Вдруг во время очередного выступления сидевшая в президиуме женщина резко и демонстративно встала и, указывая на врача обвиняющим жестом, убеждённо и зловеще произнесла на весь зал:
   – Товарищи! Моё классовое чутьё говорит мне: он вредитель и враг!
   Наступила жуткая тишина. Выступавший испуганно замолчал: он ругал врача чересчур мягко, а вдруг его за это обвинят в политической близорукости или, того хуже, в укрывательстве врага?! Поступок мегеры из президиума был психопатическим, но свою авантюру она рассчитала точно. Время было страшное, люди запуганы. А в толпе всегда найдутся нелюди, этакие кровожадные рыбы – пираньи, готовые поддержать любую смертельно опасную подлость. Вот они почуяли кровь и возбуждённо зашевелились в зале. Им оставалось организовать всего два-три выступления, чтобы гибель человека стала неизбежной.
   Врача спасло присутствие духа. Он встал и мощно прогудел в зал, указывая на даму в президиуме:
   – Товарищи! Моё классовое чутьё подсказывает мне, что эта женщина – б…!
   Зал потонул в хохоте. Люди, смеясь, утирали слёзы.
   Непечатное слово вернуло им человечность и заставило замолчать нелюдей. Все хорошо знали, что дама, затеявшая эту подлую игру с человеческой жизнью, была не просто чиновницей от медицины. Она была опасным субъектом, “стукачом” НКВД (КГБ). Догадывались о её небезупречном половом поведении. Нетрудно было сообразить, что она имела раньше виды на врача и теперь мстила за то, что он отверг её “любовные” притязания.
   Зал подобрел, мегера в президиуме сидела как оплёванная, председательствующий сообразил, что собранию пора закругляться. Человек спасся. Но, увы, его шефа – наркома здравоохранения – расстреляли как врага народа. Да и скольким миллионам не помогли никакие “стоп-сигналы”?
   Всё верно, “стоп-сигналы” у людей есть, вот только срабатывают они не безотказно. Волк всегда волк, он поступает так, как велит ему инстинкт. Человеческий же “стоп-сигнал” адресуется человеку. Вот тут-то и случаются осечки: при всех нюансах поведения садистов всевозможных мастей, есть нечто общее, что их роднит: все они глухи к альтруистическим “стоп-сигналам”. Вернее, их реакция на эти сигналы, в отличие от животных, извращена. “Стоп-сигналы”, по мере их отчаянной подачи, вместо того, чтобы прерывать агрессивные действия, усиливают жестокость садистов. Именно таким образом вёл себя Алекс.
   Чем жалобнее пищит котёнок, тем в больший раж входит подросток-садист, его мучитель. Чем сильнее страх и невыносимее боль беспомощной жертвы, тем изощрённее пытки, изобретаемые садистом-насильником.
   Агрессивность, таким образом, может быть вызвана дефектом нейрофизиологических структур, регулирующих поведение. Она появляется или усиливается у подростков, страдающих рядом психических заболеваний и слабоумием, а также у психопатов и лиц с некоторыми хромосомными аномалиями. Психопаты и психически больные люди могут собирать вокруг себя компании с делинквентным (асоциальным) поведением. Способы, к которым прибегают в конфликтах с окружающими лидеры таких групп, с головой выдают уродство их характера. Великолепной иллюстрацией являются взаимоотношение Алекса с его дружками.
   Социальные факторы могут компенсировать врождённые дефекты личности далеко не всегда; гораздо чаще они играют роль моментов, провоцирующих агрессивное поведение. Отсюда понятна важность и злободневность писательских фантазий о путях преодоления человеческой агрессивности с помощью беатризации или по методике Людовика–Бродского.
   Что делает человека “заводным апельсином” и надо ли протестовать против методик антиагрессивного программирования?
   “Заводной апельсин” и “Возвращение со звёзд” – произведения, относящиеся к разным жанрам. Лем написал фантастический роман о будущем, Бёрджесс и Кубрик создали политический памфлет. Но все три автора – люди умные и талантливые; их взгляды вполне сопоставимы и заслуживают самого внимательного анализа.
   Стэнли Кубрик дал интервью парижскому журналу “Экспресс”. Отвечая на вопросы Мишеля Симана, он достаточно ясно изложил свою точку зрения (цитирую по Юрию Жукову):
   “ – В противовес Руссо, вы считаете, что человек рождается плохим и что общество делает его ещё хуже?
