На бреющем
   Тяжелые, набрякшие дождем облака наплывали с запада медленно и как бы нехотя. Переднее, напоминавшее формой разодранный вдоль голенища солдатский сапог, казалось, набухло дождевой влагой больше остальных. Но вместо дождя из него тремя черными каплями выпало звено фашистских "мессеров", И сразу задымил штурмовик ведомого.
   Дать ручку влево и до упора педаль оказалось делом какого-то мгновения. Машина, резко накренясь, послушно вошла в крутой разворот. Спикировавший на меня фашист промазал. Трассы из его стволов прошили лишь то место, где только что находился мой штурмовик, а сам немец, будто стремясь догнать их, проскочил мимо меня вниз.
   Выйдя из разворота, я тут же взял ручку на себя и дал полный газ. "Ил" свечкой пошел в набор высоты. До спасительного "сапога", из которого несколько секунд назад выскочили вражеские истребители, было теперь рукой подать: там немцы меня быстро не обнаружат. Натужно ревя мотором, моя машина продолжала карабкаться вверх. Теперь можно было перевести дух и оглядеться. Один из "худых"-так летчики называли в те дни "Мессершмитт-109" - исчез непонятно куда. Во всяком случае, его нигде не было видно. Другой, тот, что пытался вывести из игры меня, выходил сейчас из пике где-то далеко внизу, над самой землей. Зато третий... Тот явно не желал упускать легкую добычу. Набрав предельные обороты, он быстро настигал штурмовик с намалеванной на фюзеляже семеркой - машину моего новичка-ведомого. Самолет ведомого, продолжая дымить, заметно терял скорость и шел со снижением: казалось, что ничто его теперь не спасет - "мессер" вот-вот нагонит и разрядит по нему свои стволы.
   Я стиснул зубы от злости и на секунду даже зажмурил зачем-то глаза. Может быть, затем, чтобы не видеть на фюзеляже ведомого номер его машины - ту злополучную семерку, которая, казалось, навсегда врезалась в мою память... В мозгу моем с калейдоскопической быстротой пронеслись события того дня, когда погиб командир эскадрильи, в которой я воевал, - старший лейтенант Павел Кучма. На борту его сгоревшего "ила" была нарисована точно такая же белая семерка...
   Произошло это на лесном участке шоссе Ржев - Белый. Девятка наших "илов", получив донесение разведки о скоплении на шоссе вражеской техники, постаралась, как всегда, подойти к цели внезапно и незаметно - крались на малой высоте. Но что-то в тот раз не сработало, и застать немцев врасплох так и не удалось.
   Кустарник, что топорщился возле обочины шоссе, вдруг замигал огненным глазом. Трасса прошила воздух у меня перед носом и ушла вверх, в предутреннее белесое небо. "Еще один эрликон, - мелькнуло у меня в голове. - Ишь ведь как всполошились!"
   И в этот момент я увидел "семерку" Павла Кучмы. Комэск разворачивался на второй заход. "Куда он спешит? - подумал я, закладывая вираж. - Ведь не все еще отбомбились!" Внизу под нами горели танки. Продырявленный головной танк, загородив путь остальным, пылал поперек шоссе - его поджег своими эрэсами Кучма. Теперь он собирался повторить атаку.
   "Торопится!" - вновь было подумалось мне. Но тут я увидел, что машина комэска дымит. И сразу все встало на свои места. Зная характер Кучмы, я понял, что сейчас должно произойти. Комэск, скорее всего, напоролся на снаряд еще при первой атаке, когда прорывался сквозь заградительный заслон зениток. Теперь он шел на таран, спешил, пока еще мог удерживать машину в воздухе.
   Эрликон в кустарнике замолчал - кто-то из наших успел заткнуть ему глотку. Но зенитная батарея, та, что начала бить первой, сыпала в небо разрывами снарядов, продолжая свою губительную работу. Завершал свой последний труд в жизни - ратный труд фронтового летчика - и старший лейтенант Кучма: ведущий из всех своих четырех стволов огонь, оставляя за собой длинный черный хвост дыма, его самолет неудержимо шел в центр танковой колонны врага. Последнее, что я успел заметить, - багровые языки взрыва на том месте шоссе, куда вслед за собственными последними залпами направил свою машину командир эскадрильи...
   Подавив оставшуюся батарею зениток, мы еще долго перепахивали шоссе и налезавшие друг на друга, сталкивавшиеся в панике немецкие танки. И только когда в люках наших машин не осталось ни одной бомбы, когда из раскалившихся стволов пушек были выпущены по целям последние снаряды, взявший на себя командование группой командир звена Яшин приказал всем возвращаться на аэродром.
