Оговорюсь сразу: трусов в обычном, общепринятом, что ли, смысле среди летчиков, как правило, почти не встречается. Такой трус старается подобрать себе профессию менее опасную. На первый взгляд на фронте вроде бы таких нет: смерть - частая гостья как на земле, так и на небе. Но трус боится не одной смерти, он боится всего: простуды, зубной боли, темноты и даже собственной трусости. Высоты он боится тоже. Поэтому, выбирая из ста зол свои девяносто девять, обыкновенный, дюжинный трус избегает писать рапорт о желании стать летчиком-штурмовиком или истребителем.
   Среди летчиков если и попадаются иногда трусы, то иного рода. Темноты или зубной боли такие обычно не страшатся - они лишь остервенело цепляются за свою жизнь, ни в грош не ставя чужую. Но подлое это свойство мало кого спасает.
   Я за всю войну встретился с таким только раз. Не хочется называть его фамилию: ее помимо него до сих пор кто-то носит. Пусть будет Кучилов, Иван Кучилов - не совсем точно, но те, кто вместе с ним воевал, узнают.
   Кучилова подбили, когда он возвращался к себе на базу после выполненного задания. Кстати сказать, о тех, с кем это случилось раньше, многого не расскажешь: вынужденная посадка по ту сторону линии фронта чаще всего равносильна смерти. Кучилов напоролся на заслон зениток уже вблизи от передовой. Ему удалось перетянуть линию фронта, но сесть было некуда. Под крылом мелькали рытвины, буераки. Воспользоваться парашютами тоже было нельзя: машина потеряла высоту и шла слишком низко. В любую минуту она могла врезаться в землю. Жизнь повисла на волоске, и чем тоньше становился этот волосок, тем беспощаднее наваливался страх.
   Никто не слышал, чтобы Кучилов кричал, звал на помощь - он сознавал, что это бессмысленно. Страх не заставил его потерять голову, не скомкал нервы паникой. Случилось худшее - страх поднял со дна души Кучилова подлость.
   И вдруг под крылом самолета замелькали стога сена. Кучилов мгновенно отстегнул ремни, открыл задвижки фонаря и выпрыгнул в стог. А лишившийся пилота штурмовик продолжал нестись над землей. В задней его кабине сидел стрелок.
   Машина ударилась о землю с такой силой, что обломились крылья и хвост. И все же стрелок остался жив. А вот самому Кучилову не повезло: его нашли на земле со сломанным в нескольких местах позвоночником. Он был мертв. В стог ему попасть не удалось, промахнулся...
   А ведь все могло быть иначе, если бы он остался в самолете. Страх сделал его не только подлецом, не только предателем по отношению к человеку, с которым воевал вместе не один месяц, страх сделал его слепым и беспомощным. Может быть, ему так и не удалось бы посадить машину, хотя сразу за стогами сена лежал кусок ровного луга, но выровнять ее, постараться уменьшить скорость, смягчить удар, выбрать, наконец, наиболее безопасное место, бесспорно, было в его силах. Помешала этому только трусость.
   Конечно, я не хочу сказать, что в отличие от Кучилова другим летчикам незнакомо чувство страха. Еще на Курской дуге, когда нас с Ананьевым подожгли "фоккеры", которых из-за камуфляжной раскраски я поначалу принял за "ла-вочкиных", страх на несколько долгих минут стал нашим попутчиком. Он влез на ходу ко мне в кабину в ту самую секунду, когда я сообразил, что подбитый, охваченный огнем самолет может взорваться в воздухе прежде, чем я дотяну до своих.
   До линии фронта в тот раз оставалось лететь еще минуты две-три, а огонь уже разошелся вовсю: вот-вот перекинется на баки с горючим. Прыгать нельзя внизу враг. Оставаться в пылающей машине - значит рисковать взорваться в любой момент вместе с нею. Не знаю, как бы поступил на нашем месте Кучилов. Мы с Ананьевым решили остаться.
   До передовой мы тогда, как я уже говорил, дотянули. Но сделать это было нелегко: каждая секунда полета на пылающей машине растягивалась, казалось, в целую вечность...
   И только когда вслед за выпрыгнувшим стрелком раскрылся наконец и надо мной купол парашюта, а вслед за его хлопком где-то справа и выше оглушительно грохнуло - самолет все-таки взорвался в воздухе, - напряжение наконец отпустило меня. Я понял, что все время ждал этого взрыва. Ожидание это и было моим страхом. Поддайся ему- и мы с Ананьевым оказались бы на вражеской территории. Значит, страх можно преодолеть, не дать ему сесть тебе на голову.
   Одним это удается легче, другим труднее. Но помнить нужно одно: трусом не рождаются, трусом становятся. Страх, если вдуматься, даже полезная вещь - он сигнализирует об опасности. Это ценно, но этим и исчерпывается его генетический, закрепленный в процессе эволюции смысл. Все же остальное, так сказать, благоприобретенное. Страх в своей первоочередной основе - сигнал, но сигнал, обладающий коварным свойством перерождать свою собственную первоначальную сущность. Предоставленный самому себе, лишенный противодействия со стороны воли, страх начинает расти, порабощая психику. Когда-то полезный, он незаметно, исподволь превращается в свою противоположность: сигнализируя об опасности, страх теперь сам становится опасностью. Высшая его форма - паника сковывает силы, делает человека беспомощным.
   Но процесс этот, к счастью, обратим. С помощью длительных, упорных тренировок страх можно обуздать, поставить под контроль сознания. Хороший летчик как бы укрощает его, ставя под контроль своей воли. И тогда преодоленное, но неподавленное чувство страха помимо основной своей функции предупреждать об опасности - активизирует психику, мобилизуя внутренние резервы человека. Делает его в критические минуты не только более осмотрительным, собранным, но и подчас более дерзким.
   В этой связи мне часто вспоминаются два эпизода. Оба они произошли в последний год войны.
   Вскоре после боев за сандомирский плацдарм нас перебросили на 2-й Украинский фронт, где мы вошли в состав 5-й воздушной армии генерала Горюнова. Вместе с войсками 2-го Украинского сражались сначала в Румынии, Венгрии, а затем в Чехословакии, где нас и застал последний день войны.
   Однажды мы получили задание накрыть один из вражеских аэродромов подскока, расположенный вблизи венгерского города Мишкольц. Обычно основной аэродром со всей его вспомогательной техникой и обслуживающим персоналом размещают в местности, достаточно удаленной от передовой. Делается это для того, чтобы максимально его обезопасить. Аэродром подскока, наоборот, устраивают вблизи линии фронта, куда самолеты прилетают-"подскакивают" лишь на время активных боевых действий. Кончили - и назад, на основную базу. А на аэродроме подскока остаются только цистерны с горючим и немного боеприпасов. Вот такой аэродром конечно, в момент, когда он не пустует, а полон немцев, - нам и предстояло накрыть.
   Вылетели двумя девятками. Одну вел я, другую - Виктор Кумсков. Не знаю, кто здесь прохлопал (разведка или еще кто - на войне случается всякое), только аэродром, когда мы на него вышли, оказался пустым. Что делать? Не возвращаться же ни с чем! Тем более что по соседству с аэродромом крупная железнодорожная станция, битком забитая военными эшелонами.
   - Шарахнем? - спрашивает Кумсков.
   - Обязательно! - отвечаю я. - Только держать ухо востро! И аэродром, и станция наверняка защищены зенитным огнем.
   Удар по станции застал фашистов врасплох. Зенитки начали бить, только когда мы уже выходили из пикирования. Слева от меня горы прорезала глубокая расщелина, подходы к которой конечно же были пристреляны немцами; справа лежала долина, откуда били вражеские зенитки. Я тогда сделал правый доворот прямо на долину, да еще с резким снижением, - упал, образно говоря, на стволы зениток противника. И когда сбитые с толку немцы перенесли заградительный огонь вперед по траектории моего предполагаемого курса, быстро отдал команду:
   - Всем круто влево!
   Девятка вслед за мной повторила маневр, и мы, целые и невредимые, оказались в спасительной расщелине. Девятка Кумскова ушла в противоположную сторону.
   Конечно, повернуть в долину, на стволы бьющих по тебе зениток было страшновато: страх, если бы ему поддаться, направил бы прямиком на расщелину. Враг именно этого от нас и ждал, и в пристрелянном пространстве от станции до расщелины нашли бы гибель многие экипажи. А вот того, что, разделавшись с их эшелонами, мы вновь повернем к ним в тыл, в ощетинившуюся стволами зенитных батарей долину, противник ожидать никак не мог. Нам же перспектива оказаться в дураках да в придачу еще рисковать быть сбитыми придала дерзости. Обе девятки, отвернув после пикирования не к расщелине, а прямо на врага, сделали не то, чего ожидал враг, а именно то, что и нужно было в данной ситуации сделать.
