Страница:
Он вручил бумагу ван Сильту. Прочитав ее, тот передал ее дальше. Когда все прочитали бумагу, ван Гульст принес ее мне и с поклоном положил на стол.
Наступила неловкая пауза.
– Так как совет убедился теперь в своей ошибке, – начал опять ван Сильт, – то я повторяю нашу просьбу о прощении.
– И это все? – спросил я. – Неужели вы думаете, что вы можете делать то, что вы сделали, и поплатиться за нанесенное оскорбление одной просьбой о прощении? Двадцать четыре часа тому назад этого было бы довольно. Но сегодня… сегодня иное дело.
– Мы готовы понести соответствующую кару…– начал опять бургомистр ван Сильт, но чей-то голос опять прервал его:
– Будьте довольны и этим. Мы достаточно сделали для вас. Мы могли бы признать эти доказательства неубедительными, ибо ваш ответ найден был не с письмом короля. Вы еще в нашей власти, и будьте довольны и этим.
Слова, которых я так ждал, были сказаны. Только я хотел возразить, как вдруг глухой, грозный рев ворвался в окна дворца. Отдаленный шум, о котором я упоминал выше, все усиливался и усиливался. Но мы говорили, и никто не обратил на него внимания. Теперь он ворвался к нам в уши, словно рев какой-то бури.
Все глаза устремились на площадь. Некоторые подбежали к окнам и открыли их. С того места, где я стоял, была видна площадь, и я заметил, что вся она полна волновавшимся народом, вооруженным топорами и железными прутьями, – словом, чем попало. Оружие их было нехитро, но зато лица горели яростью, и шутить с этими людьми не приходилось.
Заметив, что некоторые окна отворились, они замахали топорами и палками и хором завопили:
– Губернатора! Мадемуазель де Бреголль! Мы хотим видеть их и убедиться, что они живы!
Бедняки Гуды пристыдили меня. Те, на кого, по-моему, всякая надежда была потеряна, явились сюда, словно могучий поток, всякое сопротивление которому бесполезно. Деньги, которые я получил за заложенное у Исаака Мардохея ожерелье моей матери и которые я им раздал, теперь вернулись ко мне с лихвой.
Члены совета переглядывались с побелевшими лицами. Только барон ван Гульст не растерялся и быстро что-то приказал одному из своих подчиненных.
– Губернатора! – ревела толпа. – Губернатора! Бейте стекла и ломайте ворота! Идем громить дома советников!
Дело принимало опасный оборот. Конечно, все это происходило не из одной только любви ко мне, и теперь дома ван Шюйтена и других дорого заплатят за страдания и бедность этой толпы.
– Ваше превосходительство, – закричал ван Сильт, – умоляю вас, сделайте что-нибудь и остановите толпу. Покажитесь им, пусть они убедятся, что вы живы и в безопасности.
– Этого я не знаю, – холодно отвечал я. – Здесь только что говорили, что я еще в вашей власти. Народ явился освободить меня, и я не вижу причин препятствовать ему в этом!
– Ваше превосходительство…
Просил уже не он один, просили все. Но их голосов не слышно было среди громовых ударов в главную дверь дворца.
Где-то вдруг ударили в колокол, и его резкий, нетерпеливый звон врывался в уши в промежуток между ударами в дверь. Эти удары становились все сильнее и чаще. Зала вся дрожала, стекла звенели. Царило общее молчание.
Удар раздавался за ударом, а толпа выла, как стая демонов. Они пришли сюда с доброй целью, и я знал, что они хорошо настроены относительно меня и донны Марион. Но в этих волнениях и бунтах всегда есть нечто такое, что будит зверя в каждом даже самом мирном человеке. В этой толпе было немало людей, озлобленных голодом, болезнями и страданиями, в которых они, справедливо или нет, винили совет. И вот теперь они явились сюда, чтобы отомстить за все свои невзгоды и, быть может, в надежде улучшить свое положение за счет тех, кто ест, когда они голодают. За ними стояли их жены, побуждая их. Их крики резко выделялись среди общего глухого гула.
Вдруг раздался сухой треск, за ним второй, третий. То стреляли из окон нижнего этажа люди барона ван Гульста, не знаю, для того ли, чтобы только напугать толпу, или же серьезно.
Дело приближалось к решительной развязке. Раздалось еще несколько залпов. Поднялись ужасные крики и проклятия, разразилось настоящее восстание.
Если толпа ворвется сюда, всем придется плохо, и в зале заседаний совета не было ни одного человека, который бы этого не понимал. Два или три члена совета, бросившиеся было в начале перестрелки к окнам, в ужасе отскочили назад и, дрожа, сели на свои места. Некоторые бросились к ван Сильту и пытались уговорить его принять какие-нибудь меры, но среди общего шума их слов было не слышно. Некоторые, в числе их и ван Гирт, сидели неподвижно и, соблюдая молчание, смотрели в пространство. Один из советников забился в угол и плакал, как малое дитя.
Я взглянул на донну Марион. Она встала со своего места и держалась спокойно, только глаза ее горели. Казалось, ураган, который она сама спустила с цепи, ее нисколько не страшил.
Ван Сильт бросился передо мной на колени, указывая рукой на окно и жестами умоляя меня выйти и заговорить с народом. Но просьбы его были напрасны: разразившуюся бурю ни я, ни кто-либо уже не мог усмирить одними словами. Я только уронил бы теперь свой авторитет, который понадобится мне, когда толпа вломится в зал, – а это было вопросом нескольких минут.
