Я легко могу себе представить, как тревожно поднимался он в эти последние дни, предшествовавшие моему приезду, и как с каждым часом он становился все настойчивее и настойчивее. Можно было слышать, как об этом громко говорили в тавернах, куда собирались люди, чтобы почерпнуть мужества в стакане вина. Об этом говорили и в каждом доме, не так громко, но зато более серьезно. Об этом же говорили шепотом, закрыв двери, и в городском совете. Об этом же молча, но раздражено, думал каждый про себя. Многие старались отмести этот вопрос, но это не удавалось. Всю ночь он лез в голову любому мужу и жене. Они не могли спать, но молчали, не желая признаться друг другу. В каждом доме шли раздоры. Ибо в одной половине дома спали те, кто дрожал от страха и хотел во что бы то ни стало спокойствия, а в другой – те, кто был готов скорее встретить смерть, чем отказаться от своего Бога.
   Одни боялись за свое богатство, другие – за своих жен и дочерей, третьи за честь своего города. Боялись вообще все, ибо можно было потерять многое. Вопрос пока остался не разрешенным. Когда сегодня утром люди собрались на площади, он был еще не решен и ждал своего разрешения с помощью меча. Они видели это, видели со страхом. Было уже поздно, и они понимали, что у них не хватило мужества. И вдруг вопрос этот был решен за них и решен так, что все выиграли. Прежде всего испанское управление дало им гораздо больше, чем могло бы дать им восстание. Они могли разойтись по домам, не рискнув ничем, и воображать на досуге, что вели себя геройски.
   Они могут спать спокойно и должны быть благодарны. Если кому придется когда-нибудь расплачиваться за сегодняшний день, то только мне, одному мне. И это будет справедливо. Ибо тот, кто желает управлять, кто привык повторять: «Я выше этого стада», тот должен уметь встретиться в жизни с многим, что вызвало бы у них ужас.
   Я отвернулся от окна и подошел к своему столу, на котором горели свечи в низких подсвечниках. До рассвета было еще далеко. Не чувствуя никакого желания слать, я поставил на стол новые подсвечники, сел и стал писать в эту книгу все, что со мной случилось.
 
   Гертруденберг, 2 октября.
   Сегодня утром в половине девятого, спускаясь вниз, я встретил на лестнице донну Изабеллу. Я поклонился ей и вежливо осведомился о том, как она почивала.
   – Боюсь, что ночью вас беспокоили, – сказал я. – Я вернулся домой около двух часов ночи, а в пять уезжали курьеры с депешами. Я приказал им двигаться осторожнее, но, что ни делай, оружие и шпоры производят шум.
   – Прошу не беспокоиться об этом, сеньор, – отвечала она так же церемонно, как и я. – Когда у нас гости, то мы заботимся только о том, чтобы им было удобно, и забываем о своих удобствах. Кроме того, нас действительно никто не беспокоил. Но вам едва ли удалось отдохнуть.
   Я пожал плечами:
   – Солдатская жизнь! Я уже привык к ней и заставляю ее покоряться. Сейчас мне нужно идти в городской совет. Но сначала я хотел бы засвидетельствовать свое почтение мадемуазель де Бреголль. Полагаю, что я не помешаю ей в этот час. Ее дом находится, кажется, на Нижней площади?
   – В двух шагах от площади. Я уверена, что она будет польщена вашим посещением, – отвечала она серьезно и вежливо, но с той особенной интонацией, которая так сердила меня.
   Или, может быть, я становился уж чересчур подозрительным? Едва ли. Не думаю, чтобы она сама этого не замечала.
   – Если это не составит для вас особого труда, сеньорита, то я попросил бы вас сопровождать меня туда. Если я пойду один, злые языки не преминут распустить сплетни на мой счет. Сеньора ван дер Веерена, как мне сказали слуги, сейчас нет дома. А откладывать визита я не могу – v меня потом будет много дел. Поэтому, если позволите просить вас…
   Она слегка покраснела, но оттого ли, что мои слова ей были неприятны, или по какой-нибудь другой причине, этого я не могу сказать.
   – Я исполню ваше желание, сеньор, – коротко ответила она. – Я только позову мою служанку, и через минуту мы будем к вашим услугам.
