Героиня “Сорок первого” “вывинчивала” глаза врагам революции, не задумываясь о филологических тонкостях обозначения этого процесса. Недаром она была лучшим стрелком в красноармейском отряде. Мария Басова умело пользовалась своими собственными “шалыми, косопрорезанными, с жёлтым кошачьим огнём” глазами, чтобы искусно отстреливать белых офицеров.
   “– Марютка! Гляди! Офицер!
   Марютка прищуривалась, облизывала губы и не очень спешно вела стволом. Бухал выстрел, всегда без промаха.
   Она опускала винтовку и говорила каждый раз:
   – Тридцать девятый, рыбья холера. Сороковой, рыбья холера.
   “Рыбья холера” – любимое словцо у Марютки”.
   Она была родом“из рыбачьего посёлка, что в волжской, распухшей камыш-травой широководной дельте под Астраханью”. “Буржуи” и аристократы катались на собственных яхтах и, по убеждению Марютки,“кроме падекатра танцевать, другого дела не знали” . Она же, осиротевшая в семь лет, добывала себе пропитание, сидя день-деньской “на жирной от рыбьих потрохов скамье, в брезентовых негнущихся штанах, вспарывая ножом серебристо-скользкие сельдяные брюха.
   А когда объявили по всем городам и сёлам набор в Красную, воткнула вдруг Марютка нож в скамью, встала и пошла в негнущихся штанах своих записываться в красные гвардейцы.
   Сперва выгнали, после, видя неотступно ходящей каждый день, погоготали и приняли красногвардейкой, на равных с прочими правах, но взяли подписку об отказе от бабьего образа жизни и, между прочим, деторождения до окончательной победы труда над капиталом. <…>
   Данную в штабе подписку Марютка держала крепко.Никто в отряде не мог похвастать Марюткиной благосклонностью.
   Однажды ночью сунулся к ней только что попавший в отряд мадьяр Гуча…Скверно кончилось. Еле уполз мадьяр без трёх зубов и с расшибленным виском. Отделала рукояткой револьвера”.
   Помимо ратного дела Марютку влекло к себе сочинение стихов; “над каждым ставила заглавие, а внизу подпись: Стих Марии Басовой.
   Стихи были разные. О революции, о борьбе, о вождях. Между другими о Ленине.
   Ленин герой наш пролетарский,
   Поставим статуй твой на площаде.
   Ты низвергнул дворец тот царский
   И стал ногою на труде”.
   Работники редакции катались со смеху, читая её вирши, и, возвращая ей рукопись, говорили, что стихи нуждаются в доработке.
   Между тем, судьба готовила девушке испытание. Отряд Евсюкова был наголову разбит белыми; из окружения вышли лишь двадцать пять из ста двадцати бойцов. Казацкий есаул Бурыга не преследовал их только потому, что был уверен: им не выжить зимой в пустыне. Через пару дней красноармейцы наткнулись на караван верблюдов с пятью белыми солдатами и одним офицером. Его-то и взяла на мушку Марютка. Уверенная в своём снайперском мастерстве, она объявила, выстрелив:
   – Сорок первый!
   И ошиблась, впервые промахнувшись. Марютка даже заплакала с досады. А офицер поднял белую тряпицу, привязанную к штыку, и сдался, поскольку всех его солдат перебили, и он остался один против целого отряда. Пленный, судя по обнаруженным при нём документам, был фигурой, ценной для штаба армии. Верховный главнокомандующий России адмирал Колчак командировал гвардейского поручика Вадима Говоруху-Отрока с устными секретными предписаниями к генералу Деникину.
   Трудный поход красноармейцев к Аральскому морю продолжался, причём Марютке доверили охрану офицера. Его следовало доставить для допроса в штаб, развёрнутый в городе Казалинске, что на берегу Аральского моря. Попав под начало к даме, поручик “изысканно поклонился.
   – Польщён быть в плену у прекрасной амазонки.
   – Что?.. Чего ты мелешь? – протянула Марютка, окинув поручика уничтожающим взглядом. – Шантрапа! Пустого не трепли! Топай копытами. Шагом марш”.
   Девушка как бы не замечала ни молодости, ни красоты Вадима, ни его удивительных синих глаз. На ночь она держала его связанным по рукам и ногам, обмотав второй конец верёвки вокруг своего пояса.