Но не прошло и нескольких минут. Вдруг раздался страшный удар, потрясший до основания весь дом, – двери были выломаны. Все разом поднялись со своих мест. Советник, плакавший в углу, видимо, сошел с ума: он визжал и танцевал.
Минуты через две из коридора донесся глухой шум, подобный прибою сильной волны. Прошла еще минута, и высокие двери, ведущие в залу заседаний, полетели на пол, сорванные с петель. Привратники, охранявшие их, были сбиты с ног и растоптаны. Двери были не заперты, но никто не попробовал их отпереть.
Первым ворвался Торрихос с полудюжиной людей моей гвардии. За ними показалась толпа людей с дикими, возбужденными лицами. Некоторые были одеты только в грубые полотняные рубахи, другие в кожаные передники. Большинство было без шапок, только на двух-трех было что-то вроде стальных касок. Но все были охвачены жадностью, яростью и опьянением бурными событиями начинающегося дня.
Вломившись, они остановились в изумлении: в зале царило полное спокойствие. Многие из членов совета упали в свои кресла, молча ожидая своей участи с таким достоинством, какого раньше в них не было. Только у одного из них зубы невольно выбивали дробь.
Эта торжественная тишина, полусвет, царивший в зале, неподвижные фигуры в креслах – все это отрезвило нападающих. Это было, конечно, мнимое спокойствие, но им, вломившимся сюда из самого центра битвы, оно показалось настоящим.
Я воспользовался этим моментом и заговорил громким голосом:
– Благодарю вас всех. Вы освободили меня, и я этого не забуду. Каждый получит свою награду, но вы должны получить, а не вырывать ее. Торрихос, сторожи двери. Все могут видеть и слышать все, что тут происходит, но никто не должен ни входить, ни выходить из зала: заседание совета еще не кончилось.
Потом я подошел к окну и распахнул его настежь.
– Граждане гудские, – закричал я. Выслушайте меня! В случае надобности я могу говорить очень громко, но первые мои слова были совершенно не слышны и потерялись, как теряется плач ребенка среди рева океана. Три раза пробовал я кричать изо всех своих сил, но только на третий раз меня услышали. Мало-помалу гул стал стихать, и явилась возможность говорить с народом.
– Граждане гудские, – сказал я, – благодарю вас всех. До самой смерти своей я не забуду, что вы сегодня для меня сделали. До сих пор мне немного удалось сделать для вас, гораздо меньше, чем я хотел. Я боялся, что мы не понимаем друг друга, ибо я долго не возвращался в страну моих предков, но теперь я спокоен на этот счет. Благодарю вас, и как мы до сих пор действовали совместно, с Божьей помощью будем действовать и впредь.
Раздались громкие крики, полетели вверх шляпы и фуражки. Хотел бы я, чтобы в этот момент был здесь король Филипп. Он мог бы извлечь сегодня полезный для себя урок. И я не жалел, что отказался от предложенного мне наместничества.
– Де Бреголль! Де Бреголль! – раздавались голоса. Я обернулся.
– Мадемуазель де Бреголль, не угодно ли вам подойти сюда.
Я забыл о ее браке и все еще называл ее девическим именем. Тем не менее она подошла.
Увидев ее около меня, народ стал кричать еще громче. Когда толпа несколько успокоилась, я заговорил опять:
– Граждане, еще одно слово. Я уверен, что сегодняшний день принесет добрые плоды для вас, для меня и для города. Но ждите терпеливо и не омрачайте вашу победу излишествами. Вы пришли сюда, чтобы воевать! Теперь я призываю вас к миру. Обещайте мне это.
Опять в толпе раздались крики. Обещание было дано.
Я заговорил в третий раз, но уже по-испански. Тут же стояла и моя гвардия, хотя она представляла собой лишь тонкую линию в сравнении с необъятной массой народа, толпившегося за ней.
– Солдаты, благодарю вас. Мы давно знаем друг друга, и вы не раз спасали мне жизнь, и я знаю, что вы делали это по зову сердца.
– Да здравствует дон Хаим де Хорквера, – грянули они. Они привыкли к старому имени, но этого, кажется, никто не заметил.
Затем я отошел от окна, сел на свое кресло и огляделся кругом. Передо мной были перепуганные лица членов совета, у разрушенной двери – мои гвардейцы с обнаженными мечами, а сзади них темная масса, которая угрожающе то отступала, то наступала, поднимая палки и пики.
– Я еще не слыхал, какое удовлетворение мне даст совет? – спросил я.
Все молчали и то переглядывались между собой, то смотрели на ван Гульста. Не думаю, чтобы они благодарили его в глубине своего сердца.
Наконец ван Сильт сказал, обращаясь ко мне:
– Не угодно ли будет вам самим указать, какую контрибуцию вы желаете?
– Хорошо, – отвечал я. – Когда покойный император усмирял восстание в Генте, он потребовал и получил известное количество голов членов совета – я забыл, сколько именно. Конечно, Гуда город небольшой, да и я не император, поэтому я довольствуюсь всего несколькими.
– Ваше превосходительство, сжальтесь! – в ужасе закричал бургомистр.
– Сжальтесь! А вы сжалились надо мной? Но позвольте. Прежде чем я буду судить других, мне нужно сначала снять с себя подозрение. Некоторые из находящихся в этой комнате, может быть, еще сомневаются в моей верности и справедливости, ибо доказательство, представленное бароном ван Гульстом, не исчерпывает дела. Он сказал, что нашел между моими бумагами мое письмо к королю, когда делал второй обыск. Объясните совету, когда и где вы нашли это письмо, барон ван Гульст?
