Страница:
Еще более жестокая битва развернулась вокруг двора, где засели остатки польских наемников Дмитрия, проклявших свою жадность, помешавшую своевременно покинуть Москву. Ветераны держались так крепко, что ни один московит не смог прорваться за частокол. Когда началась пушечная пальба, шляхта организованно покинула дом и стала в конном строю пробиваться из города, оставляя за собой кучи порубанных трупов. По договору с боярами они были выпущены из Москвы и получили разрешение отбыть в Польшу, утратив все имущество, кроме оружия.
Когда почти всюду бои затихли, самые рьяные убийцы и грабители скопились вокруг двора Адама Александровича Вишневецкого на площади у речки Неглинной. Князь с немногими своими людьми не мог отстоять двор от несметной толпы, стрелявшей и рубившей все в куски. Нападавшие снесли тын, разграбили конюшни, кухни, нижние покои дома. Однако потомок славного рода не терял присутствия духа и делал все, чтобы оставить по себе долгую память.
Засев в верхних покоях, Вишневецкий положил столько московитов, что самые свирепые боялись высунуть нос из-за укрытий. Тогда поляки стали бросать в окна золото и дорогие платья и расстреливать толпы, дравшиеся из-за добычи, словно зверей или птиц. Когда и это не помогало, осажденные трижды показывали намерение сдаться и открывали двери терема, выходящие на внешнюю лестницу. Толпа бросалась по лестнице, чтобы начать грабеж, набивалась в сени и гибла под выстрелами предусмотрительно заряженных сорока или пятидесяти пищалей; московиты падали и летели вниз по лестнице.
Нападающие подкатили пушки, снятые с городских стен, и палили по дому, убивая и калеча своих, беспрестанно устремлявшихся по лестницам, гонимых жаждой грабежа. Бояре, не желавшие спасения Вишневецкого, пришли в конце концов в ужас от этой дикой бойни и с помощью стрельцов и уговоров заставили толпу отступить, чтобы остатки дома можно было ограбить, когда князь с его людьми будет препровожден к соотечественникам.
Старый пан Тарло с паном Любомирским тоже хорошо защищались и показали, что пригодны не только для придворных церемоний. Но забота о супруге, пани Гербутовой, весьма знатной и достойной даме, заставила пана Тарло по договору с заговорщиками сложить оружие. Москвичи тут же вломились в дом, растерзали тридцать слуг, раздели Тарло, Любомирского и всех дам до рубашек и в таком виде прогнали по улицам. Обобрали до нитки даже тех, кто не оказал сопротивления, поддавшись на уговоры.
От вернувшихся в Кремль монахов Игнатий узнал об ужасных сценах душегубства и насилия. Московский народ превратился в дикого зверя, алчущего крови. Невероятно было слышать, что почтенные горожане и выпущенные из тюрем воры убивали друг друга из-за добычи, торговые люди грабили иноземных купцов, с которыми недавно заключали сделки, насиловали их жен и дочерей. Народ бежал по улицам с польскими одеялами, перинами и подушками, платьем, содранным с мертвых, всевозможной домашней утварью, уздами, седлами, кусками материи, словно спасая это добро от пожара.
Озверение паствы печалило патриарха, но еще больше ужасали признаки организованности преступления. Дома иноземцев были заранее помечены, и находились люди, направлявшие к ним воинские отряды и народные толпы. «Руби! Грабь!» — кричали зачинщики, но в числе самых жестоких карателей узнавали переодетых священников и монахов, вопивших: «Губите ненавистников нашей веры!» Кто-то усиленно насаждал ненависть к иноверцам и старался связать московский народ кровью.
Случалось, соседи укрывали у себя иноземцев, спасали преследуемых, переодевая в русскую одежду и выдавая за своих родственников. Бывало, грабители, обобрав свои жертвы, оставляли их в живых или хотели отвести в Кремль как пленников, но те, кто выдавал себя за защитников Церкви и государства, беспощадно истребляли несчастных, даже если они обещали за себя богатый выкуп.
Судя по тому, что вместе с поляками и литовцами были ограблены и истреблены западноевропейские купцы из самых богатых, дожидавшиеся расчета за свои поставки двору, организаторы резни не чурались мелочных расчетов. Надо было обладать фантастической жадностью, чтобы, устраивая государственный переворот и предъявляя кровавый счет соседней державе, позаботиться организовать скупку награбленного, да еще объявить, чтобы добычу несли на Казенный двор!
Расчет утопить цареубийство во взрыве ненависти к внешнему врагу оправдался вполне. Через несколько часов зверства и грабежей те, кто поднялся по тревоге для спасения законного государя, уже вопили, славословя защитникам Отечества и православия, уничтожившим самозванца вкупе с его друзьями-папежниками. Как ни странно, церкви, которые москвичи столь ретиво защищали от предполагаемых врагов, были закрыты и никто не собирался отметить спасение православия молебнами.
Зато даже голодранцы, что на глазах патриарха шлялись по Кремлю, обвешанные бархатом, шелковыми платьями и коврами, собольими и лисьими мехами, причисляли себя к великому народу и заходились от похвальбы. «Наш московский народ могуч, — слышал Игнатий, — весь мир его не одолеет! Не счесть у нас людей! Все должны перед нами склоняться!» [51]
2. Воцарение без патриарха
Те, кто безоговорочно покорялся заговорщикам, удивительным образом становились непричастными к правлению самозванца, но должны были доказать это, совместно расправившись с козлом отпущения. Иностранец, вызвавший зависть, венчавший на царство самозванца, а потом и его супругу-иноземку, Игнатий был обречен и даже не пытался возражать нелепым обвинениям, что изрыгали, брызжа слюной и стараясь перекричать друг друга, красные от напряжения члены Освященного Собора.
