– Это верно. Но если зажиточность заставляет народ вести себя подобным образом, то я предпочитаю держаться испанских воззрений, в силу которых торговля не пользуется у нас большим почетом и ни одному дворянину не позволяется заниматься этим презренным делом.
   – Мой отец также занимается этим презренным делом, как вы изволили выразиться, – гордо возразила она.
   – Да, сеньорита. Но он такой же благовоспитанный человек, как и всякий дворянин. В его жилах течет благородная испанская кровь, не забывайте – испанская, – точно так же, как и в вас.
   – Я хотела бы, чтобы во мне ее вовсе не было! – страстно воскликнула она. – Я ненавижу самое название Испании, которая внесла нищету и разорение в наши дома, сделала из нашей страны огромную бойню, посылая на виселицу и на эшафот людей, вся вина которых только в том, что они решаются молиться Богу по-своему.
   – Странный разговор вы ведете с губернатором короля Филиппа, сеньорита.
   В это время мы уже подошли к ее дому. Бесстрашно глядя на меня, она остановилась на пороге.
   – Вы можете сжечь меня за это, если это доставит вам удовольствие. Наша жизнь в ваших руках, как вы сказали. Я не возьму своих слов назад из страха перед смертью или вами.
   – Не думаю, чтобы ваши последние слова были верны, – спокойно промолвил я.
   – Не знаю, – перебила она меня таким же сухим тоном. – Время покажет. Если они не оправдаются, то прошу извинения. Но мы уже подошли к дому. Благодарю вас за то, что проводили меня, сеньор.
   – Это я должен благодарить вас. Мое почтение господину ван дер Веерену холодно отвечал я.
   – Не окажете ли честь пожаловать к нам на обед? Уже около двенадцати часов.
   Голос ее изменился. Может быть, она раскаивалась в том, что не сдержалась в своем возбуждении. Я отклонил приглашение:
   – Благодарю вас, я не могу. Меня, вероятно, задержат в городском доме.
   По дороге к городскому дому я сам удивлялся своему терпению. Здесь, в этом городе, где я обречен властью казнить и миловать, эта девушка решается отнестись к моей власти с презрением, а к смерти с насмешкой. Как будто она для нее недосягаема. Ведь если б я только захотел, я мог бы наделать таких дел, что сама смерть показалась бы милосердием. На нашем фамильном гербе тигр, и подкупить его нельзя. Нельзя его тронуть и мольбами, когда он запустит когти в свою добычу.
   Прогулка охладила меня, и мне самому стало смешно при мысли о том, что я так много уделяю ей внимания. Я пренебрежительно пожал плечами. Уж, конечно, не с дамскими настроениями будут сообразовываться мои действия.
   Я не совсем еще успокоился, когда подошел к высокому готическому зданию, в котором, очевидно, делалась история этого города. Но какие маленькие решения принимались здесь.
   В «комнате принца», названной в честь принца Оранского, к владениям которого принадлежал прежде этот город, я нашел дона Рюнца де Пертенья. Он сидел в уединении на чем-то вроде трона и еле сдерживал зевоту, когда я вошел. По-видимому, пост вице-короля в Гертруденберге оказался не из веселых. Правда, сливки вчера снял я, и дону Рюнцу осталось немного.
   Он встал и сделал мне краткий доклад. Все пустяки и ничего серьезного.
   – Сегодня утром судили капитана Родригеца, – сказал он под конец.
   – А какой приговор вынес суд?
   – При том обороте, какой вы дали этому делу, другого приговора быть не могло, как смертная казнь. Бумага лежит здесь в ожидании вашей подписи.
   – Отлично. Дайте мне перо и чернила, и я ее подпишу. Вот. Покончите со всем этим сегодня после обеда где-нибудь за городскими воротами. Добрые горожане не должны ничего видеть.
   – Я тоже так думаю. Здесь есть подходящее для этого место – там, где река делает поворот. Вчера я случайно был там, осматривая местоположение города.
   – Отлично. Поручаю это дело вам. Это наделает вам хлопот. Да и тут вам, кажется, нет особого удовольствия сидеть.
   – Почему же, дон Хаим?
   – Судя по выражению вашего лица, которое я видел, когда вошел сюда.
   – Да, конечно, ведь подвиг-то совершили вы. Не я, а вы спасли эту даму от эшафота, – сухо заметил дон Рюнц. – Караиба! Что это за прелесть! Как я завидую вам.
   – Что вы хотели этим сказать? – спросил я сердито.