Он повел бровями, но иного выхода для него не было, как продолжать лгать или сознаться, что он солгал раньше.
– Теперь я уже не помню того, где я его нашел, – отвечал он. – У меня под руками была целая связка бумаг и, разбирая их, я и нашел это письмо.
– Мой ответ не был приложен к письму короля? Он заколебался, но выхода не было.
– Нет! – закричал он. – Но все равно, где бы я ни нашел его, оно является достаточным доказательством. Мы не сомневаемся более в вашей невиновности…
– Вы, может быть, и не сомневаетесь, но ваше личное мнение еще не мнение всего совета. Ведь вчера я заявил, что ответ мой приложен к письму короля, и теперь может показаться, что я солгал перед комиссией. Конечно, документ такого рода не мог быть найденным где-то в связке бумаг, ненужных и выброшенных. И я утверждаю, что вы нашли мой ответ при первом же обыске, когда явились ко мне вместе с господином ван Сильтом и другими, что вы украли его и спрятали к себе в карман, преследуя свои цели, и что таким образом вы обманули совет.
Он густо покраснел, но отступать было поздно.
– Докажите! – крикнул он в отчаянии.
– Хорошо.
Я знаком подозвал Торрихоса к своему креслу.
– Отправляйтесь ко мне. В моем письменном столе или где-нибудь около него вы найдете письма, запечатанные королевской печатью. Принесите их сюда.
Торрихос поклонился и вышел.
– Мадемуазель де Бреголль, ставшая час тому назад баронессой ван Гульст, не будете ли вы любезны прочесть совету последнюю запись в моем дневнике, помеченную шестнадцатым числом этого месяца? Теперь надо все вывести на чистую воду.
Она принесла книгу из соседней комнаты. Раскрыв ее, она начала читать своим низким, звучным голосом, как явились ко мне искушения и как они исчезли.
Смолкли наконец последние слова. Рука, державшая книгу, медленно опустилась, и две крупные слезы скатились по ее щекам.
В зале опять настала полная тишина. Примолкла даже толпа, гудевшая в коридоре. Все стояли молча, как бы очарованные торжественным выражением лица и голоса женщины, говорившей в зале заседания, испуганные ее слезами, хотя они и не вполне понимали значения всего, что происходило.
Помолчав немного, я заговорил опять:
– Теперь я докажу вам искренность всего того, что я говорил и писал. Дайте мне письмо короля, – промолвил я, обращаясь к Торрихосу, стоявшему сзади меня и ждавшему приказаний. – Смотрите, на оборотной стороне этого письма остались следы синего сургуча, который в здешней стране не употребляется. Тот же самый сургуч и на конверте моего письма. Очевидно, оба эти письма были припечатаны одно к другому и только потом мое было оторвано от письма короля. Мог ли сделать это я? Нет. Это было сделано рукой постороннего человека, вашей рукой, барон ван Гульст. И я повторяю и утверждаю еще раз, что вы намеренно обманули совет, дав ему ложные сведения и подстегнув его восстать против принца и штатов.
– Помните ваше обещание! – закричал он.
– Я еще не нарушил его, хотя имел бы на то право, ибо вы три раза дали ложную клятву: первый раз вчера в присутствии всей комиссии, еще два раза сегодня утром в течение нескольких минут. Не вы очистили меня от подозрений перед советом, а я сам и бедное население этого города. Баронесса ван Гульст, прочтите наше соглашение. Пусть все знают, как обстоит дело.
– Она не смеет получать приказания от вас, – гневно возразил он. – Я ее муж, и без моего позволения она не смеет сделать ничего.
– Вы ее муж, а я губернатор города Гуды, и она обязана повиноваться моим приказаниям. Баронесса ван Гульст, приказываю вам прочесть этот документ.
Приказание было исполнено.
– Теперь вы слышали, – продолжал я. – Но это еще не все. Эта женщина пожертвовала собой, чтобы спасти меня. Ценой ее свободы было куплено сохранение моей жизни. У самой двери моей темницы она была в моем присутствии повенчана с этим человеком, смеявшимся мне в лицо и рассчитывавшим опозорить меня. Неужели вы думаете, барон ван Гульст, что я когда-нибудь пошел бы на это соглашение, если бы не был уверен, что мне удастся найти средства обратить в ничто ваш гадкий умысел? Я уповал на Бога, и Господь не оставил меня. Вы сами попали в петлю, которую приготовили другому. Теперь я передаю ваше дело в руки совета. Хотя я имею право сам судить вас, но не хочу этого делать.
Водворилась полная тишина. Наконец бургомистр встал и произнес:
– Совет слышал все это дело и примет свое решение. Барон ван Гульст, что вы имеете сказать?
– Ничего, – отвечал он резко. – Говорить бесполезно, я вел большую игру и проиграл. Человек может только рисковать, а результат зависит не от него.
С этими словами он тяжело опустился в кресло.
– Не желает ли совет предложить еще какие-нибудь вопросы? – спросил бургомистр.
Все молчали.
После постановки обычных вопросов ван Сильт надел свою шляпу и медленно и торжественно произнес:
– Выслушав и обсудив настоящее дело и сообразуясь с силой законов, совет постановил большинством голосов в две трети за ложную клятву и подстрекательство к бунту, совершенное во время исполнения своих обязанностей, предать барона Якоба ван Гульста, члена городского совета, командира городской стражи, смертной казни. Приговор этот окончательный и может быть изменен только губернатором и его высочеством принцем.