   Второй эпизод, свидетельствующий о том, что страх перед бездарной гибелью прибавляет иной раз дерзости, произошел на границе Венгрии и Чехословакии. Цель, которую предстояло штурмовать, отделяли от нас горы. Вражеские зенитки укрывались на самом гребне и по ту сторону склона, у его подножия. Идти на обычной высоте - значило бы попасть под огонь и тех, и этих. Крупные потери, таким образом, были гарантированы.
   Что делать? Как ни крути, а зенитных заслонов не обойдешь - других подходов на цель не было. Решили рискнуть. Не уходить вверх, а, наоборот, сесть противнику на голову.
   Гребень прошли с ходу, и сразу же - ручку от себя: вниз летели, как на салазках, того и гляди фюзеляжем борозду по склону прочертишь. Шальная очередь из автомата, даже винтовочный выстрел на такой высоте могли оказаться для самолета гибельными - до земли разве что рукой не достать. А внизу - зенитки. Шли мы на них прямо в лоб. В этом, собственно, и заключался весь фокус. Немцы, как и рассчитывали, стрелять не решились - побоялись попасть в своих, в тех, что засели на гребне. А чуть бы отверни вверх от земли - тут уж огня хватило бы со всех сторон.
   Потом, когда все уже позади, понимаешь, что действовать нужно было именно так, и никак иначе, что риск нарваться на шальную очередь из автомата гораздо меньше, нежели идти на высоте в простреливаемой обеими батареями зоне. Но в те секунды, когда не знаешь, чем еще кончится твоя атака, когда в нескольких метрах под твоим самолетом проносится вражеская земля, а впереди по курсу глядящие тебе в лоб зенитки, чувствуешь, как по коже пробирает знобящий холодок, а гимнастерка пропитывается потом...
   Словом, я не верю, что есть люди, якобы напрочь лишенные чувства страха. Страх испытывают все. Суть в другом _ как относится человек к страху, умеет ли он его подчинить или подчиняется ему сам. В одном случае чувство страха помощник и союзник: оно предупреждает об опасности, оценивает ее размеры и мобилизует силы для борьбы с ней; в другом - враг, превращающий человека в бессильного и слепого труса. И чаще всего только от самого человека зависит, чем окажется для него одно из естественных, данных ему самой природой качеств - верным помощником или , злейшим врагом. Поэтому, наверное, одинаково глупо и вредно как кичиться мнимым отсутствием страха, так и стыдливо скрывать от окружающих малейшее его проявление. Позорно не то, что кто-то испытывает в минуту реальной опасности чувство страха, а то, когда человек, упустив время и не научившись контролировать это чувство, становится его рабом, превращается в труса...
   Государственная граница давно осталась позади. Война неуклонно катилась к концу, и летчики все чаще заговаривали о том, какой она окажется для нас, мирная жизнь.
   В одну из таких минут передышек, когда боевых вылетов не было, мы сидели на опушке подступавшего к самому аэродрому леса возле костра, где пеклась картошка. Картошку пилоты привезли с собой в бомболюках. Идея загрузить бомболюки картофелем принадлежала Ивану Гусеву и Паше Иванову. Оба они обладали отменным аппетитом, о котором в полку складывались чуть ли не легенды. Гусев привез свой неукротимый аппетит из блокадного Ленинграда, а Иванов любил поесть, видимо, по причине своей комплекции. Когда оба появлялись в летной столовой, официантки, улыбаясь, спрашивали:
   - Аппетит прежний?
   - А что ему сделается! - абсолютно серьезно отвечали Гусев и Иванов.
   И на столике перед каждым из них появлялись по две-три порции супа, столько же котлет с гарниром, по три кружки компота и изрядное количество ломтей хлеба. Летчики, подшучивая и пересмеиваясь, исподтишка наблюдали, как уписывают друзья тарелку за тарелкой. Особое рвение проявлял Гусев. Наголодавшись за блокаду, он вообще не мог равнодушно относиться к чему-либо съестному.
   И вот когда полк получил приказ перебазироваться на новый аэродром близ одной из деревушек в Венгрии, Гусев предложил захватить на новое место мешки с картофелем.
   - Не пропадать же добру! - уговаривал он летчиков.- Неизвестно еще, чем нас в этой Венгрии кормить будут,
   - Да ты что, спятил? - возражали ему. - У нас и так груза под завязку! Чехлы, стремянки, колодки... Да мало ли! А он - картошку! Не в гондолы же ее насыпать.
   - Зачем в гондолы! - стоял на своем Гусев. - А бомболюки на что? Туда и загрузим. Сами же потом спасибо скажете.
   - А если вдруг враг под крылом? Чем бомбить будешь - картошкой? подшучивали над Гусевым.
   - Бомбы мы на новом месте получим, - не сдавал позиций Гусев. - А вот ежели брюхо подведет, не до смеха будет. У снабженцев как? Нынче густо, завтра пусто...
   В общем, уговорил. Так и пропутешествовала картошка в бомболюках по воздуху. А теперь пришлась кстати: пеклась в золе под углями.
   -- Ушицу бы к ней в котелке сварить, - мечтательно сказал Иванов. - В здешней речке, говорят, рыбы пропасть.
   - Какая тут рыба!-лениво возразил Пряженников.- Если и была, немцы небось всю выловили. Да в придачу мин набросали. Ты за окуньком, а тебя ка-ак жахнет! Враз про уху забудешь.
   - Насчет рыбы ничего не скажу, а пляж здесь хороший, - вставил слово Лядский.
   - А вот Юра Четиченко вернется, спросим! И про пляж, и про рыбу, - вступил в разговор еще кто-то из летчиков. - Он с полчаса уж как купаться ушел.
   - А вот это напрасно, - нахмурился Саша Пряженников. - Как бы беды не случилось...
   В этот момент, как бы в подтверждение его слов, в стороне за деревьями послышался глухой взрыв.
   Летчики вскочили на ноги. Неужели правда? Один и тот же тревожный вопрос застыл на наших лицах. Пряженников не преувеличивал. О злобном коварстве фашистов мы уже хорошо знали. Будь их воля - истребили бы каждого: от малого ребенка до столетней старухи. Отступая, они закладывали где попало взрывчатку, мины, фугасы, охотились не на одних солдат, а на всякого, кто зазевается.
   Через минуту мы уже бежали березняком к речке, бежали, еще не веря до конца, что произошло непоправимое...
   Пряженников в своей мрачной догадке оказался прав. Юра Четиченко, молодой летчик, успевший совершить более двадцати боевых вылетов, подорвался во время купания на искусно замаскированной мине. Ему оторвало обе ноги. К вечеру мы похоронили любимца полка - светловолосого парня, всегда добродушно улыбавшегося, стремившегося быть полезным всем и каждому. Ему едва исполнилось двадцать лет.
   На могиле Юры мы поклялись отомстить за его смерть, не щадя фашистов ни на земле, ни в воздухе. Сколько лет шла война, а мы так и не смогли привыкнуть к лютым, нечеловеческим и часто просто бессмысленным их зверствам. Порой казалось, что по ту сторону линии фронта нам противостоят не люди, а какие-то вурдалаки из страшных сказок, принявшие человеческое обличье лишь ради маскировки своей звериной сущности.
   Конечно, я отдаю себе отчет в том, что подобные слова могут сегодня показаться кому-то наивными, надуманными преувеличениями. Какие, дескать, еще вурдалаки? Но нам тогда это не казалось наивным. Видя людей с вырезанными из их спин ремнями, изуродованные трупы детей и стариков, видя, как фашисты изощренно глумились над жизнью ни в чем не повинных мирных людей, многие из нас просто отказывались понимать, как может человек, пусть даже и в фашистском мундире, совершать такое, чего бы не сделал никакой самый лютый зверь. Нет, думали мы, фашизм не просто извращенная преступная идеология, фашизм - это растление умов, деградация людей до стадии лишенных какой бы то ни было нравственности чудовищ. Когда безудержный садизм не эпизод, а государственная мораль, когда нравственное уродство не факт медицины, а сознательно насаждаемая норма поведения, о каких преувеличениях может идти речь? О какой надуманной наивности?..
   Примерно в то же время, в ноябре сорок четвертого, и там же, в Венгрии, я узнал, что многим летчикам нашей дивизии, в том числе и мне, присвоено звание Героя Советского Союза.
   День тот для меня начался как обычно. Рано утром под окнами небольшого венгерского домика, где квартировали летчики, просигналил наш дежурный полковой автобус: пора было ехать на аэродром. К ночным полетам штурмовики были не приспособлены, поэтому светлые часы суток мы стремились использовать как можно полнее. Конечно, это вовсе не означало, что все экипажи с рассвета и до сумерек находились в воздухе либо готовили машины к вылету. Но никогда нельзя было знать заранее, в какое время и сколько самолетов понадобится для выполнения очередного задания, так что на аэродром мы отправлялись всем нашим пилотским коллективом.
   А там устраивали крытый настил с тюфяками или соломой, где и досыпали в ожидании вылета. Спали не раздеваясь, приткнувшись поудобнее, прикрыв глаза от солнца рукавом гимнастерки или пилоткой. Командиры эскадрилий научились распознавать своих летчиков по сапогам. Получил приказ поднять в воздух девятку или четверку, идешь вдоль настила и, чтобы не будить зря остальных, отбираешь намеченных людей по подметкам да голенищам...
   Но в то утро, хотя погода выдалась явно нелетная - небо затянула сплошная низкая облачность, - подняли всех. На аэродром вместе с группой штабных офицеров прибыл -командир дивизии генерал Байдуков.
   - Считай, что с тебя сегодня причитается! - сказал, окликнув меня, Виктор Кумсков. Он шел со стороны КП и, видно, успел что-то разузнать. - Комдив, говорят, с золотыми звездочками приехал...
   Все мы знали, что существует приказ Верховного Главнокомандующего, согласно которому летчиков, имевших более семидесяти успешных боевых вылетов, рекомендовалось представлять к званию Героя Советского Союза. У меня число их перевалило за сотню, но для того чтобы получить Золотую Звезду, одного этого, как мне казалось, было мало.
   - Почему же мало? - не соглашался со мной Кум-сков. - Другие же получают. А ты чем хуже?
   Хуже других я себя не считал - вроде бы не было на то основания, но и словам своего друга не придал никакого значения. И даже после того, когда был зачитан перед строем Указ Президиума Верховного Совета СССР и я услышал среди других свою фамилию, мне в первые секунды показалось, что я ослышался.
   - Ну и физиономия у тебя была! - смеялся вечером все тот же Кумсков. Говорил ведь, что с тебя причитается. И вдобавок погода нелетная, везет же людям!
   Нам и в самом деле везло. В довершение ко всему в расположении нашего аэродрома к вечеру появились знаменитые конники Плиева. Об их дерзких рейдах по тылам врага ходили тогда легенды. Познакомиться с отчаянными парнями, с такими, для которых в народе издавна существует лихое словцо "сорвиголова", любопытно было, конечно, всякому. Но они нас опередили. Узнав, что в полку у летчиков такое событие, плиевцы нагрянули к нам в гости. Начпрод решил не ударить в грязь лицом. Побывав предварительно у командира полка, он тряхнул запасами и сервировал в обоих залах столовой - летном и для техсостава роскошный, почти посольский, как выразился один из наших гостей-конников, ужин. Зашел на несколько минут и сам комполка. Поздравив награжденных, он на всякий случай не забыл добавить, что завтра в 6.00 все должны быть на аэродроме в полной боевой готовности - война, дескать, еще не кончилась...
   Война-то хотя и не кончилась, но уже по всему чувствовалось, что дело идет к концу. Летать стало легче. Немцы в большинстве своем были морально сломлены и ни на что уже не надеялись, а наши летчики, пополнявшие состав эскадрилий, приходили теперь хорошо обученными, подготовленными. Сказывалось и то, что сами мы уже прошли суровую, большую школу. Давно минули те времена, когда чуть ли не после каждого боевого вылета в голову лезли мучительные мысли, что не все сделано так, как нужно, как можно было бы сделать, что потерь могло быть меньше, если бы вовремя заметить то-то и то-то, не упустить того-то и того-то, - и тогда, может быть, те, кто погиб в бою, вернулись бы вместе с тобой на аэродром... Чувство горечи и неудовлетворенности, так часто овладевавшее нами прежде, ощущение неуверенности в том, что сделано все возможное и необходимое, чтобы избежать непоправимых ошибок, - все это осталось уже позади: теперь мы дрались уверенно, сознавая свою силу и опыт, знали, что если кому-то не повезло, кто-то не вернулся после задания на базу, то винить тут ни себя, ни кого другого теперь не приходится - виновата только сама война.
   К тому времени я уже был заместителем командира эскадрильи и обычно летал ведущим. Особое значение всегда придавалось первому вылету на новую цель. Первый вылет - наиболее сложный и наиболее опасный. Потом, когда подходы к цели нащупаны, а оборона врага вскрыта и выявлена, риска уже значительно меньше. Поэтому всякий раз, когда перед нами ставилась очередная новая задача, я старался не упустить возможности самому повести группу на задание. В таких случаях мне всегда вспоминался Калининский фронт и тогдашний наш комиссар полка Иванов. 9то был замечательный человек, большой и щедрой души, к тому же еще и настоящий летчик. Летать ему по роду своей должности приходилось мало, но первого вылета на цель он никогда не пропускал. Пусть это формально и не входило в его прямые служебные обязанности, но комиссар наш считал, что этого от него требует другая обязанность - долг сердца.
   - Конечно, под кашель вражеских зениток порядочной политбеседы не проведешь: шумят, черти, больно здорово! - шутил комиссар после таких вылетов, а потом, помолчав немного, серьезно добавлял: - Зато, когда послушаешь их раз-другой, чувствуешь, что и собственный голос вроде доходчивее делается...
   Для нас, летчиков, его голос всегда оставался решающим и веским; у всех, кому довелось с ним воевать, навсегда сохранилось к нему глубокое, прочное уважение. И хотя в отличие от Иванова поднимать в воздух девятки и четверки штурмовиков входило в мои прямые обязанности, именно память о нем часто помогала мне в трудные минуты. Ничто на фронте не ценится так высоко, как личный пример командира! Это, конечно, понимал не один комиссар Иванов, но так уж, видно, устроена человеческая память, что крепче всего оседает в ней какое-то одно, первое, свежее и сильное впечатление. Все то, что повторяет его потом, обычно уже не находит там себе столь же прочного, постоянного места.
   Что же касается самих целей, объектов, действий штурмовой авиации, то они хотя и менялись довольно часто, но в основном в плане географическом, с точки зрения расположения и места обороны врага; по характеру же своему они оставались прежними - аэродромы, железнодорожные узлы, скопления боевой техники и живой силы противника.
   Особенно много работы для штурмовиков выпало при окружении и разгроме будапештской группировки противника в конце сорок четвертого и начале сорок пятого года. Взять Будапешт с ходу не удалось. В столице Венгрии и вокруг нее сконцентрировалась группа армий "Юг" и часть группы армий "Ф". Фашисты оборонялись упорно, решив, судя по всему, стоять насмерть. Силы они сосредоточили здесь весьма крупные. Хватало и авиации. Чуть не всякий день в небо поднимались летчики из пользовавшейся у фашистов громкой известностью воздушной эскадры "Удет". Летчики в ней и впрямь воевали отборные, накопившие огромный боевой опыт. Говорить о них, конечно, у нас говорили, отдавая должное мастерству, но особого почтения к ним никто не испытывал. Наоборот, многие наши пилоты специально искали встречи с ними в воздухе. В общем, в небе мы чувствовали себя увереннее, чем когда бы то ни было.
   Тут я должен оговориться. Штурмовик, понятно, не истребитель: его дело не воздушный бой, а уничтожение наземных целей противника. И все же при случае наши "илы" не упускали возможности сказать свое слово и по воздушным целям.
   Как-то после очередного налета на Будапешт Лядский вместе со своей группой, возвращаясь на аэродром, заметил в стороне от своего курса немецкие "Юнкерсы-87" и "Хеншели-129". Фашисты, встав в круг, методично обрабатывали нашу передовую, не давая наземным войскам поднять головы. Истребителей наших поблизости не было, так что на группу Лядского они попросту не обращали внимания: штурмовики, мол, не помеха, топают себе мимо - и пусть топают.
   Однако Лядский смотрел на вещи иначе. Прикинув запас горючего в баках, он отдал приказ:
   - Делать, как я! Сейчас мы им, братва, всыплем по первое число. Совсем обнаглели, сволочи...
   Штурмовики, изменив курс, врезались врагам в круг, столь неожиданно, что те в панике рассыпались, - и поскорее вверх, в облачность. Только несколько "хеншелей" рискнули огрызнуться и принять столь внезапно навязанный им бой. Однако удобный момент ими был уже упущен. У "илов" оказалось преимущество в высоте и в маневре. И они этим умело воспользовались. Задымил один "хеншель", за ним другой... Третьему сел на хвост Лядский и, поймав в перекрестие прицела, рубанул из всех пушек.
   Видно было, как из окопов выскакивали пехотинцы, размахивая на радостях винтовками над головами. Через несколько минут небо над передовой очистилось от немцев, а "илы", приветственно покачав пехоте крыльями, взяли курс домой.