Страница:
Но кабину заволакивало дымом, в горле першило, душил кашель, из глаз катились едкие, слепящие слезы... В довершение пришлось закрыть форточки фонаря, иначе огонь мог бы перекинуться с капота внутрь кабины. Доступ свежего воздуха окончательно прекратился. Дым становился все плотнее, гуще, и сквозь него уже почти нельзя было разглядеть приборную доску. А пламя снаружи все разгоралось и разгоралось: оно уже перекинулось назад, за бронеспинку, туда, где сидел стрелок.
- Как там у тебя, Петр Михалыч?! - давясь кашлем, крикнул я. - Терпишь?
- Терплю пока! - отозвался стрелок. - Ноги вот только... ноги жжет... прямо спасу нет!
Я промолчал. У меня самого положение было не лучше. Металл обшивки накалился так, что не тронуть рукой. А в кабине, как в печке, дышать совсем нечем.
И все же главная опасность таилась в другом: огонь вот-вот мог добраться до бензобаков - и тогда машину в любой момент могло разнести в куски. Ананьев это хорошо понимал. Но что было делать? Передовую мы еще не перевалили, под крылом - немцы; выбрасываться с парашютом - значит попасть в плен.
Нет, твердо решаю я, только не это! Лучше сгореть вместе с машиной, лучше взорваться...
В наушниках слышатся стоны Ананьева, слышно даже, как он скрипит зубами...
- Как, Петр Михалыч? Терпишь? - вновь хриплю я, понимая, что мой вопрос бессмыслен, но нужно подать голос, подбодрить, хоть что-нибудь, да сказать: вдвоем всегда легче. - Терпишь, Михалыч?!
- Невмоготу больше... сапоги... Сапоги горят!
- Лес по курсу видишь?
- В-вижу...
- Там уже наши, понял?.. А внизу немцы, понял?.. Дотянем мы, обязательно дотянем, понял?..
В ответ не донеслось ни слова. Рация молчала.
До опушки леса, где начинались наши позиции, оставалось совсем немного. Но мотор захлебывался и едва тянул. Стиснув зубы, я старался выжать из него всё, что можно.
Внезапно каким-то шестым чувством осознал, что ждать больше нельзя: катастрофа произойдет с секунды на секунду. Глянул сквозь клубы дыма вниз - до разделяющей окопы широкой ничейной полосы несколько сот метров.
Скомандовал:
- Приготовиться к прыжку! - И стал отсчитывать вслух: - Раз... Два....Три... Четыре... Прыгай!
Ананьев перевалился за борт.
Еще секунда - чтобы отбросить назад форточки, поставить фонарь на защелки, отстегнуть ремни... Все!
Вырвав кольцо парашюта, успел краем глаза заметить, что окопы немцев уже позади.
Приземлился я в неглубоком овражке, как раз посередине нейтральной полосы. И сразу со стороны немцев заухали минометы. Наши тоже не заставили себя ждать. Одни стремились накрыть экипаж взорвавшегося самолета, другие - этому помешать, подавить батареи противника. Дуэль из-за двух человек разгорелась не на шутку.
Огляделся. За кустарником послышалась какая-то возня. Вытащив из кобуры пистолет, пополз навстречу подозрительным звукам. Там оказался-Ананьев. Он, чертыхаясь, срезал ножом с ног обугленные сапоги.
- Взгляните, товарищ лейтенант! - мотнул он головой в сторону. - Вон там, за бугром!
Я посмотрел: от немецких окопов ползли несколько серо-зеленых фигур.
- Живыми хотят взять! А, Петр Михалыч?
- Как же! Возьмут! - буркнул Ананьев, сдирая остатки сапога. - В небе не сумели взять, а уж на земле-то мы как-нибудь...
- Резонно говоришь, Михалыч! - усмехнулся я, взвешивая на ладони ТТ. Один в стволе да еще семь в обойме. Ты почему перед прыжком не откликался?
- Я откликался, - возразил Ананьев, осторожно щупая багровые, вздувшиеся ступни. - Очень даже громко я откликался! Да рацию, видно, тоже подпалило: вас слышу, а вы меня нет.
- Стой, Михалыч! Смотри сюда! - перебил я его.
Со стороны наших позиций выскочил обшарпанный, заляпанный глиной "виллис". Увертываясь от разрывов мин, петляя между воронками, машина на полном газу неслась по рытвинам и ухабам. За баранкой сидел здоровенный детина в вылинявшем комбинезоне танкиста. Лихо затормозив и не открывая дверцы, он одним ловким движением перемахнул прямо через борт, сгреб своими могучими ручищами босого Ананьева в охапку, вскинул вверх и бережно опустил на заднее сиденье. Затем столь же молниеносно помог мне забросить в машину оба парашюта, все так же игнорируя дверцы, легко перекинул свое огромное тело на водительское место и дал полный газ.
Через несколько минут мы были уже в расположении наших частей. Вездеход со спасенными летчиками тесно обступили пехотинцы. Большинство их оказались очевидцами разыгравшейся в воздухе драмы, и потому радостным возгласам и объятиям не было конца. Только гвардии старшина Рыцин, как называли солдаты водителя-ловкача, попытался скромно стушеваться за чужими спинами. А когда его по моей просьбе отыскали и вытолкнули на середину, здоровяк танкист окончательно смутился и, глядя себе под ноги, пробасил:
- Да при чем тут я! На то он и вездеход, чтобы по буеракам прыгать, у него ж все четыре колеса ведущие.
- Спасибо, друг! - рассмеялся вместе со всеми я. - Ты тут только одно забыл: по буеракам этим не один твой "виллис" прыгал, а и мины фашистские!
Подошел санитар, и Ананьева на той же машине увезли в госпиталь. А я, распрощавшись с пехотинцами и еще раз поблагодарив танкиста за выручку, отправился к себе в часть.
Помочь попавшему в беду, помочь, не спрашивая ни имени, ни фамилии, помочь, рискуя ради чужой жизни своей, - дело само по себе на фронте обычное. Без этого солдат не солдат. Война делается не в одиночку. И каждый хорошо понимает, что иначе нельзя. Сегодня - ты, завтра - я. Да и не только в логике или здравом смысле тут дело, даже не в естественной человеческой потребности оказать помощь ближнему. Война, как это ни странно, сделала людей добрее друг к другу. Повысила она и ценность человеческой жизни. Не своей - соседа. И хотя и та и другая постоянно висела на волоске, хотя в любой миг она могла оборваться - и обрывалась! - но до тех пор, пока не стряслась беда, пока не случилось непоправимое, жизнь эта обретала особый вес и значимость. Именно оттого, что сохранить ее никто не был волен. Она, как малый ребенок, оставшийся без присмотра и неспособный сам, в одиночку, позаботиться о себе, становилась предметом заботы многих. И чем меньше от человека зависела его собственная жизнь, тем щедрее он дарил ее другим. Потому-то все мы - и я, и Ананьев, и танкист Рыцин, и артиллеристы и пехотинцы, которые прикрывали нас своим огнем, - все мы были заодно, и хотя не знали до того друг друга, каждый готов был прийти на помощь, рискнуть, если понадобится, собственной головой.