Донна Марион была свободна.
Ни один мускул не дрогнул на лице ван Гульста. Теперь он показал себя с более выгодной стороны, чем прежде. Я не знаю, каковы были отношения между ним и советом, и, вероятно, никогда не узнаю этого, но в данную минуту я не сомневался, что они готовы были осудить его на смерть не раз, а десять. Лишь немногие подали голос в его защиту, и эти немногие дали доказательство своей храбрости, если не справедливости.
– Барон ван Гульст, если вы желаете что-нибудь прибавить, то говорите, – произнес бургомистр.
– Нет, – отвечал он тем же тоном, – что сделано, то сделано, и я не раскаиваюсь. Я ни у кого здесь не прошу прощения, кроме моей жены. Я любил вас, Марион, хотя вы, быть может, этому и не верили.
– Я прощаю вам ваш грех относительно меня лично, – отвечала Марион. – Но я не могу простить вам вашего греха относительно другого.
С этими словами она взглянула на меня, но я не мог поступить так, как она меня, видимо, просила.
Опять встал и заговорил в полсилы. Сначала он начал речь, запинаясь, но под конец разошелся и кончил ее с достоинством.
– Мы произнесли свой приговор, поскольку решение зависело от нас. Теперь мы ждем, что вы объявите относительно нас самих. Ибо нас ввели в заблуждение, в глубине души своей мы думали о наших женах и детях, и наш разум был смущен. И, клянусь Господом Богом, я ничего не знал о том обмане, который совершили с нами. В таком же положении находились все другие, голосовавшие по этому вопросу.
И я прошу ваше превосходительство простить нас, даовать нам прощение, как вы сами надеетесь получнть – последний день.
Передо мной высоко на стене висело распятие, старая картина, настолько выцветшая, что реформаторы забыли о ней в своей ретивости. Сегодня утром, когда я как-то случайно взглянул на стену теплый луч упал на картину: мертвые краски ожили, кроткий, скорбный лик Христа глянул на меня с таким выражением, которое запрещает всякую ненависть и злобу. Он умер в муках и не произнес ни слова против тех, кто его распял: «Отец, прости им. Не ведают бо, что творят», – сказал Он.
Несколько секунд луч солнца ярко освещал это бледное лицо, это изможденное тело я темный крест. Потом, как бы с неохотой, он передвинулся дальше, стараясь задержаться на кротком лике, как будто он не мог расстаться с ним. Наконец осталось только сияние вокруг Его головы, как-то странно светившееся в этой мрачной зале. Он умер, но слова Его – вечный упрек нашему малодушию – сияют, подобно этому венцу, сквозь все века.
– Ваше превосходительство, сжальтесь, – опять произнес бургомистр.
А передо мной в вышине сияла голова Христа. «Писано есть: не судите, да не судимы будете», – произнес я про себя и потом громко заговорил:
– Идите домой с миром. «Мне отмщение и Аз воздам», – сказал Господь. Но если вы хотите действительно искупить свою вину, ассигнуйте некоторую сумму в пользу бедных, больных и раненых, а также в пользу семей тех, кто был убит сегодня.
Сумма была ассигнована – самая большая из всех, которые когда-либо ассигновывались советом города Гуды, без пререканий.
Потом я подошел к барону ван Гульсту.
– Я прощаю и вас, хотя вы меня об этом и не просили. Мне не хочется подписывать сегодня смертный приговор, но я не знаю, можно ли его отменить: я должен думать не только о себе, но и о других.
– Это правда, – отвечал он. – Горе побежденным! Шум и сутолока улеглись. Нетерпеливое позвякивание железа смолкло. Раздался торжественный звон колоколов в церквях, призывающий к молитве; было воскресенье, и гармоничные волны этих звуков лились широкой рекой в окна.
Я распорядился, чтобы на площади воздвигли эшафот: нельзя было надеяться на то, что связь, соединяющая Марион и барона ван Гульста, будет уничтожена, пока топор не сделает свое дело. Я сделал все, что мог, дабы обойтись без нее. Я отправил гонца к принцу, спрашивая его, может ли Марион при таком стечении обстоятельств получить развод. Но в ответ он прислал мне надлежаще подписанный смертный приговор, с письмом, в котором сообщил, что едва ли есть возможность получить развод тем путем, которым я желал, ибо кальвинистские проповедники, заседавшие в совете штатов, люди строгие, не склонные разъединять то, что соединено во имя Господне.
Итак, если сегодня до десяти часов не прибудет другой гонец с вестью о разводе Марион с ван Гульстом, я должен буду приступить к совершению казни: ждать больше нельзя. Теперь уже девять часов, и стрелка беспрерывно движется вперед.
Боже мой! Благодарю тебя!
Как это странно. Я не очень верю в силу молитвы – ибо убежден, что Бог правит миром, как Ему велит Его мудрость, – но я молился за ван Гульста, молился, чтобы он остался жив, – и моя молитва услышана: десять минут тому назад прискакал гонец с желанной вестью.
Я рад, ибо в день моего обручения с Марион, освободившейся от насильственного брака, мне было бы тяжело думать, что даже если мы побеждаем жестокость нашей природы, мир не позволяет нам воспользоваться плодами нашей победы.
Невозможно стало для меня возможным, и я получил то, что чуть было не потерял навеки. Я боролся за него, и борьба увенчалась победой: я достиг той, которая любила меня.
