Господина Мораеса (так официально именовали Кокоса) роднило с Кармен и то, что он зарабатывал деньги, поддерживая множество не афишируемых связей с самыми различными людьми. Но, в отличие от паильо, обманутых и обворованных цыганкой, Кокос справедливо и щедро делился со знакомыми своими доходами; он по достоинству уважал и ценил их. Подобно Киму, юному герою Редъярда Киплинга, он вполне заслуживал звания “Друг Всего Мира” . Юноша обожал делать приятное людям и утешать их. Зная почти за каждым те или иные грехи и проступки, он никогда и никого не осуждал, хотя порой и не лишал себя удовольствия беззлобно пошутить на их счёт. Словом, он был азиатским вариантом Сашки Христа, воплощением мудрого всепонимания и всепрощения.
   А уж если Кокос кого-то любил, то его щедрость и самоотдача не знали границ. Именно так он вёл себя с Лайонелом, в которого влюбился ещё в далёком детстве на корабле, плывущем в Лондон. В свою очередь, юный метис понравился его другу, повзрослевшему на десять лет, успевшему побывать на войне, получить на ней рану и заслужить офицерское звание. Отношения обоих, светского джентльмена и полукровки, были отнюдь не равноценными. Друзей разделяла не столько разница культур (как это было с Марюткой и Вадимом), сколько сословная и расовая пропасти. Британская элита брезгливо отмежёвывалась от английского плебса. Что же касается отношения сагибов (господ) к туземцам (индусам и прочим уроженцам колоний), то тут царили чванство, спесь и хамство.
   Днём молодой Марч играл в бридж или сидел за обеденным столом с полковником Арбатнотом, леди Мэннинг и другими представителями привилегированной Большой Восьмёрки. Зная, что офицер делит каюту с Кокосом, они изощрялись в расистских шутках по поводу его соседа. Арбатнот в игривом расположении духа воскликнул: «Будем надеяться, что черномазые не спускают на простыни!», на что ещё бо­лее остроумная миссис Арбатнот заметила: «Разумеется, нет, дорогой, ведь он мулат, значит, пачкает простыни ко­ричневым». Компания закатилась от смеха, достойная леди стяжала аплодисменты, а Лайонел не мог понять, отчего ему вдруг захотелось броситься в море” . Вечером он вернулся к юному полукровке в их каюту.
   Смуглый хрупкий юноша, похожий на статуэтку туземного божества, “за­нимался какими-то счетами, но теперь всё отложил и с обожанием смотрел на вошедшего в каюту британского офицера.
   – Я думал, ты никогда не придёшь, старик,– сказал он, и глаза его наполнились слезами.
   – Всё из-за этих несносных Арбатнотов с их вонючим бриджем,– ответил Лайонел и закрыл дверь.
   Он сел на койку – даже не сел, а раскованно плюх­нулся. Ему всегда нравился этот мальчик, ещё на том корабле, а теперь он нравился ему больше прежнего. Шампанское в ведёрке со льдом. Отличный парнишка. Они не могли об­щаться на палубе – всё-таки полукровка – но здесь, вни­зу, было, или скоро будет, совсем другое дело. Понизив го­лос, он сказал:
   – Беда в том, что ни при каких обстоятельствах нам нельзя этим заниматься, и, кажется, ты никогда этого не поймешь. Если нас застукают, придётся заплатить безум­ную цену и тебе, и мне, поэтому, ради Бога, постарайся не шуметь.
   – Лайонел! О Лайон, лев ночной, люби меня (в английском языке Лайонел – львёнок, Лайон – лев).
   – Хорошо. Оставайся на месте.
   Потом он заглянул в лицо волшебству, что изводило его весь вечер и сделало невнимательным в карточной игре. Запах пота разошёлся по каюте, когда он снимал одежду, обнажая отлитые из золота мускулы. Раздевшись, он стряхнул с себя Кокоса, который карабкался на него, как обезьянка, и положил его туда, где он должен был ле­жать, и обнимал его бережно, поскольку боялся собствен­ной силы и привык к аккуратности, и прильнул к нему, и они сделали то, чего оба хотели.
