трава». Последнее было, мягко говоря, неправдой — у сына был отчим, который его усыновил и которого тот звал папой, но в каком-то смысле это было даже болезненней безотцовщины, по крайней мере для биологического отца, то есть Серикова. Правда, впрочем, Серикова не устраивала — ему хотелось думать, что сын растет без «крепкой мужской руки», нуждается в его помощи, ждет его, и вообще без него пропадет. В этой связи он написал заказное письмо своей бывшей подруге с пожеланием увидеть сына и теперь с нетерпением ждал ответа. Но та пока молчала.
Пахомову все эти мексиканские страсти были неинтересны, и даже рассуждения Серикова на тему смысла бытия стали его раздражать. Он вообще не понимал, как и когда произошла эта перемена, это странное превращение из замкнутого, но твердо стоящего на ногах человека, которого он когда-то знал, в опустошенного и растерянно сгорбленного неудачника, которого он видел перед собой сейчас.
Из-за сына? Из-за рано пришедшего кризиса среднего возраста? Ну не из-за Чехова же!
Антону показалось, что Сергей превращается в одного из тех людей, которых Антон, мягко говоря, недолюбливал. Люди этого типа легко делаются объектом насмешек и даже издевательств. Любую несправедливость и грубость по отношению к себе сносят испуганно и молчаливо. Антон сталкивался с подобными людьми в университетские годы. Самое ужасное было то, что вначале ты безоговорочно становишься на их сторону, защищаешь от нападок, советуешь им, как себя вести, и так далее, но через некоторое время замечаешь, что тебя раздражают их мягкотелость, медлительность, неумение постоять за себя и вечная виноватая улыбка.
Впрочем, улыбки-то как раз у Серикова не было. И именно это раздражало Антона больше всего. Смиренность и рассеянность еще можно было пережить, но пессимизм… пессимизм со стороны посторонних людей Антон переносил, как переносит присутствие кошки человек с аллергией на шерсть. Так уж вышло, что личные обстоятельства жизни Серикова самым критическим образом наложились на очутившуюся в его руках литературу. В ней он увидел вопросы, которые сам никогда не задавал ни себе, ни другим, ни вслух, ни мимоходом, ни, тем более, в такой конкретной форме, но именно эти вопросы оказались близкими, будто писал их не какой-то чужой дядя сто лет назад, а сам Сериков силой воли и воображения выплеснул на бумагу. Антон понимал душевные переживания Серикова и отчасти сочувствовал, но сейчас до всего этого ему не было дела — у него оставалась неделя до отъезда (плюс-минус), а еще надо было сдать библиотеку (правда, непонятно кому), привести в порядок дом, разобраться с переездом. Хаос Пахомов любил только умозрительно, в быту его не переносил и был человеком довольно аккуратным. Но Сериков. Сериков, увы, никак не вязался со всеми этими планами.
«Наверное, у какого-нибудь древнегреческого философа, например, Сократа, — думал Антон, уже не слушая шагавшего рядом собеседника, — тоже был какой-нибудь ученик, например, Платон, который постоянно ходил за учителем, доставал того вопросами о смысле бытия и вообще всячески надоедал. А тот, не зная, как отделаться от надоедливого ученика, начинал отвечать односложно, скучно и невпопад. А ученик потом в своих воспоминаниях писал, что, мол, учитель к концу жизни сильно сдал — не хотел спорить, со всем соглашался и вообще потерял интерес к философии. Ученик даже не предполагал, что просто надоел учителю хуже горькой редьки. Вот так и рождаются глупые мифы».
Так, думая каждый о своем (Пахомов про себя, а Сериков вслух), они прошли через всю деревню, мимо дома Мансура и уперлись в библиотеку. Здесь Антон еще несколько минут вежливо покивал головой, подергал плечами и поразводил руками. Сериков, наконец, понял, что утомил Пахомова, несколько раз извинился и растворился в зимнем деревенском пейзаже. Антон же зашел в библиотеку, которую с начала действия президентского указа держал закрытой от посещений. Там он быстро забыл про Серикова, майора, литературные мордобития большеущерцев и принялся разбирать завалы из книг, свезенных месяц назад из соседних библиотек.
Ему предстояло отобрать только самое ценное или, на крайний случай, то, чего не хватало в его библиотеке. Остальное (как, например, большинство книг из серии «Жизнь замечательных людей» или «Библиотеки всемирной литературы», которыми и так кишела любая занюханная библиотека) Пахомов нещадно отбраковывал — это потом должен был забрать грузовик из райцентра. Дело продвигалось медленно, так как Антон часто отвлекался. Перекладывая какую-нибудь книгу из одной стопки в другую, он вдруг вспоминал, что именно такая была у него в детстве. Тогда он почти рефлекторно открывал ее на середине и начинал читать, забывая, что время идет, а завалы не становятся меньше. Потом он спохватывался, но уже был глубокий вечер, желания копаться не было, а дома с ужином ждала Нина, и все снова откладывалось на потом.
Но сегодня Антон был настроен решительно — никаких остановок, никаких чтений, никаких «потом». И дело пошло на лад. Через час было сделано больше, чем за предыдущие две недели. Правда, от бесконечных книг начало рябить в глазах, да и пыль поднялась такая, что хоть противогаз надевай, и Антон решил переключиться на подшивки газет и журналов за последний месяц. Газеты и журналы доходили до деревни часто с опозданием, тем не менее Пахомов всегда скрупулезно проверял наличие и последовательность приходящих изданий. И в этот раз от этого правила не отступил. И правильно сделал. Потому что, проверяя подшивку одной из центральных газет, он вдруг обнаружил… пробел. Пробел в одном дне. Обнаружил случайно, так как по воскресеньям эта газета не выходила и последовательность «суббота — понедельник» выглядела вполне привычно, если бы не одно «но»: воскресенье, затесавшееся между ними, было не обычным воскресеньем, а тем самым, когда появился президентский указ о ГЕНАЦИДе за номером 1458. Именно этого спецвыпуска в стопке сложенных газет и не было. Пахомов снова перебрал кипу газет. Тщетно. Потом переворошил все пришедшие за последние две недели газеты, и тоже безрезультатно. Это его озадачило. «Что за черт? — подумал он. — Наверное, забыли занести с почты». Он посмотрел на часы: десять вечера, и почта уже стопроцентно закрыта. «Позвоню Катьке, пусть завтра один экземпляр отложит». Пахомов набрал с библиотечного телефона Катькин домашний номер (номера почтовых работников он помнил наизусть, так как часто с ними связывался по долгу службы) и вскоре услышал Катькин голос.
— Алло!
— Алло, Кать. Пахомов Антон говорит. Привет.
— А-а, — разочарованно протянула Катька, проигнорировав приветствие Пахомова. С тех пор, как починили телефон, она буквально бросалась к аппарату в надежде, что звонит Митя. Но так как каждый раз это оказывался не Митя, Катя реагировала на всех с одинаковым, плохо скрываемым разочарованием.
— Слушай, Кать.
— Ну.
— Помнишь спецвыпуск с указом?
— Ну.
— Ты ведь его не разносила.
— Ну.
— И мне тоже не заносила.
— Ну.
— Ну что «ну»?! — разозлился Антон. — Заносила или нет?
— Ну не заносила.
— А почему? — удивился Пахомов.
— Так это ж спецвыпуск. Приказа такого не было, чтоб заносить. У нас лежала пачка, так я только один номер сама вытащила, прочитала и обратно запихнула.
— Но мне-то для подшивки нужны все номера. Будь добра, глянь завтра на почте. Если пачка еще лежит, один номерок занеси, когда будет время, ладно?
— Ну.
Пахомов понял, что больше ловить нечего, и подчеркнуто вежливо попрощавшись, положил трубку.
«Завтра так завтра», — подумал Антон. Работать ему расхотелось, тем более дома его тоже ждали бесконечные сборы и упаковывания, и он, закутавшись в новое пальто, подарок Нины, направился к выходу.
«Только бы там не было Серикова», — с тоской подумал Пахомов, осторожно приоткрывая скрипучую дверь библиотеки.
Но на улице лишь горел одинокий фонарь, освещая лимонным полукругом снежные барханы по краям дороги, ведущей в деревню. Серикова не было.
Пахомов облегченно вздохнул и вышел на улицу.
17
— Ноги унести! — закончил за Пахомова майор и захохотал.
Антон усмехнулся в ответ.
— И это тоже, но сначала подшивки, журналы, газеты — все это надо упорядочить.
— Понятно, понятно, — перебил его Бузунько. — Это все правильно. Только ты мне обещай, что до 31-го не смоешься.
Антон начал что-то возражать, но майор его торопливо перебил:
— Погоди, погоди. Я знаю. Всё знаю. Но… ты мне пообещай. С меня ж даже за одного уехавшего до комиссии голову снимут, а тут целых трое: ты, Нина и Егор Степаныч».
— Да Егор Степаныч все равно ничего читать не будет — я его материал за него прочту. Он совсем плох, ну не тащить же мне его на себе до клуба, или где там экзамен будет!
— Да? — задумался майор и усмехнулся. — А в Москву ты его, тем не менее, тащишь.
Антон насупился. С логикой у Бузунько было все в порядке, но ведь одно дело сдавать какой-то экзамен, торчать в душном клубе, а другое — просто переезжать.
Но майор уже понял, что задел Пахомова за живое.
— Ну ладно, ладно, — примирительно добавил Бузунько, — если за него прочтешь, тогда… эээ… думаю, для тебя исключение сделаем. Так, значит, как? Обещаешь?
— Что? А-а, не смотаться раньше времени? Да обещаю, обещаю, — усмехнулся Антон.
И они, пожав руки и попрощавшись, разошлись в разные стороны. Майор направился назад в отделение писать очередной рапорт для Митрохина, а Пахомов двинулся к библиотеке.
Но стоило ему пройти пару метров, как впереди замаячила сгорбленная фигура Серикова. Антон было метнулся в сторону, но потом чертыхнулся и продолжил движение вперед, поняв, что Сериков его уже заметил и метаться нет смысла. Со стороны этот рывок выглядел, как большой нервный тик. Теперь Антону было стыдно за этот нелепый прыжок в сторону, но с того дня, как он имел неосторожность внимательно выслушать печальную историю Серикова про потерянного сына, а также ответить на его вопросы по поводу смысла бытия, каждый выход на улицу превратился в русскую рулетку: ждет — не ждет. Сергей то дежурил прямо у пахомовского дома, то подкарауливал Антона у библиотеки, то как бы случайно оказывался на пути.
— Тебе что, Серег, работать не надо? — с плохо скрываемым раздражением поинтересовался у него как-то Антон.
Но Сериков сказал, что взял отгулы до 31-го. Возразить тут было нечего.
Сергей, впрочем, не был агрессивно настойчив, всегда вежливо и даже смиренно спрашивал: «Я провожу?» или «Я не помешал?», но именно эта вежливость и смиренность, помноженные на беспрерывное присутствие Серикова где-то неподалеку, невнятным образом раздражали Пахомова. Это уже было похоже на какую-то юродивость: и отделаться не получается, и обидеть не хочется. Пару раз он попытался избавить себя от навязчивой компании Сергея, но вышло это у него вяло и неубедительно. Трудно сказать, чувствовал ли сам Сериков, что превращается в какого-то литературного персонажа, то ли пера Гоголя, то ли пера Достоевского. Вряд ли. Хотя бы потому, что настолько искренне и глубоко погрузился то ли в страдания, то ли в духовный поиск, что не только не видел себя со стороны, но и вокруг никого не замечал. Кроме Пахомова. Тому на горе.
В течение нескольких дней Антон выслушивал сбивчивые монологи Серикова о смысле жизни, чеховских героях и сыне, который «растет теперь где-то, как сорная трава». Последнее было, мягко говоря, неправдой — у сына был отчим, который его усыновил и которого тот звал папой, но в каком-то смысле это было даже болезненней безотцовщины, по крайней мере для биологического отца, то есть Серикова. Правда, впрочем, Серикова не устраивала — ему хотелось думать, что сын растет без «крепкой мужской руки», нуждается в его помощи, ждет его, и вообще без него пропадет. В этой связи он написал заказное письмо своей бывшей подруге с пожеланием увидеть сына и теперь с нетерпением ждал ответа. Но та пока молчала.
Пахомову все эти мексиканские страсти были неинтересны, и даже рассуждения Серикова на тему смысла бытия стали его раздражать. Он вообще не понимал, как и когда произошла эта перемена, это странное превращение из замкнутого, но твердо стоящего на ногах человека, которого он когда-то знал, в опустошенного и растерянно сгорбленного неудачника, которого он видел перед собой сейчас.
Из-за сына? Из-за рано пришедшего кризиса среднего возраста? Ну не из-за Чехова же!
Антону показалось, что Сергей превращается в одного из тех людей, которых Антон, мягко говоря, недолюбливал. Люди этого типа легко делаются объектом насмешек и даже издевательств. Любую несправедливость и грубость по отношению к себе сносят испуганно и молчаливо. Антон сталкивался с подобными людьми в университетские годы. Самое ужасное было то, что вначале ты безоговорочно становишься на их сторону, защищаешь от нападок, советуешь им, как себя вести, и так далее, но через некоторое время замечаешь, что тебя раздражают их мягкотелость, медлительность, неумение постоять за себя и вечная виноватая улыбка.
Впрочем, улыбки-то как раз у Серикова не было. И именно это раздражало Антона больше всего. Смиренность и рассеянность еще можно было пережить, но пессимизм… пессимизм со стороны посторонних людей Антон переносил, как переносит присутствие кошки человек с аллергией на шерсть. Так уж вышло, что личные обстоятельства жизни Серикова самым критическим образом наложились на очутившуюся в его руках литературу. В ней он увидел вопросы, которые сам никогда не задавал ни себе, ни другим, ни вслух, ни мимоходом, ни, тем более, в такой конкретной форме, но именно эти вопросы оказались близкими, будто писал их не какой-то чужой дядя сто лет назад, а сам Сериков силой воли и воображения выплеснул на бумагу. Антон понимал душевные переживания Серикова и отчасти сочувствовал, но сейчас до всего этого ему не было дела — у него оставалась неделя до отъезда (плюс-минус), а еще надо было сдать библиотеку (правда, непонятно кому), привести в порядок дом, разобраться с переездом. Хаос Пахомов любил только умозрительно, в быту его не переносил и был человеком довольно аккуратным. Но Сериков. Сериков, увы, никак не вязался со всеми этими планами.
«Наверное, у какого-нибудь древнегреческого философа, например, Сократа, — думал Антон, уже не слушая шагавшего рядом собеседника, — тоже был какой-нибудь ученик, например, Платон, который постоянно ходил за учителем, доставал того вопросами о смысле бытия и вообще всячески надоедал. А тот, не зная, как отделаться от надоедливого ученика, начинал отвечать односложно, скучно и невпопад. А ученик потом в своих воспоминаниях писал, что, мол, учитель к концу жизни сильно сдал — не хотел спорить, со всем соглашался и вообще потерял интерес к философии. Ученик даже не предполагал, что просто надоел учителю хуже горькой редьки. Вот так и рождаются глупые мифы».
Так, думая каждый о своем (Пахомов про себя, а Сериков вслух), они прошли через всю деревню, мимо дома Мансура и уперлись в библиотеку. Здесь Антон еще несколько минут вежливо покивал головой, подергал плечами и поразводил руками. Сериков, наконец, понял, что утомил Пахомова, несколько раз извинился и растворился в зимнем деревенском пейзаже. Антон же зашел в библиотеку, которую с начала действия президентского указа держал закрытой от посещений. Там он быстро забыл про Серикова, майора, литературные мордобития большеущерцев и принялся разбирать завалы из книг, свезенных месяц назад из соседних библиотек.
Ему предстояло отобрать только самое ценное или, на крайний случай, то, чего не хватало в его библиотеке. Остальное (как, например, большинство книг из серии «Жизнь замечательных людей» или «Библиотеки всемирной литературы», которыми и так кишела любая занюханная библиотека) Пахомов нещадно отбраковывал — это потом должен был забрать грузовик из райцентра. Дело продвигалось медленно, так как Антон часто отвлекался. Перекладывая какую-нибудь книгу из одной стопки в другую, он вдруг вспоминал, что именно такая была у него в детстве. Тогда он почти рефлекторно открывал ее на середине и начинал читать, забывая, что время идет, а завалы не становятся меньше. Потом он спохватывался, но уже был глубокий вечер, желания копаться не было, а дома с ужином ждала Нина, и все снова откладывалось на потом.
Но сегодня Антон был настроен решительно — никаких остановок, никаких чтений, никаких «потом». И дело пошло на лад. Через час было сделано больше, чем за предыдущие две недели. Правда, от бесконечных книг начало рябить в глазах, да и пыль поднялась такая, что хоть противогаз надевай, и Антон решил переключиться на подшивки газет и журналов за последний месяц. Газеты и журналы доходили до деревни часто с опозданием, тем не менее Пахомов всегда скрупулезно проверял наличие и последовательность приходящих изданий. И в этот раз от этого правила не отступил. И правильно сделал. Потому что, проверяя подшивку одной из центральных газет, он вдруг обнаружил… пробел. Пробел в одном дне. Обнаружил случайно, так как по воскресеньям эта газета не выходила и последовательность «суббота — понедельник» выглядела вполне привычно, если бы не одно «но»: воскресенье, затесавшееся между ними, было не обычным воскресеньем, а тем самым, когда появился президентский указ о ГЕНАЦИДе за номером 1458. Именно этого спецвыпуска в стопке сложенных газет и не было. Пахомов снова перебрал кипу газет. Тщетно. Потом переворошил все пришедшие за последние две недели газеты, и тоже безрезультатно. Это его озадачило. «Что за черт? — подумал он. — Наверное, забыли занести с почты». Он посмотрел на часы: десять вечера, и почта уже стопроцентно закрыта. «Позвоню Катьке, пусть завтра один экземпляр отложит». Пахомов набрал с библиотечного телефона Катькин домашний номер (номера почтовых работников он помнил наизусть, так как часто с ними связывался по долгу службы) и вскоре услышал Катькин голос.