Воистину награжден я выше своих заслуг.
Наступила неловкая пауза.
– Так как совет убедился теперь в своей ошибке, – начал опять ван Сильт, – то я повторяю нашу просьбу о прощении.
– И это все? – спросил я. – Неужели вы думаете, что вы можете делать то, что вы сделали, и поплатиться за нанесенное оскорбление одной просьбой о прощении? Двадцать четыре часа тому назад этого было бы довольно. Но сегодня… сегодня иное дело.
– Мы готовы понести соответствующую кару…– начал опять бургомистр ван Сильт, но чей-то голос опять прервал его:
– Будьте довольны и этим. Мы достаточно сделали для вас. Мы могли бы признать эти доказательства неубедительными, ибо ваш ответ найден был не с письмом короля. Вы еще в нашей власти, и будьте довольны и этим.
Слова, которых я так ждал, были сказаны. Только я хотел возразить, как вдруг глухой, грозный рев ворвался в окна дворца. Отдаленный шум, о котором я упоминал выше, все усиливался и усиливался. Но мы говорили, и никто не обратил на него внимания. Теперь он ворвался к нам в уши, словно рев какой-то бури.
Все глаза устремились на площадь. Некоторые подбежали к окнам и открыли их. С того места, где я стоял, была видна площадь, и я заметил, что вся она полна волновавшимся народом, вооруженным топорами и железными прутьями, – словом, чем попало. Оружие их было нехитро, но зато лица горели яростью, и шутить с этими людьми не приходилось.
Заметив, что некоторые окна отворились, они замахали топорами и палками и хором завопили:
– Губернатора! Мадемуазель де Бреголль! Мы хотим видеть их и убедиться, что они живы!
Бедняки Гуды пристыдили меня. Те, на кого, по-моему, всякая надежда была потеряна, явились сюда, словно могучий поток, всякое сопротивление которому бесполезно. Деньги, которые я получил за заложенное у Исаака Мардохея ожерелье моей матери и которые я им раздал, теперь вернулись ко мне с лихвой.
Члены совета переглядывались с побелевшими лицами. Только барон ван Гульст не растерялся и быстро что-то приказал одному из своих подчиненных.
– Губернатора! – ревела толпа. – Губернатора! Бейте стекла и ломайте ворота! Идем громить дома советников!
Дело принимало опасный оборот. Конечно, все это происходило не из одной только любви ко мне, и теперь дома ван Шюйтена и других дорого заплатят за страдания и бедность этой толпы.
– Ваше превосходительство, – закричал ван Сильт, – умоляю вас, сделайте что-нибудь и остановите толпу. Покажитесь им, пусть они убедятся, что вы живы и в безопасности.
– Этого я не знаю, – холодно отвечал я. – Здесь только что говорили, что я еще в вашей власти. Народ явился освободить меня, и я не вижу причин препятствовать ему в этом!
– Ваше превосходительство…
Просил уже не он один, просили все. Но их голосов не слышно было среди громовых ударов в главную дверь дворца.
Где-то вдруг ударили в колокол, и его резкий, нетерпеливый звон врывался в уши в промежуток между ударами в дверь. Эти удары становились все сильнее и чаще. Зала вся дрожала, стекла звенели. Царило общее молчание.
Удар раздавался за ударом, а толпа выла, как стая демонов. Они пришли сюда с доброй целью, и я знал, что они хорошо настроены относительно меня и донны Марион. Но в этих волнениях и бунтах всегда есть нечто такое, что будит зверя в каждом даже самом мирном человеке. В этой толпе было немало людей, озлобленных голодом, болезнями и страданиями, в которых они, справедливо или нет, винили совет. И вот теперь они явились сюда, чтобы отомстить за все свои невзгоды и, быть может, в надежде улучшить свое положение за счет тех, кто ест, когда они голодают. За ними стояли их жены, побуждая их. Их крики резко выделялись среди общего глухого гула.
Вдруг раздался сухой треск, за ним второй, третий. То стреляли из окон нижнего этажа люди барона ван Гульста, не знаю, для того ли, чтобы только напугать толпу, или же серьезно.
Дело приближалось к решительной развязке. Раздалось еще несколько залпов. Поднялись ужасные крики и проклятия, разразилось настоящее восстание.
Если толпа ворвется сюда, всем придется плохо, и в зале заседаний совета не было ни одного человека, который бы этого не понимал. Два или три члена совета, бросившиеся было в начале перестрелки к окнам, в ужасе отскочили назад и, дрожа, сели на свои места. Некоторые бросились к ван Сильту и пытались уговорить его принять какие-нибудь меры, но среди общего шума их слов было не слышно. Некоторые, в числе их и ван Гирт, сидели неподвижно и, соблюдая молчание, смотрели в пространство. Один из советников забился в угол и плакал, как малое дитя.
Я взглянул на донну Марион. Она встала со своего места и держалась спокойно, только глаза ее горели. Казалось, ураган, который она сама спустила с цепи, ее нисколько не страшил.
Ван Сильт бросился передо мной на колени, указывая рукой на окно и жестами умоляя меня выйти и заговорить с народом. Но просьбы его были напрасны: разразившуюся бурю ни я, ни кто-либо уже не мог усмирить одними словами. Я только уронил бы теперь свой авторитет, который понадобится мне, когда толпа вломится в зал, – а это было вопросом нескольких минут.