   – Я думаю, что попытка Руссо переложить первородный грех на плечи общества ввела в заблуждение социологов. Натура человека, бесспорно, не является натурой благородного дикаря. Человек рождается со многими слабостями, и общество зачастую делает его ещё хуже. <…> Если бы Алекс не был воплощением зла, было бы легко сказать: «Да, конечно, правительство неправо, поскольку он не был таким уж плохим». Но для того, чтобы показать действия правительства во всём их ужасе, надо было показать, что оно выбирает в качестве жертвы кого-то полностью извращённого. И когда вы видите, что оно превратило его в тупое и послушное животное, вы отдаёте себе отчёт в том, что это даже по отношению к такому созданию глубоко аморально” .
   Выбирая из двух зол – насилие или миролюбивое “зомбирование” психопата и убийцы, Кубрик находит меньшим злом агрессию.
   Будучи почитателем таланта режиссёра и благодарным ценителем его кино-шедевра, я, тем не менее, думаю, что позиция Кубрика слишком противоречива, чтобы претендовать на бесспорность.
   Режиссёр потрясён чудовищным фактом: очень неглупого, сильного и независимого человека превратили в марионетку, в “заводного апельсина”. Но ведь, по собственным словам Алекса, он и прежде был “механической штучкой” , только ключик, приводивший в движение его мотивацию, закручивался в другую сторону. Он сетует на необоримость спаянных друг с другом инстинктов, обрекающих его на половое насилие и агрессивность, но валит всю вину на свою юность.
   “В юности ты всего лишь вроде как животное. Нет, даже не животное, а скорее какая-нибудь игрушка, что продаются на каждом углу, – вроде как жестяной человечек с пружиной внутри, которого ключиком снаружи заведёшь – др-др-др, и он пошёл вроде как сам по себе, блин. Но ходит он только по прямой и на всякие вещи натыкается – бац, бац, и к тому же если уж он пошёл, то остановится ни за что не может. В юности каждый из нас похож на такую маленькую заводную штучку” . Когда у самого Алекса появится сын, то и он, вопреки советам отца, “…будет делать всё те же вещи, которые и я делал, – да-да, он, может быть, даже убьёт какую ни будь женщину, окружённую мяукающими котами и кошками, и я не смогу остановить его. А он не сможет остановить своего сына”.
   Повторяю, Бёрджесс абсолютно не прав, оправдывая поступки своего героя юностью и, кстати, определив самым несусветным образом его возраст – Алексу в романе всего пятнадцать лет! Кубрик, разумеется, более реалистичен; Малколм МакДауэлл играет молодого человека лет двадцати – двадцати двух.
   Станет ли убийцей гипотетический сын Алекса, неизвестно, а вот прогнозы Бёрджесса относительно того, что сам Алекс перестанет убивать, как только повзрослеет, – явно ошибочны. Руки его героя не раз и не два обагрятся кровью убитых им людей и замученных женщин. И тут, опять-таки, Кубрик оказался прозорливее романиста: в финале его герой – точно такой же садист, как и в самом начале фильма.
   Но, исправив очевидные промахи писателя, режиссёр пропустил мимо ушей признания самого Алекса в запрограммированности его поведения, свойственной ему задолго до лечения у доктора Бродского.
   Герой Кубрика существует в фильме лишь в двух ипостасях – либо как насильник, наделённый злой, но самостоятельной волей, либо как марионетка, жертва насилия. Ошибка режиссёра в том, что он игнорирует природу садизма как полового извращения, парафилии. Садисты не просто стремятся получать наслаждение, мучая, насилуя и убивая; их влечению свойственны особый навязчивый, аддиктивный характер; при невозможности удовлетворить потребность в насилии и причинении мук нарастает дисфория, схожая с наркоманической “ломкой”; им присуща тенденция к стереотипии, к бесконечному повторению садистского ритуала.
   Половые извращения закономерно прогрессируют с годами, аддиктивность нарастает; чем старше становится садист, тем больше превращается он в “заводной апельсин”. Иными словами, по мере своего возмужания Алекс обречён на совершение всё новых и новых садистских актов, всё полнее совпадающих со сценарием его фантазий. И нет сомнений в том, что муки жертв, находящихся в полной его власти, он станет смаковать под музыку Бетховена. Таковы, уж законы сексологии, которые игнорируют авторы “Заводного апельсина”, писатель и режиссер. (Подробные сведения на этот счёт дают А. А. Ткаченко и А. Я. Перехов).