А через несколько дней произошло еще одно очень важное и радостное для меня событие. Может быть, самое важное в моей жизни.
Еще перед началом наступательной операции я подал заявление с просьбой принять меня в партию. И вот теперь, в самый разгар тяжелых, полных нечеловеческого напряжения боев, когда, казалось, не только люди, но даже и техника работала на пределе, под вечер прямо на летном поле нашего фронтового аэродрома состоялось партийное собрание.
Я только что вернулся с очередного, последнего в тот день, боевого вылета и направился было на КП, когда меня окликнули:
- Береговой! Живо на пятачок! Все уже в сборе.
На пятачке - так мы по привычке называли место, где происходили торжественные события вроде вручения орденов награжденным, - собрались уже все коммунисты полка. Ни стола под красным сукном, ни стульев или скамеек - ничего этого, разумеется, не было, каждый примостился как смог. Протокол партсобрания, пристроив планшетку на радиаторе ближайшего бензозаправщика, вел один из летчиков соседней эскадрильи.
Секретарь полковой парторганизации коротко, буквально в нескольких словах, обрисовал сложившуюся на нашем участке фронта обстановку, перечислил ближайшие задачи и намечающиеся перспективы, а затем, переходя ко второму пункту повестки, достал из папки несколько заявлений с просьбой о приеме в партию.
Мое было зачитано третьим.
- Кто хочет высказаться? - спросил он, тряхнув над головой исписанным листком, который я неделю назад аккуратно выдернул из блокнота.
Несколько коротких секунд молчания, в течение которых я отчетливо ощутил, как зачастило в бешеной спешке сердце, потом не помню, кто громко, слишком громко, как мне тогда показалось, сказал:
- А что тут высказываться - ясное ж дело! Воюет Береговой не первый день, воюет как коммунист. Фрицев бы, покойничков, порасспросить - те бы, думаю, подтвердили. Предлагаю: принять без испытательного срока!
- Кто "за"? - улыбнулся секретарь. И, оглядев всех, сказал, как отрубил: Принят единогласно!
А через несколько дней парткомиссия дивизии утвердила решение коммунистов полка, и мне вручили партийный билет.
Так я стал коммунистом.
Тот день был одним из дней третьего года войны, шел мне двадцать второй год.
Солтан Биджиев был старше. Ненамного, но все же старше. Однако зрелость на войне измеряется не по метрикам. И вот выпала мне как-то неприятная обязанность - прочесть Солтану нотацию.
С утра, помню, боевых вылетов не было. Небо еще с ночи затянула сплошная, от горизонта до горизонта, низкая облачность да вдобавок туман. Пользуясь случаем, кое-кто из летчиков решил привести себя в порядок. Особой необходимости в этом не наблюдалось: народ в нашей эскадрилье подобрался вообще аккуратный, подтянутый. На боевой вылет каждый собирался при всех орденах, не говоря уж о таких пустяках, как свежий подворотничок или надраенные до блеска сапоги. Словом, истинная причина лежала глубже: вместе с полком воевали молодые девушки-оружейницы, и летчики, особенно из холостых, никогда не упускали повода лишний раз наведаться в их хозяйство, переброситься шуткой. Для этого иголка или катушка ниток - предлог, удачнее которого и не придумать. Жизнь всюду жизнь, на войне тоже.
Работали оружейницы поблизости от летного поля - набивали ленты для пулеметов и пушек. Легкой их работу не назовешь. В иной день на каждый самолет приходилось по полторы-две тысячи снарядов, не считая пулеметных лент. И все же девушки умудрялись находить время, чтобы следить за собой, - как-то получалось, что оказывали облагораживающее влияние и на летчиков. На танцах, например, которые устраивались по вечерам либо в офицерской столовой, либо, если позволяла погода, прямо под открытым небом, давно уже перевелись небритые лица, нарочитая неряшливость в одежде, залихватские, ухарские манеры. Девушки научили уважать себя, и отношения, которые установились между нами, мало чем отличались от тех, как если бы они складывались в обычных условиях мирной, довоенной жизни. Единственное, что заметно изменило их и добавилось к ним, это сознание общего боевого товарищества с вытекающим из него чувством равенства перед неизбежными тяготами войны, ее опасностями. И когда кто-нибудь из бойцов забывался, пытаясь проявить в адрес девчат заботу с позиций, так сказать, мужского превосходства, девчата встречали такие поползновения в штыки. Единственной сферой, в рамках которой они охотно принимали любую помощь или услугу, было снабжение их хозяйства предметами, касающимися чисто женского обихода.
Вот и тогда группа летчиков наседала на лейтенанта из БАО - батальона аэродромного обслуживания, - стараясь добыть с его помощью ящик хозяйственного мыла для стирки и утюг.
- Может, вам и швейная машинка требуется? И пылесос? И палехские шкатулки? - отбивался тот. - Ну где я вам этот чертов утюг возьму? Где?
- БАО - все может, - гудел у него над ухом Пряженников, стараясь подольститься. - БАО - это вам не шуточки, БАО, можно сказать, бог быта!
- Ну ладно! - сдался наконец лейтенант. - Мыло я выпишу, а утюг...
- А утюг тоже выпишешь, - перебил его Лядский. - Нужен утюг.
- Так нет же их ни на одном складе! Мы же в конце концов не Мосторг, мы аэродром обслуживаем! Понимаете, а-э-ро-дром! - окончательно впал в отчаяние лейтенант. - Нет у меня утюгов!
- А ты в деревне на махорку сменяй, - ласково предложил Пряженников. - Или на спички. А?
- Нет, верно говорит комполка: начнешь с иголки, кончишь обозом! - махнул в изнеможении рукой лейтенант, отходя от летчиков. - Черт с вами, будет вам утюг!
Посмеявшись вместе со всеми, я предложил, пока есть время, сходить в столовую похлебать горяченького.
После обеда, как и рассчитывали, туман стал рассеиваться.
За четверть часа до вылета я, помня о недавней гибели Шурика, собрал эскадрилью и, к молчаливому удивлению своих друзей, провел такой подробный инструктаж, какого им давненько не приходилось слыхивать.
- А если кто по не зависящим от него обстоятельствам отстанет от группы, пускай жмется к земле и на бреющем топает домой! - закончил я под изумленные взгляды товарищей свои небывало тщательные, дотошные наставления,- Всем ясно?
Летчики дружно промолчали. Один Биджиев, ради которого я и лез вон из кожи, с едва приметной в голосе хитринкой спросил:
- А что это - не зависящие от меня обстоятельства?
