Страница:
– Вам ничего, – надменно отвечал я. – Не вам обвинять и судить меня. Но я хочу дать совету более верные сведения о том происшествии, которое разыгралось сегодня утром. Четыре честных работящих человека, о которых говорил здесь господин Иордане, были просто-напросто самыми отвратительными оборванцами, какие только попадались когда-либо мне на глаза. Настоящее городское отребье. Они напали на меня, а не я на них. Что касается истории с колодцами, то это нелепость, ибо болезнь началась уже два месяца тому назад. По моим сведениям, вся эта история была нарочно разыграна на моих глазах, а люди, нападавшие на меня, были подкуплены, чтобы убить меня, если смогут.
Я замолчал, давая возможность моим словам произвести свое действие.
Видя, что дело принимает неприятный для него оборот, Иордане быстро возразил:
– Если я неправ относительно вас, то первый готов просить извинения. И я охотно это сделаю, потому что душа моя освободится в таком случае от великого смущения. Но вы могли бы устранить все наши страхи, если бы вы согласились, чтобы этих женщин судили как следует, и мы дождались бы решения суда.
Если бы я согласился на это, то, конечно, я погубил бы их, но зато спас бы свою жизнь, – ведь гвардия моя не явилась. Но проповедник был уверен, что я не уступлю. Отдать эту старую женщину и старика-священника на допрос, который будут чинить друзья этого Иорданса, – никогда!
– Я унизил бы свою должность и занимаемое мною место, если бы согласился на вашу просьбу, – возразил я спокойно. – Но я скажу вам, почему вам так хочется подвергнуть пыткам этих несчастных: потому что вам хочется забрать весь город под свою власть. Развивая суеверие и фанатизм, вы хотите тем самым укрепить свое влияние на массы. Кроме того, вы ненавидите отца Вермюйдена, потому что он является – правда, единственным – примером, перед которым вам делается стыдно.
– Я всегда следил, чтобы папизм не распространялся у нас независимо от того, приятно вам это или нет. Я отвечаю за души, которых я являюсь пастырем.
– Те же самые слова сказал мне инквизитор дон Педро де Тарсилла, передавая мне приказание начать преследования и жечь еретиков, – презрительно вымолвил я.
Он покраснел, как в тот вечер у фру Терборг, и закричал:
– Итак, вы не хотите предать их суду, как я предлагал вам?
– Нет, не хочу. Вы восстали против короля, заявив, что вы можете управлять сами собой, а это значит уважать выбранные вами власти и не угнетать тех, кто всецело в вашей власти. Если вы об этом забыли, то я помню. Однажды я уже сказал, что я не допущу преследований в Гуде, и теперь я это повторяю.
– Вот как! – закричал он. – Я вам скажу, почему вы так поступаете. Потому что ваше сердце до сего времени на стороне Испании и Рима. Вы слышали его, – обратился он к совету, – чего же вам еще нужно?
– Да, они меня выслушали, – заговорил я, – но тут есть еще кое-что. Я обвиняю вас, господин Иордане, называющий себя проповедником учения Христова, в том, что вы подстрекаете народ в городе к восстанию против его законных правителей, в том, что вы замыслили убить меня и для этой цели наняли нескольких негодяев. И как только заседание кончится, я прикажу арестовать вас!
Он струсил, и волнение, по всей вероятности, улеглось бы, если бы ему на помощь не поспешил барон ван Гульст. Он поднялся и начал говорить:
– Прошло то время, когда на обвинение можно было отвечать обвинением же. Слишком много у нас поводов жаловаться на вас, ибо вы не только насилуете нашу совесть, но от вас не ограждено даже спокойствие наших семей. Господин ван Гирт, потрудитесь объяснить совету постигшее вас горе.
В это утро, очевидно, будут обнародованы все мои грехи и прегрешения.
– Господин ван Гирт, говорите, – сказал я. – Только говорите правду.
Не глядя на меня, он поднялся и начал:
– Как вам всем известно, у меня есть дочь. Она была обручена с одним достойным и уважаемым гражданином нашего города, членом нашего совета. Но губернатор принудил меня отдать ее замуж не за этого нашего члена, а за одного юного негодяя, семья которого совершенно разорена и который не в состоянии содержать жену. Губернатор грозил мне исключением из совета и даже кое-чем большим, если я не соглашусь. И я уступил, боясь позора. Я поступил, правда, трусливо, и теперь прошу совет извинить меня за то, что я так осрамил учреждение, членом которого я имею честь быть.
Не поднимая глаз, он опустился на свое место.
Самая эта поза сокрушения и унижения сильнее привлекала к нему симпатию, чем если бы он вздумал обнаружить гнев и раздражение.
– Позор! Позор! – раздавалось со всех скамей.
Но тут уж и я рассердился и потерял самообладание.
– Молчать! – загремел я. – Кто смеет кричать «позор»? И на этот – последний – раз мой голос и загоревшиеся глаза испугали их, как это было не раз прежде. Крики стихли, шум утих. Водворилась сравнительная тишина.
– Если кто может говорить о позоре, то только я, – продолжал я. – И вам не стыдно, господин ван Гирт, явиться сюда и рассказывать, что вы сделали? Продать родную дочь ван Шюйтену! Девушку, которой нет еще и двадцати лет, отдать шестидесятилетнему старику! Ван Шюйтену! Вам всем прекрасно известно, какая слава идет о нем. А если неизвестно, то посмотрите на его лицо! Посмотрите и судите сами!
Голая голова, ввалившиеся красные глаза, отвислые щеки – все это говорило само за себя. Не веря своим ушам, он уставился на меня, отчего его лицо приобрело весьма смешное выражение – гнева и вместе с тем полной беспомощности.
– И такому-то человеку, этому воплощение порока и болезни, ван Гирт счел возможным отдать своего невинного ребенка только потому, что он должен этому человеку! Я благодарю Бога за то, что я был в силах предупредить это. Если б я исключил ван Гирта из совета, я был бы совершенно прав, ибо человек, способный продать свою родную дочь, способен продать и город, как Иуда продал Господа.
Мои слова произвели сильное впечатление, но ван Гульст постарался опять парализовать их действие.