Окруженному ненавистью греку не казалось забавным, что его обвиняют в измене Борису Годунову и угодничестве перед самозванцем, которым он якобы снискал патриарший престол. Кое-кто предлагал объявить, что Игнатия «без священных рукоположений возведе на престол рострига», что он вообще не патриарх, но большинство сумело понять, что духовенству не следует ставить себя в столь дурацкое положение.
В конце концов сочли достаточным обвинить Игнатия в преступлении, совершенном накануне свержения Лжедмитрия. Сей латинствующий еретик, заключил Освященный Собор, миропомазав мерзостную папежницу Маринку, но не крестив ее по-православному, допустил к таинству причащения и таинству брака. О том, что архиереи и архимандриты сами участвовали в сей церемонии, забыть было легче, чем о том, что они рукоположили и одиннадцать месяцев подчинялись сему «беззаконному» архипастырю!
Игнатий не обольщался насчет значения своего свержения. Вряд ли оно было особенно заметно на фоне цареубийства и истребления иноверцев в Москве. Его, правда, не сочли возможным ни прирезать вместе с несчастным государем, ни сослать подальше, чтобы не подарить врагам Шуйского лишнего мученика, а то и лидера, если бы его освободили мятежники. Игнатия оставили под рукой, в Чудовом монастыре, где он мог благодарить Господа, что не подвергается на старости лет новым испытаниям и соблазнам.
Одни считали участь низвергнутого патриарха достойной жалости, многие злобно радовались его падению. Сам же Игнатий вскоре оправился от испуга и восстановил душевное равновесие. Для греческих иерархов было вполне обычным заканчивать свою жизнь в монастырском упокоении, да и русские не так уж редко низвергали своих архипастырей. Одно мешало Игнатию: с удивлением обнаружил он, что архиерейство на Руси не прошло даром, душа его была поражена сочувствием страшной судьбе злосчастного народа российского.
Игнатий не знал, что это время войдет в историю России несмываемым кровавым пятном под именем Смута. Но он очень скоро увидел, в какую ужасающую пропасть столкнули страну люди, готовые принести в жертву все и всех ради власти. Они вопили о спасении Церкви, относясь к ней с удивительным пренебрежением, они славили самый великий в мире народ, нисколько не интересуясь его мнением и интересами, они призывали к защите государства, будучи готовыми продать его в розницу и оптом, они сеяли ненависть к иноземцам, а сами были не прочь поделиться с ними имуществом и кровью народа.
Сама природа, казалось, предупреждала россиян одуматься после преступлений 17 мая: наступил великий мороз, погубивший посевы, деревья и даже траву на полях.
Уже на следующий день заговорщики — сторонники Шуйского и Голицына — стали злобно посматривать друг на друга, а собравшиеся в Кремле бояре подумывать, «как бы сослатца со всею землею, и чтоб приехали з городов к Москве всякие люди, как бы по совету выбрати на Московское государство государя, чтобы всем людем был (люб)» [52]. 19 мая Боярская дума и духовенство вышли на Красную площадь и предложили волнующейся толпе избрать патриарха, чтобы с благословения Церкви послать по Руси за выборными всей земли и под председательством архипастыря на Земском соборе чинно и мирно определить, кому передать бразды правления Российским государством.
Но запятнавшие себя кровью насильники думали не о гражданском мире, а о власти. И главный злотворен, — Василий Шуйский — уже договорился с боярами о всенародном избрании царя, чтобы «по общему совету управлять Российским государством». Какой патриарх? Какой собор? Это был только маневр для обмана бояр и своих приятелей-заговорщиков, особенно Голицыных, метивших на царский трон.
«Царь нужнее патриарха!» — вопили на Красной площади «представители народа». «Не хотим никаких советов, где Москва, там и все государство! Шуйского в цари!» Трусливые бояре дрогнули, смелых попросту оттолкнули, и толпа повлекла Василия Шуйского в Успенский собор, куда благоразумно направились и митрополит Новгородский Исидор с архиереями, тотчас благословившие убийцу на царство. Раздетые трупы все еще лежали на московских улицах, изгрызанные собаками и изрезанные ножами знахарей, добывавших человечий жир для бесовских снадобий. Возражать беснующимся злодеям было страшно.
1 июня 1606 года новый государь Василий Иванович венчался на царство без всякого патриарха. Лишь 3 июля патриарший престол занял спешно вызванный из Казани митрополит Гермоген; духовенство безропотно исполнило волю Шуйского. Выбор был понятен: перехитривший всех и вскарабкавшийся на трон ядовитый паук хотел опереться на самого крутого и бескомпромиссного архиерея, который твердой рукой будет держать Церковь на государственном курсе в бурном море внутренней и внешней войны.
Гермоген как воплощение нетерпимости был хладнокровно избран царем Василием Ивановичем в качестве знамени нового режима, способного держаться лишь на усиленно нагнетаемом страхе перед вездесущим врагом. Экс-патриарх Игнатий достаточно хорошо знал историю, чтобы не удивляться правителям, объявлявшим веру и государство в смертельной опасности, с тем чтобы создать эту опасность и перед лицом ее согнуть подданных под собственной властью.
Легко было убить доверчивого Дмитрия и связать кровью возбужденных зловещими слухами москвичей. Но вскоре и многие москвичи почувствовали себя обманутыми, и вся страна содрогнулась от омерзения перед совершившимся в столице предательством. Убив человека, Шуйский взвалил на себя непосильную задачу убить веру во всенародно признанного и посаженного общей волей на престол царя.