   ..."И вот теперь, - подумалось мне, - вторая на моих глазах "семерка"?.. Нет, не бывать этому!"
   Перед тем как войти в облачность, я еще раз прикинул расстояние, разделявшее меня и преследовавшего моего ведомого немецкого истребителя. Прикинул и понял: успею. Какое-то время шел вслепую сквозь плотную белесую мглу. Я знал, что фашист, хотя его и нельзя сейчас разглядеть, вскоре окажется где-то подо мной. Знал, что атака для врага окажется совершенно неожиданной.
   И получилось именно так, как было задумано. Выйдя из облачности, я сразу обнаружил под собой самолет противника, тотчас перевел штурмовик в пикирование. Надо отдать должное немцу - среагировал почти мгновенно, сразу заложил глубокий вираж. И все же отвернуть в сторону ему не удалось - я полоснул его огненной трассой.
   "Точка! - подумалось мне. - Семь да семь нынче не четырнадцать, а все сто девять!" Но радость моя оказалась преждевременной. "Мессершмитт-109" хотя и получил свое, но отделался все же легче, чем мне показалось в первые секунды. Вражеский истребитель сумел выровняться и, дымя и снижаясь, все-таки уходил на запад. Самолет моего ведомого тоже куда-то пропал: небо, куда ни глянь, было пустынно, хоть шаром покати.
   "Пора топать домой, - решил я. - Делать здесь явно больше нечего".
   На аэродроме меня встретил техник Фетисов.
   Когда он, осмотрев машину, обнаружил на правом крыле пару небольших свежих пробоин, я искренне изумился: выходит, зацепил меня фриц, зацепил, а я в горячке боя даже не заметил.
   - С девятью прежними - всего, значит, будет одиннадцать дырок! - тяжело вздыхая, подбил итоги Фетисов. - И это за каких-то пару последних недель. А дальше как будет?
   - Не тяни душу! Не молоко в бидонах возим, воюем! нетерпеливо оборвал я. Ты мне лучше скажи, "седьмой" вернулся?
   - Пока не слыхать. Хотя пора бы: горючка у него, как и у вас, вся кончилась, - утешил Фетисов.
   - Может, на вынужденную где сел? А, Фетисов?..
   - Сами говорите: не молоко возим. А на войне как на войне, всякое может быть. Случаются, понятно, и вынужденные посадки.
   - Ты мне обиды-то не строй! - обозлился было в ответ и я. - Тебя о живом человеке спрашивают, а ты мне в ответ что? Ахинею какую-то несешь.
   Фетисов ничего не сказал, понуро опустил голову и отошел в сторону. Всерьез сердиться на него было бы явно несправедливо. Все знали: за каждого летчика он переживал, будто за брата родного.
   О судьбе "седьмого" выяснилось уже под вечер. Без вынужденной и в самом деле не обошлось. Но вынужденная, как говорится, дело десятое. Основное - в живых остался.
   - Редкая, между прочим, штука, чтобы штурмовик на равных с истребителем сцепился, - заметил позже кто-то из летчиков, когда я рассказал о том, что случилось. - Стрелок иной раз из своего ШКАСа зацепит - это бывает... А вот чтоб наш брат лично, чтоб из передних стволов!.. Такое не часто встречается. Под корень гада срубил или припугнул только, о загробном мире напомнил?
   - Они загробного не боятся, их теперь куда больше этот мир настораживает, - шуткой откликнулся на замечание летчика Яшин, ставший после гибели Кучмы нашим комэском, - Жора, верно, немцу заплаты свои показал, те, что после вылетов ему Фетисов латает. Хотя зря: заплаты на фронте стоящего летчика только украшают. Подтверди, Фетисов!
   Комэска, как и нас, полученные в бою пробоины никогда не смущали. Все мы искренне считали, что лучше Ила-2 во всем свете машину не сыщешь. А уж о феноменальной живучести ее и говорить не приходится. Лишь бы мотор тянул - об остальном, уверял Яшин, можно не беспокоиться.
   Комэск знал, что говорил. Как-то, возвращаясь с боевого задания, Яшин внезапно обнаружил в бомболюке оставшуюся каким-то чудом не использованную во время полета пятидесятикилограммовую фугасную бомбу. Тащить ее назад, к себе на аэродром, было не в его характере. Отделившись от своих, он вернулся за линию фронта и скинул фугас точно на батарею зениток противника, замеченную им еще по пути на аэродром. Батарею разнесло в клочья. Однако за секунду до этого одно из орудий почти в упор всадило в штурмовик Яшина двадцатимиллиметровый снаряд.
   Как Яшин сумел дотянуть до аэродрома, так и осталось загадкой.
   - На чем же ты, друг ситный, летел? - в изумлении ахнул один из прибежавших на взлетную полосу летчиков. - У тебя же половина крыла вырвана!
   - Полкрыла вырвало, полтора осталось, - спокойно объявил Яшин, оглядев покалеченную машину. А затем убежденно добавил: - Наш "горбатый", он все может!
   "Горбатый", как нарекли летчики штурмовик Ил-2, мог если и не все, то очень многое. Это была действительно на редкость живучая машина. Казалось, ее без конца можно латать и штопать, а ей хоть бы что! Заправляй баки - и вновь летай на здоровье. Из каких только передряг не выручала она летчиков!..
   Тимофей Лядский, с которым мне довелось воевать позже, однажды невольно продемонстрировал на своем "иле" такое, что все только руками развели.
   Два звена, которые перед тем изрядно потрепали "фоккеры", заходили на посадку. Принимал их комиссар полка Сотников. Поначалу все шло как обычно. Машины, соблюдая порядок, приземлялись одна за другой. И вдруг "ил" Лядского, не обращая ни на что внимания, словно он над аэродромом один-одинешенек, пошел напролом на полосу. Сотников сперва даже онемел. Однако чувств своих высказать ему так и не пришлось. Вернее, одно сильное чувство уступило место другому, не менее сильному. Машина Лядского, пробежав по дорожке, встала и... переломилась пополам. И хвост, и носовая часть самолета задрались к небу, а середина просела па грунт.
   Лядский вылез живой, невредимый, но какой-то притихший. На белом как мел лице чернели ввалившиеся, измученные глаза.
   - Думал... над аэродромом... развалюсь... - растерянно сказал он, как-то странно отделяя друг от друга слова долгими паузами. - Вот и поспешил... малость...
   Когда осмотрели самолет "поспешившего" Лядского, на нем обнаружили более двухсот пробоин. Это не считая искореженного стабилизатора и перебитых тросов управления рулями глубины! Дотянуть до своих и сесть на таком решете мог только тот, кто фанатично верил и в себя, и в свою машину.
   - Ну, брат! - изумленно объявил Сотников. - Не знаю, что и сказать! Самолет твой надо в утиль, а тебя самого - в музей!
   - Зачем в утиль? - не согласился с комиссаром вездесущий Фетисов. - Мотор цел, а дырки я со своими техниками подштопаю. Глядишь, Лядский опять на нем летать будет. Долетел же вот до аэродрома...
   Все мы, летчики-штурмовики, одинаково высоко ценили замечательную машину конструктора Ильюшина. Не напрасно фашисты окрестили ее "черной смертью", а свои называли с почтительным уважением "летающим танком". Надежностью, в сравнении с другими боевыми машинами, штурмовик Ильюшина обладал поистине необыкновенной. II не только за счет бронированного фюзеляжа, но и благодаря великолепным аэродинамическим качествам. Единственными недостатками, которыми на первых порах можно было попрекнуть эту машину, являлись неважный бомбоприцел и отсутствие специально оборудованной кабины для воздушного стрелка, что было особенно неприятно, так как делало штурмовик беззащитным при нападении сзади.
   С последним недостатком особенно трудно было мириться. Фашистские летчики безнаказанно заходили штурмовикам в хвост, расстреливая их с малых дистанций. Требовалось что-то срочно придумать. Не ожидая, когда конструкторы осуществят необходимую доработку машины, в полку стали искать выход из сложившегося положения. Сперва, чтобы хоть как-то защитить заднюю полусферу самолета, в люк позади кабины летчика стали сажать стрелка с пулеметом. Самодеятельно установленный ШКАС служил, конечно, кое-какой острасткой для немецких летчиков. Нарвавшись раз-другой на пулеметную очередь, они стали действовать не столь нагло. И все же снять проблему полностью не удавалось. Кустарно установленные ШКАСы не могли обеспечить штурмовикам надежную защиту.
   Предпринимались и другие попытки. Как-то в полк прибыл из Москвы инженер-оружейник. Он привез с собой специально сконструированные кассеты, куда закладывались гранаты, снабженные особыми, небольшого размера, парашютиками. Устройство это устанавливалось в хвостовой части фюзеляжа, откуда специальный тросик соединял его с кабиной летчика. В самой кабине укрепили над приборной доской зеркало, которое обеспечило летчику обзор задней полусферы. Замысел был прост: когда "мессер" или "фоккер" сядет штурмовику на хвост, пилот с помощью тумблера освободит от кассеты гранаты на парашютиках и те повиснут заслоном на пути вражеского истребителя.
   В теории это выглядело неплохо. Но гранаты, зависшие в воздухе на своих парашютиках, сперва немцев настораживали и даже изумляли, но отнюдь не мешали им осуществлять боевой маневр и вести по штурмовикам огонь.
   Требовались, словом, не полумеры, а принципиальное изменение конструкции самолета. И оно, как известно, нашло свое воплощение в жизнь, когда на фронт начали поступать с заводов новые, оборудованные специальной кабиной для воздушного стрелка двухместные вилы".
   Но это произошло позже. А пока приходилось рассчитывать на собственные силы. На опыт и накопленное в боевых вылетах мастерство. И если группа была хорошо слетана, если летчики действовали обдуманно, возможностей избегать потерь в воздухе в общем-то хватало. Тем более что и впоследствии, когда с заводских конвейеров стали сходить новые двухместные "илы", разница в скорости между истребителем и штурмовиком по-прежнему оставалась в пределах двухсот километров. Тут уж, как говорится, ничего не попишешь: штурмовик не истребитель, за счет скорости ему от "мессера" или "фоккера" никак не оторваться. И если воевать без выдумки, без инициативы или, проще говоря, хлопать в воздухе ушами, то никакой воздушный стрелок, пусть даже и в специально оборудованной для него второй кабине, тебя не спасет.
   Нас, как уже говорилось, выручали опыт, слетанность, взаимовыручка, высокое летное мастерство. На прикрытие истребителей мы особенно не надеялись. Хорошо, конечно, когда они есть. Но чаще всего летать приходилось, рассчитывая только на себя да идущих рядом в боевом строю товарищей. Летали нередко на таких высотах, что не то чтобы вражескому истребителю дать тебе снизу в хвост зайти - ладонь между землей и штурмовиком не просунешь! Ляжешь на землю, идешь на бреющем, а под тобой - два-три метра высоты. Под диаметр винта летали. Он у "ила" двести сорок сантиметров. Значит, грубо говоря, ниже полутора метров нельзя, лопастями пропеллера грунт начнешь рубить. А до двух метров, если очень приспичит, снижались. Зато вражеским истребителям тут делать уже нечего. Им в таких случаях только материться на своем немецком языке оставалось отматерятся и отваливают восвояси.
   Однажды под Грайвороном, в восьмидесяти километрах от Белгорода, когда мы, отбомбившись над целью, повернули н своему аэродрому, зажала нас пятерка "фоккеров".
   Деваться некуда, легли всей группой на брюхо так, что, того и гляди, в тамошние черноземы врежешься. А под нами поля подсолнухов. Оранжевые подсолнухи, как раз в самом цвету... Идем на бреющем, а сзади нас желтый шлейф стелется - срезанные пропеллерами, сорванные воздушной струей лепестки. Немцы ослепли, не видно им, куда стрелять... Покрутились-покрутились да и плюнули. Так мы и ушли без потерь.
   Но Грайворон - это было уже потом, осенью сорок третьего. А тогда, в сорок втором, был Калининский фронт, были первые боевые вылеты. И еще была учеба суровая нора становления фронтового летчика.
   ...Война застала меня в Луганском летном училище - на "бомберах". Казалось бы, чего лучше: собирай чемодан - и на фронт! Но моего мнения, конечно, никто не спрашивал, и я получил назначение в разведывательный полк, где на дюжину летчиков приходились одна-две машины, а право на вылет чуть ли в лотерею не разыгрывали. Н Кругом черт знает что творится: фронт растянулся почти на три тысячи километров, немцы рвутся к Москве, а мне, молодому, здоровому парню, налетавшему к тому же около сотни часов в воздухе, приходилось торчать на полупустом аэродроме, ждать очереди!
   Но приказы не обсуждают. Это-то я знал и в то время. Чего, к сожалению, не мог сказать о многих других, подчас куда более важных и серьезных вещах...
   Война по-настоящему коснулась меня в Орше; коснулась и сразу же хуже кипятка ошпарила душу, перетряхнула в ней все сверху донизу.
   28-я авиационная дивизия, в состав которой входил полк, куда я получил назначение, стояла в Бобруйске. А приехав в Оршу, я узнал, что Бобруйск прошлой ночью взят немцами: ехать дальше, следовательно, незачем. Поначалу меня это известие в какой-то мере ошеломило. Не надо забывать, что мне тогда едва исполнилось двадцать лет и я, естественно, на первых порах растерялся. Но затем мне пришла в голову обнадеживающая мысль: раз уж дивизия внезапно оказалась в пределах активных боевых действий, значит, любой ее полк мог рассчитывать на пополнение новыми самолетами. Я почувствовал, что война дохнула мне прямо в лицо и я окажусь в центре одного из ее водоворотов.
   Случилось иначе. Дивизия получила приказ снова перебазироваться в тыл. Так я и менял вместе с ней один аэродром на другой вплоть до самой Медыни, где решено было отправить часть летчиков, в том числе и меня, на летные курсы, на переучивание. Но с войной все же довелось столкнуться впервые именно в Орше, хотя явилась она мне не в грохоте и огне сражений, а как бы со спины - тихо, буднично, просто.
   На вокзале, где я узнал о захвате немцами Бобруйска, ожидали очередной эшелон с запада. Было жаркое, безветренное утро, без тележек мороженщиц и сатураторов газировщиц-на перроне среди узлов и чемоданов молча толпились беженцы: война уже успела научить многому, и прежде всего терпению. Состав появился из-за станционных зданий почему-то с паровозом в хвосте. Платформы катили по рельсам тяжело, медленно: прежде на таких перевозили уголь или щебенку, сейчас же на них сидели и лежали люди - вчерашние жители Бобруйска. Многие были ранены... Па одной из платформ сидела молодая женщина в разодранной от плеча до лопаток вязаной кофте. Она сидела спиной по ходу движения поезда, прижимая обеими руками к груди окровавленного плюшевого мишку. Она не плакала, она напряженно, не мигая, смотрела назад - туда, откуда пришел состав. А платформы все так же тяжело и медленно катили по рельсам...
   Через несколько секунд коротко звякнули буфера, и у обшарпанного, забитого беженцами оршанского вокзала остановился первый для меня эшелон из войны.
   До этого мне казалось, что я знаю если не все, то очень многое о войне столько прочитано о ней книг, столько просмотрено фильмов. Но я забывал, что любое искусство - это всегда отбор, отбор событий, фактов, деталей. Войну же, чтобы ее понять, нужно увидеть в естественном хаосе и нагромождении составляющих ее элементов, увидеть не глазами писателя или режиссера, а непременно своими собственными. Пусть это будет не воздушный бой с вражескими истребителями, не рукопашная схватка в окопе, пусть это будет расстрелянный фашистами эшелон с мирными жителями из Бобруйска - все остальное, что называется войной, доскажет сердцу прозревшее вдруг воображение. Война потом может длиться годами, оборачиваться для тебя той или иной своей стороной, но главное - отвращение и ненависть к ней - понимаешь навсегда и сразу.
   Вечером того же дня, когда я наконец разыскал передислоцировавшуюся из Бобруйска под Оршу часть, мне по-прежнему хотелось быстрее подняться в небо, чтобы бить врага. Но вместе с тем я уже понимал, что врага, навязавшего нам войну, надо бить умно, наверняка, а ради этого, если говорят - учись, значит, нужно учиться.
   Учеба, к сожалению, затянулась на долгие месяцы...
   Вначале я переучивался летать на бомбардировщиках ББ-22, затем на самолетах-разведчиках Пе-3, наконец пришел черед сесть за штурвал "летающего танка" - бронированного штурмовика Ил-2. Это было уже летом сорок второго...
   Немцы тогда уже вышли на Волгу, вокруг Сталинграда завязывалось одно из решающих гигантских сражений. Но ни результаты, которых от него ожидали, ни тем более сам; исход его, который уже вызревал в те грозные, полные крайней напряженности дни, нам, переучивающимся в тылу летчикам, не были, конечно, известны, а тревога, которую все мы переживали, только обостряла желание побыстрее разделаться с учебно-тренировочными полетами - да в бой!
   И все же тот день, когда я с группой других летчиков получил назначение на Калининский фронт, наступил для меня как-то неожиданно. А вскоре случилось то, чему поначалу я просто отказывался верить и к чему потом долгое время не мог в глубине души привыкнуть. Явившись в пункт назначения, на один из фронтовых аэродромов в районе Осташкова, я услышал сразу и вместе те имена, которые впервые соединились еще в моих мальчишеских грезах - Каманин, Громов, Байдуков... Только теперь речь шла не о мальчишеских грезах, теперь герои детства по воле случая вошли в мою реальную сиюминутную жизнь. Командующим 3-й воздушной армией был М. М. Громов, одним из ее корпусов командовал Н. П, Каманин, а дивизией, в которую входил мой полк, - Г. Ф. Байдуков. Три прославленных летчика страны, три Героя Советского Союза, получивших это почетное звание еще в мирные годы, три человека, имена которых я не уставал повторять мальчишкой, жизнь которых брал для себя за образец.
   Каманин, Громов, Байдуков... Впервые я услышал о них от старшего брата Виктора, когда он работал инструктором в енакиевском осоавиахимовском аэроклубе.
   Енакиево - небольшой, тихий в ту пору городок в Донбассе, где я родился и вырос. Сжатый со всех сторон крутыми отвалами терриконов, между которых лепились одноэтажные деревянные дома с палисадниками и крохотными садами, городок этот благодаря своему трудовому рабочему населению не желал отставать от времени и имел не только собственный аэроклуб, но и тщательно расчищенный, содержавшийся под надежным повседневным присмотром грунтовой аэродром, на взлетной полосе которого красовались в хорошую погоду два фанерных У-2 - мечта не только местных мальчишек, но и взрослых городских парней. Заведовал всем этим хозяйством начальник аэроклуба, давний друг нашей семьи, Василий Алексеевич Зарывалов. От них, от Виктора и Василия Алексеевича, и повелись в доме нескончаемые разговоры о бочках и иммельманах, о подъемной силе крыла, об углах планирования, о встречных воздушных потоках - обо всем, словом, что так или иначе имело отношение к заманчивым тайнам покорения пятого океана. Они и заразили меня, пятнадцатилетнего пацана, неистребимой, на всю жизнь, страстью к авиации. Часами я мог слушать их рассказы о первых русских конструкторах Сикорском, Слесареве, Юрьеве, Григоровиче, которые еще до революции, в условиях отсталой царской России, сумели создать и построить самолеты, ничуть не уступавшие лучшим образцам более развитых в техническом отношении стран Запада. Построенный, например, по проекту Сикорского в 1931 году тяжелый четырехмоторный бомбардировщик "Илья Муромец" не имел, по общему признанию специалистов, равного себе во всем мире. А "летающие лодки" Григоровича считались лучшими гидросамолетами, своего времени... Я жадно ловил имена русских летчиков - Уточкин, Ефимов, Попов, Нестеров, слава которых далеко выходила за пределы тогдашней России, впитывал, как губка, были, напоминавшие легенды, и легенды, похожие на были, связанные с их мужеством и летным мастерством.
   Но оба моих наставника неплохо разбирались не только в истории авиации, не хуже они были осведомлены и о ее настоящем. Впрочем, авиацией в те годы бредили все. Над Военно-воздушными силами страны взял шефство комсомол, и одним из ведущих лозунгов того времени стал выдвинутый им призыв: "Комсомолец - на самолет!"
   Что-что, а шефство это упрекнуть в формальном подходе к делу было бы трудно. Комсомольцы стали едва ли не самыми рьяными пропагандистами освоения пятого океана, а уж самыми пылкими, самыми горячими сторонниками - наверняка! Молодость всегда там, где зарождается новое. И чем значительнее, чем грандиознее само начинание, тем выше, тем мощнее волна массового энтузиазма. Открывая серию агитационных рейсов, в которых принимали участие известные летчики, представители Военно-воздушных сил " гражданской авиации, комсомольцы, работники Осоавиахима, сотрудники прессы, в небо поднимались наши отечеств венные машины. Один из таких воздушных кораблей нес на своем борту имя популярного всесоюзного журнала "Крокодил", другой представлял газету "Правда". В каждом городе их встречали цветами, многолюдными митингами: страна переживала становление отечественной авиации как всенародный праздник. Повсюду создавались аэроклубы, повсюду их пороги осаждала рвущаяся в небо молодежь...
   Не отставал, разумеется, от жизни и наш енакиевский аэроклуб, и стоит ли говорить, что после рассказов брата и Зарывалова мысли мои постоянно в буквальном смысле витали в воздухе. В том самом воздухе, куда с летного поля Волынцевской горы поднимали свои У-2 члены енакиевского аэроклуба. Стать таким же, как они, было моей самой заветной мечтой. Но попасть туда удалось не сразу - не позволял возраст.