   Теперь войдём в положение правительства (“во всём его ужасе” , по выражению Кубрика). В качестве примера возьмём террористический акт в Испании – горстка бандитов убила и искалечила сотни ни в чём неповинных людей. Навязав правительству страны свои условия и вынудив его пойти на уступки, арабские террористы наглядно продемонстрировали, что насилие в их руках весьма эффективно, из чего следует, что со временем обязательно появятся новые жертвы террора. И так – бесконечно; уступки умножают насилие.
   С Алексом дело, в принципе, обстоит так же, как и с террористами. Он тоже калечит и убивает людей; он – неисправим, так как садизм – следствие его психологического уродства. Поблажки, сделанные правительством этому убийце, умножит список его жертв.
   Поскольку Алекс – сильная личность и, к тому же, тонкий ценитель музыки, может быть, стоит отдать ему всех окружающих на растерзание?! Такая позиция логически вытекает из фильма. Но справедлива ли она по отношению к окружающим людям; разве она не ещё более аморальна, чем попытка подавить патологическую агрессивность Алекса?
   Террористы и садисты всех мастей ведут войну с беззащитными людьми. Задача государства обезопасить своих граждан от гибели и насилия. Совершенно очевидно, что людям следует бороться не против попыток подавления агрессивности. Цель борьбы – обеспечение строжайшего контроля в отношении антиагрессивных мер, с тем чтобы, с одной стороны, предотвратить произвол по отношению к людям, приговорённым к такому виду вмешательства, а, с другой – не дать возможность правящей элите под шумок ввести тоталитарный режим. Чтобы защитить демократию, нужны активные, независимые психически нормальные люди, способные сопротивляться насилию, как со стороны убийц, так и со стороны правительства. Они-то и представляют собой общество, отстаивающее своё право на самозащиту. Если суд присяжных приговорит какого-нибудь Алекса не к тюремному заключению, а к принудительному подавлению его агрессивности, то этот шаг, с точки зрения врача, справедлив и разумен. Чтобы сделать его законным, потребовался бы плебисцит. Отрицательная позиция, занятая Кубриком при его проведении, была бы тоже весьма кстати: контроль общества над методикой принудительного лечения стал бы ещё более строгим.
   Одна беда – сыворотка Людовика, увы, пока не придумана; эффективных методов подавления агрессивности ещё нет. Определённую пользу приносят антиандрогены, препараты, блокирующие мужские половые гормоны, но они дороги, да и надежды на них мало. Аверсивная терапия, основанная на выработке отрицательного условного рефлекса с помощью веществ, вызывающих отвращение (аверсию), применяется, хотя и ограничено, по жизненным показаниям. Таким способом лечат, например, больных, склонных к навязчивым самоповреждениям. Что же касается насильников, садистов-убийц (так называемых “сексуальных маньяков”), то они, увы, слишком устойчивы к апоморфину и к другим аверсивным средствам.
   Беатризация, придуманная Лемом, тоже обладает аверсивным эффектом. Физические и психические муки, испытываемые беатризованными при попытке представить себе убийство, ничуть не менее жестоки, чем те, что испытывал Алекс, лечась у Бродского. Другое дело, что сам по себе процесс беатризации переносится легко. Потому-то и стало возможным его массовое применение (в романе, конечно). Поскольку такое воздействие в детстве получают все без исключения, то злоупотребления властью невозможны.
   Лем не слишком восторженно оценивает последствия такой перестройки общества. Некому больше читать Шекспира: люди, незнакомые с насилием и его преодолением, не способны понять его драматургию. Исчезли все виды спорта, основанные на соперничестве. Хирурги лишь планируют операции, а делают их роботы. Только в самых неотложных случаях человек берёт в руки скальпель, но перед этим ему надо принять препарат, временно снимающий эффект беатризации.
   Более всего расстроило Брегга то, что люди больше не стремились в космос.
   Зато человечество забыло о войнах и терроре; все могли спокойно ходить по ночам, не боясь маньяков и убийц. Право завести детей стало особым отличием: супруги должны были получить знания по воспитанию ребёнка и сдать строгий экзамен по педагогике. В специально подобранных группах детей тренировали на психическую совместимость с людьми иного темперамента, цвета кожи или иной этнической принадлежности; им прививали терпимость к другим взглядам и уважение к чужим мнениям. Словом, это было общество “непрерывной, тонко стабилизированной гармонии”.
   Стоила ли игра свеч? Наверное, стоила; так, по крайней мере, считает Лем. Может быть, преображённая беатризацией жизнь, при всей её ориентации на потребительский гедонизм и половое наслаждение, показалась бы кому-то слишком пресной. На это можно возразить лишь одним: большинство людей мечтает о том, чтобы человечество покончило, наконец, с агрессивностью, насилием и садизмом во всех видах.

Глава X
Страсти по Томасу Манну.

 
 
 


 
   Кто увидел красоту воочью,
 


 
   Тот уже отмечен знаком смерти.
 


 
   Август фон Платен
 

   Сказано: “Дашь волю сердцу – станешь демоном,
   а смиришь сердце – приблизишься к Будде”.
   Уэда Акинари

Любовь и смерть в Венеции.

   “Смерть в Венеции” Томаса Манна послужила творческим толчком для многих художников. Итальянский режиссёр Лукино Висконти, экранизировав новеллу, создал кинематографическое чудо; замечательный английский композитор Бенджамин Бриттен на её сюжет написал талантливую оперу. Но главное, – само детище писателя неизменно завораживает любителей литературы многих поколений. Сто лет прошло с той поры, как миру поведали о страсти писателя Ашенбаха к ослепительно красивому подростку, польскому аристократу. Новелла и фильм, снятый по ней, удивляют читателей и зрителей изысканными манерами европейской элиты начала ХХ века, её непрактичными и вычурными модами, удивительными конструкциями дамских шляп. Жизнь на Земле за это время неузнаваемо изменилась; с триумфом научно-технической революции в повседневный быт вошли компьютеры, мобильные телефоны и другие сказочные средства связи; совесть человечества отягчили кровавые ужасы войн, массовых репрессий и страшного геноцида. Но история, придуманная Манном, по-прежнему трогает читателей и зрителей, одновременно смущая всех своими загадками и странностями.
   В ней так много противоречий и неясностей, что автора можно заподозрить в том, что он допустил их намеренно, мистифицируя читателей. Но в то же время он даёт множество подсказок из греческой мифологии и философии, чтобы помочь ориентироваться в своём произведении. Чем же тогда объяснить парадоксы и нестыковки в новелле (и в фильме)? Приведу главные из них.
   Герой новеллы во многом походит на своего создателя: талантливый и трудолюбивый, он в совершенстве овладел писательским мастерством, добился известности и уважения по обе стороны океана. Подобно Манну, писатель Густав Ашенбах собирается дожить до глубокой старости, полагая, “что истинно великим, всеобъемлющим и действительно достойным почёта можно назвать лишь то искусство, которому суждено проявить себя на всех ступенях человеческого бытия” . Между тем, автор, которому в момент работы над новеллой было всего лишь тридцать пять лет, безжалостно умертвил своего героя, своё “второе я”, в пятидесятилетнем возрасте. Уж не съимитировал ли он тем самым собственный суицид и, подобно Гёте, откупившемуся от судьбы самоубийством своего Вертера, уберёгся от гибели сам?
   О том, что Ашенбах обречён, Манн недвусмысленно намекает с первых же страниц новеллы. Об этом говорит и её название; о том же свидетельствуют мифологические символы, на которые не поскупился писатель. Бог Гермес, представ перед героем новеллы в Германии, зловеще и глумливо скалит свои зубы, опираясь на страшный жезл Урей; им он извлекает людские души. Гондола, на которой Ашенбах плывёт в Венецию, ассоциируется с лодкой Харона, перевозчика мёртвых. Плата за проезд, выданная одной монетой, – намёк на греческий обол, вручаемый Харону за перевоз душ умерших. Словом, налицо суровая решимость Манна привести в исполнение смертный приговор, изначально вынесенный им Ашенбаху. Справедлив ли он? Почему автор так жесток к своему герою?
   Вот ещё один из парадоксов. Ашенбах скончался от холеры – это непреложный факт, как новеллы, так и фильма. И Манн, и Висконти рисуют картину эпидемии, поразившей Венецию. Оба сообщают о неосторожно съеденной клубнике, с которой смертоносные вибрионы попали в организм несчастного Ашенбаха. Писатель придал его болезни чрезвычайно токсическую форму, без рвоты и диареи, но зато с молниеносным течением. Режиссёр без колебаний согласился с этим сюжетным ходом. Медики относят холеру к особо опасным инфекциям и, оказывая жизненно необходимую помощь, не обращают внимания на невротические комплексы, которыми, возможно, и обременены их пациенты. В подобных случаях, не в них дело. Казалось бы, ни у Манна, ни у Висконти не было причин искать объяснений гибели своего героя в особенностях его характера и в его психологических конфликтах. Ведь во время эпидемии личностные особенности влияют на судьбы людей разве что косвенно. Скажем, Ашенбаха ставит под удар то обстоятельство, что, влюбившись в Тадзио, он не находит в себе сил вовремя покинуть роковую для него Венецию. Между тем, писатель и режиссёр так старательно распутывают нити душевной смуты своего героя, словно именно в ней кроются причины его гибели.
   Перечисленные парадоксы делают “Смерть в Венеции”, по крайней мере, для сексолога, своеобразным психосексуальным детективом. Чтобы распутать его, полезно сопоставить фильм с новеллой, подобно тому, как это было проделано с “Солярисом” в самом начале книги.
   В новелле поворотным пунктом в жизни Ашенбаха стала его привычная прогулка по родному Мюнхену. Он, как обычно, набирался сил, чтобы продолжить свой нелёгкий писательский труд. На глаза ему попался чужеземец необычной наружности в широкополой шляпе, с плащом, перекинутым через левую руку и палкой с железным наконечником, зажатой в правой. В облике путника было что-то угрожающее: “то ли он состроил гримасу, ослеплённый заходящим солнцем, то ли его лицу вообще была свойственна некая странность, только губы его казались слишком короткими, оттянутыми кверху и книзу до такой степени, что обнажали дёсны, из которых торчали белые длинные зубы”. Странным было внезапное исчезновение загадочного странника: вот только что он ещё стоял на тротуаре, и вдруг словно испарился. Итогом этой встречи стало “необъяснимое томление” , охватившее писателя, и непреодолимое желание вопреки всем его творческим планам и неотложной работе над рукописью отправиться в далёкое путешествие. Так он оказался на корабле, плывущем в Венецию.
   Среди спутников его неприятно поразил один тип, затесавшийся в компанию парней и поначалу принятый писателем за молодого человека. “Попристальнее в него вглядевшись, Ашенбах с ужасом понял: юноша-то был поддельный. О его старости явно свидетельствовали морщины вокруг рта и глаз и тощая жилистая шея. Матовая розовость щёк оказалась гримом, русые волосы под соломенной шляпой с пёстрой ленточкой – париком, зубы, которые он скалил в улыбке, – дешёвым изделием дантиста. Лихо закрученные усики и эспаньолка были подчернены. И руки его с перстнями-печатками на обоих указательных пальцах тоже были руками старика. Ашенбах, содрогаясь, смотрел на него и на то, как он ведёт себя в компании приятелей. Неужто они не знают, не видят, что он старик, что он не по праву оделся в их щегольское пёстрое платье, не по праву строит из себя такого, как они?”
   Момент пришвартовывания к пристани оказался наихудшим. “Мерзкий старик” успел к тому времени набраться в пароходном буфете, так что его непомерная возбужденность стала совсем неприличной и обернулась гомосексуальным “хабальством” – подчёркнутой демонстрацией собственной девиации. Спьяну он стал приставать к писателю: “Примите мои комплементы, душечка, милочка, красотка…” – лопочет он, посылая воздушный поцелуй” . С отвращением увернувшись от него, Ашенбах сел в гондолу, мысленно отметив её “гробово-чёрное лакированное” убранство и “резкий наглый тон” лодочника. Как потом выяснилось, гондольер работал незаконно. Причалив к пристани, он ускользнул от контролёров, потребовавших у него патент. Одному из них Ашенбах и отдал чисто символическую плату за свой проезд, бросив в протянутую ладонь монету. Трагическая символика этого жеста (намёк на обол, уплачиваемый в царстве мёртвых лодочнику Харону) прояснилась по ходу развития сюжета.
   В тот же день в отеле, где поселился писатель, произошло событие, которое по всем мифологическим канонам можно расценить как роковое вмешательство в его жизнь Эроса. В компании гувернантки и трёх юных девушек, видимо, сестёр, он увидел их брата, мальчика, “с длинными волосами, на вид лет четырнадцати. Ашенбах с изумлением отметил про себя его безупречную красоту. Это лицо, бледное, изящно очерченное, в рамке золотисто-медвяных волос, с прямой линией носа, с очаровательным ртом и выражением прелестной божественной серьёзности, напоминало собой греческую скульптуру. <…> Английский матросский костюм с широкими рукавами, которые сужались книзу и туго обтягивали запястья его совсем ещё детских, но узких рук, со всеми своими выпушками, шнурами и петличками, сообщал его нежному облику какую-то черту избалованности и богатства. Он сидел вполоборота к Ашенбаху, за ним наблюдавшему, выставив вперёд правую ногу в чёрном лакированном туфле, подпёршись кулачком, в небрежной изящной позе”.
   На следующий день писатель “вновь изумился и даже испугался богоподобной красоты этого отрока. Сегодня на нём была лёгкая белая блуза в голубую полоску с красным шёлковым бантом, завязанным под белым стоячим воротничком. Из этого воротничка, не очень даже подходящего ко всему костюму, в несравненной красоте вырастал цветок его головы – головы Эрота в желтоватом мерцании паросского мрамора, – с тонкими суровыми бровями, с прозрачной тенью на висках, с ушами, закрытыми мягкими волнами спадающих под прямым углом кудрей”.
   Любые детали внешнего облика и поведения Тадзио (правильнее: Тадзь, Тадзю – уменьшительное от польского имени Тадеуш) восхищали влюблённого писателя. Вот, скажем, встреча подростка на песчаном пляже с его мнимыми врагами. Поляки ненавидели русских, поскольку их страна в то время была частью Российской империи. “Он шёл босиком, видимо, собираясь поплескаться в воде; его стройные ноги были обнажены, шёл неторопливо, но так легко и гордо, словно весь свой век не знал обуви, шёл и оглядывался на поперечные кабинки. Но едва он заметил русскую семью, которая там благодушествовала, как на его лицо набежала туча гневного презрения. Лоб его омрачился, губы вздёрнулись кверху; брови его так нахмурились, что глаза глубоко запали и из-под сени бровей заговорили тёмным языком ненависти” . Ашенбах, случайный “соглядатай страсти <…> был счастлив. Эта вспышка детского фанатизма перенесла божественно-эфирное в сферу человеческих отношений, и прекрасное творение природы, казалось бы созданное только для услады глаз, сделалось достойным более глубокого участия. И это неожиданно сообщило и без того примечательному своей красотой образу подростка масштаб, заставляющий относится к нему не по годам серьёзно”.
   Были и болезненные наблюдения, разжигающие ревность героя новеллы: он увидел, как Тадзио целуется на пляже со своим“самым верным вассалом и другом”, одним из молодых поляков.
   Шли дни. Писатель ежедневно встречался с юным красавцем на пляже и в обеденном зале, но так и не решался заговорить с ним.“Ашенбах всякий раз дожидался появления Тадзио и, случалось, притворялся, что занят и не видит его. Но иногда он поднимал глаза, и их взгляды встречались. Оба они в этот миг были глубоко серьёзны. Умное достойное лицо старшего ничем не выдавало внутреннего волнения, но в глазах Тадзио была пытливость, задумчивый вопрос, его походка становилась нерешительной, он смотрел в землю, а потом снова поднимал глаза, и когда уже удалялся, казалось, что только воспитанность не позволяет ему оглянуться”.
   Случались и неожиданные встречи лицом к лицу, и тогда взаимное тяготение обоих прорывалось наружу во всей полноте. «Он (Ашенбах)не был подготовлен к милой его сердцу встрече, всё произошло внезапно, у него не достало времени закрепить на своём лице выражение спокойного достоинства. Радость, счастливый испуг, восхищение – вот что оно выражало, когда встретились их взгляды, и в эту секунду Тадзио улыбнулся: губы его медленно раскрылись, и он улыбнулся доверчивой, говорящей, пленительной и откровенной улыбкой. Это была улыбка Нарцисса, склонённого над прозрачной гладью воды, та от глубины души идущая зачарованная, трепетная улыбка, с которой он протягивает руки к отображению собственной красоты, – чуть-чуть горькая из-за безнадежности желания поцеловать манящие губы своей тени, кокетливая, любопытная, немного вымученная и завораживающая.