Чтобы утвердить свою власть, Василий Шуйский должен был сеять страх и ненависть, и делал это со свойственным ему упорством. Уже в грамоте от 20 мая, объявлявшей о восшествии на престол, самозваный царь заявлял, будто богоотступник, еретик, расстрига, вор Отрепьев «омраченьем бесовским прельстил многих людей, а иных устращал смертным убойством… и церкви Божий осквернил, и хотел истинную христианскую веру попрать и учинить люторскую и латынскую веру».
По обычаю верховной власти Шуйский ни в грош не ставил разум подданных. Народ не должен был различать протестантов и католиков, тем более что дальше говорилось об изменнической переписке Лжедмитрия «с Польшею и Литвою о разоренье Московского государьства», а с Римом — об утверждении в России католицизма. Еще дальше Шуйский сообщал, что Лжедмитрий с иноземцами приготовился истребить всех «бояр, и думных людей, и больших дворян», чтобы раздать родственникам своей жены русские города и оставшуюся царскую казну, а всех православных «приводить в люторскую и латынскую веру».
Подчеркивалось, что Лжедмитрий не просто собирался «разорити Московское государство», но делал это в пользу польского короля и магнатов. Все знали, что Дмитрий Иванович посажен на престол российским народом. Нет, отвечала грамота от 21 мая, разосланная по стране именем царицы Марфы Федоровны: злодей «своим воровством и чернокнижеством… и омрачением бесовским прельстил… всех людей, а иных устрашил смертным убивством» — не только простонародье, но и знать, и саму царицу-инокиню.
Злодеяние сие имело якобы одну цель: отвести народ от Бога и ввести во всем царстве «люторскую и латынскую веру». От имени Марфы сообщалось, что подлинный Дмитрий был злодейски убит в Угличе по приказу Бориса Годунова, а признать расстригу сыном ее заставили Лжедмитриевы посланцы. Подразумевалось, что народ не помнит уверений Василия Шуйского, что царевич кончил жизнь самоубийством.
2 июня по России полетела еще одна, весьма обширная грамота о злодейских замыслах дьявола и лихих людей, которые всегда Московскому государству хотят разоренья и кроворазлитья. «Бесовский умысел» родился конечно же «по совету с польским королем и с паны Радами» для учинения в России «смуты и разоренья», осквернения церквей и убийств. Гнусный расстрига женился на девице «латынския веры и, не крестив ее в соборной церкви… венчал, и польских и литовских людей для христианского разоренья многих к Москве привел, и церкви Божий и святыя иконы обругал, и немец, и римлян, и поляков, и розных вер многих злых еретиков в церковь пущати велел со оружием, а иных скверных дел и писати невместимо!»
Василий Шуйский пугал народ, будто Лжедмитрий «по совету с польскими и с литовскими людьми изменным обычаем хотел бояр, и дворян, и приказных людей, и гостей, и всяких лучших людей побити, а Московское государство хотел до конца разорити, и христианскую веру попрать, и церкви разорить, а костелы римские устроить».
Цитируя документы из архива Лжедмитрия, Шуйский доказывал, что России грозило расчленение. Новгород и Псков отдавались навечно Мнишекам, и там утверждалось католичество. Юрий Мнишек на допросе «признавался», что Смоленск и Северская земля должны были отойти польскому королю вместе с царской казной, а вся Русь подлежала окатоличиванию. Словом, злодей «встал противу Бога и хотел вконец государство христианское разорити и стадо Христовых овец в конечную погибель привести».
Спасителем России Шуйский без ложной скромности называет себя, воцарившегося «благословением патриарха» (хотя в грамоте от 20 мая, перечисляя архиереев, патриарха вообще не упоминал). Видимо, он уже решил, кто займет этот пост. Решил он и канонизировать «невинно убиенного» царевича Дмитрия: его останки еще путешествовали из Углича в Москву, а царь своей волей произвел царевича в святые и праведные мученики.
Виновной в признании расстриги законным наследником престола оказалась… царица Марфа, которую мы, пишет Шуйский, поскольку она действовала по принуждению, «во всем простили» и «умолили» Освященный Собор просить у Бога милости, дабы Господь «от таковаго великаго греха… душу ея освободил». Грамоту сопровождал обзор переписки Лжедмитрия с Римским Папой и его легатом, раскрывающий зловещий заговор самозванца, Папы и иезуитов по истреблению православия и окатоличиванию России.
В августе по городам была отправлена еще одна грамота, в коей бедная царица Марфа слезно винилась перед всеми, начиная с Шуйского, что «терпела вору разстриге, явному злому еретику и чернокнижнику, не обличила его долго; а многая кровь от того богоотступника лилася и разоренье хрестьянской вере хотело учинитца…».
Эта грамота, так же как и грамоты от Патриарха с Освященным Собором «и ото всее земли Московского государства», адресовалась в Елец — один из городов, где уже началось то страшное, что грозило всей России и было развязано Шуйским: гражданская война.
Пугая всех коварными и безжалостными врагами, объявляя волю народа происками литвы и католиков, замысливших погубить Российское православное царство, Шуйский хитроумно создавал ощущение надвигающейся внешней войны. После резни в Москве не только оставшиеся в живых знатные шляхтичи, но и королевские послы были задержаны. Шуйский не мог удержаться от вымогательства денег у Мнишека и его товарищей (предварительно ограбленных), но объявил, что иноземцы взяты в заложники.
Народу объясняли, что война неизбежна, она уже началась, и слава Богу, что многие знаменитые воины врага уже в плену. Это ослабляет врага, шляхтичи пригодятся на переговорах о мире и размене пленных. Судя по тому, что поляков сочли опасным держать в Москве и разослали в поволжские города, война ожидалась более страшная, чем нашествие Стефана Батория. А чтобы еще более ожесточить невинно пострадавшую шляхту, пленников держали в заточении на хлебе и воде.