   Так они и лежали, сплетясь: нордический воин и суб­тильный податливый мальчик, не принадлежавший ни к какой расе и всегда получавший то, что хотел. Всю жизнь ему хотелось игрушку, которая не сломается, и теперь он мечтал о том, как будет играть с Лайонелом всю жизнь. Он пожелал его с момента их первой встречи, обнимал его в своих снах, когда только это и было возможно, потом по­встречал его вновь, как предсказали приметы, выделил из толпы, потратил деньги, чтобы заманить и поймать его, и вот он лежит пойманный, сам того не зная.
   Они оба лежали пойманные, и не знали об этом, а ко­рабль неумолимо нёс их в Бомбей”.
   Встреча, предсказанная Кокосу звёздами, произошла в трудный для Лайонела момент. Получив предписание явиться на службу в Индию, он не смог купить билет на судно: все места были проданы. Покидая в мрачном настроении здание пароходства, он неожиданно повстречался с Кокосом. Тот мгновенно узнал кумира своего детства и предложил ему свою помощь. С быстротой молнии, мобилизовав своего секретаря-парса (последователя культа зороастризма, “огнепоклонника”) и всех, кто мог оказаться в этом деле полезным, он за взятку добыл каюту на двух человек.
   Поначалу юный офицер с негодованием и презрением отнёсся к гомосексуальным склонностям Кокоса, но затем сам вошёл во вкус новых для него ощущений и отношений. “Они никому не причиняли вреда, зачем волноваться? Наслаждайся, покуда можешь. <…> Да, это и была жизнь, да такая, о какой он прежде ни­чего не подозревал в своём аскетическом прошлом: рос­кошь, радость, доброта, необыкновенность и деликатность, что, впрочем, не исключало животного наслаждения. <…> Его кар­точные долги улаживались через секретаря-парса. Если он в чём-то нуждался, или другу казалось, что ему это нужно, то или другое появлялось. Лайонел устал протестовать и начал принимать без разбору. Впрочем, ему тоже хотелось делать подарки в ответ, ибо он был кем угодно, но не приживалом.
   <…> А этой самой ночью они лежали неподвижно гораздо дольше обычного, словно их что-то завораживало в покое их тел. Ни разу прежде они не были так довольны друг другом, но только один из них понимал, что ничто не длится вечно, что в будущем они могут быть более счастливы или менее счастливы, но никогда не будут счастливы именно так, как сейчас. Он старался не шевелиться, не ды­шать, не жить даже, но жизнь была в нем слишком сильна, и он вздохнул.
   – Что с тобой? – прошептал Лайонел.
   – Ничего.
   – Я тебе сделал больно?
   – Да.
   – Прости.
   – За что?
   – Можно выпить?
   – Тебе можно всё.
   –Лежи спокойно, я тебе тоже налью”, – юношеская нежность Ганимеда сочеталась в нём с силой и простодушием средневекового воина-гота. Он“не тщеславился своею красотой, хотя, должно быть, понимал, что густые светлые волосы, голубые глаза, ядрёные щёки и крепкие белые зубы, – если всё это поддерживают широкие плечи – является сочетанием, перед которым не в силах устоять слабый пол. Кисти рук были сработаны грубее, но это, бе­зусловно, была честная работа, а упругие золотистые во­лоски на запястьях говорили о мужественности”. Лайонел“вытащил бутылку из ведёрка со льдом. Пробка с шумом вылетела и ударилась в переборку. За стенкой послышался недовольный женский голос. Они дружно засмеялись. – Пей давай, не мешкай. – Он протя­нул бокал, получил его обратно, осушил и опять наполнил. Глаза его сияли; бездны, через которые он сумел пройти, были забыты. – Давай устроим безумную ночь, – предло­жил он, ибо принадлежал к традиционному типу мужчин, которые, нарушив традицию раз, нарушают её во всём без остатка, и в течение часа, или двух, для него не существо­вало ничего такого, что нельзя было бы произнести или совершить.