– Повторяю, прошло то время, когда на обвинение отвечали обвинением, – закричал он. – Вот я обвиняю вас в измене, вас, который смеет набрасывать тень подозрения на других. Прежде всего, чтобы все знали, что за человек управляет нами и до сих пор старается поступать с нами так властно, человек, который смеет упрекать нас в корыстолюбии, чтобы вы все знали его, я вам скажу, почему был издан приказ, чтобы никто не смел уезжать из Гуды без его разрешения. Он говорил, что это сделано для того, чтобы изловить испанских шпионов. Но он никогда не стал бы их ловить, если бы даже и мог. Об этом, впрочем, после. Приказание было отдано для того, чтобы удержать в городе Марион де Бреголль, на которой он хочет жениться и которая отвергла его предложение. Я как раз проходил мимо них. Они меня не видели, но я слышал их разговор. Я слышал, как она спрашивала его, не хочет ли он и вторую жену взять силой. А сегодня ей не позволяют выехать из города, и не позволяет тот самый человек, которому она ответила отказом. И знаете почему? Сегодня утром опубликовано решение высшего суда, в силу которого к ней переходит все состояние его покойной жены. Корыстолюбие! Каково! Станете вы отрицать эти факты? Что вы скажете на все это?
– Ровно ничего. Мои личные дела не касаются совета. Я умею уважать честь дамы, имя которой вы профанируете своими словами. Если вы не умеете держать себя, как подобает порядочному человеку, то я умею.
– Ну, из этого не так-то легко выпутаться, – захихикал он. – Я полагаю, все здесь видят, в чем дело. И этот человек смел называть нас скрягами! И он говорил нам о самоуважении и тому подобных вещах! Но не это самое худшее. Слушайте! Слушайте все! Вчера утром я заметил, как около его дома, у подъезда остановился какой-то человек и вступил в разговор со слугами. То был странствующий торговец. Конечно, в этом не было ничего особенного. Но лицо этого человека показалось мне знакомым, хотя я и не мог припомнить, где я его видел. Я пошел дальше, но лицо его не выходило у меня из памяти. Я вернулся и еще раз прошел мимо него, и тут я вспомнил, что этот человек не кто иной, как член испанского посольства в Париже, дон Рамон де Бельвер, с которым я там познакомился. Я заговорил с ним, и у меня на это счет не осталось никакого сомнения. Я остановился во дворе и стал ждать. Вышел граф, и они вместе пошли в дом. Купец оставался там довольно долго и наконец вышел. На лице его сияла какая-то особенная улыбка. Я поставил человека, который должен был следить за ним. Вчера ничего больше не случилось, но сегодня дон Рамон спас жизнь графу, который без его помощи был бы убит на улице. Они обменялись между собой несколькими словами на испанском языке, который мой человек не мог уловить. Теперь я спрашиваю: зачем является сюда дон Рамон де Бельвер, человек, занимающий очень видное положение, как не затем, чтобы побудить графа передать город в руки короля? Конечно, за соответствующую цену. Конечно, король может предложить больше, чем мы, и потому, вероятно, его посланец не был ни отправлен обратно, ни арестован. Итак, дон Хаим де Хорквера, именующий себя теперь графом ван Стиненом, я обвиняю вас в государственной измене и прошу совет принять меры, которых требует такое дело.
В течение его речи в зале только и слышен был гневный ропот. Но теперь вдруг водворилось глубокое молчание, гораздо более знаменательное, чем прежний рев. Ни один из приверженцев барона не проронил ни слова: они знали, что эта мертвая тишина гораздо больше способствует осуждению, чем какие бы то ни было восклицания и крики.
Тишину прервал мой голос:
– Этот город вверен мне принцем и штатами, – начал я звенящим голосом. – За него я отвечаю перед ними, а не перед вами. Я могу принимать у себя кого угодно, будь то хоть сам король Филипп, и никто из вас не смеет мне это воспретить. Но я хочу повести вас ко мне домой и показать вам нечто такое, что должно снять с меня всякое подозрение. Но прежде всего вы должны просить у меня извинения, ибо вы не имеете права меня допрашивать.
Я говорил с большой силой, но и барон ван Гульст оказался незаурядным врагом.
– Вы слышали его? – вскричал он. – Он оскорбляет совет! Да, мы пойдем в ваши комнаты, дон Хаим, но без вас. Вы нам не покажете всего и скроете от нас то, что вам неприятно. Я предлагаю совету назначить комиссию для осмотра бумаг графа, пока он останется здесь под арестом. Когда дело касается спасения города, было бы непростительно колебаться хоть одну минуту. Господин ван Сильт поставьте на голосование мое предложение.
Бургомистр колебался. Он был опытным человеком и понимал, что то, что они теперь затевали, было не шуткой.
– Ваше превосходительство не имеете ничего больше сообщить совету? – спросил он.
– Нет, – отвечал я. – Я представляю здесь штаты и те начала, на которых вы устроили свое государство. Мои прерогативы – это их прерогативы, и я добровольно не уступлю ни на йоту. Я уже давно вижу, с кем я имею дело. Вы называете себя христианами, но не имеете ни малейшего понятия ни о любви, ни о милосердии. Вы – маленькие доморощенные тираны, хотя и кричите против тирании. Вы ревностно добиваетесь контроля, но хотите контролировать только тех, кто выше вас. Вы принимаете помощь принца и штатов и в то же время не признаете их авторитета. Но я скажу вам, что, пока я стою здесь во главе управления и пока жив, вам придется считаться с этим авторитетом. Ваш город невелик, да и волосы у меня уже седые. Но если бы я стал даже правителем целого королевства и был во цвете лет, я скорее рискнул бы всем, чем хоть на шаг отошел с того места, на котором должен стоять. Я все сказал.
Опять воцарилось молчание. Члены совета сидели неподвижно, устремив глаза в пол с видом людей, у которых уже созрело решение.
– Господин ван Сильт! Поставьте мое предложение на голосование! – закричал опять барон ван Гульст. Бургомистр обратился ко мне опять:
– Не имеете ли вы что-нибудь прибавить к сказанному?
– Нет. Делайте то, на что вы решаетесь. Если вы будете делать обыск, то обыскивайте хорошенько.