   Был прекрасный солнечный день, но на улице было еще холодно и сумрачно, когда мы вышли из дома. Осеннее солнышко не поднялось еще так высоко, чтобы осветить кровли зданий. От верхних этажей на улицу падала еще тень, и мы шли в полумраке. Только за аркой, которая перекинута в конце улицы, день уже наступил вполне. Это была небольшая площадка, беспрестанно затемняемая силуэтами прохожих. Однако с каждым мгновением освещенное место все расширялось и расширялось, становилось все ярче и ярче. Когда мы подошли ближе и протиснулись сквозь толпу народа и целые ряды повозок, то оказалось, что перед нами довольно большая площадь, вся залитая лучами солнца, теплыми, мягкими лучами северного осеннего солнца. От них все как будто изменило свой вид, народ двигался туда и сюда, и люди в этом свете выглядели словно существа какого-то другого мира.
   Я инстинктивно остановился, чтобы оглядеться. Обернувшись к донне Изабелле, я увидел, что и она, стоя молча около меня, устремила свои глаза на освещенную солнцем площадь. Мы оба стояли в глубокой тени. Ее пышные волосы казались еще темнее, а ее кожа еще белее от луча солнца, упавшего на ее кружевной воротник. Взгляд ее был печален, чего я никогда не замечал в ней раньше. Или, может быть, мне только так показалось по контрасту с солнечным светом? Как бы то ни было, но она была прекрасна.
   Вдруг она тихо вскрикнула и покачнулась. Два солдата, шедшие сзади нас и, очевидно, не заметившие вследствие ослепительного света ни меня, ни ее, стоявшую в тени, сильно толкнули ее и грубо при этом выругались. На мостовой было довольно скользко, и, отпрянув назад, она потеряла равновесие и упала бы, если б я не подхватил ее на руки. На одно мгновение ее холодная щека и душистые волосы прикоснулись к моему лицу, и мною вдруг овладело безумное желание поцеловать ее и посмотреть, как она рассердится на меня. Впрочем, это желание тут же и погасло, я стал смеяться над собой за мою сумасбродную идею. Во мне шевельнулось даже презрение к самому себе. Неужели у меня, дона Хаима де Хорквера, нет другой цели в жизни, как только целовать хорошеньких женщин ради удовольствия посмотреть, как они от этого вспыхнут! Нужно было только взглянуть на этих двух уходивших солдат, чтобы вернуться к действительности!
   – Эй, назад! – крикнул я им. При звуке моего голоса оба солдата повернулись и, узнав меня, казалось, окаменели.
   – Как вы ведете себя? – строго спросил я. – Марш назад в казармы и доложите начальству, что я велел арестовать вас на неделю. Это научит вас ходить осторожнее.
   Они отдали мне честь и, ни слова не говоря, повернули обратно.
   – Прошу покорнейше извинения, сеньорита, за их грубость. Это грубые люди, они явились сюда после четырех месяцев войны и не привыкли еще вести себя как следует в городе, в который они не ворвались штурмом через брешь в стене. Но, как видите, дисциплина у них есть. Больше они не будут толкаться, пока они здесь. Еще раз прошу извинения.
   – В этом нет надобности, сеньор. Война есть война. Как можем мы рассчитывать на уважение со стороны иностранцев, если мы не в состоянии защищать себя сами? – с горечью сказала она.
   В ее словах была сама правда, и я не мог спорить с ней. Действительно, куда бы мы ни приходили, мы почти не встречали сопротивления со стороны этого народа, и мы не обращали на него никакого внимания. Мне хотелось что-нибудь сказать, чтобы возразить ей, но у меня не нашлось для этого слов.
   – Вы слишком строги, сеньорита, – произнес я наконец.
   – Не имела в виду быть такой, – холодно ответила она.
   Через залитую солнцем площадь каким-то темным, зажатым между высокими домами переулком мы вышли на небольшую, тихую площадь, окруженную старыми липами. На ней стояли старинные, аристократически выглядевшие дома, кое-где несколько уже обветшавшие и запущенные. Они как будто хотели сказать, что времена их расцвета давно миновали. Впоследствии я узнал, что это были дома богатейших людей в городе и что инквизиция пожинала здесь обильную жатву, так что у владельцев этих домов или их наследников остались слишком незначительные средства, чтобы поддерживать былой блеск. Сеньор де Бреголль прожил жизнь, не запятнав себя ничем, но и не обеднел, и его вдова с дочерью вели теперь скромный и уединенный образ жизни.