Между тем как народу предлагалось патриотически бряцать оружием, восхваляя свое величие и готовясь к смертоубийственной войне, Шуйский начал мирные переговоры с королем. Он не мог обойтись без интриги и для прикрытия избрал послов Сигизмунда в Москве. Обманутые послы, надеявшиеся в результате запланированного свержения Лжедмитрия обрести на троне союзника, а столкнувшиеся с резней поляков, были достаточно взвинченны.
Однако Шуйский решил, что они будут кричать еще более резко, если предварительно встретятся с уполномоченным генерала иезуитов отцом Савицким. Иезуит прятался в доме литовских купцов (видимо, православных) и не выдавал своего убежища даже послам. Бояре с отрядом стрельцов подошли прямо к дому и повели Савицкого на Посольский двор. Для поднятия настроения по дороге некие «мятежники» с окровавленными руками дважды чуть не убили иезуита, несмотря на охрану. Так что Савицкий и без того весьма огорченный провалом планов ордена весьма способствовал непримиримости послов на переговорах.
Польский военачальник Александр Гонсевский с товарищами решительно подчеркнули, что не жалеют о смерти Дмитрия, в подлинности происхождения которого «люди московские перед целым светом дали ясное свидетельство». Вы сами
Гонсевский с товарищами попал в точку, утверждая, что история с Лжедмитрием — внутреннее дело россиян, причем всех россиян. Отсюда следовала неприятная Шуйскому мысль, что и начатое им кровопролитие будет внутренней, гражданской войной. Более того, несмотря на собственную ярость, послы ясно выразили нежелание короля воевать: «Это пролитие крови наших братьев, произведенное вами, вы можете приписать толпе, и мы надеемся, что вы накажете виновных».
Единственное требование послов состояло в том, чтобы их самих «и других людей его королевского величества, какие остались в живых, вместе с их имуществом» отпустили на родину. Только угрожающее завершение речи позволило Шуйскому сделать вид, будто он с патриотическим пылом жаждет войны с иноземцами и иноверцами, виновными в российских бедствиях.
Послы выполнили свою задачу, и Шуйский попросту поместил их на Посольском дворе под охрану, выдавая весьма скудные корма. От козней иезуитов он избавился, засадив их вместе с поляками. А сам уже 13 июня отправил к Сигизмунду посланника Григория Константиновича Волконского (получившего за чрезмерное хитроумие прозвище Кривой) с дьяком Андреем Ивановым. Формально они должны были требовать удовлетворения за кровопролитие и расхищение царской казны королевским ставленником Лжедмитрием. По существу же известили Сигизмунда, что Шуйский не собирается нарушать мира с Польшей.
Для вида царь и король грозили друг другу несбыточными обещаниями: один якобы собирался послать в Ливонию королевича Густава Вазу, другой торговался, обещая то оказать помощь, то отказать в ней. Но за спинами подданных монархи прекрасно понимали друг друга. Шуйский хотел лишь повода называть повстанцев агентами короля, а Сигизмунд был доволен, что активнейшие шляхтичи уходят мстить за своих на Русь, ослабляя внутреннее сопротивление королевской власти.
Забыв про свое старое посольство, томившееся в Москве под охраной, терпевшее голод и непрестанные издевательства натравливаемой царем черни, Сигизмунд в октябре 1607 года прислал к царю новых послов, а в июле 1608 года заключил с Шуйским четырехлетнее перемирие. Василию Ивановичу пленные более не требовались, и он отпустил их вместе со старыми послами. К этому времени война была в полном разгаре.
3. Берег кровавой реки
Когда почти всюду бои затихли, самые рьяные убийцы и грабители скопились вокруг двора Адама Александровича Вишневецкого на площади у речки Неглинной. Князь с немногими своими людьми не мог отстоять двор от несметной толпы, стрелявшей и рубившей все в куски. Нападавшие снесли тын, разграбили конюшни, кухни, нижние покои дома. Однако потомок славного рода не терял присутствия духа и делал все, чтобы оставить по себе долгую память.
Засев в верхних покоях, Вишневецкий положил столько московитов, что самые свирепые боялись высунуть нос из-за укрытий. Тогда поляки стали бросать в окна золото и дорогие платья и расстреливать толпы, дравшиеся из-за добычи, словно зверей или птиц. Когда и это не помогало, осажденные трижды показывали намерение сдаться и открывали двери терема, выходящие на внешнюю лестницу. Толпа бросалась по лестнице, чтобы начать грабеж, набивалась в сени и гибла под выстрелами предусмотрительно заряженных сорока или пятидесяти пищалей; московиты падали и летели вниз по лестнице.
Нападающие подкатили пушки, снятые с городских стен, и палили по дому, убивая и калеча своих, беспрестанно устремлявшихся по лестницам, гонимых жаждой грабежа. Бояре, не желавшие спасения Вишневецкого, пришли в конце концов в ужас от этой дикой бойни и с помощью стрельцов и уговоров заставили толпу отступить, чтобы остатки дома можно было ограбить, когда князь с его людьми будет препровожден к соотечественникам.
Старый пан Тарло с паном Любомирским тоже хорошо защищались и показали, что пригодны не только для придворных церемоний. Но забота о супруге, пани Гербутовой, весьма знатной и достойной даме, заставила пана Тарло по договору с заговорщиками сложить оружие. Москвичи тут же вломились в дом, растерзали тридцать слуг, раздели Тарло, Любомирского и всех дам до рубашек и в таком виде прогнали по улицам. Обобрали до нитки даже тех, кто не оказал сопротивления, поддавшись на уговоры.