   Тем временем второй, глубокий, наблюдал. Для него момент экстаза был сродни моменту прозрения, и его вос­торженный крик, когда они сблизились, зыбко перешёл в страх. Страх миновал раньше, чем он сумел понять, что оз­начает этот страх и о чём он предупреждает. Быть может, ни о чём. И всё же благоразумнее наблюдать. Как в деле, так и в любви, желательны предосторожности. Надо заст­раховаться.
   – Старик, а не выкурить ли нам нашу сигарету? – предложил он.
   Это было установленным ритуалом, который убеди­тельнее слов подтверждал, что они по-своему принадлежат друг другу. Лайонел изъявил согласие и раскурил одну, вложил её между смуглых губ, вытащил, взял губами, и так они курили её попеременно, щека к щеке”.
   Лайонел в простоте душевной считал своего любовника “безответственной обезьянкой”, нецивилизованным азиатом, так и не проникшимся традиционным британским трепетом перед инструкциями, запретами, общественным мнением и чувством долга. Тем удивительнее казалось ему то, что он рассказывает другу свои самые заветные секреты:
   – Кажется, я разом открываю все семейные тайны, но знаю, что ты никому не проболтаешь­ся. У меня такое чувство, будто я могу рассказать тебе всё; в известном смысле это у меня впервые. Ни с кем не гово­рил, как с тобой. Ни с кем, и, полагаю, никогда впредь не буду .Ах, да. О мамином муже, моём отце. Он тоже слу­жил, даже достиг звания майора, но произошло совершен­но немыслимое – отец принял обычаи туземцев и был уволен из армии. Остался на Востоке, бросил жену с детьми на руках и совсем без денег. Когда ты меня встретил, она увозила нас от него и тогда ещё надеялась, что отец образумится и последует за нами. Но он не тот человек. Он даже ни разу не написал нам; запомни – это строжайший секрет.
   – Да-да, – ответил он, а про себя подумал, что секрет сей довольно заурядный: как ещё должен себя вести немо­лодой, но и не старый супруг?
   – Лайонел, ответь мне на один вопрос. К кому ушёл твой отец?
   – К туземцам.
   – Он стал жить с девушкой или с парнем?
   – С парнем? Боже упаси! Разумеется, с девушкой. Ка­жется, он поселился в каком-то отдалённом уголке Бирмы.
   – Даже в Бирме есть парни. По крайней мере, я про это слыхал. Но твой отец ушёл к туземке. Прекрасно. В та­ком случае, у него могли быть дети?
   – Если и были, то они полукровки. Весёленькая перс­пектива, нечего сказать. Ты понимаешь, о чём я говорю. Моя семья – отцовская, я имею в виду, – ведёт родослов­ную на протяжении двух столетий, а мамин род восходит ко временам войны Алой и Белой розы. Это действительно ужасно, Кокос. <…>
   – Отец умер?
   – Если бы он был жив, разве я отправился бы на Вос­ток со спокойным сердцем? Он опозорил наше имя в тех местах. Потому-то мне и пришлось сменить фамилию, точ­нее, сократить её наполовину. Его звали майор Корри-Марч. Мы так гордились этой приставкой «Корри», и по­делом. А теперь попробуй произнести «Корри-Марч» перед Большой Восьмеркой, и увидишь эффект. <…>
   – Ты на него похож?
   – Хочу надеяться, что нет. Надеюсь, я не жесток, не безжалостен, не эгоистичен, не лжив, как он.
   – Я вовсе не об этих второстепенных деталях. Я имею в виду: внешне ты на него похож?
   – У тебя более чем странные представления о первостепенности. – Откуда мне знать? – он вдруг застеснялся. – Я был тогда ребёнком, а мама порвала после все его фотографии, какие только отыскала. Но я знаю, что он был стопроцент­ный ариец, и довольно о нём, и обо мне довольно.
   – Был он тем, в ком искавшие покоя находили огонь, и огонь становился покоем?
   – Я не имею понятия, о чём ты бормочешь. Хочешь сказать, что я и сам такой?
   – Да”.