   – Эта дама не захочет остаться неблагодарной! Никто не поверит, что вы решились так открыто бросить вызов святой церкви, да еще в царствование короля Филиппа, и даже рискнуть своей жизнью, не рассчитывая на кое-что.
   – И вы также, дон Рюнц? А что если я действительно ни на что не рассчитывал?
   – Тогда это было бы чересчур глупо, извините за выражение. Это было смелым делом и ловким ударом, но я боюсь, что когда-нибудь вы за это дорого поплатитесь. И было бы странно, если б вы, холодная расчетливость которого действует даже на герцога Альбу, отказались бы вдруг от требований своей натуры.
   – Итак, вы также не считаете меня способным совершить благородное дело ради него самого?
   – Ну, благородные дела такого рода нейдут к нашему положению и к такому времени. И, конечно, она испытала бы лучшую жизнь, пользуясь вашей мимолетной страстью, чем выйдя замуж за какого-нибудь голландского чурбана и народив ему дюжину таких же чурбанов, как и он сам.
   – А если она все-таки любит не меня, а этого чурбана?
   – Это невозможно, если она умеет выбирать. Вы сами этому не верите, дон Хаим.
   – А если я считаю ее слишком хорошей для того, чтобы сделать из нее игрушку для себя? Она благородного происхождения. После всего того, что случилось, я не могу сделать ее своей женой, а чем-нибудь другим она для меня никогда не будет. Скорее она умерла бы. Вы не знаете этот тип женщин. Я спас ее – бесполезно рассуждать теперь почему. Может быть, потому, что мне не понравилось лицо отца Бернардо. Как бы то ни было, дело сделано. За последствия отвечаю я.
   – Вы здесь владыка и всячески можете проявлять свою волю. Я не буду спорить об этом, – прибавил он, едва заметно пожимая плечами. – Я тоже не люблю доминиканцев. Но это преопасная порода. Берегитесь отца Бернардо теперь, когда он очутился на свободе.
   – Вчера вечером я застал его в великом сокрушении. И он просил меня переслать его духовному начальству полное исповедание в своих грехах, которое должно повлечь за собой и соответствующее наказание.
   Дон Рюнц засмеялся.
   – Вы меня сейчас заставили было забыть, что немного найдется людей, способных оказать сопротивление вашим мягким приемам. Надеюсь, что его покаяние будет длиться долго.
   – Надеюсь, что так. Он кое-что мне порассказал, и его прежняя жизнь оказалась очень интересной.
   Дон Рюнц снова рассмеялся. Потом, сделавшись опять серьезным, он сказал:
   – Будут ли, однако, довольны всем этим в главной квартире? Этот монах – обманщик, и он, конечно, будет выслан отсюда. Но что если они возымеют ошибочную мысль, будто вы воспротивились этому сожжению из-за своих личных целей? Надо же считаться и с тем, какое это произвело впечатление на народ.
   – Обо всем этом я уже подумал, – весело отвечал я. – Если они захотят устроить пожар, то для этого готово все, стоит только поджечь.
   Дон Рюнц взглянул на меня в изумлении.
   – Однако вы не теряли времени даром. Неудивительно, что вы провели его нескучно. Временами вы бываете наполовину демоном. Помните, как когда-то в замке Ларивардер вы обещали графине безопасность от ваших войск и ночью проложили себе путь в ее комнату. Сегодня утром я едва узнал вас. Но теперь я спокоен за вас.
   Я нахмурился. Я не люблю, когда мне напоминают об этой истории.
   – Не подумайте, что это упрек, дон Хаим, – быстро сказал дон Рюнц. – Это не подобало бы мне, вы ведь мой начальник, да, кроме того, вы дважды спасли мне жизнь. Да и будь я сам на вашем месте, я сделал бы то же самое: графиня была так хороша, что и святого ввела бы в искушение. Кто мог предполагать, что она отнесется к этом так трагически?
   Я, впрочем, знал, что дон Рюнц никогда бы не сделал того же самого: он не нарушил бы своего слова.
   – Я видел ее только мертвой, – продолжал – он. – Но вчера мадемуазель де Бреголль напомнила мне о ней. Это очень странно, потому что они не похожи друг на друга. Впрочем, я говорю, не думая. Прошу вас извинить меня.
   – Ничего, дон Рюнц. Только, пожалуйста, не вспоминайте больше об этом.