От вернувшихся в Кремль монахов Игнатий узнал об ужасных сценах душегубства и насилия. Московский народ превратился в дикого зверя, алчущего крови. Невероятно было слышать, что почтенные горожане и выпущенные из тюрем воры убивали друг друга из-за добычи, торговые люди грабили иноземных купцов, с которыми недавно заключали сделки, насиловали их жен и дочерей. Народ бежал по улицам с польскими одеялами, перинами и подушками, платьем, содранным с мертвых, всевозможной домашней утварью, уздами, седлами, кусками материи, словно спасая это добро от пожара.
Озверение паствы печалило патриарха, но еще больше ужасали признаки организованности преступления. Дома иноземцев были заранее помечены, и находились люди, направлявшие к ним воинские отряды и народные толпы. «Руби! Грабь!» — кричали зачинщики, но в числе самых жестоких карателей узнавали переодетых священников и монахов, вопивших: «Губите ненавистников нашей веры!» Кто-то усиленно насаждал ненависть к иноверцам и старался связать московский народ кровью.
Случалось, соседи укрывали у себя иноземцев, спасали преследуемых, переодевая в русскую одежду и выдавая за своих родственников. Бывало, грабители, обобрав свои жертвы, оставляли их в живых или хотели отвести в Кремль как пленников, но те, кто выдавал себя за защитников Церкви и государства, беспощадно истребляли несчастных, даже если они обещали за себя богатый выкуп.
Судя по тому, что вместе с поляками и литовцами были ограблены и истреблены западноевропейские купцы из самых богатых, дожидавшиеся расчета за свои поставки двору, организаторы резни не чурались мелочных расчетов. Надо было обладать фантастической жадностью, чтобы, устраивая государственный переворот и предъявляя кровавый счет соседней державе, позаботиться организовать скупку награбленного, да еще объявить, чтобы добычу несли на Казенный двор!
Расчет утопить цареубийство во взрыве ненависти к внешнему врагу оправдался вполне. Через несколько часов зверства и грабежей те, кто поднялся по тревоге для спасения законного государя, уже вопили, славословя защитникам Отечества и православия, уничтожившим самозванца вкупе с его друзьями-папежниками. Как ни странно, церкви, которые москвичи столь ретиво защищали от предполагаемых врагов, были закрыты и никто не собирался отметить спасение православия молебнами.
Зато даже голодранцы, что на глазах патриарха шлялись по Кремлю, обвешанные бархатом, шелковыми платьями и коврами, собольими и лисьими мехами, причисляли себя к великому народу и заходились от похвальбы. «Наш московский народ могуч, — слышал Игнатий, — весь мир его не одолеет! Не счесть у нас людей! Все должны перед нами склоняться!» [51]
2. Воцарение без патриарха
«Несчастный народ, — думал патриарх, глядя, как перепуганные резней архиереи и бояре собираются в Кремль, чтобы поклониться маленькому старичку, ввергшему страну в ужасающие бедствия. — Как долго будут россияне склоняться перед тем, кто поразит их воображение наибольшим злодейством?! Горе вам, восторженные рабы негодяя, подменяющие совесть ненавистью ко всем, кто свободнее вас! Сколько горя вы уже принесли и еще принесете окрестным народам, желая осчастливить их своей склонностью к мучительству? Вы, бедные овцы, столь сильно желаете пожирать друг друга, что избираете себе волков в пастыри…»Игнатий был несправедлив и вскоре устыдился этого, но пока был слишком потрясен злодеянием и к тому же имел все основания бояться за свою участь. Действительно, собравшиеся на другой день архиереи и архимандриты с игуменами ближних монастырей своим свирепым видом могли напугать и более мужественного человека. Всем им нужно было заслужить доверие новой власти, объявившей прежнее царствование подготовкой к искоренению православия, расчленению страны и захвату власти иноземцами.
Те, кто безоговорочно покорялся заговорщикам, удивительным образом становились непричастными к правлению самозванца, но должны были доказать это, совместно расправившись с козлом отпущения. Иностранец, вызвавший зависть, венчавший на царство самозванца, а потом и его супругу-иноземку, Игнатий был обречен и даже не пытался возражать нелепым обвинениям, что изрыгали, брызжа слюной и стараясь перекричать друг друга, красные от напряжения члены Освященного Собора.
Окруженному ненавистью греку не казалось забавным, что его обвиняют в измене Борису Годунову и угодничестве перед самозванцем, которым он якобы снискал патриарший престол. Кое-кто предлагал объявить, что Игнатия «без священных рукоположений возведе на престол рострига», что он вообще не патриарх, но большинство сумело понять, что духовенству не следует ставить себя в столь дурацкое положение.
В конце концов сочли достаточным обвинить Игнатия в преступлении, совершенном накануне свержения Лжедмитрия. Сей латинствующий еретик, заключил Освященный Собор, миропомазав мерзостную папежницу Маринку, но не крестив ее по-православному, допустил к таинству причащения и таинству брака. О том, что архиереи и архимандриты сами участвовали в сей церемонии, забыть было легче, чем о том, что они рукоположили и одиннадцать месяцев подчинялись сему «беззаконному» архипастырю!
Игнатий не обольщался насчет значения своего свержения. Вряд ли оно было особенно заметно на фоне цареубийства и истребления иноверцев в Москве. Его, правда, не сочли возможным ни прирезать вместе с несчастным государем, ни сослать подальше, чтобы не подарить врагам Шуйского лишнего мученика, а то и лидера, если бы его освободили мятежники. Игнатия оставили под рукой, в Чудовом монастыре, где он мог благодарить Господа, что не подвергается на старости лет новым испытаниям и соблазнам.