   День закончился любовным признанием Лайонела:
   “ – Я люблю тебя больше, чем могу вы­разить словами. – Лайонел вздохнул. Он испытывал не­изъяснимое счастье. – Ты должен иметь человека, который заботился бы о тебе,– нежно сказал он. – Я хотел бы остаться с тобой, но это невозможно. Вот если бы всё сложилось иначе… Ладно, давай спать.
   Протянув руку к выключателю, он обнаружил, что забыл закрыть дверную задвижку. Последствия этого могли оказаться ужасными. – Какая беспечность с моей стороны, – рас­суждал он вслух. Дремоту как рукой сняло. Он оглядывал каюту, точно генерал поле битвы, чуть не проигранной по собственной глупости. Склонённая фигура была лишь час­тью каюты, перестав быть центром желаний. – Кокос, прости, я страшно виноват,– продолжал он. – Обычно ты любишь рисковать, на этот раз рисковал я. <…>
   – Ну так выключи свет.
   – Сейчас. Но от таких ошибок начинаешь чувствовать себя совершенно беззащитным. Меня могли отдать под трибунал.
   – Могли ли, старик? – печально переспросил тот. – Не надо винить дверь, дорогой Лайон, – сказал он. – Я имею в виду, мы оба виноваты. Я знал всё это время, что дверь не заперта.
   Он сказал это, надеясь утешить возлюбленного и вос­кресить в нём дивное начало ночи. Но более губительных слов он не мог произнести.
   – Ты знал?! Но почему не сказал?
   – Не было времени.
   – Времени, чтобы сказать: «Запри дверь»?
   – Да, не было времени. Я не сказал, потому что для таких слов не нашлось подходящего момента.
   – Не нашлось момента, хоть я пробыл здесь целую вечность?
   – А когда было? Когда ты вошёл? Тогда, что ли? Когда ты обнял меня, когда всколыхнул кровь? Это, что ли, под­ходящий момент для таких слов? Когда я лежал в твоих объятьях, а ты в моих, когда нас опаляла сигарета, когда мы пили из одного стакана? Когда ты улыбался? Мне надо было это прервать? Надо было сказать: «Капитан Марч, сэр, вы, кажется, забыли запереть за собой дверь». И когда мы говорили о том далёком корабле, о бедном милом Ма­лыше, которого я никогда не убивал и не думал убивать – о чём нам было говорить, как не о том, что давно минова­ло? Лайонел, нет, нет. Лев ночной, приди ко мне, раньше чем наши сердца остынут. Здесь нет никого, кроме нас, и только мы должны охранять друг друга. Заперта дверь, не заперта – какая разница. Мелочь.
   – Это не было бы мелочью, если бы сюда заглянул стюард, – угрюмо проговорил Лайонел. – Для него это стало бы потрясением на всю оставшу­юся жизнь.
   – Вовсе никаким не потрясением. Люди вроде него и не к такому привыкли. Просто он мог бы рассчитывать на более щедрые чаевые и поэтому был бы доволен. «Извините, господа…» Затем он удалился бы, а завтра мой секретарь наградил бы его чаевыми.
   – Кокос, ради Бога! Ты порой такое несёшь! – цинизм отталкивал его. – Кажется, ты так и не понял, какому мы подвергаемся риску. Представь себе: за это меня могут уволить из армии.
   – Представил, ну и что?
   – Как это – ну и что? Чем я буду заниматься?
   – Ты мог бы стать моим управляющим в Басре.
   – Не слишком заманчивая перспектива. – Он и раньше не мог понять – когда над ним смеются, а когда гово­рят всерьёз, и это очень задевало его, а теперь случай с незапертой дверью приобрёл особую важность.
   – Полагаю, ты не рассказывал про нас своему грязному пар­су?
   – Нет. Нет, нет, нет, нет и нет! Удовлетворён?
   – А стюарду?
   – Не рассказывал. Только давал на чай. Подкупал всех. А иначе для чего нужны деньги?”
   Вечер, так дивно начавшийся, завершился для Кокоса немыслимой катастрофой. Так вот отчего он испытывал страх: это было предчувствием беды!“Незапертая задвижка, маленькая змей­ка, которую не успели загнать в нору, – он предусмотрел всё, но забыл о враге, затаившемся у порога. Теперь запри хоть на три задвижки – им никогда не завершить движе­ние любви. Такое с ним иногда случалось, если он был чем-то сильно расстроен,– тогда он мог предсказывать ближайшее будущее. Вот и теперь он знал, что скажет Лай­онел, прежде чем тот заговорил.
   – У меня разболелась голова от этого недоразумения, плюс ко всему я выпил лишнего. Хочу подышать свежим воздухом. Скоро вернусь.
   – Когда вернёшься – это уже будешь не ты. И я, быть может, буду не я”.
   Бродя по палубе, Лайонел решил впредь не рисковать своим будущим:“Какими порядочными и надёжными они казались – люди, к которым он принадлежал! Он был рождён одним из них, он с ними трудился, он намеревался взять себе в жёны одну из них. Если он утратит право общаться с ними, то он превратится в ничто и никто. <…> Он от случая к случаю на­вещал бордели, чтобы не выделяться из офицерской среды. Однако он не был так озабочен сексом, как иные его со­служивцы. У него не было на это времени: к воинскому долгу добавлялись обязанности старшего сына; доктор ска­зал, что периодические поллюции не должны его беспоко­ить. Впрочем, не спите на спине. Этой простой установке он следовал с начала полового созревания. А в течение последних месяцев он пошёл ещё дальше. Узнав о своем назначении в Индию, где его ждала встреча с Изабель, он стал относиться к себе с большей строгостью и соблюдал целомудрие даже в мыслях. <…> Ради Изабель, ради своей карьеры он должен немедленно прекратить опасные отношения. Он не стал задумы­ваться, как он до этого докатился и почему так сильно ув­лёкся. В Бомбее всё кончится, нет, всё кончится сейчас же, и пусть Кокос обревётся, если думает, что это поможет. Итак, всё прояснилось. Но за Изабель, за армией стояла другая сила, о которой он не мог рассуждать спокойно: его мать. <…> Он, её первенец, призван восстановить доброе имя семьи. Он сплюнул за борт. И обещал ей: «Больше никогда». Слова пали в ночь, как заклинание”.
   Как и предсказал Кокос, Лайонел вернулся в каюту уже совсем другим человеком, правда, и не совсем таким, каким предпочёл бы видеть себя сам. Но и Кокос стал иным. Раньше он остерегался верхней койки, принадлежащей Лайонелу. Он приписывал этому месту опасную для себя мистическую силу. А сейчас вошедший в каюту Лайонел увидел своего любовника, лежащим, вопреки всем своим суеверным страхам, наверху.
   “– Привет, Кокос. Решил для разнообразия поспать на моей койке? – спросил он отрывистым офицерским тоном, поскольку не хотелось поднимать шум.– Оставайся здесь, если хочешь. Как я уже сказал, всё случившееся было ошибкой. Лучше бы нам… – Он замолчал. Только бы не дать слабинки! <…> Он обязан держаться своего народа, иначе погибель. – Прости, что пришлось сказать всё это.
   – Поцелуй меня.
   После его бесцеремонности и вульгарности эти слова прозвучали удивительно спокойно, и он не смог сразу от­ветить. Лицо друга приблизилось к нему, тело соблазни­тельно изогнулось во тьме.
   – Поцелуй меня.
   – Нет.
   – Не-а? Нет? Тогда я тебя поцелую.
   И он припал губами к его мускулистой руке и укусил. Лайонел вскричал от боли.
   – Поганая сука, погоди же… – Меж золотистыми во­лосками выступила кровь. – Погоди же…
   И шрам в паху вновь открылся. Каюта исчезла. Он опять сражался с дикарями в пустыне. Один из них просил пощады, путаясь в словах, но ничего не добился.
   Наступила сладостная минута мщения, сладостнее ко­торой не было для них обоих, и когда экстаз перешёл в агонию, руки его обхватили глотку. Никто из них не знал, когда наступит конец, и Лайонел, осознав, что он насту­пил, не испытал ни жалости, ни печали. То было частью кривой, уже долго клонившейся вниз, и не имело ничего общего со смертью. Он вновь согрел его своим теплом, по­целовал сомкнутые веки и накинул цветной платок. Потом опрометью выбежал из каюты на палубу и голый, с семена­ми любви на теле, прыгнул в воду.
   Разразился крупный скандал. Большая Восьмёрка сде­лала всё, что могла, но скоро всему кораблю стало извест­но, что британский офицер покончил с собой после того, как убил мулата. Многие пассажиры содрогнулись от этой новости. Другие старались разнюхать побольше, <…> а доктор, исследовавший труп, заклю­чил, что странгуляция – лишь одно из повреждений, и что Марч – чудовище в человеческом обличии, от которого, слава Богу, избавилась земля. Каюту опечатали для дальнейшего расследования и место, где два мальчика лю­били друг друга, и подарки, которые они дарили друг другу в знак любви, поплыли до Бомбея без них. Ведь Лайонел тоже был ещё мальчик.
   Тело его не нашли – кровь на руке быстро привлекла акул. Тело его жертвы поспешно отправили в пучину. На похоронах возникла лёгкая заварушка. Аборигены из числа матросов, непонятно почему, проявили к похоронам инте­рес, и когда труп опустили в море, начался спор. Матросы бились об заклад, в каком направлении он поплывёт. Он поплыл на север – против господствующего течения – и тогда раздались хлопки, и кто-то улыбнулся”.
   Миссис Марч была извещена полковником Арбатнотом и леди Мэннинг о том, “что сын её умер в результате несчастногослучаячто бы ни утверждали зло­намеренные языки – Лайонел оступился и упал за борт, когда они стояли на палубе и вели дружескую беседу. Леди Марчпо­благодарила их за добрые слова, но больше ничего не ска­зала. <…>
   И больше никогда не упоминала его имени” .
   Итак, тело задушенного юноши поплыло против течения к месту гибели его убийцы. Эту выразительную метафору можно истолковать по-всякому: и как иллюстрацию к стихам Бодлера (И памяти твоей он верен сердцем пленным” ), и как пример роковой силы любви-эроса.Кэросу древние греки относились с опаской, считая его явлением неуправляемым и грозным.Он представлялся им тёмным наваждением, насылаемым богами и часто обрекающим на гибель (такова история Медеи и Ясона). Эллины предпочитали ему менее сильные страсти – филию (любовь–дружбу, взаимную приязнь), сторге (семейную привязанность) и агапе(влечение, лишённое собственно эротического начала).
   На самом же деле, метафора Форстера куда изощрённее, многограннее и сложнее.
   Недаром Кокос сродни Кармен. Подобно тому, как Хосе, даже убивая цыганку, выполнял её волю, Лайонел в последний миг своей жизни вёл себя в полном соответствии с предвидением и желаниями своего любовника. Существенная разница между Кокосом и Кармен была, однако, в том, что даже своей смертью юноша стремился скрасить своему другу страшные минуты его неминуемой гибели. А в том, что гибель Лайонела наступит в ту же роковую ночь, он не сомневался.
   Дело в том, что какими бы самоуговорами не успокаивал себя на палубе Марч, какие бы клятвы себе ни давал, всё было впустую. Молодой человек убеждал себя в ценности военной карьеры, в важности выполнения своего долга первенца перед матерью, уверял себя в том, что принадлежность к привилегированной британской административно-военной касте – единственный критерий успеха в жизни. Между тем, его подсознание отвергало все нравственные самоувещевания, карьеристские намерения и планы женитьбы. Эта раздвоенность повлекла за собой весьма странный поступок Лайонела. Только что он почтительно слушал отеческие советы Арбатнота, одного из “порядочных и надёжных людей”. “Затем что-то сорвалось, и он услышал собственный крик: – Дерьмо проклятое, отстань от человека!
   – Х-р-р… Что? Я не расслышал, – сказал озадаченный полковник.
   – Ничего сэр, простите, сэр”.
   Вернувшись в каюту, Лайонел объявил любовнику об их разрыве. Но в глубине души он отвергал этот свой шаг. Марч уже не верил в нравственную безупречность британского военно-бюрократического клана, в разумность и святость его традиций. Посещение борделей отныне не казалось ему достойным и необходимым занятием офицера; усомнился он и в том, что обретёт счастье в престижном браке с Изабелью. По-иному он взглянул и на мать: “бельмо в центре сплетённой ею паутины – с цепки­ми нитями, раскинувшимися повсюду. Она не способна понять и простить <…> ощуще­ния, в которых сам он только начал открывать радость”. Глупость наседки сочеталась в ней с сословной спесью и с цепкостью хищницы; “она ничего не понимает, но держит под конт­ролем всё”. Недаром отец возненавидел её и ушёл к туземной женщине. А ведь, весьма вероятно, что и Изабель окажется столь же холодной, чопорной и чёрствой.
   Словом, Лайонел предстал перед любовником в смятении и в душевной раздвоенности. Неожиданный укус Кокоса ошеломил его, поверг в мстительную ярость.
   Ключом к пониманию программы поведения, запущенной этим неожиданным поступком, служит их давний диалог, который, как это нередко случалось в разговорах с Кокосом, приобрёл мистический оттенок. Друзья обсуждали ранение, полученное Лайонелом во время войны в пустыне. “ Дротик туземца едва не лишил его мужского признака. Едва, но всё же не лишил, и Кокос заявил, что это хорошая приме­та. Некий дервиш, святой человек, сказал ему однажды, будто то, что едва не уничтожило, впоследствии придаёт силу и может быть призвано в час мщения.
   – Не вижу смысла в мщении, – промолвил Лайонел.
   – О, Лайон, почему же нет, ведь мщение бывает столь сладостным!”
   Ошеломляющая выходка любовника всколыхнула чувство яростной мести. Под этим знаком и началась последняя в их жизни половая близость. Разумеется, юный воин мстил не за укус, а за всё то, что ему предшествовало, что сделало Лайонела новым человеком, навсегда утратившим свою былую наивность и безмятежность. “Проклятый Кокос сыграл с ним злую шутку. Он разбудил столько всего, что могло бы спать” . Если бы не он, Марч остался бы в счастливом неведении относительно собственной гомосексуальности, не влюбился бы в парня, да ещё и в туземца. Он так бы и не узнал, что, подобно отцу, относится к числу нестандартных людей, “в ком искавшие покоя находили огонь, и огонь становился покоем”. Кокосу удалось то, чего так и не добились дикари, напавшие на него в пустыне, – он погубил его: ведь двери в наивную прежнюю жизнь наглухо захлопнулись перед ним. Но с каждым мигом яростной близости вектор мстительного потенциала менялся. Теперь Лайонел мстил саму себе и губил себя. Ведь любовник пробудил в нём лишь то, что было в нём всегда, хотя до поры дремало. Лайонел помнил, с каким нетерпением и любопытством ждал, когда же, наконец, Кокос совратит его. “И вот корабль вошёл в Средиземное море. Под благоуханным небом <…> лю­бопытство возросло. Выдался замечательный день – впер­вые после суровой непогоды. Кокос высунулся из иллюми­натора, чтобы полюбоваться залитой солнцем скалой Гибралтар. Лайонел, которому тоже хотелось посмотреть, прижался к нему и позволил лёгкую, совсем лёгкую фами­льярность по отношению к своей персоне. Корабль не по­шел ко дну, и небо не разверзлось. Прикосновение вызва­ло лёгкое кружение в голове и во всём теле, в тот вечер он не мог сосредоточиться на бридже, чувствовал смятение, был испуган и одновременно ощущал какую-то силу и всё время поглядывал на звёзды. Кокос, который порой изре­кал нечто мистическое, заявил, что звезды заняли благо­приятное положение и надолго останутся так.Той ночью в каюте появилось шампанское, и он под­дался искушению”.