   Это воспоминание было темным пятном моей жизни, но мой лейтенант не вполне знает, как было дело. Это произошло много лет тому назад, но я стараюсь не вспоминать об этом. Но если что-нибудь напоминает мне об этом, я мысленно снова переживаю эту ночь со всеми ее утехами, ужасами и угрызениями совести. Замок графини охранялся очень небольшим количеством прислуги, и она отказалась впустить нас к себе, если мы не дадим торжественного обещания, что возьмем ее под свое покровительство. Граф был в отъезде, и ее опасения имели основания. Я дал обещание, которого она требовала, и рассчитывал сдержать его. Я был тогда молод, и мне в голову не приходило, что можно как-нибудь изменить своему слову. Когда настала ночь, мне пришлось охранять графиню от одного человека, который был гораздо сильнее меня, в присутствии которого мое обещание и ручательство теряли всякую силу и которого я не мог убить. Он приехал вдруг, без всяких предупреждений. Я чувствовал, зачем он приехал. Мне удалось подслушать его переговоры со служанкой, через комнату которой надо было пройти, чтобы оказаться у графини. Сначала я очень удивлялся, зачем мне было приказано расположиться в этом замке, когда мой маленький отряд в теплую летнюю ночь легко мог ночевать и где-нибудь в поле. Теперь я понял это. Откладывать было нельзя. Я ринулся вперед и предупредил графиню, чтобы она не пугалась. Боже мой! Я до сих пор вижу, как в полутьме комнаты поднялась ее белая фигура, как отразился слабый свет лампады в ее обезумевших от ужаса глазах. Я раньше встречался с ней в Брюсселе, другой раз перед войной, когда король несколько дней гостил у графа; третий раз в этот вечер. Я совершенно не подозревал, что мне придется видеть ее в четвертый раз – в ту же ночь. Она стояла неподвижно, как окаменелая. Я подошел к ней, стал шептать ей на ухо и, не встречая никакого сопротивления, обнял ее за талию. Сзади меня раздался какой-то звук, я стал спиной к двери. Я понял, что человек, о котором я говорю, поднял дверную занавесь. Застав ее с мужчиной, который мог быть ее мужем, внезапно вернувшимся из поездки, – граф был, правда, стар, но он был одинакового со мной роста, к тому же я был закутан, – человек этот вдруг бросился назад и на рассвете уехал из замка.
   В своем возбуждении она инстинктивно прижалась ко мне. Мы были молоды, и дьявол вдруг разжег наши сердца. Другого оправдания для меня нет. Но если даже и так, то да простит меня Господь Бог!
   Когда забрезжил серый рассвет, она поняла все, что случилось, кинулась к окну и выбросилась на камни. Я подбежал за ней к окну, нервы мои были напряжены до предела, и я сам не знал, что делал, и как сумасшедший смотрел на эту неподвижную фигуру и ее мертвенно-бледное лицо, обрамленное темными волосами, по которым бежали струйки крови.
   Услышав шум, солдаты выбежали из помещения, где был караул. Дон Рюнц был в это время в карауле и видел, как я смотрел из окна. Служанка путалась в своих рассказах, и все те, кто видел меня, подумали про меня то же, что и дон Рюнц. Правду знали только я и покойница. Я не мог, конечно, рассказать ни об опасности, которая ей угрожала, ни о слабости, жертвой которой она стала. И я даже рад, что все упреки пали на меня. В моих глазах эта ночь была и всегда будет пятном на моей чести, хотя такие же пятна лежат и на многих других!..
   Об этом происшествии говорили недолго. На войне много случается и хорошего, и худого. Меня видели немногие, а другие не смели обнаруживать все то, что им было известно. Человек, о котором я говорил, уехал из замка, как я сказал, рано утром, за какие-нибудь полчаса до смерти графини.
   Настанет ли когда-нибудь время, которое там – здесь это невозможно – принесет примирение и успокоение?
   Я велел подать себе обед в городской дом и съел его угрюмо, в одиночестве. Потом я приступил к исполнению своих служебных обязанностей, ибо многие дела, которые прежде решали члены городского магистрата, теперь отошли в мое ведение. Другие же мне подавались просто из боязни ответственности. И этих пустых дел было достаточно на этот раз, чтобы дать моим мыслям другое направление.
   Когда пришлось разбирать ближайшее дело, я уже не мог себя сдерживать. Судились два горожанина, люди довольно зажиточные. Судились они из-за какого-то дома, лежашего вне города, который, случись осада, а осады в те времена случались так же часто, как корь, неминуемо будет разрушен и сравнен с землей. Я считал, что дело это подсудно общему суду, хотя, конечно, если бы я признал необходимым в целях защиты города принять этот дом в свое владение, я мог бы это сделать, заплатив или не заплатив его стоимость одному из судившихся. Я подозревал, что они явились для того, чтобы нащупать почву в этом вопросе, в расчете повысить таким путем цену дома, которая в действительности была ничтожна. На все это дело не стоило терять ни времени, ни разговоров. Но попробуйте втолковать это голландцу! Так как они не хотели понять этого, а я не был расположен хлопотать из-за таких пустяков, то я спросил их:
   – Читали ли вы когда-нибудь Священное писание? Они уставились на меня и не могли найти нужного ответа.
   – Мне говорили, что иногда в Голландии это делается. Я не могу, конечно, рекомендовать вам этого, ибо это запрещено церковью, да и опасно. Но в Евангелии от Луки есть такое место: «Не заботьтесь для души вашей, что вам есть, ни для тела, во что одеться. Душа больше пищи и тело одежды. Наипаче ищите царствия Божия, и это все приложится к вам».
   Они смолкли и ушли, не проронив более ни слова.
   Отделавшись от этих искателей правосудия, искавших все, что угодно, только не правосудия, я приказал подать себе лошадь и медленно поехал по малолюдным улицам к реке. Выехав за городские ворота, я очутился на просторе. Солнце светило ярко, и водные пространства лежали передо мной, как расплавленное серебро. Вдоль дороги тянулся ряд тополей. Осенний ветер почти лишил их летнего наряда, но голые ветви имели какой-то теплый оттенок, и немногие уцелевшие еще желтые листья ярко вырисовывались на бледно-голубом небе. Передо мной были мельницы и колокольни, пересекавшие линию волнистых, светлых облаков, застывших на горизонте. Вид был не из красивых, но зато открывался необъятный простор, и этот простор наводил на такие мысли, которые едва ли возникли бы у человека где-нибудь во Франции или Италии.
   И у меня появились мысли, которые раньше не приходили мне в голову. Я поехал быстрее, стараясь рассеять их, но не тут-то было, они не покидали меня. С момента несчастного замечания дона Рюнца – будь проклята его неосмотрительность – я не находил себе покоя. И теперь, несмотря на мое противодействие прошлое вставало передо мной, чего давно уже не было. Я вспоминал свою молодость, прошедшую в Испании. Тот же безграничный простор неба и земли. Осенняя зелень блистала тем же золотым светом на полях Кордовы, от которой равнина стелется до самого подножия Кастильских гор. Потом передо мной прошла моя дальнейшая жизнь, из которой многое, даже слишком многое я охотно бы вычеркнул, если бы мог. А чего я достиг в конце концов? Ничего из того, на что надеялся. Разве я счастлив? У меня бывали в жизни часы страстей, но счастья не было. Да и другим я этого счастья не дал. Правда, вчера я спас жизнь донны Марион. Но разве дает счастье одна-единственная жизнь? Я до сих пор боролся за власть, и что же эта борьба дала мне? Возможность отомстить одному-двум врагам, бесцветное удовольствие – да власть сжигать и вешать дюжинами людей, относительно которых мне было совершенно безразлично, живут они или нет.
   Если жизнь не принесла мне ничего лучшего, то что же хорошего в ней? Что за смысл жить изо дня в день, переживая одни и те же надежды и разочарования? И в результате всего этого – ничего. Но если человеку удастся хоть на один час, подобно орлу, подняться над всеми другими людьми, то такой человек, пусть будет с ним потом все, что угодно, проживет свою жизнь недаром. Час, который входит в жизнь триумфом и широко открывает двери, закрытые в другое время; час, который дает нам уверенность, что наша жизнь есть не только обмен материи, но шаг вперед по той тропинке, начало и конец которой теряются в таинственной загадке творения. И вдруг мною овладел сильный порыв, при котором жизнь, как она есть, стала казаться мне несносной. Но как вырвать из рук судьбы этот час? И если это из-за моего нетерпения, не удастся мне, что будет тогда со мной?
   Я полагал, что уже перерос такие чувства, но тут я понял, что я не более как жалкий глупец.
   – Дитя мое, – говорил мне нередко дядя-инквизитор, – ты слишком впечатлителен. Никогда не добивайся невозможного, и тогда твоя жизнь будет спокойна и удачлива. Иначе это будет ряд неприятностей.
   Если он еще жив и по-прежнему судит обо всем только по виду, то он может быть доволен результатами своего учения, он, а не я. Я желал почти невозможного и должен был сказать, что я просто глупец и фантазер.
   Я не могу сказать, как далеко я отъехал, погрузившись в эти мысли, как вдруг до слуха моего донеслось нежное пение, походившее как будто на церковное. Сосредоточившись на своих мыслях, я бросил поводья на шею лошади, и она, очевидно, сбилась с проселочной дороги. Я ехал по небольшой тропе, заросшей травой и, по-видимому, протоптанной на лугу овцами. Местность была сначала холмистая, а затем переходила в долину, если можно назвать долиной слегка волнистую почву. И опять я услышал этот тихий и приятный звук, принесенный порывом ветра. Я оглянулся вокруг, но ничего не заметил. Через несколько минут я рассмотрел в самой глубине долины какое-то полузакрытое ветвями деревьев здание, похожее на часовню. Это было старое, серое, изъеденное ветром и непогодой строение, которое едва выделялось из темной массы окружающих его деревьев.
   Я подобрал поводья и осторожно поехал вперед. Здесь, впрочем, нечего было опасаться. Ветер дул мне навстречу, и копыта моей лошади едва стучали по гладкому лугу.
   По мере того как я приближался, пение становилось все громче и явственнее. Пели один из гимнов Марота, которые так любили еретики. Мне не раз приходилось слышать их раньше во Фландрии. Гимны эти обыкновенно доносились из какого-нибудь полуразрушенного дома. Но в таких случаях я пришпоривал мою лошадь, предоставляя им свободу: иначе я должен был бы сжечь певцов. Теперь, наоборот, я мог поступить, как мне угодно, и никто не посмел бы противоречить мне.
   Подъехав к небольшой рощице, я слез с лошади и привязал ее к дереву. Потом я быстро двинулся между деревьями.
   Прямо передо мной на расстоянии шагов двадцати или тридцати чернели стены полуразрушенной маленькой церковки. То была очень старая церковь, построенная, вероятно, в десятом или одиннадцатом веке, с узкими дверями и круглыми сводами – стиль того времени. Если я правильно понял полурассыпавшуюся от времени эмблему над входом, она когда-то принадлежала тамплиерам. Ныне она была в полном запустении: стекла в окнах были выбиты, крыша вся в дырах, у колоколов не было языков.
   Узкий боковой придел был переполнен народом, можно сказать лучшими и, во всяком случае, более серьезными христианами, чем когда-то были рыцари святого храма. Даже вся паперть была занята народом. Мне удалось подойти довольно близко: все были увлечены словами проповедника, голос которого слабо доносился изнутри.
   Никто даже не повернул головы, когда раза два под моими ногами хрустнула ветка. Обыкновенно еретики ставят часовых, которые и предупреждают их о приближающейся опасности. Но здесь они, очевидно, чувствовали себя в полной безопасности, или, может быть, те, кому было поручено стеречь собрание, сами слишком близко подошли к церкви, чтобы не прослушать слов спасения, ради которых они так сильно рисковали. Эти еретики люди серьезные и положительные, и их вера того же доброго старого закала, который двигал горами. Незаметно я подошел к одному из окон и, спрятавшись в росших около него кустах, глядел в разбитое стекло. Проповедник стоял среди толпы, и его голос слабо, но явственно доходил до меня.
   – Братья. – говорил он, – не впадайте в отчаяние, ибо для Господа нет ничего невозможного. Хотя мы страдаем и грешим, но не отчаивайтесь. Положитесь на Господа. Милосердие его велико, и он может простить все, если мы не утратим веры в него. Ибо дух прощает всех, кроме неверующих в Него. Это и есть смерть, другой же для нас не будет. Ибо от Бога мы изошли и к Богу вернемся. Может ли кто-нибудь из нас подумать о чем-либо большем, чем Господь Бог? Поэтому будем любить его – это первая и сладчайшая обязанность наша. Вторая же – любить ближнего своего, и она не меньше первой, ибо в ней заключается. Разве все мы не дети Господа? Разве не сказал Он: «Возлюби Господа Бога своего больше всего, а ближнего своего, как самого себя». В этом весь закон.
   «Итак, забудьте о себе и осмотритесь и, где нужна рука помощи, подайте ее. Что вы сделаете одному от малых сил, то сделаете Мне, – сказал Господь. Верьте мне: каждый человек имеет свою миссию. Пусть только он заглянет в свое сердце, и он найдет ее там. Если она незначительна и скучна, все равно, исполните ее добровольно. Ибо малое станет великим в глазах Господа. Если ваше дело не дает результатов, не сетуйте. Ибо кто вы, чтобы судить о путях Господних? И если он приводит к огню и мучению, будьте довольны. „Возьми крест свой и иди за Мной“, – сказал Господь. Земные скорби преходящи. Кто думает о дожде и граде, когда пройдет буря? И слаще становится воздух после грозы. Поверьте мне, нет страдания большего, чем потерять Господа.
   Воззрите на меня. Хотя я ваш учитель, но я человек, а плоть немощна. Когда Дух внушал мне идти сюда, я услышал, что управлять городом приехал дон Хаим де Хорквера. Он известен своей жестокостью и беспощадностью, и не раз рука его тяжело ложилась на верующих… Мужество мое изменило мне: ибо, как вы сами знаете, пытки и огонь – лютые муки. И триста флоринов назначено за голову того из нас, кто вздумает проповедовать. Целую ночь боролся я с Господом, но, когда наступило утро, я смеялся над своей слабостью. Внимайте! При сером свете утра, когда часы текут медленно, моя воля изнемогла, и я решился остаться и не идти. И ангел Господень медленно отлетел от меня. В страшной пустоте я остался один; один с моим позором. Братья! Не могу описать, какую агонию пережил я в этот час. Но когда наступил день, я радостно пошел на мучения. Ибо могут ли они сравниться с муками отвержения, которые я испытал?
   И вот, когда я прибыл сюда, я услышал, что Господня длань коснулась врага нашего и что на этот раз он пришел чтобы спасти, а не истребить. Нет ничего невозможного у Господа. Братья, возблагодарим Его. Возблагодарим Его за спасение Марион де Бреголль, служанки ее Варвары Дилинг и Питера Гоха. Помолимся ему, да благословит он и короля Филиппа, нашего светского владыку, и да простит его за все, что он сделал этой стране. Не ведает он, что творит. Помолимся Господу Богу, да даст Он нам силы не отступать от Него, несмотря на огонь и на мучения, и на искушения. Страшны и неисповедимы пути Господни. И проходит Он по земле, как ураган, истребляя здесь, оплодотворяя там. Да будет благословенно имя Его, ибо Его есть царство и сила и слава во веки веков. Аминь».
   Когда он кончил, воцарилось глубокое молчание. Он наговорил много хороших вещей, если верить им. И странно. Он почти нашел ответ на мои вопросы. Он не мог ни разрешить великую загадку жизни – кто может это сделать? – ни предсказать, чем кончили бы все эти миры, если бы с Земли, которая, как говорят, есть только небольшая звезда, поднялся бы такой крик отчаяния и тоски, от которого все небеса наполнились бы беспокойством. Он не мог этого знать, да и не спрашивал, ибо у него была вера. Но у меня скептический склад ума. В племяннике бывшего толедского инквизитора это не удивительно. Что сказать об учении, которое с такой уверенностью проповедовал этот человек? Больше пятнадцати веков прошло с тех пор, как Христос ходил по земле, и из поклонения Богу духовенство сделало поклонение папе. Почему Бог не сделал ничего, чтобы охранить слово Свое? Пусть проповедник, если может, ответит мне на этот вопрос. С каждым столетием дела шли все хуже и хуже, пока мы не докатились до того, что у нас творится теперь. Если когда-нибудь власть перейдет в руки этих еретиков, которые теперь восстают против злоупотреблений в старой церкви и умирают, подобно мученикам раннего христианства, то и они будут поступать так же, как поступало до них духовенство Римской церкви.
   Из церкви донесся тихий шум. Проповедник причащал свою паству. Я завидовал вере этих людей. И жизнь и смерть легки для них.
   Мало-помалу шум стих. Послышались голоса, поющие гимн; тихий, печальный, но приятный напев мягко лился через разбитые стекла окон, усиливаясь, по мере того как мелодия становилась громче. Потом он затих так же неожиданно, как и зазвучал. Опять наступило торжественное молчание. Потом все поднялись и медленно пошли из церкви; первым шел проповедник – с тонким, исхудалым, как у энтузиастов, лицом, а за ним и весь народ.
   Когда все вышли, я все еще стоял в кустах и глядел в темную опустевшую церковь, пока низкое солнце не засияло в противоположном от меня окне и моим глазам не стало трудно выносить его золотые лучи. Я вылез из кустов и пошел. Лошадь моя была привязана к дереву. По-видимому, никто не шел этой тропинкой. А может быть, просто ее не заметили. Я вскочил в седло и медленно поехал назад, не желая настичь замешкавшихся и отставших.