— Алло!
— Алло, Кать. Пахомов Антон говорит. Привет.
— А-а, — разочарованно протянула Катька, проигнорировав приветствие Пахомова. С тех пор, как починили телефон, она буквально бросалась к аппарату в надежде, что звонит Митя. Но так как каждый раз это оказывался не Митя, Катя реагировала на всех с одинаковым, плохо скрываемым разочарованием.
— Слушай, Кать.
— Ну.
— Помнишь спецвыпуск с указом?
— Ну.
— Ты ведь его не разносила.
— Ну.
— И мне тоже не заносила.
— Ну.
— Ну что «ну»?! — разозлился Антон. — Заносила или нет?
— Ну не заносила.
— А почему? — удивился Пахомов.
— Так это ж спецвыпуск. Приказа такого не было, чтоб заносить. У нас лежала пачка, так я только один номер сама вытащила, прочитала и обратно запихнула.
— Но мне-то для подшивки нужны все номера. Будь добра, глянь завтра на почте. Если пачка еще лежит, один номерок занеси, когда будет время, ладно?
— Ну.
Пахомов понял, что больше ловить нечего, и подчеркнуто вежливо попрощавшись, положил трубку.
«Завтра так завтра», — подумал Антон. Работать ему расхотелось, тем более дома его тоже ждали бесконечные сборы и упаковывания, и он, закутавшись в новое пальто, подарок Нины, направился к выходу.
«Только бы там не было Серикова», — с тоской подумал Пахомов, осторожно приоткрывая скрипучую дверь библиотеки.
Но на улице лишь горел одинокий фонарь, освещая лимонным полукругом снежные барханы по краям дороги, ведущей в деревню. Серикова не было.
Пахомов облегченно вздохнул и вышел на улицу.
17
До приезда комиссии оставалось меньше недели, и Бузунько начал подумывать о предварительном экзамене. Тем более что после вчерашнего посещения Степана с Галиной, от которых майор узнал, что в Больших Ущерах зреет конфликт, действовать надо было решительно. Беседа с Пахомовым, правда, несколько успокоила Бузунько — все-таки библиотекарь был важным звеном во всей этой истории с указом, и то, что он пообещал уехать лишь после проведения экзамена, придавало майору уверенности. К тому же драки на деревне случались и до указа, а в расколе «заик» и «рифмачей» не было ничего такого уж экстраординарного, если бы в тот же день майор не узнал еще кое-что.
Сразу после беседы с библиотекарем около дома Степана и Галины Бузунько действительно направился писать очередной положительный рапорт Митрохину. Но по дороге наткнулся на Гришку-плотника, который в свою очередь сообщил майору, что идет на читку к Валере-трактористу. На вопрос майор, правда ли, что «заики» что-то не поделили с «рифмачами», Гришка ответил в своем иносказательном духе:
— Дай ядреному шелопуту подстольник, он своим шелобаном все гляделки, ёпт, законопатит.
— Ну что ты за человек, Гришка? — раздраженно пожурил его майор. — Слова в простоте, без вот этих вот поговорок своих, не скажешь.
Но Гришка только пожал плечами и продолжил путь.
Майор какое-то время постоял, а потом решил тоже пойти к Валере. «У медали две стороны, — думал он, догоняя бредущего Гришку, — одну я уже видел, теперь и на другую гляну. Для объективности».
Но догнать Гришку не успел, так как заметил Поребрикова. Тот сидел на корточках рядом с сыном на обочине дороги и увлеченно возился с детским велосипедом. Велосипед стоял колесами верх, как задравший лапы подстреленный зверь.
— Здравствуй, Борис, — окликнул Поребрикова Бузунько.
— А-а, — поднял голову тот. — Здравия желаю, Петр Михайлович.
— Что делаешь? Над чем работаешь?
— Да какая там работа, — махнул рукой Поребриков. — Вот сыну лисапед починяю. Цепь проклятая слетает и слетает. Надо бы звездочку сменить, да размера подходящего нет. Вот и латаю, как дырявый кафтан.
— Не рановато ли для велосипеда-то, а? По сугробам, что ли, кататься?
— Да это вы не меня, вы вон Кирюшку спросите. Хочет, и все тут. А кто ему, кроме отца родного, поможет?
Кирюшка при этих словах вызывающе-вопросительно посмотрел на Бузунько, мол, а действительно, кто, если не отец?.. может, вы?
— Это верно, — смутился Бузунько и перевел взгляд на Поребрикова-старшего. — Слушай, Борис.
— А?
— Я тебя хотел вот что спросить. Я, ты знаешь, хоть и местный, но больше времени сейчас в райцентре провожу, немного с курса дела сбился. А ты ж здесь постоянно, так.
— А я что? Я ж только с отделения вышел.
— Но ты ж не пять минут назад вышел.
— Ну не пять.
— Так вот ты мне и скажи, что у нас тут творится? Какие-то «рифмачи», какие-то «заики». Еще и бузу какую-то недавно промеж себя затеяли.
— Да я сам не пойму, Петр Михайлович. Ну их к лешему. Мне вон тоже досталось, — и Поребриков ткнул указательным пальцем в синяк под глазом.
— М-да, — покачал головой майор. — Приложили. И это как, по-твоему, серьезно?
— Да ну, ерунда. Меня, бывало, и крепче прикладывали.
— Да я не про синяк. Я про бузу. Серьезно они разругались или так побаловаться решили от нечего делать?
— Не знаю, — пожал плечами Поребриков. — Что-то для баловства больно злобно бились. Не, к черту эти читки ваши. Да и вообще я завязал.
— С чем это?
— А с чем у нас завязывают? С алкоголем, ясен хрен.
— С чего вдруг?
— Да слишком много проблем через это дело выходит. У меня сын растет, а я каждый месяц по пятнадцать суток в отделении провожу. Вот тебе и весь расклад. Да и потом… посмотрел я на наших. Они б, если б не под этим делом были, может, и драться бы не стали. А алкоголь — такая штука, типа увеличительного стекла. Хорошее через него прекрасным видится, а любая обида прям аж смертельной становится. Вот они из-за ерунды какой-то повздорили и давай друг дружке морды квасить. «Поэзия! Проза!» Да на кой мне нужны такие заморочки? Я вон лучше сыну лисапед починю, а свою литературу дома один выучу. А морды бить — это извините.