- Ну, если заплутает кто... В смысле потеряет ориентировку, - уточнил я и, почесав в сердцах подбородок, нарочито грубовато закончил: - Словом, независящие обстоятельства - это те обстоятельства, которые, лейтенант, от нас с вами не зависят! Теперь ясно?
- Теперь ясно! - заключил необычный инструктаж Пряженников.
Остальные тоже наконец поняли, из-за чего сыр-бор, и, добродушно посмеиваясь, разошлись по машинам.
- Пойдете у меня ведомым слева! - сказал я Биджиеву напоследок, решив, что раз уж взялся опекать новичка, то дело нужно доводить до конца.
На цель вышли скоро и точно.
Заметив вереницу вражеских грузовиков, я с ходу со снижением пошел в атаку. И тут же испуганный голос Биджиева:
- Командир! Твоя машина горит!
"Что за черт! Неужели проморгал? - мелькнуло у меня в голове. - Нет, не может такого быть!"
И снова Биджиев, на этот раз уже не испуганно, а смущенно:
- Виноват, командир! Это у тебя от эрэсов под хвостом пламя...
- А ты что, свои назад домой решил привезти? - поинтересовался в сердцах я, жмя на гашетки.
Грузовики горят. Цель накрыта с одного захода. Больше здесь делать нечего.
- Работе конец. Возвращаемся на аэродром!
- Как возвращаемся? Я и трети боекомплекта не израсходовал! - подал снова голос Биджиев, нацеливаясь на грузовик, удирающий к окраине железнодорожной станции.
Деться немцу некуда. "Ил" с ревом настигает его, и вот грузовик уже пылает в обочине с перевернутыми вверх колесами.
Выходя из пикирования, Биджиев, как он позже рассказывал, заметил за станционными зданиями раздувающий пары паровоз. Не набирая высоты, на бреющем он врывается на станцию. Есть! Паровоз расстрелян в упор. А там что, связка товарных вагонов? Прекрасно! Через минуту вагоны тоже горят!..
Биджиеву в те мгновения казалось, что все, и я, и товарищи, восхищенно наблюдают за ним, радуются его удачным, неотразимым атакам, что по возвращении в полк его ожидают немногословные, скупые, но оттого еще более весомые похвалы со стороны новых друзей, а может - чем черт не шутит! - даже и благодарность в приказе. Разве, мол, ради этого не стоит потрудиться, рискнуть?!
Но пока рисковать ему, как он вскоре и сам понял, особенно не приходится: вражеских истребителей в небе не видно, зенитки почему-то тоже молчат - может, их тут и нет вовсе. Тем лучше! Но тут Биджиев наконец спохватился-в небе нет не только "мессеров" или "фокке-вульфов", в нем вообще пусто, а он давно уже в одиночку крутится здесь над вымершей, обезлюдевшей станцией.
...На аэродроме царила тревога. Я то и дело поглядывал на часы: горючее у Биджиева на исходе. Если не появится в ближайшие десять - пятнадцать минут, тогда... Кляну себя, что не вернулся сразу же, едва обнаружил отсутствие новичка. Но, с другой стороны, что мы могли сделать? Не успели отойти от станции, как на нас сразу же навалилась четверка "мессеров"-сами еле ушли. И все же на сердце было нехорошо, давило чувство какой-то неосознанной вины...
- Да не терзай ты себя! - тронул меня за плечо Лядский. Он, как и Пряженников и другие, тоже не уходил с полосы. - Обойдется все! Заплутал он, наверно, ну и сел где-нибудь на вынужденную... Места здешние незнакомы, первый на этом участке вылет!
- Вот именно первый! - поморщился я. - А если, как для Шурика, и последний?
- Никто из нас не застрахован, - вмешался в разговор Пряженников и, кивнув в сторону Лядского, продолжил: - Если бы не Тимофей, топать бы мне нынче домой пешком. Конечно, если бы осталось на чем топать...
- Да бросьте вы его раньше времени хоронить! - крикнул вдруг кто-то из стоящей поодаль группы летчиков. - Вон он, ваш Биджиев, летит!
Все оглянулись. Из-за леса действительно вынырнул какой-то "ил". Быстро приближаясь, он шел к аэродрому на бреющем. У всех сразу отлегло от души.
Сперва я даже не стал отчитывать Биджиева, когда тот докладывал, что самовольно задержался над целью. На радостях решил простить новичку грубое нарушение дисциплины и только спросил:
- Независящие обстоятельства... Вам по-прежнему, лейтенант, неясно, что это такое?
- Теперь ясно, товарищ командир! Азарт и увлечение боем, которые помешали мне уйти вместе с группой, независящими обстоятельствами считаться не могут! лихо отрапортовал Биджиев. И вдруг покраснел, опустил голову и тихо сказал: Но у меня же неизрасходованные снаряды оставались...
Однако сочувствие сочувствием, а дело делом. Пришлось поговорить все же с Биджиевым всерьез.
Отвели мы его вместе с Лядским и Пряженниковым в сторонку,
- Ты свой "ил" где получал, на заводе? - спросил я его. - Видел, кто там за станками вкалывает - пацаны тринадцати-четырнадцати лет! Порожние ящики себе под ноги приспосабливают, чтобы до суппорта дотянуться...
- Он думает, что он один такой злой! Что только он благородной ненавистью к врагу пылает! - вмешался Лядский.
- Ни черта он не думает! Нечем ему думать! - рубанул Пряженников. - Он от собственного геройства без ума, а на остальное ему начхать.
- О каком геройстве речь? - опять подхватил Лядский. - Везет ему пока вот и все геройство. Не велика храбрость - одиночные грузовики крошить,
- Слушай, а если тебя завтра "мессеры" на обратной дороге прихватят, что будешь делать? "Караул" кричать? Так никто не услышит, - не отставал Пряженников. - Ты
что, в одиночку да с пустыми стволами, одной своей злостью собираешься их отогнать?
Биджиев ошеломленно вертел головой, переводя с одного на другого растерянный взгляд. Так вот, оказывается, как выглядит в глазах окружающих то, что он делает! Жалким мальчишеским ухарством, вызывающим не уважение, а жалость и пренебрежительный гнев! А он-то еще тешил себя, будто отчитывали его просто так, ради проформы, а на самом деле...
- У меня четыре брата на войне воюют. Убили недавно одного... - начал он было в свое оправдание. Но вдруг сорвался: - Убили, понимаете? Убили! Кто отомстит?
- И тебя, дурака, на тот свет отправят! - безжалостно отрезал Пряженников. - Если за ум не возьмешься. Война - это тебе не детский сад. Фашисты младенцев в воздухе ох как любят!
- Не изменишь своего отношения - спишут из летчиков! - жестко заключил я, изо всех сил пытаясь не сорваться и не обнаружить истинных своих чувств, что сразу бы свело на нет всю эту тщательно продуманную "артподготовку" по самолюбию новичка. - Все! Можете идти, лейтенант Биджиев!