Ван Сильт посмотрел кругом себя. Очевидно, ему оставалось одно. Я не знаю, принимал ли он участие в том, чтобы возбудить это дело, но теперь оно уже пошло полным ходом, и он был не в силах его остановить.
Он подождал минуту-другую и сказал:
– Ставлю предложение барона ван Гульста на голосование. Желающие его принять благоволят встать.
Встали все.
Барон позвонил. Вошли человек десять гражданской стражи, которой он командовал, и стали по обе стороны двери.
– Не позволяйте губернатору выходить из этого зала, пока я не вернусь, – сказал он. – Вы мне отвечаете за него.
Затем бургомистр, барон ван Гульст и еще три члена совета отправились осматривать мои бумаги. После их ухода остальные члены совета, не глядя на меня и не кланяясь мне, один за другим вышли из зала.
Я знал, что я погиб, ибо в моем письменном столе они найдут письма, которые дадут им больше, чем они думали, а мой ответ на них будет, конечно, скрыт. В следственной комиссии принимал участие и барон ван Гульст и, не будь он уверен в себе и в своих товарищах, он никогда не зашел бы так далеко. Ведь речь шла о его жизни. Что же касается ван Сильта, то о нем я не могу ничего сказать. Я считал его честным человеком, если «е моим другом. Но дело зашло уже так далеко, что теперь для них удобнее убить меня, независимо от того, виноват я или нет.
Было уже за полдень. Косые лучи солнца, падавшие в окна, играли яркими пятнами на опустевших креслах и на остроконечных шлемах моей стражи. Все молчали. От этого безмолвия и пустоты казалось, что зал этот принадлежит какому-то другому миру.
Верхняя часть зала терялась в тени, и висевшие там знамена – некоторые из них были еще недавно отбиты мной – казались полинявшими и выцветшими, подобно другим вещам, которые принадлежат прошедшим и уже забытым временам. Да так оно и было.
Вчера мне предлагали стать вице-королем целого государства, а сегодня в этом маленьком городке я был не r силах спасти даже собственную жизнь.
И останутся после меня и вице-королевство, и меньшие знаки отличия, присвоенные губернатору Гуды. Сохранится с нами только то, что успела приобрести наша душа.
Спускались уже сумерки, когда отворилась дверь и вошли члены следственной комиссии. Перед ними шли привратники, неся свечи. Поставив их на стол, они вышли. Ван Сильт приказал солдатам покинуть комнату, остаться за дверями и явиться моментально, если их позовут. После этого он занял свое место. Остальные столпились около него.
– Не угодно ли вашему превосходительству подойти поближе, чтобы выслушать, что мы скажем, – проговорил он.
– Если вам нужно что-нибудь сказать мне, то приблизьтесь ко мне, – отвечал я, не двигаясь со своего места.
– Хорошо.
Он встал и двинулся вперед. Остальные шли за ним. Шага за два до моего кресла он остановился и начал:
– Мы прочли письма короля и дона Матео де Леса. Для такого человека, как вы, едва ли возможно выдержать это искушение. Вы полуиспанец по крови и настоящий испанец по воспитанию. Да вы, по-видимому, и не колебались, ибо вы не прогнали от себя посланного к вам человека и не арестовали его. Но прежде чем судить вас, мы желали бы выслушать вас.
– Нашли ли вы также мой ответ на эти письма? – спросил я, пристально глядя ему в глаза.
– Нет.
Меня взбесило его холодное самообладание.
– И вы смеете являться сюда с такой ложью на языке?
– Я полагаю, что с таким упреком следует обращаться не ко мне, – хладнокровно отвечал он. – Но я не буду с вами спорить. Не имеете ли сказать еще что-нибудь?
– Можете вы дать клятву в том, что ничего другого, кроме этих писем, вы у меня не нашли? – в свою очередь спросил я.
– Да, могу. Мы все можем поклясться, я полагаю.
– Все могут? – спросил я опять.
– Я, по крайней мере, клянусь, – сказал барон ван Гульст, хотя никто не обращался к нему лично.
Остальные повторили то же самое. Я посмотрел на них с презрением.
– Хорошо. Вы совершили клятвопреступление. После этого мне не о чем с вами говорить.
С минуту длилось молчание. Затем ван Сильт заговорил:
– Это ваше последнее слово?
Я посмотрел на него: он, по-видимому, был искренен. Сквозной ветер, потянувший неизвестно откуда, колебал пламя свечей, и их переливавшийся свет клал какие-то странные тени на его лицо.
Мне оставалось последнее средство. Сохранился мой дневник. Конечно, он не был решающим доказательством, но он мог пригодиться мне, чтобы защититься от обвинений. Вдруг я вспомнил о Марион и ее поцелуях, которые мне еще не были даны. Но тогда я должен буду просить ван Сильта и других прочитать страницы, которые никогда не предназначались для постороннего взгляда, должен буду просить этих людей довольствоваться тем, что они там найдут, должен буду выпрашивать свою жизнь у этих людей! Нет, никогда этого не будет! Я все еще дон Хаим де Хорквера, который во всю жизнь никогда не унижался ни перед кем, кроме своей жены да один раз принца, ради нее же.
Были, пожалуй, и другие пути к спасению, ибо я не хуже них сумел бы сплести интригу, если только откинуть уважение к истине и не обращать внимания на данную клятву. Но, унижая себя, я не могу, однако, унижать ни тех, кого я представляю, ни мою любовь.
Я разбил последнего идола – бога успеха, которому служат везде и все. Я разорвал связи со своим народом, которые связали целые поколения, с народом, который думает, что он правит миром, не замечая того, что, наоборот, мир управляет им. Над волей умерших я поставил свою собственную, и над волей плоти я поставлю волю духа.
Часы, которые я провел в опустевшем зале, наблюдая, как солнце медленно отходило от меня и губернаторского места, не прошли для меня бесплодно.
Наконец-то я нашел основной смысл и цель своей жизни. Она заключалась не в том, чтобы сделать то или другое, а в том, чтобы во всех положениях оставаться на той высоте, которая только доступна для меня, и сделать для этого даже невозможное.
– Я говорил с вами больше, чем вы заслуживаете и чем позволяет мое служебное положение, отвечал я ван Сильту. – Я прислан сюда управлять вами и судить вас, в случае надобности, а никак не для того, чтобы подвергаться вашему суду.