— Понимаю. Насчет водки это все верно. Хотя, по мне, лучше б они пили, только б бузы не было. Мне порядок нужен для отчетности. Да и без отчетности тоже нужен. Понимаешь?
— Как не понять. Только я теперь не при делах. Вон, они все к Валерке повалили, а я, вишь, с Кирюшкой.
И Поребриков потрепал сына по голове.
— Ладно, Борис. Бывай. Пойду я до Валерки, поговорю с ними, авось вразумлю. А насчет звездочки для твоего лисапеда, я в райцентре узнаю. У меня там знакомый имеется, на технике подвинутый, у него и звездочки, и крестики, и нолики, и чего только нет.
— А вот за это завсегда спасибо.
— Да пока не за что.
Майор пожал руку Поребрикову, подмигнул Кирюшке и на прощание крутанул переднее колесо велосипеда.
У Валеры собралось народу почти вполовину меньше, чем у Степана, а именно человек пятнадцать. Про себя майор объяснил это большей популярностью прозы у народа вследствие доходчивости и простоты. В остальном же собравшиеся у Валеры мало чем отличались от собравшихся у Степана. И хотя майор был почему-то уверен, что «рифмачи» будут отличаться от Степановских гостей, например, большей одухотворенностью на лицах или какой-нибудь особой вежливостью (все ж таки, думал он, поэзия — не проза), ничего такого он, как ни старался, не заметил. Ему так же небрежным движением ноги пододвинули покосившуюся табуретку, ему так же безмолвно налили стакан водки и на него так же недоверчиво и угрюмо косились, явно раздосадованные невозможностью в его присутствии сыграть в «экзамен». Валерина подруга Танька, так же, как и Галина, жена Степана, лузгала семечки, сплевывая шелуху в ладонь. А уж про лица присутствующих и вовсе нечего говорить — кто с распухшей губой, кто с подбитым глазом, они один в один напоминали чтецов из лагеря «заик». «Ну раз и здесь тех же щей, да пожиже влей, — подумал майор, — беседу проведем по такому же сценарию, что и у Степана». Майор вежливо прослушал несколько стихотворений, а затем так же вежливо поинтересовался, почему никто не читает прозу. Ответ на этот вопрос он, конечно, знал и потому сразу приготовился перебить «ответчика» словами о том, что так, мол, дело не пойдет, ну и прочее. Но тут он, к своему удивлению, просчитался, ибо ответ оказался нелепее всего того, что он ожидал услышать.
Валера на правах хозяина объяснил Бузунько, что мало того что майор здесь не услышит прозы, но он также не услышит здесь и лирической поэзии, так как все «ромы» и «ром-бабы» (то есть те, кому досталась романтическая поэзия) сегодня с утра официально отделились от «простофиль» и «дикарей» (то есть тех, кому досталась «философская» и «экспериментальная» поэзия). Четкой границы, сказал Валера, тут, конечно, нет, и каждому достались разные поэтические жанры, но теперь любой чтец должен решить, на чьей он стороне, и изъять из своего публичного репертуара те жанры, приверженцем которых он себя не считает.
— У меня, например, — продолжал Валера, — «сироп» тоже имеется.
— Какой еще сироп? — рассердился майор, но тут же притих, увидев, что все засмеялись.
— «Сироп», — улыбнулся Валера, — в смысле лирическая поэзия. Однако я делаю акцент на той поэзии теперь, которая мне… нам, — поправился он, — более интересна.
Заметив растерянное выражение притихшего Бузунько, Валера «добил» несчастного майора.
— Кстати, по нашим сведениям, у «заик» сегодня тоже, — сказал он и подмигнул сидевшим за столом, — последняя совместная гастроль. «Отрывки» уходят от «ценников», а «ценники» поделятся, как и мы, на лириков и философов.
— Какие отрывки? Какие ценники? — снова разволновался майор, но уже не так агрессивно, понимая, что здесь царствует какой-то жаргон, который он просто еще не усвоил.
— «Ценники» — те, у кого законченные тексты. А «отрывки» — те, у кого «отделы», ну то есть… отрывки. Незаконченные куски. Выдержки там всякие, главы и так далее.
Майор с досадой плюнул и обмяк на табуретке, как проседает многоэтажный дом с некачественным фундаментом.
«Бред какой-то. Эдак, пока комиссия приедет, они у меня тут все как тараканы разбегутся», — подумал он.
— И что вы по этому поводу собираетесь делать, интересно?
Валера пожал плечами, а в разговор встрял строитель Беда.
— «Сиропщиков» трогать не будем, — пробасил он. — А «заик» били и бить будем.
И все, к ужасу майора, утвердительно закивали головами.
Бузунько уже представил приезд комиссии в Большие Ущеры, где на улицах полыхают баррикады, маршируют демонстранты и вообще ведутся военные действия. «Ценники» против «отрывков», «отрывки» против «простофиль», «простофили» против «сиропщиков». И это за несколько дней до экзамена! «Головой отвечаешь, если что», — вспомнил он слова Митрохина, и его передернуло. «Лучше б они все запили к чертовой матери!» — с досадой подумал Бузунько.
— Значит, так, — встал он с табуретки и надел фуражку. — Никакого беспредела я в Больших Ущерах не допущу. Я это и Степану с Галиной сказал, и вам говорю. Я лично буду следить за порядком на наших улицах. И если замечу, что хоть один из вас косо посмотрит на другого, будь он лириком, физиком или биохимиком, я приму самые жесткие меры. Вплоть до административной, а затем и уголовной ответственности.
Затем Бузунько прошел к двери и, прежде чем выйти в прихожую, обернулся и презрительно качнул головой:
— Эх, вы! Президент вам самое ценное доверил — культурное наследие России! Единую национальную идею подарил! А вы, как дети малые, только и знаете, что друг другу морды бить.
— Ну так мы это. — начал было оправдываться Беда.
— Да пошли вы! — кинул в сердцах майор и вышел, хлопнув дверью.
Но это было вчера. Сегодня надо было уже что-то делать.
— Сержант!
Черепицын, чертыхаясь про себя, покорно возник в дверях.
— Слушай сюда. Давай-ка на послезавтра организуем предварительный экзамен. Это у нас какое число будет?
— 30-е, товарищ майор.
— Гммм… поздновато, — почесал затылок Бузунько, — А что делать? К завтрашнему нам никак не успеть. Ладно.
Дуй на почту и скажи, чтоб они там подготовили извещения для сбора в клубе. И быстро! Одна нога здесь, другая там. Надо как-то народ мобилизовывать, а то совсем распоясались.
— Слушаюсь, товарищ майор. Только это…
— Ну что еще?
— По форме что там писать-то?
— Что? Где? В извещениях, что ли?! У тебя есть своя голова на плечах?!
— Не могу знать, — ушел по привычке в глухую защиту Черепицын.
— Во-во, коли была бы, так знал бы. Ну мне что тебе, все на тарелочке выкладывать? Может, мне еще за тебя в рот положить и разжевать?
Сержант решил не лезть на рожон, тем более что ему еще со школы не нравилось выражение про «разжевывание». Когда учительница говорила ему подобное, он всегда с содроганием представлял, как она за него разжевывает еду, а потом выплевывает ее на тарелку, а он должен есть эту тошнотворную массу.
— Значит, пишем… эээ… прямым текстом про предварительный экзамен?
— Ну да, да, да!
— Слушаюсь, товарищ майор!
— Ты еще здесь? — хмуро полюбопытствовал Бузунько. — И не вздумай отвечать «не могу знать». Марш на почту! И вертайся быстрей, вишь, как все навалилось разом.
Через полчаса Черепицын уже сидел с Катькой на почте и пил водку, запивая ее обжигающим чаем.
— Как он там? — спросил участковый, кивнув на округлившийся Катькин живот, и опрокинул 50 грамм водки.
— С чего это ты взял, что это он? Может, она? — презрительно хмыкнула Катька.
— Ну она, — равнодушно пожал плечами Черепицын и, передернувшись от водки, отхлебнул из стакана горячей светло-коричневой жидкости.
«Пожимает плечами так же равнодушно, как Митя», — подумала с горечью Катька.
— Растет, — ответила она и вздохнула. — Дерется иногда.
— Это как? — удивился Черепицын, сплевывая прилипшие к языку чаинки.
— Ну что ты как болван? Ножками, ручками толкается. Вот как.
— А-а. А Митька что?
— А что Митька? Ему что я есть, что меня нет.
— Не хочет, значит, жениться.
— Значит, не хочет.
— М-да, — философски протянул Черепицын и снова налил себе водки. — Не хочешь немного? — предложил он Катьке водку.
— Да нет, — отмахнулась та.
— Ладно, — вздохнул сержант и снова опрокинул в себя 50 грамм. Перед каждой порцией он не выдыхал, как обычно делают пьющие, а тихо вздыхал, словно не водку пил, а нес на себе невидимый миру крест. — Ну, я тогда пойду, что ли? Мне еще надо кой-какие дела делать.
— Иди, что ли, — глядя куда-то вдаль, задумчиво откликнулась Катька.
Сержант нахлобучил фуражку, вытер рукавом губы и, положив бутылку водки в карман, пошел к двери.
— Насчет текста ты поняла. В семь сбор в клубе, экзамен, ну, в общем, напишешь что-нибудь. За чай спасибо.
Как только сержант вышел, вся задумчивость слетела с Катьки в один миг. Она вскочила и метнулась к лотку, где лежала пришедшая корреспонденция. Дело было в том, что среди сегодняшней почты она обнаружила письмо, адресованное Мите. Это ее до такой степени заинтриговало, что она решила непременно вскрыть и прочитать его. Для этого она поставила чайник и уже приготовилась подставить письмо под влажную струю пара из носика, как в дверях возник Черепицын с очередным приказом от Бузунько. Пока он сбивчиво объяснял суть дела, Катька косилась на лоток с письмами и ждала, когда сержант наконец уйдет. Но Черепицын, не заметив встревоженного вид хозяйки, зато заметив закипевший чайник, в своей обычной нечуткой манере присел за стол и попросил угостить его «чайковским».
Сразу после беседы с библиотекарем около дома Степана и Галины Бузунько действительно направился писать очередной положительный рапорт Митрохину. Но по дороге наткнулся на Гришку-плотника, который в свою очередь сообщил майору, что идет на читку к Валере-трактористу. На вопрос майор, правда ли, что «заики» что-то не поделили с «рифмачами», Гришка ответил в своем иносказательном духе:
— Дай ядреному шелопуту подстольник, он своим шелобаном все гляделки, ёпт, законопатит.
— Ну что ты за человек, Гришка? — раздраженно пожурил его майор. — Слова в простоте, без вот этих вот поговорок своих, не скажешь.
Но Гришка только пожал плечами и продолжил путь.
Майор какое-то время постоял, а потом решил тоже пойти к Валере. «У медали две стороны, — думал он, догоняя бредущего Гришку, — одну я уже видел, теперь и на другую гляну. Для объективности».
Но догнать Гришку не успел, так как заметил Поребрикова. Тот сидел на корточках рядом с сыном на обочине дороги и увлеченно возился с детским велосипедом. Велосипед стоял колесами верх, как задравший лапы подстреленный зверь.
— Здравствуй, Борис, — окликнул Поребрикова Бузунько.
— А-а, — поднял голову тот. — Здравия желаю, Петр Михайлович.
— Что делаешь? Над чем работаешь?
— Да какая там работа, — махнул рукой Поребриков. — Вот сыну лисапед починяю. Цепь проклятая слетает и слетает. Надо бы звездочку сменить, да размера подходящего нет. Вот и латаю, как дырявый кафтан.
— Не рановато ли для велосипеда-то, а? По сугробам, что ли, кататься?
— Да это вы не меня, вы вон Кирюшку спросите. Хочет, и все тут. А кто ему, кроме отца родного, поможет?