   У дома, согласно приказанию, которое я отдал вчера, стоял часовой. Теперь он был уже не нужен. Инквизитор был в моей власти, и дело это можно было считать оконченным. Я приказал часовому уйти и постучал в дверь. Нам отворила дверь девушка с прекрасными волосами, но несколько бледным лицом, – испанская манера управления знала секрет, как делать людей бледными даже в Голландии. Нас повели наверх. Здесь были такие же панели и такая же отделка, как и в доме ван дер Веерена. Не осталось только ценных вещей и картин. Очевидно, буря, которая дважды поднималась над этим домом, унесла их с собой.
   Мадемуазель де Бреголль приняла нас радушно, с той величавой грацией, которая всегда заставляла меня чувствовать при ней как будто в присутствии королевы, от которой я могу получить какую-нибудь милость и которой нельзя оказывать эту милость. А между тем я подарил ей жизнь и теперь пришел сюда для того, чтобы сказать, что я обезопасил эту жизнь – конечно, настолько, насколько человек может быть уверен в будущем.
   Она приняла нас одна, так как ее мать была нездорова. Я сказал то, что обыкновенно говорится в подобных случаях, и затем сразу перешел к цели моего посещения.
   – Вчера вечером у меня был продолжительный разговор с отцом Бернардо. В конце концов он сознался, что вполне убежден в вашей невинности, так что я могу в настоящее время объявить вам что вы совершенно свободны от всякого судебного преследования. Мне хотелось сказать вам об этом поскорее. Вот почему я просил сеньориту ван дер Веерен проводить меня сюда, невзирая на то, что вы, может быть, еще нуждаетесь в отдыхе. Вы так храбро прошли через все судебные испытания, что мне трудно считать вас женщиной. Только идя сюда я сообразил, что с моей стороны, пожалуй, нескромно являться к вам так рано, – прибавил я, бросив взгляд на донну Изабеллу.
   Мадемуазель де Бреголль слегка покраснела от моих слов.
   – Прошу не думать этого, сеньор, – сказала она. – Моя мать – она надеется поблагодарить вас в другой раз – и я, мы всегда будем считать ваш приход особой для нас милостью. Иначе и быть не может после всего того, что вы сделали. Кроме того, я ведь вполне отдохнула и успокоилась.
   Она сказала это с большой теплотой и с таким достоинством, что мне оставалось только отвесить поклон и промолвить:
   – Вы очень добры, сеньорита.
   – Я говорю, что чувствую, сеньор. Но я забыла свои обязанности хозяйки, – с улыбкой прибавила она и позвонила в колокольчик, который стоял возле нее на столе.
   Вошел слуга с подносом, на котором были две бутылки вина, стаканы и фрукты.
 
 
   – Это испанское вино, а это бургундское, с нашей родины. Пожалуйста, берите, какое вам больше нравится.
   – В таком случае я выпью бургундского, – сказал я с поклоном.
   Чокаясь с ней, я встретил ее прямой открытый взгляд и сквозь зеленые стаканы уловил недоверчивый взгляд донны Изабеллы. Через головы моих собеседниц я видел в открытое окно, как липы тянулись своими ветвями к голубому небу.
   – Я был во Франции и удивлялся ее чудным виноградникам. Но я был там во время войны и боюсь, что у населения остались не особенно хорошие воспоминания о нашем посещении. Это уж несчастье каждого солдата приносить туда, куда он является, разорение и разрушение.
   – Вы, конечно, не можете сказать это о себе, – попробовала она возразить.
   – Однажды судьба действительно улыбнулась мне, – отвечал я. – Впрочем, отец Бернардо может ведь еще и отравить меня, когда очутится на свободе. А может быть, и я сам буду отозван отсюда. Не бойтесь, – прибавил я, заметив в ее глазах участливое выражение, – этого сейчас ожидать нельзя, хотя будущее никому не известно. Поэтому я хочу, чтобы вы знали все до мелочей, чтобы в случае крайности, которая, будем надеяться, не настанет, вы могли защищать себя сами. Достопочтенный отец принес полное покаяние в своих грехах. Оно изложено в двух частях. Первая часть касается случая с вами. Эта часть уже отправлена мной его духовному начальству. Вторая часть относится к его прежней жизни. Все это произошло несколько лет тому назад, хотя покаяние и написано не так давно. Его прегрешения тяготили его совесть, и теперь, когда он принес мне повинную, ему стало легче. Он может быть уверен, что я не выдам его. Поэтому будем держать его покаяние втайне до тех пор, пока он сам не вынудит нас обнародовать его. Но вы, кого это дело прямо касается, имеете право узнать все теперь же.