Сказав это, я скрестил на груди руки и откинулся на спинку кресла.
– В таком случае, в моем распоряжении оказываются два пути, – начал опять бургомистр. – Один из них чреват важными последствиями. Я человек уже старый и не хотел бы под конец жизни брать на себя такое дело. Но если вы не можете представить нам оправданий, – здесь его голос стал дрожать, – то мы не можем оставить вас в живых. С этим согласен весь совет. Мы слишком многим рискуем. Есть еще другой выход: если вы обратитесь к принцу с просьбой, чтобы он отозвал вас из Гуды, а до отъезда согласитесь побыть под нашим присмотром, то мы готовы даровать вам жизнь.
– Полагаю, что отвечать мне на это нечего, – холодно сказал я.
Что обо мне думал бургомистр ван Сильт? Неужели он принимает меня за одного из тех?
Как бы то ни было, но мой отказ, видимо, расстроил его. Подождав немного, он начал опять:
– С вами поступят, как вам будет Угодно. Сегодняшнюю ночь вы проведете здесь под стражей, причем с вами будут обходиться, как подобает вашему высокому положению. А завтра вы должны будете приготовиться к смерти.
Он приказал страже войти и сказал:
– Отведите, его превосходительство в комнату принца и хорошенько смотрите за ним. Вы отвечаете за него своими головами.
Меня отвели в указанную комнату, но через полчаса явился стражник и сказал:
– Вашему превосходительству нельзя здесь оставаться. Комната недостаточно удобна для вашей охраны, и нам приказано перевести вас в другое место.
После этого меня отвели в это уютное местечко в двадцать квадратных футов, где вода капает с потолка, и крысы являются единственным для меня обществом.
Должен сознаться, что довольно долго я чувствовал себя здесь весьма нехорошо, и я посоветую им, прежде чем сюда опять кого-нибудь засадят, почистить и проветрить это помещение, которое так в этом нуждается. Не мешало бы развести здесь и небольшой огонь, чтобы обсушить стены, ибо если человек получил когда-нибудь рану, то сырость отзовется на ней очень вредно. Я забыл про свою рану, но теперь она разболелась, и я не могу владеть плечом.
Решительно это местечко не годится для долгого пребывания!
Освещение также оставляет желать лучшего. Моя свечка почти догорела и через несколько минут погаснет совсем.
Я принужден закрыть эту книгу. Но прежде чем сделать это, хочу записать в нее мой символ веры – завершить достойным концом мою жизнь. Надежда и убеждения – все еще составляют мое достояние, и, может быть, они достались мне не очень дорогой ценой.
Вера для человеческой жизни необходима. Ведь она так коротка и неполна. Один за другим сходят в могилу люди, сердца которых еще не успели остыть, желания заглохнуть, люди, которые не загладили еще свои грехи и сами не получили от жизни должного. Как много сошло в могилу таких людей! Сколько труда, страстных, отчаянных усилий исчезло вместе с ними, не принеся никаких плодов в этом мире! И как удлиняется с течением веков список таких людей! Но лишь о немногих из них известно что-нибудь, большинство же могил хранят свою тайну. Неужели же они жили напрасно? Неужели же душа остается в земле вместе с телом? Но ведь и для тела нет смерти, а есть только превращение, и цветы на кладбище приобретают свой пышный рост от нашего разложения.
Повсюду мы видим круговорот, и после смерти должна быть жизнь. Неужели только наши души должны умереть без утешения, так и не поняв своего призвания и не измерив своего значения? Неужели дух есть нечто второстепенное в сравнении с материей? Конечно, если бы это было так, то не стоило бы вызывать его из хаоса. Один и тот же закон управляет всем, и в том, что разрешается меньшему, не может быть отказано большему. И должна быть Великая Причина всего. И это должен быть Дух, а не слепая сила.
Горе нам, если наши мысли устремятся к тому, чего они не могут достигнуть. Горе Богу, достигнутому своими созданиями. Мой Бог должен быть выше меня, и я никогда не смогу стыдиться Его. Как я живу в суете и тьме, так он живет в мире и свете. И когда я увижу лицо Его, я приобщусь к Его славе. В том, о чем я догадывался, я буду тогда уверен, и моя мечта станет фактом.
С этой верой я спокойно и бестрепетно отхожу от жизни, готовый предстать перед лицом Божьим. Аминь.
19 июля.
Жизнь наша в руках Божьих, и жизнь и смерть сеет Он по своему произволу.
С площади глухо доносится стук молотков, с помощью которых сооружают эшафот. Но не для меня.
Теперь уже за полночь. Смертный приговор подписан и на рассвете будет приведен в исполнение. Сегодня же я буду отдыхать.
„Не судите, да не судимы будете“, – говорил я всего два дня тому назад и теперь вспоминаю эти слова. Мне тяжело было выступать судьей в собственном своем деле, но оно касается не только меня одного.
Расскажу все по порядку.
Глубокая ночь спустилась в мою темницу. В густом мраке носились передо мной темные видения, поднимались мрачные мысли, которые как-то не хотелось ни отгонять, ни заносить в эту книгу. Я считаю себя храбрым, но ведь я все-таки человек, и в сердце поднимается нечто более сильное, чем простое сожаление, малодушие, не достойное ни меня, ни такой минуты.
Впрочем, это скоро прошло. Мало-помалу воздух становился невыносимо спертым и удушливым, пока на душу и тело не опустилась какая-то свинцовая тяжесть. Я молил Бога только 6 том, чтобы они поскорее пришли и убили меня или же вывели меня отсюда и повесили, обезглавили, лишь бы только мне не задыхаться в этой конуре.
Наконец, я не могу определить, когда именно, – время тянулось для меня бесконечно, – я услышал, как кто-то подошел к моей двери. Через минуту в замке появился ключ и повернулся с лязгом.
Наконец-то! Я в самом деле был рад.
Дверь медленно отворилась, свет фонаря упал на пол.
– Не угодно ли будет вашему превосходительству выйти отсюда? – раздался голос тюремщика.