Кирюшка при этих словах вызывающе-вопросительно посмотрел на Бузунько, мол, а действительно, кто, если не отец?.. может, вы?
— Это верно, — смутился Бузунько и перевел взгляд на Поребрикова-старшего. — Слушай, Борис.
— А?
— Я тебя хотел вот что спросить. Я, ты знаешь, хоть и местный, но больше времени сейчас в райцентре провожу, немного с курса дела сбился. А ты ж здесь постоянно, так.
— А я что? Я ж только с отделения вышел.
— Но ты ж не пять минут назад вышел.
— Ну не пять.
— Так вот ты мне и скажи, что у нас тут творится? Какие-то «рифмачи», какие-то «заики». Еще и бузу какую-то недавно промеж себя затеяли.
— Да я сам не пойму, Петр Михайлович. Ну их к лешему. Мне вон тоже досталось, — и Поребриков ткнул указательным пальцем в синяк под глазом.
— М-да, — покачал головой майор. — Приложили. И это как, по-твоему, серьезно?
— Да ну, ерунда. Меня, бывало, и крепче прикладывали.
— Да я не про синяк. Я про бузу. Серьезно они разругались или так побаловаться решили от нечего делать?
— Не знаю, — пожал плечами Поребриков. — Что-то для баловства больно злобно бились. Не, к черту эти читки ваши. Да и вообще я завязал.
— С чем это?
— А с чем у нас завязывают? С алкоголем, ясен хрен.
— С чего вдруг?
— Да слишком много проблем через это дело выходит. У меня сын растет, а я каждый месяц по пятнадцать суток в отделении провожу. Вот тебе и весь расклад. Да и потом… посмотрел я на наших. Они б, если б не под этим делом были, может, и драться бы не стали. А алкоголь — такая штука, типа увеличительного стекла. Хорошее через него прекрасным видится, а любая обида прям аж смертельной становится. Вот они из-за ерунды какой-то повздорили и давай друг дружке морды квасить. «Поэзия! Проза!» Да на кой мне нужны такие заморочки? Я вон лучше сыну лисапед починю, а свою литературу дома один выучу. А морды бить — это извините.
— Понимаю. Насчет водки это все верно. Хотя, по мне, лучше б они пили, только б бузы не было. Мне порядок нужен для отчетности. Да и без отчетности тоже нужен. Понимаешь?
— Как не понять. Только я теперь не при делах. Вон, они все к Валерке повалили, а я, вишь, с Кирюшкой.
И Поребриков потрепал сына по голове.
— Ладно, Борис. Бывай. Пойду я до Валерки, поговорю с ними, авось вразумлю. А насчет звездочки для твоего лисапеда, я в райцентре узнаю. У меня там знакомый имеется, на технике подвинутый, у него и звездочки, и крестики, и нолики, и чего только нет.
— А вот за это завсегда спасибо.
— Да пока не за что.
Майор пожал руку Поребрикову, подмигнул Кирюшке и на прощание крутанул переднее колесо велосипеда.
У Валеры собралось народу почти вполовину меньше, чем у Степана, а именно человек пятнадцать. Про себя майор объяснил это большей популярностью прозы у народа вследствие доходчивости и простоты. В остальном же собравшиеся у Валеры мало чем отличались от собравшихся у Степана. И хотя майор был почему-то уверен, что «рифмачи» будут отличаться от Степановских гостей, например, большей одухотворенностью на лицах или какой-нибудь особой вежливостью (все ж таки, думал он, поэзия — не проза), ничего такого он, как ни старался, не заметил. Ему так же небрежным движением ноги пододвинули покосившуюся табуретку, ему так же безмолвно налили стакан водки и на него так же недоверчиво и угрюмо косились, явно раздосадованные невозможностью в его присутствии сыграть в «экзамен». Валерина подруга Танька, так же, как и Галина, жена Степана, лузгала семечки, сплевывая шелуху в ладонь. А уж про лица присутствующих и вовсе нечего говорить — кто с распухшей губой, кто с подбитым глазом, они один в один напоминали чтецов из лагеря «заик». «Ну раз и здесь тех же щей, да пожиже влей, — подумал майор, — беседу проведем по такому же сценарию, что и у Степана». Майор вежливо прослушал несколько стихотворений, а затем так же вежливо поинтересовался, почему никто не читает прозу. Ответ на этот вопрос он, конечно, знал и потому сразу приготовился перебить «ответчика» словами о том, что так, мол, дело не пойдет, ну и прочее. Но тут он, к своему удивлению, просчитался, ибо ответ оказался нелепее всего того, что он ожидал услышать.
Валера на правах хозяина объяснил Бузунько, что мало того что майор здесь не услышит прозы, но он также не услышит здесь и лирической поэзии, так как все «ромы» и «ром-бабы» (то есть те, кому досталась романтическая поэзия) сегодня с утра официально отделились от «простофиль» и «дикарей» (то есть тех, кому досталась «философская» и «экспериментальная» поэзия). Четкой границы, сказал Валера, тут, конечно, нет, и каждому достались разные поэтические жанры, но теперь любой чтец должен решить, на чьей он стороне, и изъять из своего публичного репертуара те жанры, приверженцем которых он себя не считает.
— У меня, например, — продолжал Валера, — «сироп» тоже имеется.
— Какой еще сироп? — рассердился майор, но тут же притих, увидев, что все засмеялись.
— «Сироп», — улыбнулся Валера, — в смысле лирическая поэзия. Однако я делаю акцент на той поэзии теперь, которая мне… нам, — поправился он, — более интересна.
Заметив растерянное выражение притихшего Бузунько, Валера «добил» несчастного майора.
— Кстати, по нашим сведениям, у «заик» сегодня тоже, — сказал он и подмигнул сидевшим за столом, — последняя совместная гастроль. «Отрывки» уходят от «ценников», а «ценники» поделятся, как и мы, на лириков и философов.
— Какие отрывки? Какие ценники? — снова разволновался майор, но уже не так агрессивно, понимая, что здесь царствует какой-то жаргон, который он просто еще не усвоил.
— «Ценники» — те, у кого законченные тексты. А «отрывки» — те, у кого «отделы», ну то есть… отрывки. Незаконченные куски. Выдержки там всякие, главы и так далее.