Но не прошло и нескольких минут. Вдруг раздался страшный удар, потрясший до основания весь дом, – двери были выломаны. Все разом поднялись со своих мест. Советник, плакавший в углу, видимо, сошел с ума: он визжал и танцевал.
Минуты через две из коридора донесся глухой шум, подобный прибою сильной волны. Прошла еще минута, и высокие двери, ведущие в залу заседаний, полетели на пол, сорванные с петель. Привратники, охранявшие их, были сбиты с ног и растоптаны. Двери были не заперты, но никто не попробовал их отпереть.
Первым ворвался Торрихос с полудюжиной людей моей гвардии. За ними показалась толпа людей с дикими, возбужденными лицами. Некоторые были одеты только в грубые полотняные рубахи, другие в кожаные передники. Большинство было без шапок, только на двух-трех было что-то вроде стальных касок. Но все были охвачены жадностью, яростью и опьянением бурными событиями начинающегося дня.
Вломившись, они остановились в изумлении: в зале царило полное спокойствие. Многие из членов совета упали в свои кресла, молча ожидая своей участи с таким достоинством, какого раньше в них не было. Только у одного из них зубы невольно выбивали дробь.
Эта торжественная тишина, полусвет, царивший в зале, неподвижные фигуры в креслах – все это отрезвило нападающих. Это было, конечно, мнимое спокойствие, но им, вломившимся сюда из самого центра битвы, оно показалось настоящим.
Я воспользовался этим моментом и заговорил громким голосом:
– Благодарю вас всех. Вы освободили меня, и я этого не забуду. Каждый получит свою награду, но вы должны получить, а не вырывать ее. Торрихос, сторожи двери. Все могут видеть и слышать все, что тут происходит, но никто не должен ни входить, ни выходить из зала: заседание совета еще не кончилось.
Потом я подошел к окну и распахнул его настежь.
– Граждане гудские, – закричал я. Выслушайте меня! В случае надобности я могу говорить очень громко, но первые мои слова были совершенно не слышны и потерялись, как теряется плач ребенка среди рева океана. Три раза пробовал я кричать изо всех своих сил, но только на третий раз меня услышали. Мало-помалу гул стал стихать, и явилась возможность говорить с народом.
– Граждане гудские, – сказал я, – благодарю вас всех. До самой смерти своей я не забуду, что вы сегодня для меня сделали. До сих пор мне немного удалось сделать для вас, гораздо меньше, чем я хотел. Я боялся, что мы не понимаем друг друга, ибо я долго не возвращался в страну моих предков, но теперь я спокоен на этот счет. Благодарю вас, и как мы до сих пор действовали совместно, с Божьей помощью будем действовать и впредь.
Раздались громкие крики, полетели вверх шляпы и фуражки. Хотел бы я, чтобы в этот момент был здесь король Филипп. Он мог бы извлечь сегодня полезный для себя урок. И я не жалел, что отказался от предложенного мне наместничества.
– Де Бреголль! Де Бреголль! – раздавались голоса. Я обернулся.
– Мадемуазель де Бреголль, не угодно ли вам подойти сюда.
Я забыл о ее браке и все еще называл ее девическим именем. Тем не менее она подошла.
Увидев ее около меня, народ стал кричать еще громче. Когда толпа несколько успокоилась, я заговорил опять:
– Граждане, еще одно слово. Я уверен, что сегодняшний день принесет добрые плоды для вас, для меня и для города. Но ждите терпеливо и не омрачайте вашу победу излишествами. Вы пришли сюда, чтобы воевать! Теперь я призываю вас к миру. Обещайте мне это.
Опять в толпе раздались крики. Обещание было дано.
Я заговорил в третий раз, но уже по-испански. Тут же стояла и моя гвардия, хотя она представляла собой лишь тонкую линию в сравнении с необъятной массой народа, толпившегося за ней.
– Солдаты, благодарю вас. Мы давно знаем друг друга, и вы не раз спасали мне жизнь, и я знаю, что вы делали это по зову сердца.
– Да здравствует дон Хаим де Хорквера, – грянули они. Они привыкли к старому имени, но этого, кажется, никто не заметил.
Затем я отошел от окна, сел на свое кресло и огляделся кругом. Передо мной были перепуганные лица членов совета, у разрушенной двери – мои гвардейцы с обнаженными мечами, а сзади них темная масса, которая угрожающе то отступала, то наступала, поднимая палки и пики.
– Я еще не слыхал, какое удовлетворение мне даст совет? – спросил я.
Все молчали и то переглядывались между собой, то смотрели на ван Гульста. Не думаю, чтобы они благодарили его в глубине своего сердца.
Наконец ван Сильт сказал, обращаясь ко мне:
– Не угодно ли будет вам самим указать, какую контрибуцию вы желаете?
– Хорошо, – отвечал я. – Когда покойный император усмирял восстание в Генте, он потребовал и получил известное количество голов членов совета – я забыл, сколько именно. Конечно, Гуда город небольшой, да и я не император, поэтому я довольствуюсь всего несколькими.
– Ваше превосходительство, сжальтесь! – в ужасе закричал бургомистр.
– Сжальтесь! А вы сжалились надо мной? Но позвольте. Прежде чем я буду судить других, мне нужно сначала снять с себя подозрение. Некоторые из находящихся в этой комнате, может быть, еще сомневаются в моей верности и справедливости, ибо доказательство, представленное бароном ван Гульстом, не исчерпывает дела. Он сказал, что нашел между моими бумагами мое письмо к королю, когда делал второй обыск. Объясните совету, когда и где вы нашли это письмо, барон ван Гульст?
Он повел бровями, но иного выхода для него не было, как продолжать лгать или сознаться, что он солгал раньше.
– Теперь я уже не помню того, где я его нашел, – отвечал он. – У меня под руками была целая связка бумаг и, разбирая их, я и нашел это письмо.
– Мой ответ не был приложен к письму короля? Он заколебался, но выхода не было.
– Нет! – закричал он. – Но все равно, где бы я ни нашел его, оно является достаточным доказательством. Мы не сомневаемся более в вашей невиновности…
– Вы, может быть, и не сомневаетесь, но ваше личное мнение еще не мнение всего совета. Ведь вчера я заявил, что ответ мой приложен к письму короля, и теперь может показаться, что я солгал перед комиссией. Конечно, документ такого рода не мог быть найденным где-то в связке бумаг, ненужных и выброшенных. И я утверждаю, что вы нашли мой ответ при первом же обыске, когда явились ко мне вместе с господином ван Сильтом и другими, что вы украли его и спрятали к себе в карман, преследуя свои цели, и что таким образом вы обманули совет.
Он густо покраснел, но отступать было поздно.
– Докажите! – крикнул он в отчаянии.
– Хорошо.
Я знаком подозвал Торрихоса к своему креслу.
– Отправляйтесь ко мне. В моем письменном столе или где-нибудь около него вы найдете письма, запечатанные королевской печатью. Принесите их сюда.
Торрихос поклонился и вышел.
– Мадемуазель де Бреголль, ставшая час тому назад баронессой ван Гульст, не будете ли вы любезны прочесть совету последнюю запись в моем дневнике, помеченную шестнадцатым числом этого месяца? Теперь надо все вывести на чистую воду.
Она принесла книгу из соседней комнаты. Раскрыв ее, она начала читать своим низким, звучным голосом, как явились ко мне искушения и как они исчезли.
Смолкли наконец последние слова. Рука, державшая книгу, медленно опустилась, и две крупные слезы скатились по ее щекам.
В зале опять настала полная тишина. Примолкла даже толпа, гудевшая в коридоре. Все стояли молча, как бы очарованные торжественным выражением лица и голоса женщины, говорившей в зале заседания, испуганные ее слезами, хотя они и не вполне понимали значения всего, что происходило.
Помолчав немного, я заговорил опять:
– Теперь я докажу вам искренность всего того, что я говорил и писал. Дайте мне письмо короля, – промолвил я, обращаясь к Торрихосу, стоявшему сзади меня и ждавшему приказаний. – Смотрите, на оборотной стороне этого письма остались следы синего сургуча, который в здешней стране не употребляется. Тот же самый сургуч и на конверте моего письма. Очевидно, оба эти письма были припечатаны одно к другому и только потом мое было оторвано от письма короля. Мог ли сделать это я? Нет. Это было сделано рукой постороннего человека, вашей рукой, барон ван Гульст. И я повторяю и утверждаю еще раз, что вы намеренно обманули совет, дав ему ложные сведения и подстегнув его восстать против принца и штатов.
– Помните ваше обещание! – закричал он.
– Я еще не нарушил его, хотя имел бы на то право, ибо вы три раза дали ложную клятву: первый раз вчера в присутствии всей комиссии, еще два раза сегодня утром в течение нескольких минут. Не вы очистили меня от подозрений перед советом, а я сам и бедное население этого города. Баронесса ван Гульст, прочтите наше соглашение. Пусть все знают, как обстоит дело.
– Она не смеет получать приказания от вас, – гневно возразил он. – Я ее муж, и без моего позволения она не смеет сделать ничего.
– Вы ее муж, а я губернатор города Гуды, и она обязана повиноваться моим приказаниям. Баронесса ван Гульст, приказываю вам прочесть этот документ.
Приказание было исполнено.
– Теперь вы слышали, – продолжал я. – Но это еще не все. Эта женщина пожертвовала собой, чтобы спасти меня. Ценой ее свободы было куплено сохранение моей жизни. У самой двери моей темницы она была в моем присутствии повенчана с этим человеком, смеявшимся мне в лицо и рассчитывавшим опозорить меня. Неужели вы думаете, барон ван Гульст, что я когда-нибудь пошел бы на это соглашение, если бы не был уверен, что мне удастся найти средства обратить в ничто ваш гадкий умысел? Я уповал на Бога, и Господь не оставил меня. Вы сами попали в петлю, которую приготовили другому. Теперь я передаю ваше дело в руки совета. Хотя я имею право сам судить вас, но не хочу этого делать.
Водворилась полная тишина. Наконец бургомистр встал и произнес:
– Совет слышал все это дело и примет свое решение. Барон ван Гульст, что вы имеете сказать?
– Ничего, – отвечал он резко. – Говорить бесполезно, я вел большую игру и проиграл. Человек может только рисковать, а результат зависит не от него.
С этими словами он тяжело опустился в кресло.
– Не желает ли совет предложить еще какие-нибудь вопросы? – спросил бургомистр.
Все молчали.
После постановки обычных вопросов ван Сильт надел свою шляпу и медленно и торжественно произнес:
– Выслушав и обсудив настоящее дело и сообразуясь с силой законов, совет постановил большинством голосов в две трети за ложную клятву и подстрекательство к бунту, совершенное во время исполнения своих обязанностей, предать барона Якоба ван Гульста, члена городского совета, командира городской стражи, смертной казни. Приговор этот окончательный и может быть изменен только губернатором и его высочеством принцем.
Донна Марион была свободна.
Ни один мускул не дрогнул на лице ван Гульста. Теперь он показал себя с более выгодной стороны, чем прежде. Я не знаю, каковы были отношения между ним и советом, и, вероятно, никогда не узнаю этого, но в данную минуту я не сомневался, что они готовы были осудить его на смерть не раз, а десять. Лишь немногие подали голос в его защиту, и эти немногие дали доказательство своей храбрости, если не справедливости.
– Барон ван Гульст, если вы желаете что-нибудь прибавить, то говорите, – произнес бургомистр.
– Нет, – отвечал он тем же тоном, – что сделано, то сделано, и я не раскаиваюсь. Я ни у кого здесь не прошу прощения, кроме моей жены. Я любил вас, Марион, хотя вы, быть может, этому и не верили.
– Я прощаю вам ваш грех относительно меня лично, – отвечала Марион. – Но я не могу простить вам вашего греха относительно другого.
С этими словами она взглянула на меня, но я не мог поступить так, как она меня, видимо, просила.
Опять встал и заговорил в полсилы. Сначала он начал речь, запинаясь, но под конец разошелся и кончил ее с достоинством.
– Мы произнесли свой приговор, поскольку решение зависело от нас. Теперь мы ждем, что вы объявите относительно нас самих. Ибо нас ввели в заблуждение, в глубине души своей мы думали о наших женах и детях, и наш разум был смущен. И, клянусь Господом Богом, я ничего не знал о том обмане, который совершили с нами. В таком же положении находились все другие, голосовавшие по этому вопросу.
И я прошу ваше превосходительство простить нас, даовать нам прощение, как вы сами надеетесь получнть – последний день.
Передо мной высоко на стене висело распятие, старая картина, настолько выцветшая, что реформаторы забыли о ней в своей ретивости. Сегодня утром, когда я как-то случайно взглянул на стену теплый луч упал на картину: мертвые краски ожили, кроткий, скорбный лик Христа глянул на меня с таким выражением, которое запрещает всякую ненависть и злобу. Он умер в муках и не произнес ни слова против тех, кто его распял: «Отец, прости им. Не ведают бо, что творят», – сказал Он.
Несколько секунд луч солнца ярко освещал это бледное лицо, это изможденное тело я темный крест. Потом, как бы с неохотой, он передвинулся дальше, стараясь задержаться на кротком лике, как будто он не мог расстаться с ним. Наконец осталось только сияние вокруг Его головы, как-то странно светившееся в этой мрачной зале. Он умер, но слова Его – вечный упрек нашему малодушию – сияют, подобно этому венцу, сквозь все века.
– Ваше превосходительство, сжальтесь, – опять произнес бургомистр.
А передо мной в вышине сияла голова Христа. «Писано есть: не судите, да не судимы будете», – произнес я про себя и потом громко заговорил:
– Идите домой с миром. «Мне отмщение и Аз воздам», – сказал Господь. Но если вы хотите действительно искупить свою вину, ассигнуйте некоторую сумму в пользу бедных, больных и раненых, а также в пользу семей тех, кто был убит сегодня.
Сумма была ассигнована – самая большая из всех, которые когда-либо ассигновывались советом города Гуды, без пререканий.
Потом я подошел к барону ван Гульсту.
– Я прощаю и вас, хотя вы меня об этом и не просили. Мне не хочется подписывать сегодня смертный приговор, но я не знаю, можно ли его отменить: я должен думать не только о себе, но и о других.
– Это правда, – отвечал он. – Горе побежденным! Шум и сутолока улеглись. Нетерпеливое позвякивание железа смолкло. Раздался торжественный звон колоколов в церквях, призывающий к молитве; было воскресенье, и гармоничные волны этих звуков лились широкой рекой в окна.
Я распорядился, чтобы на площади воздвигли эшафот: нельзя было надеяться на то, что связь, соединяющая Марион и барона ван Гульста, будет уничтожена, пока топор не сделает свое дело. Я сделал все, что мог, дабы обойтись без нее. Я отправил гонца к принцу, спрашивая его, может ли Марион при таком стечении обстоятельств получить развод. Но в ответ он прислал мне надлежаще подписанный смертный приговор, с письмом, в котором сообщил, что едва ли есть возможность получить развод тем путем, которым я желал, ибо кальвинистские проповедники, заседавшие в совете штатов, люди строгие, не склонные разъединять то, что соединено во имя Господне.
Итак, если сегодня до десяти часов не прибудет другой гонец с вестью о разводе Марион с ван Гульстом, я должен буду приступить к совершению казни: ждать больше нельзя. Теперь уже девять часов, и стрелка беспрерывно движется вперед.
Боже мой! Благодарю тебя!
Как это странно. Я не очень верю в силу молитвы – ибо убежден, что Бог правит миром, как Ему велит Его мудрость, – но я молился за ван Гульста, молился, чтобы он остался жив, – и моя молитва услышана: десять минут тому назад прискакал гонец с желанной вестью.
Я рад, ибо в день моего обручения с Марион, освободившейся от насильственного брака, мне было бы тяжело думать, что даже если мы побеждаем жестокость нашей природы, мир не позволяет нам воспользоваться плодами нашей победы.
Невозможно стало для меня возможным, и я получил то, что чуть было не потерял навеки. Я боролся за него, и борьба увенчалась победой: я достиг той, которая любила меня.
Воистину награжден я выше своих заслуг.