   Отряд добрался до Арала и вышел к киргизскому аулу. Бойцы наконец-то поели досыта. И тут Марютка впервые сменила гнев на милость: поручик оказался знатоком поэзии и, к тому же, сохранял серьёзность, слушая чтение её сочинений. Больше всего её обрадовала фраза, что хотя стихи, как таковые, у неё не получились, зато в них есть экспрессия. Что это такое, она, разумеется, не ведала, но сочла критику благожелательной.
   “– Слышь ты, кадет, – сказала вдруг Марютка, – болят, чай, руки-то?
   – Не очень! Онемели только!
   – Вот что. Ты мне поклянись, что убечь не хочешь. Я тебя развяжу.
   – А куда бежать? В пески? Чтобы шакалы задрали? Я себе не враг.
   – Нет, ты поклянись. Говори за мной. Клянусь бедным пролетариатом, который за свои права, перед красноармейкой, что убечь не хочу.
   Поручик повторил клятву” . Марютка развязала тугие узлы, заявив, что если поручик всё-таки попробует убежать, то окажется “последним подлецом” .
   “ – Спокойной ночи, Мария…
   – Филатовна, – с достоинством дополнила Марютка”.
   Несколькими днями позже оба оказались на необитаемом острове с жутким и пророческим названием Барса-Кельмес (“Человечья гибель”) в положении Робинзона Крузо и Пятницы. Дело в том, что комиссар Евсюков на берегу неподалёку от аула обнаружил ничейный рыбачий бот. Его осенила идея: вместо того, чтобы тащить пленного за собой вдоль береговой линии, лучше переправить его в Казалинск морем под охраной Марютки и ещё двух красноармейцев. Так выйдет намного быстрее. “Если на белых нарвётесь ненароком, живым его не сдавай”, – получила она строгий приказ. План комиссара казался отличным, да вот беда: внезапно поднявшийся шторм опрокинул бот; двое бойцов утонули. Из ледяной воды на берег выбрались лишь Марютка и поручик. Им удалось вынести с бота пару мешков провизии и две винтовки. Кроме того, в сарае, сооружённом на острове, оказалась часть улова, оставшаяся от рыбаков, промышлявших тут до глубокой осени.
   Потерпевшие кораблекрушение разожгли костёр и просушили одежду. И всё же Вадим простудился и целую неделю пролежал в жару и в беспамятстве.
   Увидав своего пленника по-детски беспомощным, Марютка сказала куда-то “вверх, как будто небу, с надрывом:
   – Помрёт ведь…Что ж я Евсюкову скажу? Ах ты, горе!
   Наклонилась над пылающим в жару, заглянула в помутневшие синие глаза.
   Укололо острой болью в груди. Протянула руку и тихонько погладила размётанные вьющиеся волосы поручика. Охватила голову ладонями, нежно прошептала:
   – Дурень ты мой, синеглазенький!”
   Неделю девушка отпаивала бредящего Вадима согретой на огне морской водой с размоченными в ней сухарями и выходила умирающего.
   “Сорок первым должен был стать на Марюткином смертном счету гвардии поручик Говоруха-Отрок.
   А стал первым на счету девичьей радости.
   Выросла в Марюткином сердце неуёмная тяга к поручику, к тонким рукам его, к тихому голосу, а пуще всего к глазам необычайной синевы. <…> “До чего же ты белый, рыбья холера! Не иначе как в сливках тебя мыли!”
   Поручик густо покраснел и повернул голову. Хотел что-то сказать, но, встретив жёлтый отблеск, круглившийся на Марюткиной груди, опустил ультрамариновые шарики”.
   В любовном чувстве Марютки соединились воедино и эротическое желание, и восхищение красотой любимого, и материнское начало, и неосознанная зависть к аристократическим достоинствам Вадима: к его изящному белому телу, увлечению яхтой, которой он владел до войны, его интеллекту и образованности.
   Любовники жили скудно: у них не было пресной воды; питались они лепёшками из гнилой муки и солёным балыком, от которого появились язвы на дёснах и на языке. У обоих через пару недель обнаружились первые признаки цинги. Они с надеждой вглядывались в морскую даль: когда же, наконец, к острову приплывут долгожданные рыбацкие лодки. И всё же оба были счастливы.
   Марютка ластилась к любимому и, затаив дыхание, слушала “Робинзона Крузо” в его пересказе. Вадим был талантливым рассказчиком, недаром же он ушёл на войну из университета, где обучался филологии. По своей натуре двадцатисемилетний молодой интеллигент отчасти походил на Александра Блока. Ему же, вопреки его воле, навязали образ жизни бесстрашного и несгибаемого Николая Гумилёва, невольника превратно понятого воинского долга. Наедине с Марюткой Вадим позволил себе оттаять душой и пожаловаться на мерзость обеих войн, и первой мировой, и гражданской.
   “– Своими руками живое сердце своё человеческое на всемирном гноище, в паршивой свалке утопил. Пришла революция. Верил в неё, как в невесту… А она… Я за своё офицерство ни одного солдата пальцем не тронул, а меня дезертиры на вокзале в Гомеле поймали, сорвали погоны, в лицо плевали, сортирной жижей вымазали. За что?”
   Таким либерально настроенным людям, как он, служба у доблестного адмирала не давала удовлетворения. Кто, как ни колчаковцы расстреляли членов Учредительного собрания, бежавших от большевиков под их защиту? Не они ли силой загоняли крестьян под ружьё, карая смертью тех, кто не желал воевать? А предсмертные пытки и истязания, каким они подвергали попавших в их руки “краснопузых” и всех заподозренных в сочувствии к большевикам?
   “– Слушай, Маша! Как только отсюда выберемся, уедем на Кавказ. Есть там у меня под Сухумом дачка маленькая. Заберусь туда, сяду за книги, и всё к чёрту. Тихая жизнь, покой. <…> И ты будешь учиться. Я для тебя всё сделаю. Ты меня от смерти спасла, а это незабвенно”.
   Увы, его подруга, как когда-то Кармен, вовсе не собиралась менять свой образ жизни. Справедливая борьба пролетариата должна увенчаться полной и окончательной победой. Иначе всех ждёт неминуемая гибель от рук карателей.
   “– Странно мне, – сокрушался Вадим, подобно кавалерийскому генералу из рассказа Зозули,– что ты, девушка, огрубела настолько, что тебя тянет идти громить, убивать с пьяными, вшивыми ордами”.
   В ответ Марютка разразилась гневной тирадой:
   У них, может, тело завшивело, а у тебя душа насквозь вшивая! Стыдоба меня берёт, что с таким связалась. Слизняк ты, мокрица паршивая! Машенька, уедем на постельке валяться, жить тихонько, – передразнила она. – Другие горбом землю под новь распахивают, а ты? Ах, и сукин же ты сын!
   Поручик вспыхнул, упрямо сжал тонкие губы.
   – Не смей ругаться!.. Не забывайся ты… хамка!
   Марютка шагнула и поднятой рукой наотмашь ударила поручика по худой, небритой щеке.
   Поручик отшатнулся, затрясся, сжав кулаки. Выплюнул отрывисто:
   – Счастье твоё, что ты женщина! Ненавижу… Дрянь!
   Три дня после ссоры не разговаривали поручик и Марютка. Но не уйдёшь друг от друга на острове. И помирила весна”.
   Наконец-то, на горизонте появился долгожданный парус. Вадим трижды выстрелил из винтовки вверх; на боте их заметили и направились к ним.
   Ликуя, молодой человек отбросил винтовку и бросился к воде:
   “– Урра-ра!.. Наши!.. Скорей, господа, скорей!”
   И только теперь Марютка разглядела офицерские погоны на плечах того, кто сидел у румпеля. Она закричала Вадиму:
   “ – Эй, ты…кадет поганый! Назад… Говорю тебе – назад, чёрт!”
   Грянул выстрел.
   “В воде на розовой нити нерва колыхался выбитый из орбиты глаз. Синий, как море, шарик смотрел на неё недоумённо-жалостно.
   Она шлёпнулась коленями в воду, попыталась приподнять мёртвую, изуродованную голову и вдруг упала на труп, колотясь, пачкая лицо в багровых сгустках, и завыла низким, гнетущим воем:
   – Родненький мой! Что ж я наделала? Очнись, болезный мой! Синегла-азенький!”
   Повесть Лавренёва, написанная в двадцатых годах ХХ века, изначально трактовалась как революцонно-романтическая трагедия. В то же время, в ней находили конфликт между чувством и долгом, свойственный, скорее, драме в духе классицизма. Советские идеологи относились к этой повести с особой щепетильностью. Когда в 1956 году встал вопрос об её экранизации, необходимо было преодолеть мощные цензурные барьеры тогдашней бюрократии, отнюдь не одобрявшей любви к классовым врагам. Авторов сценария выручила реплика, брошенная Михаилом Роммом: “Ну и великолепно, пускай каждая влюбиться во врага и каждая убьёт врага” . Тогда же Григорий Рошаль точно предсказал, какие упрёки посыплются на создателей фильма, в первую очередь, на режиссёра Григория Чухрая: “Если вы сделаете офицера симпатичным, вам не простят выстрела Марютки, если антипатичным – то не простят её любви” . Фильм удалось отстоять и, несмотря на все препоны, он вошёл в историю русского кинематографа.
   После крушения советского строя, трактовка повести и фильма кардинально изменилась, не став от этого убедительнее. Так, в Интернете на сайте, предназначенном для учителей литературы, во всём винят лишь извращённую и бесчеловечную природу революции. “Как смогла Марютка убить любимого? И можно ли винить её в этом? Ответ один – нет. Революция переворачивает все жизненные ценности с ног на голову, и человек становится пешкой в жестокой игре смерти” . При подобном упрощённом подходе остаётся необъяснимым тот живой интерес к повести и к фильму, что сохранился до наших дней вопреки всем политическим кульбитам в стране. Очевидно, что читатели и зрители видят в “Сорок первом” нечто выходящее за рамки идеологических разногласий его героев.
   Двое оказались наедине на необитаемом острове. Девушка вы ходила заболевшего красавца, ставшего вдруг, словно младенец, беспомощным. Выздоровев, он от души благодарен ей. Между молодыми людьми неминуемо должно возникнуть взаимное влечение, нечто похожее на любовь. Но было ли оно, это чувство, подлинно любовью?
   Вадим испытывал к своей спасительнице благодарность и симпатию. Но он же, сойдясь с нею поближе, почувствовал угрозу, исходящую от подобных ей малограмотных фанатиков для гуманистической культуры. “Если мы за книги теперь сядем, а вам землю оставим в полное владение, вы на ней такого натворите, что пять поколений кровавыми слезами выть будут. <…> Сам вижу, что рано мне ещё думать о возврате к книгам”. Реальность оказалась намного сложнее, чем это представлялось в двадцатых годах и самому Лавренёву, и его герою, и рассказчику из “Песни” Бабеля.
   Здесь не место обсуждать историю культуры советского периода и судьбы её талантливых представителей. Главное в другом: Марютка и Вадим при всём их взаимном эротическом влечении – дети разных культур и социальных сфер; по своему мироощущению они различны, словно инопланетяне. Но, что, собственно, сделало их обитателями столь далёких друг от друга миров? Революция? Отчасти. Но ведь и сама она была порождением пропасти, разделяющей социальные слои России. Революция и гражданская война были кровавым ответом бесправных и униженных всем привилегированным и пресыщенным; своеобразным социальным эквивалентом третьего закона Ньютона (“действие равно противодействию”). В противном случае то, что сейчас модно именовать “большевистским переворотом”, никогда не стало бы реальностью.
   Девушка, увидев на борту бота офицера, в отчаянии решила, что поскольку они с Вадимом – люди противоположных сословных полюсов, то, покинув Барса-Кельмес, она навсегда лишится любимого. Ею овладело острое чувство неотвратимой, несправедливой и невосполнимой утраты. Оно-то в гораздо большей степени, чем приказ комиссара Евсюкова, подтолкнуло её к роковому выстрелу. Своими гневными выкриками о поганом кадете , она оправдывала в собственных глазах убийство любимого: “Так не достанься же ты белякам!” Но в тот роковой момент её подсознание продиктовало ей другую, основную мотивацию: “Так не достанься же ты и другой, той неизвестной и ненавистной аристократке, которая будет тебе ровней и которая не замедлит вскоре появиться! Никому не достанься!” Она не поверила любимому человеку; между тем, Вадим сделал бы всё возможное, чтобы спасти свою подругу от расстрела. Он не бросил бы её и сполна отплатил ей добром за собственное спасение (в той мере, в какой это удалось бы ему реально, ведь его планы о мирной идиллии в хижине на Кавказе вряд ли были выполнимы).
   И всё же создатели интернетовского сайта отчасти правы. Чтобы яснее понять парадоксальное поведение героини повести, вернёмся к рассказам Исаака Бабеля. Живя по законам военного времени, Сашка Христос знаком с убийством отнюдь не понаслышке; он не раз стрелял в противника на поражение, но это не деформировало его личность. Никогда не уподобился бы он Никите Балмашёву, такой уж была его человеческая природа. Что же касается реализации Сашкиного природного таланта любви, то, как уже говорилось, она принимала у него уродливые формы. Сказалась необразованность молодого казака, а главное убожество и беспросветность жизни окружающих его людей, остро нуждающихся в нём, как в своём утешителе. Но, как бы ни отличалось его сексуальное поведение от эталона любви, убить любимого человека Сашка Христос не смог бы даже под угрозой собственной смерти. Да и не только любимого: не поднял бы он руку и просто на симпатичного ему человека, даже если бы тот придерживался иных, чем он, политических взглядов. Талант человечности не совместим ни с фанатизмом, ни с ненавистью к людям иной социальной, этнической или политической принадлежности.
   В отличие от Сашки Христа, с его природной одарённостью в любви, врождённой интеллигентностью и талантом человечности, Марютка нуждалась в экстренном перевоспитании, точнее, в неотложном психотерапевтическом лечении. Социальный протест, справедливый по своей природе, ослепил её. К тому же она пристрастилась к убийству как к профессиональному будничному занятию. И вот, попав в экстраординарную ситуацию, где от неё потребовались мудрая терпимость, порядочность, справедливость и, главное, способность любить, девушка повела себя отнюдь не по-людски, и, тем более, не так, как должно вести себя любящему человеку. Её чувство, такое, казалось бы, любовно-женское и одновременно материнское, не выдержало испытания.
   Так в русской литературе появился свой вариант Медеи.
   Трагедия героини повести “Сорок первый” состоит в том, что лишь убив своего любимого и “вывинтив” ему глаз, она, наконец-то, прозрела сама и обрела способность любить. Увы, слишком высокой ценой и слишком поздно!

Против течения

   Мериме и Бабель подарили миру двух литературных героев, чьи характеры, интересы и поступки диаметрально противоположны. Если Кармен живёт, чтобы обворовывать, обманывать и грабить, то Сашка ищет, чем бы утешить окружающих и помочь им. Можно ли представить себе людей, более далёких друг от друга? Но мир и литература полны чудес: английский писатель Эдуард Форстер придумал (а может быть, подсмотрел в жизни) человека, совместившего несоединимое. Герой его рассказа “На том корабле” наделён чертами обоих антиподов, Кармен и Сашки Христа.
   В начале новеллы он чертёнком носится по кораблю, плывущему из Индии в Англию. Беспризорный полукровка (индус с примесью негритянской крови) получил из-за забавной формы головы кличку Кокос. Неизвестно, каким образом мальчонка попал на судно, но все матросы и корабельная обслуга считают его своим. Даже дети англичанки миссис Марч – подросток Лайонел, его сестра Оливия и младший братишка Малыш – самозабвенно рыщут по кораблю вслед за своим смуглым проводником. Кокос знает реальный мир как свои пять пальцев, но при этом он сказочно приукрашивает его, наделяя мистическими тайнами и населяя таинственными существами. Духи и демоны живут в носовой части корабля и иногда становятся видимыми. “Колокол, что висит на самом верху – это корабельный колокол. Если в него позвонить – судно остановится. Эти толстые канаты завязаны узлами – двенадцать узлов в час”.
   Миссис Марч не терпела туземцев. Библия не смогла примирить её с мыслью о том, что в жилах Христа и его апостолов текла туземная кровь. Проводя время в обществе одного офицера, она вдруг увидела своих детей на палубе с непокрытыми головами. Она бросилась спасать их от солнечного удара и пагубного влияния мальчишки-метиса. И тут случилось непредвиденное. “Матрос–англичанин вынырнул из люка с куском мела в руке и очертил вокруг остолбеневшей женщины небольшой круг. Кокос взвизгнул:
   – Он вас поймал. Успел!
   – Вы в опасности, леди – почтительно произнёс матрос – это мужская половина судна. Разумеется, всё зависит от вашей щедрости. <…>
   Миссис Марч впала в оцепенение. Она тупо уставилась на меловую линию, не в силах её перешагнуть, а в это время Кокос плясал вокруг и тараторил”. В конце концов, скупую чопорную леди выпустили из мелового круга без выкупа, причём она горячечно бранила своего малолетнего врага:
   “– Глупый, ленивый, негодный и трусливый мальчишка”.
   Кокос не знал, что если перед клювом курицы провести меловую черту, животное впадёт в гипнотическое состояние. Зато он безошибочно разглядел “куриную” сущность леди Марч, впавшей в транс, подобно глупой наседке. “Лишь стоило мо­ряку обвести около её ступней меловой круг, так она зас­тыла, будто вкопанная, и мы все видели это и, старик, до чего же мы потешались над ней!” – напомнил он впоследствии Лайонелу при их встрече.
   Эта беседа двух давних друзей состоялась десять лет спустя после их плавания из Индии в Англию. Теперь же их путь лежал в обратном направлении, в Бомбей.
   Кокос, несмотря на лёгкую деформацию черепа, стал привлекательным юношей с идеально стройной фигурой, кожей коричневого оттенка и мелодичным голосом. От его внимательного и весёлого взгляда не ускользало решительно ничего. Он знал обо всём и обо всех, расцвечивая, как и в детстве, реальную жизнь живописными и забавными выдумками. “Стоило Ко­косу разговориться – это было чудо как хорошо. Ведь це­лый день он шнырял по кораблю, открывая людские сла­бости. Более того, он и его дружки были осведомлены о финансовых возможностях, не упоминавшихся в газетах Сити, и могли научить кого угодно, как разбогатеть, если этот кто-то соизволил бы выслушать. Более того, он был неискоренимым фантазёром. Рассказывая нечто неприлич­ное и скандальное, например, то, что удалось узнать о леди Мэннинг, – леди Мэннинг, собственной персоной пожа­ловавшей в каюту к судовому механику – он присочинил, что открытие это совершила летучая рыбка, которая на лету заглянула в иллюминатор механика. Он даже изобра­жал выражение лица этой рыбки”.
   Кокос ещё в далёком детстве без труда угадал то, о чём его друг Лайонел так никогда и не узнал бы. Речь идёт о любовной интрижке леди Марч с одним из офицеров. Чувство вины, связанное с ней, обернулось ненавистью к Кокосу.
   Ему это стало ясно, когда Лайонел рассказал о том, что случилось после того, как их пути разошлись в детстве:
   “ – Ну так вот, через две недели после того, как мы приплыли, тогда ещё мы жили у дедушки, подыскивая себе дом, Малыш умер.
   – Умер? От чего? – воскликнул Кокос, вдруг разволно­вавшись. Задрал колени и лег на них подбородком. Нагой, поли­рованный, смуглый, он яв­лял образ статуи.
   – От инфлюэнцы (гриппа), обыкновенной инфлюэнцы. Она ох­ватила наш приход, и ребенок заразился. Но хуже всего то, что мама не хотела внять голосу разума. Она настаивала, что это был солнечный удар, который Малыш получил, бегая по палубе без головного убора, а она как следует не присматривала за ним, когда мы плыли по тому же Крас­ному морю.
   – Бедный, милый Малыш. Значит, она считает, что это я убил его?
   – Кокос! Как ты догадался? Ведь именно это она вбила себе в голову! Мы намучились, стараясь её переубедить”.
   Лайонел был потрясён проницательностью собеседника: ведь миссис Марч действительно “заявила, что ребенка убил этот ник­чёмный, трусливый пострелёнок, причем убил умышленно” .
   “ – Но она – она видела меня только издали: как я бе­гаю сломя свою уродскую голову на солнцепёке, и вас, бегавших за мной, а она, она в это время разговаривала с офи­цером, красивым таким, или спала с ним, как я с тобой, поэтому и забыла про солнце, и Малыш получил удар. По­нимаю. Ты тоже считаешь, что его убил я?
   – Ты? Конечно же, нет. Последствия солнечного уда­ра не могут проявиться только через три недели”.
   Разумеется, прозорливость Кокоса была отнюдь не случайной: он был мудр, этот юный полукровка. Подобно Кармен, руководствовавшейся гаданием, он объяснял тонкость своей интуиции, точность проникновения в суть событий и способность предвидеть будущее тайными знаками, посланными ему богами и духами, а также расположением звёзд.
   И ещё одно роднило его с цыганкой – насмешливое неуважение ко всяческим запретам и предписаниям властей. Правда, в отличие от Кармен, с её контрабандой и бандитизмом, Кокос предпочитал интеллектуальные способы посрамления бюрократических правил. “Ибо у Кокоса было два паспорта, а не один, как у большинства людей. Пер­вый паспорт противоречил второму, так что невозможно было судить о точном возрасте мошенника и о том, где он родился, и даже о том, каково его настоящее имя.
   – У тебя могут быть крупные неприятности, – предос­терёг его Лайонел, но в ответ услышал лишь безответствен­ные смешки. <…>
   Переспорить его было трудно. Он получил своё, если уместно это слово, образование в Лондоне, начальный ка­питал сколотил в Амстердаме, один из паспортов у него был португальский, второй – датский”.