Майор с досадой плюнул и обмяк на табуретке, как проседает многоэтажный дом с некачественным фундаментом.
«Бред какой-то. Эдак, пока комиссия приедет, они у меня тут все как тараканы разбегутся», — подумал он.
— И что вы по этому поводу собираетесь делать, интересно?
Валера пожал плечами, а в разговор встрял строитель Беда.
— «Сиропщиков» трогать не будем, — пробасил он. — А «заик» били и бить будем.
И все, к ужасу майора, утвердительно закивали головами.
Бузунько уже представил приезд комиссии в Большие Ущеры, где на улицах полыхают баррикады, маршируют демонстранты и вообще ведутся военные действия. «Ценники» против «отрывков», «отрывки» против «простофиль», «простофили» против «сиропщиков». И это за несколько дней до экзамена! «Головой отвечаешь, если что», — вспомнил он слова Митрохина, и его передернуло. «Лучше б они все запили к чертовой матери!» — с досадой подумал Бузунько.
— Значит, так, — встал он с табуретки и надел фуражку. — Никакого беспредела я в Больших Ущерах не допущу. Я это и Степану с Галиной сказал, и вам говорю. Я лично буду следить за порядком на наших улицах. И если замечу, что хоть один из вас косо посмотрит на другого, будь он лириком, физиком или биохимиком, я приму самые жесткие меры. Вплоть до административной, а затем и уголовной ответственности.
Затем Бузунько прошел к двери и, прежде чем выйти в прихожую, обернулся и презрительно качнул головой:
— Эх, вы! Президент вам самое ценное доверил — культурное наследие России! Единую национальную идею подарил! А вы, как дети малые, только и знаете, что друг другу морды бить.
— Ну так мы это. — начал было оправдываться Беда.
— Да пошли вы! — кинул в сердцах майор и вышел, хлопнув дверью.
Но это было вчера. Сегодня надо было уже что-то делать.
— Сержант!
Черепицын, чертыхаясь про себя, покорно возник в дверях.
— Слушай сюда. Давай-ка на послезавтра организуем предварительный экзамен. Это у нас какое число будет?
— 30-е, товарищ майор.
— Гммм… поздновато, — почесал затылок Бузунько, — А что делать? К завтрашнему нам никак не успеть. Ладно.
Дуй на почту и скажи, чтоб они там подготовили извещения для сбора в клубе. И быстро! Одна нога здесь, другая там. Надо как-то народ мобилизовывать, а то совсем распоясались.
— Слушаюсь, товарищ майор. Только это…
— Ну что еще?
— По форме что там писать-то?
— Что? Где? В извещениях, что ли?! У тебя есть своя голова на плечах?!
— Не могу знать, — ушел по привычке в глухую защиту Черепицын.
— Во-во, коли была бы, так знал бы. Ну мне что тебе, все на тарелочке выкладывать? Может, мне еще за тебя в рот положить и разжевать?
Сержант решил не лезть на рожон, тем более что ему еще со школы не нравилось выражение про «разжевывание». Когда учительница говорила ему подобное, он всегда с содроганием представлял, как она за него разжевывает еду, а потом выплевывает ее на тарелку, а он должен есть эту тошнотворную массу.
— Значит, пишем… эээ… прямым текстом про предварительный экзамен?
— Ну да, да, да!
— Слушаюсь, товарищ майор!
— Ты еще здесь? — хмуро полюбопытствовал Бузунько. — И не вздумай отвечать «не могу знать». Марш на почту! И вертайся быстрей, вишь, как все навалилось разом.
Через полчаса Черепицын уже сидел с Катькой на почте и пил водку, запивая ее обжигающим чаем.
— Как он там? — спросил участковый, кивнув на округлившийся Катькин живот, и опрокинул 50 грамм водки.
— С чего это ты взял, что это он? Может, она? — презрительно хмыкнула Катька.
— Ну она, — равнодушно пожал плечами Черепицын и, передернувшись от водки, отхлебнул из стакана горячей светло-коричневой жидкости.
«Пожимает плечами так же равнодушно, как Митя», — подумала с горечью Катька.
— Растет, — ответила она и вздохнула. — Дерется иногда.
— Это как? — удивился Черепицын, сплевывая прилипшие к языку чаинки.
— Ну что ты как болван? Ножками, ручками толкается. Вот как.
— А-а. А Митька что?
— А что Митька? Ему что я есть, что меня нет.
— Не хочет, значит, жениться.
— Значит, не хочет.
— М-да, — философски протянул Черепицын и снова налил себе водки. — Не хочешь немного? — предложил он Катьке водку.
— Да нет, — отмахнулась та.
— Ладно, — вздохнул сержант и снова опрокинул в себя 50 грамм. Перед каждой порцией он не выдыхал, как обычно делают пьющие, а тихо вздыхал, словно не водку пил, а нес на себе невидимый миру крест. — Ну, я тогда пойду, что ли? Мне еще надо кой-какие дела делать.
— Иди, что ли, — глядя куда-то вдаль, задумчиво откликнулась Катька.
Сержант нахлобучил фуражку, вытер рукавом губы и, положив бутылку водки в карман, пошел к двери.
— Насчет текста ты поняла. В семь сбор в клубе, экзамен, ну, в общем, напишешь что-нибудь. За чай спасибо.
Как только сержант вышел, вся задумчивость слетела с Катьки в один миг. Она вскочила и метнулась к лотку, где лежала пришедшая корреспонденция. Дело было в том, что среди сегодняшней почты она обнаружила письмо, адресованное Мите. Это ее до такой степени заинтриговало, что она решила непременно вскрыть и прочитать его. Для этого она поставила чайник и уже приготовилась подставить письмо под влажную струю пара из носика, как в дверях возник Черепицын с очередным приказом от Бузунько. Пока он сбивчиво объяснял суть дела, Катька косилась на лоток с письмами и ждала, когда сержант наконец уйдет. Но Черепицын, не заметив встревоженного вид хозяйки, зато заметив закипевший чайник, в своей обычной нечуткой манере присел за стол и попросил угостить его «чайковским».