- Хороший парень! - сказал Пряженников, когда Биджиев уже ушел. - Добрый из него летчик будет. Да и товарищ что надо, друга в бою не подведет...
- Почему будет? - возразил я. - Он уже и сейчас летчик! Как думаешь, Тимофей?
- Думаю, что ему сейчас белый свет не мил! - улыбнулся в ответ тот. - Ну да ничего, перебьется. Грех было бы такого хлопца зазря потерять.
- Чудно! - подвел итоги Пряженников. - Отец и деды хлопкоробы, самолет только в небе и видели, а вот, поди ж, Солтан свет-Биджиевич - летчик божьей милостью!
Вообще говоря, процесс становления летчика границ во времени не имеет. Сколько ни летай, всегда найдется чему поучиться: секреты летной профессии, как, видимо, и всякой другой, неисчерпаемы. В том-то и была сила лучших бойцов полка, таких, как Пряженников, Кумсков, Лядский, Кузин, и многих других, что они, если так можно выразиться, никогда не теряли остроты профессионального зрения, умели подмечать новое, фиксировать в сознании каждую малейшую деталь, каждый штрих, способный хоть как-то обогатить их, пригодиться на будущее.
Не заслуживающих внимания мелочей для них не существовало. Каждый бой, каждый вылет обязательно чему-то мог научить, и они никогда не уставали учиться.
И все-таки, несмотря на эту колоссальную, никогда не прекращающуюся работу, связанную с совершенствованием летного и боевого мастерства, ошибок и срывов удавалось избежать далеко не всегда. Война щедра на неожиданности.
Вспоминается такой случай. Воздушным стрелком у Лядского летал Марушкин. Воевал Марушкин храбро, на гимнастерке у него красовались ордена Красной Звезды и Отечественной войны II степени. Лядский очень любил своего стрелка и сильно к нему привык. Но у Марушкина была одна слабость: любил поспать.
Этим и воспользовался как-то Фетисов. Большинство техников нередко просились, чтобы их взял кто-нибудь из летчиков в боевой вылет в качестве воздушного стрелка. Фетисов в этом смысле исключением не был. Но беда заключалась в том, что техников вечно не хватало, каждая пара рук была буквально на вес золота, и командир полка Ищенко обещал влепить двадцать суток ареста тому из них, кто нарушит приказ, поднявшись в воздух вместо воздушного стрелка.
Фетисов, узнав об этом, на время успокоился. Но вскоре он получил из дому известие, что брат его Иван и сестра Марья пропали без вести. Тут-то он и насел на Марушкина.
- Не могу, - отбивался тот. - Никак не могу. Да и Лядский все равно не позволит.
- А ты же сегодня не с Лядским, а с Молодчиковым должен лететь. Молодчиков не такой строгий, он разрешит. Пойми ты, душа у меня горит! На, почитай письмо...
- А Ищенко как же? - начал колебаться Марушкин.
- А он ничего и не узнает, - успокоил Фетисов. - Мы с тобой как сделаем? Полечу я, а в журнале боевых вылетов твою фамилию запишем. А чтоб тебе на глаза не попадаться, я для тебя тут в укромном местечке такой спальный салон-люкс оборудовал, что век искать будут - не найдут. Договорились?
Поспать Марушкину очень хотелось. Тем более в "салоне-люксе". Ударили, словом, по рукам.
Молодчиков, зная про идею-фикс техников, а заодно и про беду Фетисова, сделал вид, что ничего не заметил.
- Стрелять-то умеешь? - спросил Молодчиков уже в воздухе. - Марушкин-то у нас, можно сказать, снайпер. Двух фрицев уже успел сбить.
- А я третьего собью, - пообещал в ответ Фетисов.
И надо же было такому случиться - сбил! Сбить вражеский самолет воздушному стрелку удавалось отнюдь не часто. А вот Фетисову повезло с первого-же раза.
Дело было так. На обратном пути группе Молодчикова повстречалось звено "мессеров". Молодчиков, выручая ведомого, открыл огонь по немцу и продырявил ему крыло. А Фетисов в это время, отбиваясь от второго истребителя, умудрился полоснуть очередью из пулемета прямо по фонарю немца. Пилот, видимо, был убит сразу же - истребитель потерял управление и рухнул на землю.
Но этим дело не кончилось. Ищенко за успешно выполненное боевое задание и за сбитый вражеский истребитель решил представить и летчика, и воздушного стрелка к на- граде. С летчиком все было ясно. А вот как быть со стрелком, если в журнале вылетов значился Марушкин, а фактически летал Фетисов? Пришлось в конце концов рассказать командиру полка все как есть.
Фетисова наказывать рука не поднялась: победителей не судят. Молодчиков вроде бы тоже ни при чем: Марушкин, который должен был с ним в тот день лететь, не его стрелок, а Лядского. Попробуй, дескать, разберись, кто в задней кабине должен сидеть! И к сбитому истребителю опять же Молодчиков тоже имел самое прямое отношение. Нахлобучку, словом, получил Лядский. За то, что не воспитал у своего стрелка должного чувства ответственности. Марушкину досталось вдвойне. И от Ищенко, и от Лядского, который после нахлобучки решил всерьез взяться за его воспитание.
А дальше произошло уж совсем несуразное. ЧП, которое вскоре случилось, надолго выбило Лядского из колеи.
Обычно Лядский проявлял редкое хладнокровие. Вывести его из себя, казалось, невозможно ни при каких обстоятельствах. Невозмутимость не покидала его ни во время боевых вылетов, ни на земле. Но после ЧП, о котором пойдет речь ниже, у Лядского появился "пунктик", на котором он сразу утрачивал привычное душевное равновесие и неизбежно заводился - стоило только задать ему ставший в известной степени сакраментальным вопрос:
- А скажи нам, Тимофей Семенович, куда же ты все-таки в тот раз дел своего воздушного стрелка и лучшего друга Марушкина?
Обычно это случалось в минуты отдыха, после особо тяжелых боевых вылетов, когда всем требовалась психологическая разрядка. Надо сказать, что сам Лядский в таких случаях ни на кого, включая и самого "заводилу", никогда всерьез не обижался: понимал, что его разыгрывают не со зла, а чтобы посмеяться, отвлечь ребят от черных мыслей. Но в первую минуту не выдерживал и обязательно "заводился". Ему, как он не раз признавался, и самому не давала покоя неразгаданная тайна внезапного исчезновения его воздушного стрелка, с которым он совершил не один десяток боевых вылетов и к которому, как говорилось, питал искреннюю привязанность.
- Никуда я его не дел! Не кисет с табаком, чтоб его куда-нибудь задевать. Сами понимаете, какой отличный стрелок был Марушкин! - начинал было поначалу всерьез отбиваться от наседавших летчиков Лядский. - А что правда, то правда: сели на аэродром, гляжу - нет сзади моего Марушкина. Одна, можно сказать, пустая кабина. Все на месте, а самого Марушкина нигде нету. До сих пор для меня загадка!
- Как там у тебя, Петр Михалыч?! - давясь кашлем, крикнул я. - Терпишь?
- Терплю пока! - отозвался стрелок. - Ноги вот только... ноги жжет... прямо спасу нет!
Я промолчал. У меня самого положение было не лучше. Металл обшивки накалился так, что не тронуть рукой. А в кабине, как в печке, дышать совсем нечем.
И все же главная опасность таилась в другом: огонь вот-вот мог добраться до бензобаков - и тогда машину в любой момент могло разнести в куски. Ананьев это хорошо понимал. Но что было делать? Передовую мы еще не перевалили, под крылом - немцы; выбрасываться с парашютом - значит попасть в плен.
Нет, твердо решаю я, только не это! Лучше сгореть вместе с машиной, лучше взорваться...
В наушниках слышатся стоны Ананьева, слышно даже, как он скрипит зубами...
- Как, Петр Михалыч? Терпишь? - вновь хриплю я, понимая, что мой вопрос бессмыслен, но нужно подать голос, подбодрить, хоть что-нибудь, да сказать: вдвоем всегда легче. - Терпишь, Михалыч?!
- Невмоготу больше... сапоги... Сапоги горят!
- Лес по курсу видишь?
- В-вижу...
- Там уже наши, понял?.. А внизу немцы, понял?.. Дотянем мы, обязательно дотянем, понял?..
В ответ не донеслось ни слова. Рация молчала.
До опушки леса, где начинались наши позиции, оставалось совсем немного. Но мотор захлебывался и едва тянул. Стиснув зубы, я старался выжать из него всё, что можно.
Внезапно каким-то шестым чувством осознал, что ждать больше нельзя: катастрофа произойдет с секунды на секунду. Глянул сквозь клубы дыма вниз - до разделяющей окопы широкой ничейной полосы несколько сот метров.
Скомандовал:
- Приготовиться к прыжку! - И стал отсчитывать вслух: - Раз... Два....Три... Четыре... Прыгай!
Ананьев перевалился за борт.
Еще секунда - чтобы отбросить назад форточки, поставить фонарь на защелки, отстегнуть ремни... Все!
Вырвав кольцо парашюта, успел краем глаза заметить, что окопы немцев уже позади.
Приземлился я в неглубоком овражке, как раз посередине нейтральной полосы. И сразу со стороны немцев заухали минометы. Наши тоже не заставили себя ждать. Одни стремились накрыть экипаж взорвавшегося самолета, другие - этому помешать, подавить батареи противника. Дуэль из-за двух человек разгорелась не на шутку.
Огляделся. За кустарником послышалась какая-то возня. Вытащив из кобуры пистолет, пополз навстречу подозрительным звукам. Там оказался-Ананьев. Он, чертыхаясь, срезал ножом с ног обугленные сапоги.
- Взгляните, товарищ лейтенант! - мотнул он головой в сторону. - Вон там, за бугром!
Я посмотрел: от немецких окопов ползли несколько серо-зеленых фигур.
- Живыми хотят взять! А, Петр Михалыч?
- Как же! Возьмут! - буркнул Ананьев, сдирая остатки сапога. - В небе не сумели взять, а уж на земле-то мы как-нибудь...
- Резонно говоришь, Михалыч! - усмехнулся я, взвешивая на ладони ТТ. Один в стволе да еще семь в обойме. Ты почему перед прыжком не откликался?
- Я откликался, - возразил Ананьев, осторожно щупая багровые, вздувшиеся ступни. - Очень даже громко я откликался! Да рацию, видно, тоже подпалило: вас слышу, а вы меня нет.
- Стой, Михалыч! Смотри сюда! - перебил я его.
Со стороны наших позиций выскочил обшарпанный, заляпанный глиной "виллис". Увертываясь от разрывов мин, петляя между воронками, машина на полном газу неслась по рытвинам и ухабам. За баранкой сидел здоровенный детина в вылинявшем комбинезоне танкиста. Лихо затормозив и не открывая дверцы, он одним ловким движением перемахнул прямо через борт, сгреб своими могучими ручищами босого Ананьева в охапку, вскинул вверх и бережно опустил на заднее сиденье. Затем столь же молниеносно помог мне забросить в машину оба парашюта, все так же игнорируя дверцы, легко перекинул свое огромное тело на водительское место и дал полный газ.
Через несколько минут мы были уже в расположении наших частей. Вездеход со спасенными летчиками тесно обступили пехотинцы. Большинство их оказались очевидцами разыгравшейся в воздухе драмы, и потому радостным возгласам и объятиям не было конца. Только гвардии старшина Рыцин, как называли солдаты водителя-ловкача, попытался скромно стушеваться за чужими спинами. А когда его по моей просьбе отыскали и вытолкнули на середину, здоровяк танкист окончательно смутился и, глядя себе под ноги, пробасил:
- Да при чем тут я! На то он и вездеход, чтобы по буеракам прыгать, у него ж все четыре колеса ведущие.
- Спасибо, друг! - рассмеялся вместе со всеми я. - Ты тут только одно забыл: по буеракам этим не один твой "виллис" прыгал, а и мины фашистские!
Подошел санитар, и Ананьева на той же машине увезли в госпиталь. А я, распрощавшись с пехотинцами и еще раз поблагодарив танкиста за выручку, отправился к себе в часть.
Помочь попавшему в беду, помочь, не спрашивая ни имени, ни фамилии, помочь, рискуя ради чужой жизни своей, - дело само по себе на фронте обычное. Без этого солдат не солдат. Война делается не в одиночку. И каждый хорошо понимает, что иначе нельзя. Сегодня - ты, завтра - я. Да и не только в логике или здравом смысле тут дело, даже не в естественной человеческой потребности оказать помощь ближнему. Война, как это ни странно, сделала людей добрее друг к другу. Повысила она и ценность человеческой жизни. Не своей - соседа. И хотя и та и другая постоянно висела на волоске, хотя в любой миг она могла оборваться - и обрывалась! - но до тех пор, пока не стряслась беда, пока не случилось непоправимое, жизнь эта обретала особый вес и значимость. Именно оттого, что сохранить ее никто не был волен. Она, как малый ребенок, оставшийся без присмотра и неспособный сам, в одиночку, позаботиться о себе, становилась предметом заботы многих. И чем меньше от человека зависела его собственная жизнь, тем щедрее он дарил ее другим. Потому-то все мы - и я, и Ананьев, и танкист Рыцин, и артиллеристы и пехотинцы, которые прикрывали нас своим огнем, - все мы были заодно, и хотя не знали до того друг друга, каждый готов был прийти на помощь, рискнуть, если понадобится, собственной головой.
А через несколько дней произошло еще одно очень важное и радостное для меня событие. Может быть, самое важное в моей жизни.
Еще перед началом наступательной операции я подал заявление с просьбой принять меня в партию. И вот теперь, в самый разгар тяжелых, полных нечеловеческого напряжения боев, когда, казалось, не только люди, но даже и техника работала на пределе, под вечер прямо на летном поле нашего фронтового аэродрома состоялось партийное собрание.
Я только что вернулся с очередного, последнего в тот день, боевого вылета и направился было на КП, когда меня окликнули:
- Береговой! Живо на пятачок! Все уже в сборе.
На пятачке - так мы по привычке называли место, где происходили торжественные события вроде вручения орденов награжденным, - собрались уже все коммунисты полка. Ни стола под красным сукном, ни стульев или скамеек - ничего этого, разумеется, не было, каждый примостился как смог. Протокол партсобрания, пристроив планшетку на радиаторе ближайшего бензозаправщика, вел один из летчиков соседней эскадрильи.
Секретарь полковой парторганизации коротко, буквально в нескольких словах, обрисовал сложившуюся на нашем участке фронта обстановку, перечислил ближайшие задачи и намечающиеся перспективы, а затем, переходя ко второму пункту повестки, достал из папки несколько заявлений с просьбой о приеме в партию.
Мое было зачитано третьим.
- Кто хочет высказаться? - спросил он, тряхнув над головой исписанным листком, который я неделю назад аккуратно выдернул из блокнота.
Несколько коротких секунд молчания, в течение которых я отчетливо ощутил, как зачастило в бешеной спешке сердце, потом не помню, кто громко, слишком громко, как мне тогда показалось, сказал:
- А что тут высказываться - ясное ж дело! Воюет Береговой не первый день, воюет как коммунист. Фрицев бы, покойничков, порасспросить - те бы, думаю, подтвердили. Предлагаю: принять без испытательного срока!
- Кто "за"? - улыбнулся секретарь. И, оглядев всех, сказал, как отрубил: Принят единогласно!
А через несколько дней парткомиссия дивизии утвердила решение коммунистов полка, и мне вручили партийный билет.
Так я стал коммунистом.
Тот день был одним из дней третьего года войны, шел мне двадцать второй год.
Солтан Биджиев был старше. Ненамного, но все же старше. Однако зрелость на войне измеряется не по метрикам. И вот выпала мне как-то неприятная обязанность - прочесть Солтану нотацию.
С утра, помню, боевых вылетов не было. Небо еще с ночи затянула сплошная, от горизонта до горизонта, низкая облачность да вдобавок туман. Пользуясь случаем, кое-кто из летчиков решил привести себя в порядок. Особой необходимости в этом не наблюдалось: народ в нашей эскадрилье подобрался вообще аккуратный, подтянутый. На боевой вылет каждый собирался при всех орденах, не говоря уж о таких пустяках, как свежий подворотничок или надраенные до блеска сапоги. Словом, истинная причина лежала глубже: вместе с полком воевали молодые девушки-оружейницы, и летчики, особенно из холостых, никогда не упускали повода лишний раз наведаться в их хозяйство, переброситься шуткой. Для этого иголка или катушка ниток - предлог, удачнее которого и не придумать. Жизнь всюду жизнь, на войне тоже.
Работали оружейницы поблизости от летного поля - набивали ленты для пулеметов и пушек. Легкой их работу не назовешь. В иной день на каждый самолет приходилось по полторы-две тысячи снарядов, не считая пулеметных лент. И все же девушки умудрялись находить время, чтобы следить за собой, - как-то получалось, что оказывали облагораживающее влияние и на летчиков. На танцах, например, которые устраивались по вечерам либо в офицерской столовой, либо, если позволяла погода, прямо под открытым небом, давно уже перевелись небритые лица, нарочитая неряшливость в одежде, залихватские, ухарские манеры. Девушки научили уважать себя, и отношения, которые установились между нами, мало чем отличались от тех, как если бы они складывались в обычных условиях мирной, довоенной жизни. Единственное, что заметно изменило их и добавилось к ним, это сознание общего боевого товарищества с вытекающим из него чувством равенства перед неизбежными тяготами войны, ее опасностями. И когда кто-нибудь из бойцов забывался, пытаясь проявить в адрес девчат заботу с позиций, так сказать, мужского превосходства, девчата встречали такие поползновения в штыки. Единственной сферой, в рамках которой они охотно принимали любую помощь или услугу, было снабжение их хозяйства предметами, касающимися чисто женского обихода.
Вот и тогда группа летчиков наседала на лейтенанта из БАО - батальона аэродромного обслуживания, - стараясь добыть с его помощью ящик хозяйственного мыла для стирки и утюг.
- Может, вам и швейная машинка требуется? И пылесос? И палехские шкатулки? - отбивался тот. - Ну где я вам этот чертов утюг возьму? Где?
- БАО - все может, - гудел у него над ухом Пряженников, стараясь подольститься. - БАО - это вам не шуточки, БАО, можно сказать, бог быта!
- Ну ладно! - сдался наконец лейтенант. - Мыло я выпишу, а утюг...
- А утюг тоже выпишешь, - перебил его Лядский. - Нужен утюг.
- Так нет же их ни на одном складе! Мы же в конце концов не Мосторг, мы аэродром обслуживаем! Понимаете, а-э-ро-дром! - окончательно впал в отчаяние лейтенант. - Нет у меня утюгов!
- А ты в деревне на махорку сменяй, - ласково предложил Пряженников. - Или на спички. А?
- Нет, верно говорит комполка: начнешь с иголки, кончишь обозом! - махнул в изнеможении рукой лейтенант, отходя от летчиков. - Черт с вами, будет вам утюг!
Посмеявшись вместе со всеми, я предложил, пока есть время, сходить в столовую похлебать горяченького.
После обеда, как и рассчитывали, туман стал рассеиваться.
За четверть часа до вылета я, помня о недавней гибели Шурика, собрал эскадрилью и, к молчаливому удивлению своих друзей, провел такой подробный инструктаж, какого им давненько не приходилось слыхивать.
- А если кто по не зависящим от него обстоятельствам отстанет от группы, пускай жмется к земле и на бреющем топает домой! - закончил я под изумленные взгляды товарищей свои небывало тщательные, дотошные наставления,- Всем ясно?
Летчики дружно промолчали. Один Биджиев, ради которого я и лез вон из кожи, с едва приметной в голосе хитринкой спросил:
- А что это - не зависящие от меня обстоятельства?
- Ну, если заплутает кто... В смысле потеряет ориентировку, - уточнил я и, почесав в сердцах подбородок, нарочито грубовато закончил: - Словом, независящие обстоятельства - это те обстоятельства, которые, лейтенант, от нас с вами не зависят! Теперь ясно?
- Теперь ясно! - заключил необычный инструктаж Пряженников.
Остальные тоже наконец поняли, из-за чего сыр-бор, и, добродушно посмеиваясь, разошлись по машинам.
- Пойдете у меня ведомым слева! - сказал я Биджиеву напоследок, решив, что раз уж взялся опекать новичка, то дело нужно доводить до конца.
На цель вышли скоро и точно.
Заметив вереницу вражеских грузовиков, я с ходу со снижением пошел в атаку. И тут же испуганный голос Биджиева:
- Командир! Твоя машина горит!
"Что за черт! Неужели проморгал? - мелькнуло у меня в голове. - Нет, не может такого быть!"
И снова Биджиев, на этот раз уже не испуганно, а смущенно:
- Виноват, командир! Это у тебя от эрэсов под хвостом пламя...
- А ты что, свои назад домой решил привезти? - поинтересовался в сердцах я, жмя на гашетки.
Грузовики горят. Цель накрыта с одного захода. Больше здесь делать нечего.
- Работе конец. Возвращаемся на аэродром!
- Как возвращаемся? Я и трети боекомплекта не израсходовал! - подал снова голос Биджиев, нацеливаясь на грузовик, удирающий к окраине железнодорожной станции.
Деться немцу некуда. "Ил" с ревом настигает его, и вот грузовик уже пылает в обочине с перевернутыми вверх колесами.
Выходя из пикирования, Биджиев, как он позже рассказывал, заметил за станционными зданиями раздувающий пары паровоз. Не набирая высоты, на бреющем он врывается на станцию. Есть! Паровоз расстрелян в упор. А там что, связка товарных вагонов? Прекрасно! Через минуту вагоны тоже горят!..
Биджиеву в те мгновения казалось, что все, и я, и товарищи, восхищенно наблюдают за ним, радуются его удачным, неотразимым атакам, что по возвращении в полк его ожидают немногословные, скупые, но оттого еще более весомые похвалы со стороны новых друзей, а может - чем черт не шутит! - даже и благодарность в приказе. Разве, мол, ради этого не стоит потрудиться, рискнуть?!
Но пока рисковать ему, как он вскоре и сам понял, особенно не приходится: вражеских истребителей в небе не видно, зенитки почему-то тоже молчат - может, их тут и нет вовсе. Тем лучше! Но тут Биджиев наконец спохватился-в небе нет не только "мессеров" или "фокке-вульфов", в нем вообще пусто, а он давно уже в одиночку крутится здесь над вымершей, обезлюдевшей станцией.
...На аэродроме царила тревога. Я то и дело поглядывал на часы: горючее у Биджиева на исходе. Если не появится в ближайшие десять - пятнадцать минут, тогда... Кляну себя, что не вернулся сразу же, едва обнаружил отсутствие новичка. Но, с другой стороны, что мы могли сделать? Не успели отойти от станции, как на нас сразу же навалилась четверка "мессеров"-сами еле ушли. И все же на сердце было нехорошо, давило чувство какой-то неосознанной вины...
- Да не терзай ты себя! - тронул меня за плечо Лядский. Он, как и Пряженников и другие, тоже не уходил с полосы. - Обойдется все! Заплутал он, наверно, ну и сел где-нибудь на вынужденную... Места здешние незнакомы, первый на этом участке вылет!
- Вот именно первый! - поморщился я. - А если, как для Шурика, и последний?
- Никто из нас не застрахован, - вмешался в разговор Пряженников и, кивнув в сторону Лядского, продолжил: - Если бы не Тимофей, топать бы мне нынче домой пешком. Конечно, если бы осталось на чем топать...
- Да бросьте вы его раньше времени хоронить! - крикнул вдруг кто-то из стоящей поодаль группы летчиков. - Вон он, ваш Биджиев, летит!
Все оглянулись. Из-за леса действительно вынырнул какой-то "ил". Быстро приближаясь, он шел к аэродрому на бреющем. У всех сразу отлегло от души.
Сперва я даже не стал отчитывать Биджиева, когда тот докладывал, что самовольно задержался над целью. На радостях решил простить новичку грубое нарушение дисциплины и только спросил:
- Независящие обстоятельства... Вам по-прежнему, лейтенант, неясно, что это такое?
- Теперь ясно, товарищ командир! Азарт и увлечение боем, которые помешали мне уйти вместе с группой, независящими обстоятельствами считаться не могут! лихо отрапортовал Биджиев. И вдруг покраснел, опустил голову и тихо сказал: Но у меня же неизрасходованные снаряды оставались...
Однако сочувствие сочувствием, а дело делом. Пришлось поговорить все же с Биджиевым всерьез.
Отвели мы его вместе с Лядским и Пряженниковым в сторонку,
- Ты свой "ил" где получал, на заводе? - спросил я его. - Видел, кто там за станками вкалывает - пацаны тринадцати-четырнадцати лет! Порожние ящики себе под ноги приспосабливают, чтобы до суппорта дотянуться...
- Он думает, что он один такой злой! Что только он благородной ненавистью к врагу пылает! - вмешался Лядский.
- Ни черта он не думает! Нечем ему думать! - рубанул Пряженников. - Он от собственного геройства без ума, а на остальное ему начхать.
- О каком геройстве речь? - опять подхватил Лядский. - Везет ему пока вот и все геройство. Не велика храбрость - одиночные грузовики крошить,
- Слушай, а если тебя завтра "мессеры" на обратной дороге прихватят, что будешь делать? "Караул" кричать? Так никто не услышит, - не отставал Пряженников. - Ты
что, в одиночку да с пустыми стволами, одной своей злостью собираешься их отогнать?
Биджиев ошеломленно вертел головой, переводя с одного на другого растерянный взгляд. Так вот, оказывается, как выглядит в глазах окружающих то, что он делает! Жалким мальчишеским ухарством, вызывающим не уважение, а жалость и пренебрежительный гнев! А он-то еще тешил себя, будто отчитывали его просто так, ради проформы, а на самом деле...
- У меня четыре брата на войне воюют. Убили недавно одного... - начал он было в свое оправдание. Но вдруг сорвался: - Убили, понимаете? Убили! Кто отомстит?
- И тебя, дурака, на тот свет отправят! - безжалостно отрезал Пряженников. - Если за ум не возьмешься. Война - это тебе не детский сад. Фашисты младенцев в воздухе ох как любят!
- Не изменишь своего отношения - спишут из летчиков! - жестко заключил я, изо всех сил пытаясь не сорваться и не обнаружить истинных своих чувств, что сразу бы свело на нет всю эту тщательно продуманную "артподготовку" по самолюбию новичка. - Все! Можете идти, лейтенант Биджиев!
- Хороший парень! - сказал Пряженников, когда Биджиев уже ушел. - Добрый из него летчик будет. Да и товарищ что надо, друга в бою не подведет...
- Почему будет? - возразил я. - Он уже и сейчас летчик! Как думаешь, Тимофей?
- Думаю, что ему сейчас белый свет не мил! - улыбнулся в ответ тот. - Ну да ничего, перебьется. Грех было бы такого хлопца зазря потерять.
- Чудно! - подвел итоги Пряженников. - Отец и деды хлопкоробы, самолет только в небе и видели, а вот, поди ж, Солтан свет-Биджиевич - летчик божьей милостью!
Вообще говоря, процесс становления летчика границ во времени не имеет. Сколько ни летай, всегда найдется чему поучиться: секреты летной профессии, как, видимо, и всякой другой, неисчерпаемы. В том-то и была сила лучших бойцов полка, таких, как Пряженников, Кумсков, Лядский, Кузин, и многих других, что они, если так можно выразиться, никогда не теряли остроты профессионального зрения, умели подмечать новое, фиксировать в сознании каждую малейшую деталь, каждый штрих, способный хоть как-то обогатить их, пригодиться на будущее.
Не заслуживающих внимания мелочей для них не существовало. Каждый бой, каждый вылет обязательно чему-то мог научить, и они никогда не уставали учиться.
И все-таки, несмотря на эту колоссальную, никогда не прекращающуюся работу, связанную с совершенствованием летного и боевого мастерства, ошибок и срывов удавалось избежать далеко не всегда. Война щедра на неожиданности.
Вспоминается такой случай. Воздушным стрелком у Лядского летал Марушкин. Воевал Марушкин храбро, на гимнастерке у него красовались ордена Красной Звезды и Отечественной войны II степени. Лядский очень любил своего стрелка и сильно к нему привык. Но у Марушкина была одна слабость: любил поспать.
Этим и воспользовался как-то Фетисов. Большинство техников нередко просились, чтобы их взял кто-нибудь из летчиков в боевой вылет в качестве воздушного стрелка. Фетисов в этом смысле исключением не был. Но беда заключалась в том, что техников вечно не хватало, каждая пара рук была буквально на вес золота, и командир полка Ищенко обещал влепить двадцать суток ареста тому из них, кто нарушит приказ, поднявшись в воздух вместо воздушного стрелка.
Фетисов, узнав об этом, на время успокоился. Но вскоре он получил из дому известие, что брат его Иван и сестра Марья пропали без вести. Тут-то он и насел на Марушкина.
- Не могу, - отбивался тот. - Никак не могу. Да и Лядский все равно не позволит.
- А ты же сегодня не с Лядским, а с Молодчиковым должен лететь. Молодчиков не такой строгий, он разрешит. Пойми ты, душа у меня горит! На, почитай письмо...
- А Ищенко как же? - начал колебаться Марушкин.
- А он ничего и не узнает, - успокоил Фетисов. - Мы с тобой как сделаем? Полечу я, а в журнале боевых вылетов твою фамилию запишем. А чтоб тебе на глаза не попадаться, я для тебя тут в укромном местечке такой спальный салон-люкс оборудовал, что век искать будут - не найдут. Договорились?
Поспать Марушкину очень хотелось. Тем более в "салоне-люксе". Ударили, словом, по рукам.
Молодчиков, зная про идею-фикс техников, а заодно и про беду Фетисова, сделал вид, что ничего не заметил.
- Стрелять-то умеешь? - спросил Молодчиков уже в воздухе. - Марушкин-то у нас, можно сказать, снайпер. Двух фрицев уже успел сбить.
- А я третьего собью, - пообещал в ответ Фетисов.
И надо же было такому случиться - сбил! Сбить вражеский самолет воздушному стрелку удавалось отнюдь не часто. А вот Фетисову повезло с первого-же раза.
Дело было так. На обратном пути группе Молодчикова повстречалось звено "мессеров". Молодчиков, выручая ведомого, открыл огонь по немцу и продырявил ему крыло. А Фетисов в это время, отбиваясь от второго истребителя, умудрился полоснуть очередью из пулемета прямо по фонарю немца. Пилот, видимо, был убит сразу же - истребитель потерял управление и рухнул на землю.
Но этим дело не кончилось. Ищенко за успешно выполненное боевое задание и за сбитый вражеский истребитель решил представить и летчика, и воздушного стрелка к на- граде. С летчиком все было ясно. А вот как быть со стрелком, если в журнале вылетов значился Марушкин, а фактически летал Фетисов? Пришлось в конце концов рассказать командиру полка все как есть.
Фетисова наказывать рука не поднялась: победителей не судят. Молодчиков вроде бы тоже ни при чем: Марушкин, который должен был с ним в тот день лететь, не его стрелок, а Лядского. Попробуй, дескать, разберись, кто в задней кабине должен сидеть! И к сбитому истребителю опять же Молодчиков тоже имел самое прямое отношение. Нахлобучку, словом, получил Лядский. За то, что не воспитал у своего стрелка должного чувства ответственности. Марушкину досталось вдвойне. И от Ищенко, и от Лядского, который после нахлобучки решил всерьез взяться за его воспитание.
А дальше произошло уж совсем несуразное. ЧП, которое вскоре случилось, надолго выбило Лядского из колеи.
Обычно Лядский проявлял редкое хладнокровие. Вывести его из себя, казалось, невозможно ни при каких обстоятельствах. Невозмутимость не покидала его ни во время боевых вылетов, ни на земле. Но после ЧП, о котором пойдет речь ниже, у Лядского появился "пунктик", на котором он сразу утрачивал привычное душевное равновесие и неизбежно заводился - стоило только задать ему ставший в известной степени сакраментальным вопрос:
- А скажи нам, Тимофей Семенович, куда же ты все-таки в тот раз дел своего воздушного стрелка и лучшего друга Марушкина?
Обычно это случалось в минуты отдыха, после особо тяжелых боевых вылетов, когда всем требовалась психологическая разрядка. Надо сказать, что сам Лядский в таких случаях ни на кого, включая и самого "заводилу", никогда всерьез не обижался: понимал, что его разыгрывают не со зла, а чтобы посмеяться, отвлечь ребят от черных мыслей. Но в первую минуту не выдерживал и обязательно "заводился". Ему, как он не раз признавался, и самому не давала покоя неразгаданная тайна внезапного исчезновения его воздушного стрелка, с которым он совершил не один десяток боевых вылетов и к которому, как говорилось, питал искреннюю привязанность.
- Никуда я его не дел! Не кисет с табаком, чтоб его куда-нибудь задевать. Сами понимаете, какой отличный стрелок был Марушкин! - начинал было поначалу всерьез отбиваться от наседавших летчиков Лядский. - А что правда, то правда: сели на аэродром, гляжу - нет сзади моего Марушкина. Одна, можно сказать, пустая кабина. Все на месте, а самого Марушкина нигде нету. До сих пор для меня загадка!