Одни считали участь низвергнутого патриарха достойной жалости, многие злобно радовались его падению. Сам же Игнатий вскоре оправился от испуга и восстановил душевное равновесие. Для греческих иерархов было вполне обычным заканчивать свою жизнь в монастырском упокоении, да и русские не так уж редко низвергали своих архипастырей. Одно мешало Игнатию: с удивлением обнаружил он, что архиерейство на Руси не прошло даром, душа его была поражена сочувствием страшной судьбе злосчастного народа российского.
Игнатий не знал, что это время войдет в историю России несмываемым кровавым пятном под именем Смута. Но он очень скоро увидел, в какую ужасающую пропасть столкнули страну люди, готовые принести в жертву все и всех ради власти. Они вопили о спасении Церкви, относясь к ней с удивительным пренебрежением, они славили самый великий в мире народ, нисколько не интересуясь его мнением и интересами, они призывали к защите государства, будучи готовыми продать его в розницу и оптом, они сеяли ненависть к иноземцам, а сами были не прочь поделиться с ними имуществом и кровью народа.
Сама природа, казалось, предупреждала россиян одуматься после преступлений 17 мая: наступил великий мороз, погубивший посевы, деревья и даже траву на полях.
Уже на следующий день заговорщики — сторонники Шуйского и Голицына — стали злобно посматривать друг на друга, а собравшиеся в Кремле бояре подумывать, «как бы сослатца со всею землею, и чтоб приехали з городов к Москве всякие люди, как бы по совету выбрати на Московское государство государя, чтобы всем людем был (люб)» [52]. 19 мая Боярская дума и духовенство вышли на Красную площадь и предложили волнующейся толпе избрать патриарха, чтобы с благословения Церкви послать по Руси за выборными всей земли и под председательством архипастыря на Земском соборе чинно и мирно определить, кому передать бразды правления Российским государством.
Но запятнавшие себя кровью насильники думали не о гражданском мире, а о власти. И главный злотворен, — Василий Шуйский — уже договорился с боярами о всенародном избрании царя, чтобы «по общему совету управлять Российским государством». Какой патриарх? Какой собор? Это был только маневр для обмана бояр и своих приятелей-заговорщиков, особенно Голицыных, метивших на царский трон.
«Царь нужнее патриарха!» — вопили на Красной площади «представители народа». «Не хотим никаких советов, где Москва, там и все государство! Шуйского в цари!» Трусливые бояре дрогнули, смелых попросту оттолкнули, и толпа повлекла Василия Шуйского в Успенский собор, куда благоразумно направились и митрополит Новгородский Исидор с архиереями, тотчас благословившие убийцу на царство. Раздетые трупы все еще лежали на московских улицах, изгрызанные собаками и изрезанные ножами знахарей, добывавших человечий жир для бесовских снадобий. Возражать беснующимся злодеям было страшно.
1 июня 1606 года новый государь Василий Иванович венчался на царство без всякого патриарха. Лишь 3 июля патриарший престол занял спешно вызванный из Казани митрополит Гермоген; духовенство безропотно исполнило волю Шуйского. Выбор был понятен: перехитривший всех и вскарабкавшийся на трон ядовитый паук хотел опереться на самого крутого и бескомпромиссного архиерея, который твердой рукой будет держать Церковь на государственном курсе в бурном море внутренней и внешней войны.
Гермоген как воплощение нетерпимости был хладнокровно избран царем Василием Ивановичем в качестве знамени нового режима, способного держаться лишь на усиленно нагнетаемом страхе перед вездесущим врагом. Экс-патриарх Игнатий достаточно хорошо знал историю, чтобы не удивляться правителям, объявлявшим веру и государство в смертельной опасности, с тем чтобы создать эту опасность и перед лицом ее согнуть подданных под собственной властью.
Легко было убить доверчивого Дмитрия и связать кровью возбужденных зловещими слухами москвичей. Но вскоре и многие москвичи почувствовали себя обманутыми, и вся страна содрогнулась от омерзения перед совершившимся в столице предательством. Убив человека, Шуйский взвалил на себя непосильную задачу убить веру во всенародно признанного и посаженного общей волей на престол царя.
Чтобы утвердить свою власть, Василий Шуйский должен был сеять страх и ненависть, и делал это со свойственным ему упорством. Уже в грамоте от 20 мая, объявлявшей о восшествии на престол, самозваный царь заявлял, будто богоотступник, еретик, расстрига, вор Отрепьев «омраченьем бесовским прельстил многих людей, а иных устращал смертным убойством… и церкви Божий осквернил, и хотел истинную христианскую веру попрать и учинить люторскую и латынскую веру».
По обычаю верховной власти Шуйский ни в грош не ставил разум подданных. Народ не должен был различать протестантов и католиков, тем более что дальше говорилось об изменнической переписке Лжедмитрия «с Польшею и Литвою о разоренье Московского государьства», а с Римом — об утверждении в России католицизма. Еще дальше Шуйский сообщал, что Лжедмитрий с иноземцами приготовился истребить всех «бояр, и думных людей, и больших дворян», чтобы раздать родственникам своей жены русские города и оставшуюся царскую казну, а всех православных «приводить в люторскую и латынскую веру».
Подчеркивалось, что Лжедмитрий не просто собирался «разорити Московское государство», но делал это в пользу польского короля и магнатов. Все знали, что Дмитрий Иванович посажен на престол российским народом. Нет, отвечала грамота от 21 мая, разосланная по стране именем царицы Марфы Федоровны: злодей «своим воровством и чернокнижеством… и омрачением бесовским прельстил… всех людей, а иных устрашил смертным убивством» — не только простонародье, но и знать, и саму царицу-инокиню.