   С этими словами я подал ей бумаги.
   – Кто мог подумать, что в нем скрывались такие чувства и мысли, – пробормотала она. – Вы сильно его пытали? – тихо спросила она, отводя от меня глаза.
   – Я совсем не подвергал его пыткам. Я видел, что достопочтенный отец не принадлежит к числу героев. Одного упоминания о пытках оказалось достаточно. Досадно, что он лишил меня возможности попробовать их на нем.
   – А я об этом не жалею, – тихо промолвила она.
   – Ты слишком скоро все забываешь, сестра. Я бы сама пытала его без всякого сожаления, – яростно воскликнула донна Изабелла.
   – Ты не видела и не испытала сама пыток, Изабелла, – возразила мадемуазель де Бреголль. Она произнесла эти слова мягко, но таким тоном, который разом заставил нас замолчать.
   Я положил бумаги в карман.
   – Говоря по правде, – сказал я после некоторой паузы, – эти признания были не совсем добровольны. Но ясно, что я должен был покончить с этим монахом, если бы мне, не удалось получить что-нибудь такое, что отдавало бы его мне во власть. Он человек неглупый и сам понимал это. Я задал ему вопрос, какому роду смерти он отдает предпочтение. Оказалось, что у него такого предпочтения нет. Он еще долго не хотел рассказать мне все об этом деле, и если бы мой слуга Диего случайно не знал о нем кое-что, то мне, пожалуй, в конце концов пришлось бы преждевременно отправить его в лоно святых. Но когда исчезает без вести какой-нибудь монах, всегда поднимается большая возня. А эти доминиканцы особенно стоят друг за друга. Таким образом, все уладилось как нельзя лучше. Лично я с большой неохотой отпускаю его на свободу и к стыду своему должен сознаться, что моя власть не простирается так далеко, чтобы повесить его, как он этого заслуживает. Но наше время еще не созрело до того, чтобы судить священника, как всякого другого смертного.
   – Я гораздо более довольна, что он остался в живых, – мягко возразила мадемуазель де Бреголль. – Еще раз приношу вам свою благодарность.
   – Пока еще рано благодарить. Мы еще не видели, чем кончит отец Бернардо. Пока он не, явится к себе в монастырь в роли кающегося грешника, до тех пор он в моих руках, а там дальше увидим.
   На этот счет у меня были свои планы, но незачем было раскрывать их перед мадемуазель де Бреголль.
   – Теперь я должен с вами проститься.
   Услыхав эту испанскую формулу прощания, она слегка вспыхнула.
   – Сеньорита ван дер Веерен, буду ли я иметь удовольствие проводить вас домой? После двенадцати часов никто не оскорбит вас даже взглядом, но так как наказание, наложенное мною на тех двух солдат, станет известно другим не раньше этого времени, то теперь вам лучше вернуться в моем обществе.
   Она согласилась и покорно сказала:
   – Благодарю вас, я согласна.
   – Донна Изабелла сделалась сегодня утром жертвой грубости двух моих солдат, о чем я чрезвычайно сожалею, – объяснил я своей хозяйке. – Но этого больше не повторится.
   Мы распрощались. Когда донна Изабелла уже вышла, мадемуазель де Бреголль жестом удержала меня.
   – Сеньор, – сказала она тихим голосом, слегка краснея, – у меня остался ваш плащ. Позвольте мне сохранить его на память о том, что вчера случилось и что вы сделали!
   Я поклонился:
   – Вы оказываете мне большую честь, сеньорита. Мне и в голову не могло прийти, что мой бедный плащ получит когда-нибудь столь благородное употребление.
   Когда мы вновь очутились на улице, донна Изабелла не показывала большой охоты поддерживать разговор. Я тоже смолк и довольствовался тем, что стал наблюдать игру света и тени на ее лице. Стоило взглянуть на ее кожу, гладкую, как полированная слоновая кость, на ее темные блестящие волосы и гордый рот. Мало-помалу щеки ее порозовели, может быть, оттого, что я пристально смотрел на нее и она это, не видя моего взгляда, чувствовала. Мы почти дошли до ее дома, как вдруг навстречу нам показалась толпа горожан человек из пяти, одетых в свои лучшие платья. Увидев нас, они вдруг было остановились, но потом, отвесив глубокий поклон, тронулись дальше. В середине шел толстый дородный человек, пышущий здоровьем, хороший, хотя и не побуждающий к подражанию образчик голландского бюргера.
   – Ваше превосходительство, – начал этот дородный молодец, сняв шляпу. – Прошу извинения за то, что мы прервали вашу прогулку. Но интересы города прежде всего – мы идем к городскому дому, жаждая услышать вашу речь. Встретив вас здесь, я, Ян ван Тилен, которого вы, несомненно, помните, я и мои коллеги имеем честь поздравить вас с прибытием вчера в наш город. А это мои друзья Адриан Гульд, Петер Поттер и Яков Аален. Они просили меня выступить за них перед вашим превосходительством. Мы, а в особенности я, должны заявить серьезные жалобы на солдат, расположенных в наших домах. Зная вашу справедливость, мы уверены, что вы изволите их выслушать.
   – Нельзя ли обождать с этим делом? – спросил я полусердито, полусмеясь. – Вы видите, я иду с дамой.
   – Я вижу это, ваше превосходительство. С вами прекрасная дочка нашего бургомистра и моего приятеля ван дер Веерена. Сударыня, позвольте мне засвидетельствовать вам свое почтение. Но наше дело не терпит отлагательств. Даже в данную минуту, по всему вероятию, творятся бесчинства.
   – В таком случае хорошо, говорите, – сказал я.
   Я не рассчитывал на то, что донне Изабелле придется выслушать это дело и мой ответ на его просьбу.
   – В моем доме стоят сержант и десять рядовых первой роты, – начал голландец. – На это я не жалуюсь, у меня дом большой, и всем хватит места. Я давал им хорошую пищу: я ведь человек не бедный. Я давал им пива и легкого здорового вина – сидра или чего-нибудь в этом роде, как даю всем, кто живет у меня. Вечером им показалось этого мало, и они потребовали, чтобы им все давалось лучшего качества. Я человек щедрый и сказал служанке, чтобы она пошла в погреб и принесла оттуда бочонок прекрасного крепкого пива. Приготовлением пива я славлюсь на весь Антверпен. Всякий разумный человек на их месте был бы доволен, но сержант начал ругаться, прибавив два-три словца насчет голландской души, которых я хорошенько не понял, но которые, очевидно, имели оскорбительный смысл, потому что другие покатились со смеху. Потом он с двумя своими солдатами отправился за служанкой в погреб, и здесь они вели себя самым безобразным образом. Начали они с того, что стали целовать и тискать служанку. Прошу извинения, что я упоминаю об этом в вашем присутствии, юффрау ван дер Веерен. Я сам слышал, как взвизгивала служанка. Впрочем, дело не в этом. Она уже не первой молодости и, можно сказать, привыкла к этому. Потом они наложили свою руку на дюжину бутылок чудного старого рюдесхеймера, которого у меня был очень небольшой запас. Я приберегал его для праздников, чтобы иметь возможность при случае выпить и самому. Каким образом они, едва прибыв из Испании, – они сами говорили мне, что прибыли оттуда только весной, – каким образом они научились различать качество вин – это для меня загадка. Это вино можно было распознать только по особого вида бутылкам, которые были заказаны для него нарочно. Но служанка этого не знала. Тем не менее это обстоятельство стало им известно. Они выпили все двенадцать бутылок, каждый по одной бутылке, и двенадцатую отдали служанке, которой ничего подобного не приходилось пробовать за всю свою жизнь. Боюсь, что сегодня они заберут из погреба еще больше. Если так будет продолжаться дня два-три, у меня ничего не останется. Прошу защиты, ваше превосходительство.
   Он хорошо усвоил урок. Но дело оборачивалось для меня худой своей стороной. Вы устраняете какую-нибудь великую несправедливость и, может быть, с большим риском для себя, а люди, вместо того чтобы терпеливо переносить маленькие неприятности, которых нет возможности устранить, начинают жаловаться на пустяки, осаждают своими требованиями справедливости. И наоборот, если вы держите их в ежовых рукавицах, они довольны уже тем, что сохранили свою жизнь, и не говорят ни слова.
   Когда он окончил свою речь, я рассмеялся. Он не понимал причины моего смеха и принял его за поощрение.
   – Ваше превосходительство изволили понять, почему я решился вас беспокоить теперь же? – спросил он.
   – У вас нет других жалоб, кроме этой?
   – Они переломали еще кое-какую мебель, но я уж об этом не говорю. Стулья были не из новых.
   – Они не переломали вам ребра, не оскорбили вашу жену и дочерей и не подожгли ваш дом? – продолжал я расспрашивать.
   – Что вы, ваше превосходительство, – пробормотал он, отступая назад.
   – Нет? А ведь это легко могло бы произойти. Все это они делали, а иногда и кое-что похуже этого. Вам не приходилось слышать о том, что произошло, например, в Утрехте и других местах. Если нет, то постарайтесь разузнать об этом. И тогда вы задумаетесь, прежде чем беспокоить меня из-за нескольких бутылок рейнвейна. Какие-то бутылки с вином! Неужели вы думаете, что если я спас девушку от костра, то вы можете во всякое время обращаться ко мне со всякими пустяками. В моих руках и все ваше состояние и вся ваша жизнь – на ваш город падает подозрение в ереси и приготовлении к бунту, и если бы мне вздумалось, то я нашел бы тысячу оснований повесить или сжечь вас, стащить с вас одежду, которую вы носите. Если я до сих пор относился к вам милостиво, то это была моя добрая воля, которую я сейчас же могу переменить. Какие-то бутылки! Неужели наши времена не настолько серьезны, чтобы думать о чем-нибудь другом? А вы еще стремитесь к свободе? Это требует тяжелых усилий и лишений, а не то что запаса рейнвейна. Я не раз удивлялся, как это с горсткой людей мы можем управлять целыми городами. Теперь я это понимаю. Ведь вы думаете только о ваших деньгах и сырах. Бутылки! Посмотрите на себя в зеркало. Вы пышете здоровьем. Благодарите Бога за каждую бутылку, которую у вас берут. От этого для вас будет меньше опасности умереть от удара.
   Он окончательно сконфузился и, не произнося ни слова, смотрел на меня, широко раскрыв рот.
   – Все ваши жалобы такого же рода? – спросил я, обратаясь к остальным бюргерам, пришедшим с ним. – В таком случае извините, я должен проводить до дому юффрау ван дер Веерен. Имею честь кланяться.
   Я уже ожидал чего-нибудь подобного, хотя и не думал, что это произойдет так скоро и так пошло. Мое вступление в город было столь необычно, что не могло не вскружить голову многим. Я чувствовал, что они воображают, что наступил золотой век, что теперь они будут смеяться над королем Филиппом и я буду им в том помогать. Чем скорее они разочаруются в этом, тем лучше.
   Мы пошли дальше. Донна Изабелла шла рядом со мной. На щеках ее горел румянец, глаза были опущены. Я знал, что ей стыдно и досадно – стыдно за народ, который ведет себя так, как эти бюргеры, досадно за то, что они принуждены выслушивать упреки иностранца, не смея ему возражать. Оттого что мои слова были правдой, ей не было легче.
   – Итак, сеньорита, – сказал я после некоторого молчания, – вы полагали, что такой народ мог бы вчера выдержать нашу атаку? Вы еще и теперь так думаете?
   Она повернулась ко мне. Глаза ее горели.
   – Ян ван Тилен и его приятели – это еще не весь город.
   – Но в нем немало таких, которые похожи на них, может быть, таких большинство. Иначе как могло бы сложиться такое положение? Армия, во главе которой герцог Альба выехал пять лет тому назад в Брюссель, не превышала двадцати тысяч. Я знаю это потому, что мой отряд входил в нее. А здесь, в Нидерландах, по крайней мере миллион людей, способных носить оружие.
   Мои слова были жестоки, но верны. Казалось, она чувствовала это и сама. Ее щеки покраснели еще больше.
   – Да, Полмиллиона людей, не обученных военному делу, – возразила она. – А для вас война – профессия. Сравнение ваше неверно.
   – Не все из них не обучены военному делу. А если и так, то пусть они выучатся этому делу сами, – безжалостно продолжал я. – Кроме того, они могут иметь сколько угодно солдат из-за Рейна, стоит только раскошелиться.
   – Не можете же вы требовать, чтобы мы в одно и то же время соблюдали мир и готовились к войне, – возразила она, стараясь победить меня своими доводами. – Нельзя рассчитывать, чтобы всякий благоразумный хозяин рисковал всем своим имуществом из-за безумного предприятия. Вы же сами удивлялись вчера зажиточности Голландии.