– С удовольствием, – отвечал я. – В следующий раз, когда вы сюда кого-нибудь посадите, подметите эту конуру и откройте окно. Ты думаешь, что дворянину нужно меньше, чем тебе, каналья? – сказал я, выходя.
– Ваше превосходительство, в этом не моя вина, – отвечал сторож. – Все будет исполнено, как вы желаете.
Меня это порадовало, но вместе с тем его покорность показалась мне странной.
Я замолчал, давая возможность моим словам произвести свое действие.
Видя, что дело принимает неприятный для него оборот, Иордане быстро возразил:
– Если я неправ относительно вас, то первый готов просить извинения. И я охотно это сделаю, потому что душа моя освободится в таком случае от великого смущения. Но вы могли бы устранить все наши страхи, если бы вы согласились, чтобы этих женщин судили как следует, и мы дождались бы решения суда.
Если бы я согласился на это, то, конечно, я погубил бы их, но зато спас бы свою жизнь, – ведь гвардия моя не явилась. Но проповедник был уверен, что я не уступлю. Отдать эту старую женщину и старика-священника на допрос, который будут чинить друзья этого Иорданса, – никогда!
– Я унизил бы свою должность и занимаемое мною место, если бы согласился на вашу просьбу, – возразил я спокойно. – Но я скажу вам, почему вам так хочется подвергнуть пыткам этих несчастных: потому что вам хочется забрать весь город под свою власть. Развивая суеверие и фанатизм, вы хотите тем самым укрепить свое влияние на массы. Кроме того, вы ненавидите отца Вермюйдена, потому что он является – правда, единственным – примером, перед которым вам делается стыдно.
– Я всегда следил, чтобы папизм не распространялся у нас независимо от того, приятно вам это или нет. Я отвечаю за души, которых я являюсь пастырем.
– Те же самые слова сказал мне инквизитор дон Педро де Тарсилла, передавая мне приказание начать преследования и жечь еретиков, – презрительно вымолвил я.
Он покраснел, как в тот вечер у фру Терборг, и закричал:
– Итак, вы не хотите предать их суду, как я предлагал вам?
– Нет, не хочу. Вы восстали против короля, заявив, что вы можете управлять сами собой, а это значит уважать выбранные вами власти и не угнетать тех, кто всецело в вашей власти. Если вы об этом забыли, то я помню. Однажды я уже сказал, что я не допущу преследований в Гуде, и теперь я это повторяю.
– Вот как! – закричал он. – Я вам скажу, почему вы так поступаете. Потому что ваше сердце до сего времени на стороне Испании и Рима. Вы слышали его, – обратился он к совету, – чего же вам еще нужно?
– Да, они меня выслушали, – заговорил я, – но тут есть еще кое-что. Я обвиняю вас, господин Иордане, называющий себя проповедником учения Христова, в том, что вы подстрекаете народ в городе к восстанию против его законных правителей, в том, что вы замыслили убить меня и для этой цели наняли нескольких негодяев. И как только заседание кончится, я прикажу арестовать вас!
Он струсил, и волнение, по всей вероятности, улеглось бы, если бы ему на помощь не поспешил барон ван Гульст. Он поднялся и начал говорить:
– Прошло то время, когда на обвинение можно было отвечать обвинением же. Слишком много у нас поводов жаловаться на вас, ибо вы не только насилуете нашу совесть, но от вас не ограждено даже спокойствие наших семей. Господин ван Гирт, потрудитесь объяснить совету постигшее вас горе.
В это утро, очевидно, будут обнародованы все мои грехи и прегрешения.
– Господин ван Гирт, говорите, – сказал я. – Только говорите правду.
Не глядя на меня, он поднялся и начал:
– Как вам всем известно, у меня есть дочь. Она была обручена с одним достойным и уважаемым гражданином нашего города, членом нашего совета. Но губернатор принудил меня отдать ее замуж не за этого нашего члена, а за одного юного негодяя, семья которого совершенно разорена и который не в состоянии содержать жену. Губернатор грозил мне исключением из совета и даже кое-чем большим, если я не соглашусь. И я уступил, боясь позора. Я поступил, правда, трусливо, и теперь прошу совет извинить меня за то, что я так осрамил учреждение, членом которого я имею честь быть.
Не поднимая глаз, он опустился на свое место.
Самая эта поза сокрушения и унижения сильнее привлекала к нему симпатию, чем если бы он вздумал обнаружить гнев и раздражение.
– Позор! Позор! – раздавалось со всех скамей.
Но тут уж и я рассердился и потерял самообладание.
– Молчать! – загремел я. – Кто смеет кричать «позор»? И на этот – последний – раз мой голос и загоревшиеся глаза испугали их, как это было не раз прежде. Крики стихли, шум утих. Водворилась сравнительная тишина.
– Если кто может говорить о позоре, то только я, – продолжал я. – И вам не стыдно, господин ван Гирт, явиться сюда и рассказывать, что вы сделали? Продать родную дочь ван Шюйтену! Девушку, которой нет еще и двадцати лет, отдать шестидесятилетнему старику! Ван Шюйтену! Вам всем прекрасно известно, какая слава идет о нем. А если неизвестно, то посмотрите на его лицо! Посмотрите и судите сами!
Голая голова, ввалившиеся красные глаза, отвислые щеки – все это говорило само за себя. Не веря своим ушам, он уставился на меня, отчего его лицо приобрело весьма смешное выражение – гнева и вместе с тем полной беспомощности.
– И такому-то человеку, этому воплощение порока и болезни, ван Гирт счел возможным отдать своего невинного ребенка только потому, что он должен этому человеку! Я благодарю Бога за то, что я был в силах предупредить это. Если б я исключил ван Гирта из совета, я был бы совершенно прав, ибо человек, способный продать свою родную дочь, способен продать и город, как Иуда продал Господа.
Мои слова произвели сильное впечатление, но ван Гульст постарался опять парализовать их действие.
– Повторяю, прошло то время, когда на обвинение отвечали обвинением, – закричал он. – Вот я обвиняю вас в измене, вас, который смеет набрасывать тень подозрения на других. Прежде всего, чтобы все знали, что за человек управляет нами и до сих пор старается поступать с нами так властно, человек, который смеет упрекать нас в корыстолюбии, чтобы вы все знали его, я вам скажу, почему был издан приказ, чтобы никто не смел уезжать из Гуды без его разрешения. Он говорил, что это сделано для того, чтобы изловить испанских шпионов. Но он никогда не стал бы их ловить, если бы даже и мог. Об этом, впрочем, после. Приказание было отдано для того, чтобы удержать в городе Марион де Бреголль, на которой он хочет жениться и которая отвергла его предложение. Я как раз проходил мимо них. Они меня не видели, но я слышал их разговор. Я слышал, как она спрашивала его, не хочет ли он и вторую жену взять силой. А сегодня ей не позволяют выехать из города, и не позволяет тот самый человек, которому она ответила отказом. И знаете почему? Сегодня утром опубликовано решение высшего суда, в силу которого к ней переходит все состояние его покойной жены. Корыстолюбие! Каково! Станете вы отрицать эти факты? Что вы скажете на все это?
– Ровно ничего. Мои личные дела не касаются совета. Я умею уважать честь дамы, имя которой вы профанируете своими словами. Если вы не умеете держать себя, как подобает порядочному человеку, то я умею.
– Ну, из этого не так-то легко выпутаться, – захихикал он. – Я полагаю, все здесь видят, в чем дело. И этот человек смел называть нас скрягами! И он говорил нам о самоуважении и тому подобных вещах! Но не это самое худшее. Слушайте! Слушайте все! Вчера утром я заметил, как около его дома, у подъезда остановился какой-то человек и вступил в разговор со слугами. То был странствующий торговец. Конечно, в этом не было ничего особенного. Но лицо этого человека показалось мне знакомым, хотя я и не мог припомнить, где я его видел. Я пошел дальше, но лицо его не выходило у меня из памяти. Я вернулся и еще раз прошел мимо него, и тут я вспомнил, что этот человек не кто иной, как член испанского посольства в Париже, дон Рамон де Бельвер, с которым я там познакомился. Я заговорил с ним, и у меня на это счет не осталось никакого сомнения. Я остановился во дворе и стал ждать. Вышел граф, и они вместе пошли в дом. Купец оставался там довольно долго и наконец вышел. На лице его сияла какая-то особенная улыбка. Я поставил человека, который должен был следить за ним. Вчера ничего больше не случилось, но сегодня дон Рамон спас жизнь графу, который без его помощи был бы убит на улице. Они обменялись между собой несколькими словами на испанском языке, который мой человек не мог уловить. Теперь я спрашиваю: зачем является сюда дон Рамон де Бельвер, человек, занимающий очень видное положение, как не затем, чтобы побудить графа передать город в руки короля? Конечно, за соответствующую цену. Конечно, король может предложить больше, чем мы, и потому, вероятно, его посланец не был ни отправлен обратно, ни арестован. Итак, дон Хаим де Хорквера, именующий себя теперь графом ван Стиненом, я обвиняю вас в государственной измене и прошу совет принять меры, которых требует такое дело.
В течение его речи в зале только и слышен был гневный ропот. Но теперь вдруг водворилось глубокое молчание, гораздо более знаменательное, чем прежний рев. Ни один из приверженцев барона не проронил ни слова: они знали, что эта мертвая тишина гораздо больше способствует осуждению, чем какие бы то ни было восклицания и крики.
Тишину прервал мой голос:
– Этот город вверен мне принцем и штатами, – начал я звенящим голосом. – За него я отвечаю перед ними, а не перед вами. Я могу принимать у себя кого угодно, будь то хоть сам король Филипп, и никто из вас не смеет мне это воспретить. Но я хочу повести вас ко мне домой и показать вам нечто такое, что должно снять с меня всякое подозрение. Но прежде всего вы должны просить у меня извинения, ибо вы не имеете права меня допрашивать.
Я говорил с большой силой, но и барон ван Гульст оказался незаурядным врагом.
– Вы слышали его? – вскричал он. – Он оскорбляет совет! Да, мы пойдем в ваши комнаты, дон Хаим, но без вас. Вы нам не покажете всего и скроете от нас то, что вам неприятно. Я предлагаю совету назначить комиссию для осмотра бумаг графа, пока он останется здесь под арестом. Когда дело касается спасения города, было бы непростительно колебаться хоть одну минуту. Господин ван Сильт поставьте на голосование мое предложение.
Бургомистр колебался. Он был опытным человеком и понимал, что то, что они теперь затевали, было не шуткой.
– Ваше превосходительство не имеете ничего больше сообщить совету? – спросил он.
– Нет, – отвечал я. – Я представляю здесь штаты и те начала, на которых вы устроили свое государство. Мои прерогативы – это их прерогативы, и я добровольно не уступлю ни на йоту. Я уже давно вижу, с кем я имею дело. Вы называете себя христианами, но не имеете ни малейшего понятия ни о любви, ни о милосердии. Вы – маленькие доморощенные тираны, хотя и кричите против тирании. Вы ревностно добиваетесь контроля, но хотите контролировать только тех, кто выше вас. Вы принимаете помощь принца и штатов и в то же время не признаете их авторитета. Но я скажу вам, что, пока я стою здесь во главе управления и пока жив, вам придется считаться с этим авторитетом. Ваш город невелик, да и волосы у меня уже седые. Но если бы я стал даже правителем целого королевства и был во цвете лет, я скорее рискнул бы всем, чем хоть на шаг отошел с того места, на котором должен стоять. Я все сказал.
Опять воцарилось молчание. Члены совета сидели неподвижно, устремив глаза в пол с видом людей, у которых уже созрело решение.
– Господин ван Сильт! Поставьте мое предложение на голосование! – закричал опять барон ван Гульст. Бургомистр обратился ко мне опять:
– Не имеете ли вы что-нибудь прибавить к сказанному?
– Нет. Делайте то, на что вы решаетесь. Если вы будете делать обыск, то обыскивайте хорошенько.
Ван Сильт посмотрел кругом себя. Очевидно, ему оставалось одно. Я не знаю, принимал ли он участие в том, чтобы возбудить это дело, но теперь оно уже пошло полным ходом, и он был не в силах его остановить.
Он подождал минуту-другую и сказал:
– Ставлю предложение барона ван Гульста на голосование. Желающие его принять благоволят встать.
Встали все.
Барон позвонил. Вошли человек десять гражданской стражи, которой он командовал, и стали по обе стороны двери.
– Не позволяйте губернатору выходить из этого зала, пока я не вернусь, – сказал он. – Вы мне отвечаете за него.
Затем бургомистр, барон ван Гульст и еще три члена совета отправились осматривать мои бумаги. После их ухода остальные члены совета, не глядя на меня и не кланяясь мне, один за другим вышли из зала.
Я знал, что я погиб, ибо в моем письменном столе они найдут письма, которые дадут им больше, чем они думали, а мой ответ на них будет, конечно, скрыт. В следственной комиссии принимал участие и барон ван Гульст и, не будь он уверен в себе и в своих товарищах, он никогда не зашел бы так далеко. Ведь речь шла о его жизни. Что же касается ван Сильта, то о нем я не могу ничего сказать. Я считал его честным человеком, если «е моим другом. Но дело зашло уже так далеко, что теперь для них удобнее убить меня, независимо от того, виноват я или нет.
Было уже за полдень. Косые лучи солнца, падавшие в окна, играли яркими пятнами на опустевших креслах и на остроконечных шлемах моей стражи. Все молчали. От этого безмолвия и пустоты казалось, что зал этот принадлежит какому-то другому миру.
Верхняя часть зала терялась в тени, и висевшие там знамена – некоторые из них были еще недавно отбиты мной – казались полинявшими и выцветшими, подобно другим вещам, которые принадлежат прошедшим и уже забытым временам. Да так оно и было.
Вчера мне предлагали стать вице-королем целого государства, а сегодня в этом маленьком городке я был не r силах спасти даже собственную жизнь.
И останутся после меня и вице-королевство, и меньшие знаки отличия, присвоенные губернатору Гуды. Сохранится с нами только то, что успела приобрести наша душа.
Спускались уже сумерки, когда отворилась дверь и вошли члены следственной комиссии. Перед ними шли привратники, неся свечи. Поставив их на стол, они вышли. Ван Сильт приказал солдатам покинуть комнату, остаться за дверями и явиться моментально, если их позовут. После этого он занял свое место. Остальные столпились около него.
– Не угодно ли вашему превосходительству подойти поближе, чтобы выслушать, что мы скажем, – проговорил он.
– Если вам нужно что-нибудь сказать мне, то приблизьтесь ко мне, – отвечал я, не двигаясь со своего места.
– Хорошо.
Он встал и двинулся вперед. Остальные шли за ним. Шага за два до моего кресла он остановился и начал:
– Мы прочли письма короля и дона Матео де Леса. Для такого человека, как вы, едва ли возможно выдержать это искушение. Вы полуиспанец по крови и настоящий испанец по воспитанию. Да вы, по-видимому, и не колебались, ибо вы не прогнали от себя посланного к вам человека и не арестовали его. Но прежде чем судить вас, мы желали бы выслушать вас.
– Нашли ли вы также мой ответ на эти письма? – спросил я, пристально глядя ему в глаза.
– Нет.
Меня взбесило его холодное самообладание.
– И вы смеете являться сюда с такой ложью на языке?
– Я полагаю, что с таким упреком следует обращаться не ко мне, – хладнокровно отвечал он. – Но я не буду с вами спорить. Не имеете ли сказать еще что-нибудь?
– Можете вы дать клятву в том, что ничего другого, кроме этих писем, вы у меня не нашли? – в свою очередь спросил я.
– Да, могу. Мы все можем поклясться, я полагаю.
– Все могут? – спросил я опять.
– Я, по крайней мере, клянусь, – сказал барон ван Гульст, хотя никто не обращался к нему лично.
Остальные повторили то же самое. Я посмотрел на них с презрением.
– Хорошо. Вы совершили клятвопреступление. После этого мне не о чем с вами говорить.
С минуту длилось молчание. Затем ван Сильт заговорил:
– Это ваше последнее слово?
Я посмотрел на него: он, по-видимому, был искренен. Сквозной ветер, потянувший неизвестно откуда, колебал пламя свечей, и их переливавшийся свет клал какие-то странные тени на его лицо.
Мне оставалось последнее средство. Сохранился мой дневник. Конечно, он не был решающим доказательством, но он мог пригодиться мне, чтобы защититься от обвинений. Вдруг я вспомнил о Марион и ее поцелуях, которые мне еще не были даны. Но тогда я должен буду просить ван Сильта и других прочитать страницы, которые никогда не предназначались для постороннего взгляда, должен буду просить этих людей довольствоваться тем, что они там найдут, должен буду выпрашивать свою жизнь у этих людей! Нет, никогда этого не будет! Я все еще дон Хаим де Хорквера, который во всю жизнь никогда не унижался ни перед кем, кроме своей жены да один раз принца, ради нее же.
Были, пожалуй, и другие пути к спасению, ибо я не хуже них сумел бы сплести интригу, если только откинуть уважение к истине и не обращать внимания на данную клятву. Но, унижая себя, я не могу, однако, унижать ни тех, кого я представляю, ни мою любовь.
Я разбил последнего идола – бога успеха, которому служат везде и все. Я разорвал связи со своим народом, которые связали целые поколения, с народом, который думает, что он правит миром, не замечая того, что, наоборот, мир управляет им. Над волей умерших я поставил свою собственную, и над волей плоти я поставлю волю духа.
Часы, которые я провел в опустевшем зале, наблюдая, как солнце медленно отходило от меня и губернаторского места, не прошли для меня бесплодно.
Наконец-то я нашел основной смысл и цель своей жизни. Она заключалась не в том, чтобы сделать то или другое, а в том, чтобы во всех положениях оставаться на той высоте, которая только доступна для меня, и сделать для этого даже невозможное.
– Я говорил с вами больше, чем вы заслуживаете и чем позволяет мое служебное положение, отвечал я ван Сильту. – Я прислан сюда управлять вами и судить вас, в случае надобности, а никак не для того, чтобы подвергаться вашему суду.
Сказав это, я скрестил на груди руки и откинулся на спинку кресла.
– В таком случае, в моем распоряжении оказываются два пути, – начал опять бургомистр. – Один из них чреват важными последствиями. Я человек уже старый и не хотел бы под конец жизни брать на себя такое дело. Но если вы не можете представить нам оправданий, – здесь его голос стал дрожать, – то мы не можем оставить вас в живых. С этим согласен весь совет. Мы слишком многим рискуем. Есть еще другой выход: если вы обратитесь к принцу с просьбой, чтобы он отозвал вас из Гуды, а до отъезда согласитесь побыть под нашим присмотром, то мы готовы даровать вам жизнь.
– Полагаю, что отвечать мне на это нечего, – холодно сказал я.
Что обо мне думал бургомистр ван Сильт? Неужели он принимает меня за одного из тех?
Как бы то ни было, но мой отказ, видимо, расстроил его. Подождав немного, он начал опять:
– С вами поступят, как вам будет Угодно. Сегодняшнюю ночь вы проведете здесь под стражей, причем с вами будут обходиться, как подобает вашему высокому положению. А завтра вы должны будете приготовиться к смерти.
Он приказал страже войти и сказал:
– Отведите, его превосходительство в комнату принца и хорошенько смотрите за ним. Вы отвечаете за него своими головами.
Меня отвели в указанную комнату, но через полчаса явился стражник и сказал:
– Вашему превосходительству нельзя здесь оставаться. Комната недостаточно удобна для вашей охраны, и нам приказано перевести вас в другое место.
После этого меня отвели в это уютное местечко в двадцать квадратных футов, где вода капает с потолка, и крысы являются единственным для меня обществом.
Должен сознаться, что довольно долго я чувствовал себя здесь весьма нехорошо, и я посоветую им, прежде чем сюда опять кого-нибудь засадят, почистить и проветрить это помещение, которое так в этом нуждается. Не мешало бы развести здесь и небольшой огонь, чтобы обсушить стены, ибо если человек получил когда-нибудь рану, то сырость отзовется на ней очень вредно. Я забыл про свою рану, но теперь она разболелась, и я не могу владеть плечом.
Решительно это местечко не годится для долгого пребывания!
Освещение также оставляет желать лучшего. Моя свечка почти догорела и через несколько минут погаснет совсем.
Я принужден закрыть эту книгу. Но прежде чем сделать это, хочу записать в нее мой символ веры – завершить достойным концом мою жизнь. Надежда и убеждения – все еще составляют мое достояние, и, может быть, они достались мне не очень дорогой ценой.
Вера для человеческой жизни необходима. Ведь она так коротка и неполна. Один за другим сходят в могилу люди, сердца которых еще не успели остыть, желания заглохнуть, люди, которые не загладили еще свои грехи и сами не получили от жизни должного. Как много сошло в могилу таких людей! Сколько труда, страстных, отчаянных усилий исчезло вместе с ними, не принеся никаких плодов в этом мире! И как удлиняется с течением веков список таких людей! Но лишь о немногих из них известно что-нибудь, большинство же могил хранят свою тайну. Неужели же они жили напрасно? Неужели же душа остается в земле вместе с телом? Но ведь и для тела нет смерти, а есть только превращение, и цветы на кладбище приобретают свой пышный рост от нашего разложения.
Повсюду мы видим круговорот, и после смерти должна быть жизнь. Неужели только наши души должны умереть без утешения, так и не поняв своего призвания и не измерив своего значения? Неужели дух есть нечто второстепенное в сравнении с материей? Конечно, если бы это было так, то не стоило бы вызывать его из хаоса. Один и тот же закон управляет всем, и в том, что разрешается меньшему, не может быть отказано большему. И должна быть Великая Причина всего. И это должен быть Дух, а не слепая сила.
Горе нам, если наши мысли устремятся к тому, чего они не могут достигнуть. Горе Богу, достигнутому своими созданиями. Мой Бог должен быть выше меня, и я никогда не смогу стыдиться Его. Как я живу в суете и тьме, так он живет в мире и свете. И когда я увижу лицо Его, я приобщусь к Его славе. В том, о чем я догадывался, я буду тогда уверен, и моя мечта станет фактом.
С этой верой я спокойно и бестрепетно отхожу от жизни, готовый предстать перед лицом Божьим. Аминь.
19 июля.
Жизнь наша в руках Божьих, и жизнь и смерть сеет Он по своему произволу.
С площади глухо доносится стук молотков, с помощью которых сооружают эшафот. Но не для меня.
Теперь уже за полночь. Смертный приговор подписан и на рассвете будет приведен в исполнение. Сегодня же я буду отдыхать.
„Не судите, да не судимы будете“, – говорил я всего два дня тому назад и теперь вспоминаю эти слова. Мне тяжело было выступать судьей в собственном своем деле, но оно касается не только меня одного.
Расскажу все по порядку.
Глубокая ночь спустилась в мою темницу. В густом мраке носились передо мной темные видения, поднимались мрачные мысли, которые как-то не хотелось ни отгонять, ни заносить в эту книгу. Я считаю себя храбрым, но ведь я все-таки человек, и в сердце поднимается нечто более сильное, чем простое сожаление, малодушие, не достойное ни меня, ни такой минуты.
Впрочем, это скоро прошло. Мало-помалу воздух становился невыносимо спертым и удушливым, пока на душу и тело не опустилась какая-то свинцовая тяжесть. Я молил Бога только 6 том, чтобы они поскорее пришли и убили меня или же вывели меня отсюда и повесили, обезглавили, лишь бы только мне не задыхаться в этой конуре.
Наконец, я не могу определить, когда именно, – время тянулось для меня бесконечно, – я услышал, как кто-то подошел к моей двери. Через минуту в замке появился ключ и повернулся с лязгом.
Наконец-то! Я в самом деле был рад.
Дверь медленно отворилась, свет фонаря упал на пол.
– Не угодно ли будет вашему превосходительству выйти отсюда? – раздался голос тюремщика.
– С удовольствием, – отвечал я. – В следующий раз, когда вы сюда кого-нибудь посадите, подметите эту конуру и откройте окно. Ты думаешь, что дворянину нужно меньше, чем тебе, каналья? – сказал я, выходя.
– Ваше превосходительство, в этом не моя вина, – отвечал сторож. – Все будет исполнено, как вы желаете.
Меня это порадовало, но вместе с тем его покорность показалась мне странной.