Злодеяние сие имело якобы одну цель: отвести народ от Бога и ввести во всем царстве «люторскую и латынскую веру». От имени Марфы сообщалось, что подлинный Дмитрий был злодейски убит в Угличе по приказу Бориса Годунова, а признать расстригу сыном ее заставили Лжедмитриевы посланцы. Подразумевалось, что народ не помнит уверений Василия Шуйского, что царевич кончил жизнь самоубийством.
2 июня по России полетела еще одна, весьма обширная грамота о злодейских замыслах дьявола и лихих людей, которые всегда Московскому государству хотят разоренья и кроворазлитья. «Бесовский умысел» родился конечно же «по совету с польским королем и с паны Радами» для учинения в России «смуты и разоренья», осквернения церквей и убийств. Гнусный расстрига женился на девице «латынския веры и, не крестив ее в соборной церкви… венчал, и польских и литовских людей для христианского разоренья многих к Москве привел, и церкви Божий и святыя иконы обругал, и немец, и римлян, и поляков, и розных вер многих злых еретиков в церковь пущати велел со оружием, а иных скверных дел и писати невместимо!»
Василий Шуйский пугал народ, будто Лжедмитрий «по совету с польскими и с литовскими людьми изменным обычаем хотел бояр, и дворян, и приказных людей, и гостей, и всяких лучших людей побити, а Московское государство хотел до конца разорити, и христианскую веру попрать, и церкви разорить, а костелы римские устроить».
Цитируя документы из архива Лжедмитрия, Шуйский доказывал, что России грозило расчленение. Новгород и Псков отдавались навечно Мнишекам, и там утверждалось католичество. Юрий Мнишек на допросе «признавался», что Смоленск и Северская земля должны были отойти польскому королю вместе с царской казной, а вся Русь подлежала окатоличиванию. Словом, злодей «встал противу Бога и хотел вконец государство христианское разорити и стадо Христовых овец в конечную погибель привести».
Спасителем России Шуйский без ложной скромности называет себя, воцарившегося «благословением патриарха» (хотя в грамоте от 20 мая, перечисляя архиереев, патриарха вообще не упоминал). Видимо, он уже решил, кто займет этот пост. Решил он и канонизировать «невинно убиенного» царевича Дмитрия: его останки еще путешествовали из Углича в Москву, а царь своей волей произвел царевича в святые и праведные мученики.
Виновной в признании расстриги законным наследником престола оказалась… царица Марфа, которую мы, пишет Шуйский, поскольку она действовала по принуждению, «во всем простили» и «умолили» Освященный Собор просить у Бога милости, дабы Господь «от таковаго великаго греха… душу ея освободил». Грамоту сопровождал обзор переписки Лжедмитрия с Римским Папой и его легатом, раскрывающий зловещий заговор самозванца, Папы и иезуитов по истреблению православия и окатоличиванию России.
В августе по городам была отправлена еще одна грамота, в коей бедная царица Марфа слезно винилась перед всеми, начиная с Шуйского, что «терпела вору разстриге, явному злому еретику и чернокнижнику, не обличила его долго; а многая кровь от того богоотступника лилася и разоренье хрестьянской вере хотело учинитца…».
Эта грамота, так же как и грамоты от Патриарха с Освященным Собором «и ото всее земли Московского государства», адресовалась в Елец — один из городов, где уже началось то страшное, что грозило всей России и было развязано Шуйским: гражданская война.
«А ныне аз слышу, — писала якобы царица, — по греху хрестьянскому, многую злую смуту по замыслу врагов наших, литовских людей. А говорите деи, что тот вор был прямой царевич, сын мой, а ныне бутто жив. И вы как так шатаетеся? Почему верите врагам нашим, литовским людем, или изменникам нашим, лихим людем, которые желают хрестьянской крови и своих злопагубных корыстей?»
Пугая всех коварными и безжалостными врагами, объявляя волю народа происками литвы и католиков, замысливших погубить Российское православное царство, Шуйский хитроумно создавал ощущение надвигающейся внешней войны. После резни в Москве не только оставшиеся в живых знатные шляхтичи, но и королевские послы были задержаны. Шуйский не мог удержаться от вымогательства денег у Мнишека и его товарищей (предварительно ограбленных), но объявил, что иноземцы взяты в заложники.
Народу объясняли, что война неизбежна, она уже началась, и слава Богу, что многие знаменитые воины врага уже в плену. Это ослабляет врага, шляхтичи пригодятся на переговорах о мире и размене пленных. Судя по тому, что поляков сочли опасным держать в Москве и разослали в поволжские города, война ожидалась более страшная, чем нашествие Стефана Батория. А чтобы еще более ожесточить невинно пострадавшую шляхту, пленников держали в заточении на хлебе и воде.
Между тем как народу предлагалось патриотически бряцать оружием, восхваляя свое величие и готовясь к смертоубийственной войне, Шуйский начал мирные переговоры с королем. Он не мог обойтись без интриги и для прикрытия избрал послов Сигизмунда в Москве. Обманутые послы, надеявшиеся в результате запланированного свержения Лжедмитрия обрести на троне союзника, а столкнувшиеся с резней поляков, были достаточно взвинченны.
Однако Шуйский решил, что они будут кричать еще более резко, если предварительно встретятся с уполномоченным генерала иезуитов отцом Савицким. Иезуит прятался в доме литовских купцов (видимо, православных) и не выдавал своего убежища даже послам. Бояре с отрядом стрельцов подошли прямо к дому и повели Савицкого на Посольский двор. Для поднятия настроения по дороге некие «мятежники» с окровавленными руками дважды чуть не убили иезуита, несмотря на охрану. Так что Савицкий и без того весьма огорченный провалом планов ордена весьма способствовал непримиримости послов на переговорах.
Польский военачальник Александр Гонсевский с товарищами решительно подчеркнули, что не жалеют о смерти Дмитрия, в подлинности происхождения которого «люди московские перед целым светом дали ясное свидетельство». Вы сами
«всем окрестным государствам дали несомненное известие, что это действительно ваш государь. Теперь вы забыли недавно данное удостоверение и присягу и сами против себя говорите, обвиняя его королевское величество и нашу Речь Посполитую. Вина эта останется на вас самих!..
Нас не может не приводить в великое удивление то, что вы, думные бояре, люди почтенные, осмеливаетесь говорить сами против себя, несправедливо обвиняете его королевское величество, нашего милостиваго государя, а не хотите взять во внимание того, что человек, назвавший себя Димитрием (вы считаете его самозванцем), был из вашего народа — москвитянин, что провозглашали его царевичем не наши люди, а москвитяне, что москвитяне встречали его на границе с хлебом и солью, что москвитяне сдавали ему крепости и вооружение, москвитяне вели его на престол, присягали ему на подданство и венчали на царство, как своего государя, а после уже они изменили ему и убили его. Коротко сказать, москвитяне начали это дело, москвитяне и кончили…
Мы также приведены в великое удивление, — продолжали послы с твердостью, — и поражены великою скорбию, что перебито, замучено очень большое число почтенных людей его королевского величества, которые не поднимали никакого спора об этом человеке, не ездили с ним, не охраняли его и не имели даже известия об его убийстве, потому что они спокойно пребывали на своих квартирах. Пролито много крови, расхищено много имущества, и вы же нас обвиняете, что мы разрушили мир с вами!»
Гонсевский с товарищами попал в точку, утверждая, что история с Лжедмитрием — внутреннее дело россиян, причем всех россиян. Отсюда следовала неприятная Шуйскому мысль, что и начатое им кровопролитие будет внутренней, гражданской войной. Более того, несмотря на собственную ярость, послы ясно выразили нежелание короля воевать: «Это пролитие крови наших братьев, произведенное вами, вы можете приписать толпе, и мы надеемся, что вы накажете виновных».
Единственное требование послов состояло в том, чтобы их самих «и других людей его королевского величества, какие остались в живых, вместе с их имуществом» отпустили на родину. Только угрожающее завершение речи позволило Шуйскому сделать вид, будто он с патриотическим пылом жаждет войны с иноземцами и иноверцами, виновными в российских бедствиях.
«Если же вы, — заявили послы боярам, — вопреки обычаям всех христианских и бусурманских государств, задержите нас, то этим вы оскорбите его королевское величество и нашу Речь Посполитую — Польское королевство и Великое княжество Литовское. Тогда уже трудно вам будет складывать вину на чернь. Тогда и это пролитие неповинной крови наших братьев падет на вашего новоизбраннаго государя. Тогда ничего хорошего не может быть между нами и вами, и если какое зло выйдет у нас с вами, то Бог видит, что оно произойдет не от нас!» [53]
Послы выполнили свою задачу, и Шуйский попросту поместил их на Посольском дворе под охрану, выдавая весьма скудные корма. От козней иезуитов он избавился, засадив их вместе с поляками. А сам уже 13 июня отправил к Сигизмунду посланника Григория Константиновича Волконского (получившего за чрезмерное хитроумие прозвище Кривой) с дьяком Андреем Ивановым. Формально они должны были требовать удовлетворения за кровопролитие и расхищение царской казны королевским ставленником Лжедмитрием. По существу же известили Сигизмунда, что Шуйский не собирается нарушать мира с Польшей.
Для вида царь и король грозили друг другу несбыточными обещаниями: один якобы собирался послать в Ливонию королевича Густава Вазу, другой торговался, обещая то оказать помощь, то отказать в ней. Но за спинами подданных монархи прекрасно понимали друг друга. Шуйский хотел лишь повода называть повстанцев агентами короля, а Сигизмунд был доволен, что активнейшие шляхтичи уходят мстить за своих на Русь, ослабляя внутреннее сопротивление королевской власти.
Забыв про свое старое посольство, томившееся в Москве под охраной, терпевшее голод и непрестанные издевательства натравливаемой царем черни, Сигизмунд в октябре 1607 года прислал к царю новых послов, а в июле 1608 года заключил с Шуйским четырехлетнее перемирие. Василию Ивановичу пленные более не требовались, и он отпустил их вместе со старыми послами. К этому времени война была в полном разгаре.
3. Берег кровавой реки
Игнатий знал, что война будет ужасной. Иначе и не могло быть. Нельзя безнаказанно убить царя, поставленного своим народом. Никто не поверит в его смерть. Уже через несколько часов после резни по Москве поползли слухи — множество слухов о спасении государя. Вскоре стало известно о буре возмущения на Руси, проклинавшей москвичей, нагло присвоивших себе право решать за всю землю. А в Речи Посполитой народ и шляхта оскорбляли московских послов как изменников, в Минске толпа закидала их камнями и грязью.
Очень скоро почти никто по обе стороны границы не верил в самозванство Дмитрия Ивановича и его нелепую смерть. Многоречивые послания боярского царя доказывали лишь, что власти врут. Это доходило даже до иноземцев. Посетивший Игнатия по старой памяти капитан Маржерет, казалось бы уже привычный к русским обыкновениям, недоумевал:
Очень скоро почти никто по обе стороны границы не верил в самозванство Дмитрия Ивановича и его нелепую смерть. Многоречивые послания боярского царя доказывали лишь, что власти врут. Это доходило даже до иноземцев. Посетивший Игнатия по старой памяти капитан Маржерет, казалось бы уже привычный к русским обыкновениям, недоумевал: