«Если, как они говорят, он был самозванцем и истина открылась им лишь незадолго до убийства, почему он не был взят под стражу? Или почему его не вывели на площадь, пока он был жив, чтобы перед собравшимся там народом уличить его как самозванца, не прибегая к убийству и не ввергая страну в столь серьезную распрю?…
   И вся страна должна была без всякого другого доказательства поверить словам четырех или пяти человек, которые были главными заговорщиками! Далее, почему Василий Шуйский и его сообщники взяли на себя труд измыслить столько лжи, чтобы сделать его ненавистным для народа?!» [54]
   Игнатий вздохнул. Он не хотел объяснять французу, что кровопролитие было запланировано. Кровь нужна была, чтобы прикрыть захват власти. Кровь будет цепляться за кровь и литься реками, пока не захлебнется в ней виновник, и еще долго после этого. О себе он не беспокоился. Игнатий молился за несчастный русский народ, за литву и за всех людей, захваченных лавиной взаимной ненависти.
 
   Игнатий был на патриаршестве около одиннадцати месяцев (с интронизации 30 июня 1605 год до свержения 19 мая 1606 года). И это — самое мирное время в жизни страны и Церкви эпохи Смуты. Гражданская война на время утихла, угли религиозных страстей тлели под спудом, но вспыхнули вскоре пожирающим бесчисленные жизни костром сражений за веру.
   Отстраненный от церковной власти экс-патриарх Игнатий многие годы находился в Кремле, в центре событий, но в то же время отрезанный от них толстыми стенами Чудова монастыря. Страна восстала против Шуйского, к Москве с именем царя Димитрия на устах подступали полки Ивана Исаевича Болотникова — грек смиренно молился в своей келье. Новый Лжедмитрий стоял у стен столицы, отряды его сторонников, казаки, литовцы и поляки, шведы и воины Скопина-Шуйского, банды разбойников и городские ополчения, ожесточенно рубились по всей Руси — Игнатий оставался в затворе. Шуйский растерял последних сторонников и был свергнут собственными воинами, второй Лжедмитрий погиб, успев попытаться использовать имя Игнатия в своих целях (в 1610 году), московские бояре присягнули польскому королевичу Владиславу и передали Кремль иноземцам — Игнатий жил незаметной иноческой жизнью.
   В Вербное воскресенье (17 марта) 1611 года суровый поборник православного благочестия патриарх Гермоген был выпущен из-под стражи для торжественного шествия на осляти и ужаснулся, узрев, куда завели государство пролитые реки крови. Ни один москвич не шел за вербою, страх давил город, по улицам и площадям стояли вооруженные ляхи и немцы. Во вторник на Страстной седмице началась резня, Москва была начисто сожжена, и кости жителей ее усеяли пепелище, к которому со всех концов страны устремились полки первого народного ополчения.
   За Игнатием пришли, когда перепуганные бояре-изменники укрылись с иноземными войсками за стенами Кремля, Белого и Китай-города. Догадаться, зачем его влекут из монастырской кельи в Успенский собор, было нетрудно: еще сыпал с неба черный пепел столицы, а уже в соседней келье появился новый заключенный — незаконно сведенный с престола Гермоген. 24 марта 1611 года Игнатий в патриаршем облачении совершил пасхальное богослужение, здравствуя царя Владислава Сигизмундовича.
   Жалкое это было зрелище — кучка трепещущих царедворцев, продавших государство иноверцам в страхе перед своим народом, стояла в соборе в окружении вооруженных немцев и ляхов, бросавших вокруг алчные взоры. Отказаться от службы было нельзя, но, едва покинув тишину заточения, Игнатий твердо решил уносить ноги из сего Валтасарова дворца: слишком ярко представлялся ему неизбежный финал боярской авантюры.
   По правде говоря, не одному экс-патриарху пришла в голову эта спасительная мысль. Пока часть бояр, окольничих, стольников и прочих «московских изменников» лелеяла надежду на поляков, Освященный Собор в Кремле таял как вешний снег. Когда 5 октября 1611 года осажденные изменники писали своему «наияснейшему великому государю Жигимонту», из архиереев, «которые ныне на Москве», упомянут был один грек Арсений Елассонский, архиепископ Архангельский [55]. Другие уже скрылись, а экс-патриарх неведомым образом исчез, по крайней мере с глаз злодеев.
   Однако сравнительно безопасная возможность бежать из Москвы представилась Игнатию только 27 декабря 1611 года, когда в ставку Сигизмунда под Смоленском отправился обоз гетмана Ходкевича. Попытка ехать по бушующей Руси без охраны сильного войска была бы самоубийством — а так Игнатий был в дороге лишь ограблен. Под Смоленском он был задержан поляками. 6 ноября 1612 года Король Сигизмунд III взял Игнатия в свой поход на Москву, пытаясь использовать его прошлое патриаршее звание.
   Поход 1612 года не удался, но и покинуть пределы Речи Посполитой Игнатию не пришлось. Король и католическо-униатское духовенство имели виды использовать экс-патриарха в экспансии на Восток и поселили его в виленском Троицком монастыре. Здесь под влиянием красноречивого архимандрита Вельямина Рутского грек склонился к унии. И даже по требованию лидера униатов Иосифа Кунцевича выступил по этому поводу с публичными заявлениями.
   Эти действия, вероятно, были полезны для униатской пропаганды в восточных землях Речи Посполитой, где в те времена большинство населения было православным. Однако вряд ли они были согласованы с желаниями короля и его сына Владислава, не забывавших о притязаниях на московский престол. Для них было выгодно, что Россия остается без патриарха — новоизбранный царь Михаил Федорович Романов не желал видеть на патриаршем престоле никого, кроме своего отца Федора Никитича — митрополита Ростовского Филарета, томившегося в польском плену. Игнатию вновь грозила опасность стать участником политической авантюры — нареченный царь Владислав, учтя силу православия, готовился вступить в московские пределы под благословением высшего российского духовенства.
   Подготовка к вторжению отразилась на положении экс-патриарха. В январе 1615 года король Сигизмунд III сделал его материально независимым от Троицкого униатского братства, пожаловав на прокормление земли дворца Папинского с приселками (в Витебской архиепископии). На земли эти претендовал влиятельный униат, епископ Полоцкий Гедеон Брольницкий, однако Игнатий представлялся королю и канцлеру Льву Сапеге (в имении которого он тогда же освятил церковь) более важным лицом, услуги коего стоили затрат: королевские документы именовали его «патриархом Московским, на сей час в Вильне будучим», где «успокоенья нашего с Москвою дожидается».
   «Успокоенье» — в представлении поляков — означало для россиян войну, более жестокую и кровавую, чем шла уже многие годы по всей границе и в глубине Руси, где с самой Смуты свирепствовали польско-казацкие отряды. В июле 1616 года по решению сейма в Варшаве королевич Владислав начал собирать войска для завоевания русского престола, «соединения Московского государства с Польшею» и отторжения российских земель (которое ныне происходит в гораздо большем масштабе и без кровопролития). «Я иду с тем намерением, — говорил Владислав при выступлении из Варшавы, — чтоб прежде всего иметь в виду славу Господа Бога моего и святую католическую веру, в которой воспитан и утвержден!»
   Однако уже в западных русских землях Речи Посполитой королевич благоразумно запасся знаменем с московским гербом, окружил себя москвичами и слушал обедню в русской (правда, униатской) церкви. «Царь и великий князь Владислав Жигимонтович всея Руси» мог надеяться на признание своих прав и занять престол, лишь прикинувшись православным. В перешедшем на его сторону Дорогобуже он с чувством прикладывался к святым образам и крестам, которые вынесло ему духовенство. Из занятой без боя Вязьмы королевич отправил перебежчиков возмущать Москву.
   Прелестная грамота Владислава от 25 декабря 1617 года [56] уверяла, что переговоры о его восшествии на престол были сорваны исключительно происками митрополита Филарета, нарушившего наказ московского правительства с целью возвести на трон своего сына Михаила. «Хотим за помощию Божиею свое государство Московское, от Бога данное нам, и… неспокойное государство по милости Божией покойным учинить», — писал Владислав. Гарантами его правоты должны были стать православные архиереи: «Мы нашим государским походом к Москве спешим и уже в дороге, а с нами будут Игнатий патриарх да архиепископ Смоленский Сергий» (взятый в плен при разгроме города Сигизмундом. — А. Б.).
   Эти заявления, мягко говоря, не соответствовали истине. У стен Москвы Владислав появился лишь в сентябре 1618 года и Игнатия с Сергием более не упоминал. Да и москвичи в большинстве не склонны были прельщаться ни обещаниями поляков, ни полузабытыми именами якобы сопутствующих им православных архиереев. После короткой ночной схватки у стен столицы войско претендента и полчища его союзников-казаков гетмана Конашевича Сагайдачного отступили от Москвы и, грабя все вокруг, ретировались восвояси. По Деулинскому перемирию поляки обменяли митрополита Филарета, и вскоре московский патриарший престол перестал быть вакантным. Политическое значение имени Игнатия иссякло. Современный исследователь считает, что тогда же, в 1618-1619 годах, он и умер [57]; более традиционная дата — около 1640 года. Как бы то ни было, последние годы жизни Игнатия прошли в благосостоянии, спокойствии и уважении среди виленских униатов.

Часть третья
НЕПРЕКЛОННЫЙ ГЕРМОГЕН

Глава первая
ПАСТЫРЬ ДЛЯ СМЯТЕННОГО СТАДА

1. Личность эпохи Смуты

   Либеральное царствование Лжедмитрия I закончилось страшной резней. На фоне пожаров, оружейной пальбы и ручьев крови тысяч невинных гостей, приехавших на царскую свадьбу в Москву, сведение с престола тихого грека — патриарха Игнатия — прошло незамеченным. Но вместе с Игнатием прошло и время покорных светской власти патриархов. Могучая фигура патриарха Гермогена (1606-1612) поднялась в огне Смуты и наложила свой отпечаток на ход гражданской войны, переросшей во всенародную борьбу за освобождение и объединение России.
   Новый патриарх был избран царем и верно служил ему, но на сей раз это был не смиренный исполнитель воли государя, а человек сильный и самостоятельный, с глубокими личными убеждениями и смелостью отстаивать их, невзирая на лица и обстоятельства. До сих пор, разгадывая загадки, связанные с первыми патриархами, Иовом и Игнатием, мы обращались преимущественно к внешним обстоятельствам их жизни.
   Мы видели, что сама идея патриаршества не имела глубоких корней в русском самосознании и возникла у Годунова как ход в борьбе с соперниками на пути к престолу. Повышение статуса московского архипастыря было нужно Годунову для усиления позиции верного политического союзника. Но опора эта в буре гражданских распрей оказалась слишком слабой и не спасла династию Годуновых.
   Лжедмитрий был вознесен на престол всенародной волей вопреки сопротивлению Иова, но новый патриарх Игнатий не был беспринципным пособником еретика и предателя государственных интересов, как принято считать. Клеймо злодеев на царя и патриарха возложил хитроумный Василий Шуйский, после десятилетий интриг и заговоров добравшийся до престола.
   Шуйскому не пришлось особо выдумывать вины низвергнутых противников — довольно было приписать им свои собственные тайные связи с поляками и иезуитами, сговорившимися с ним о свержении Лжедмитрия, и связать народ кровью тех же иноверцев.
   Явившийся на смену Игнатию Гермоген отнюдь не был агнцем для заклания. Гермоген стал первым патриархом, чья личность, а не только дела, вызывала разногласия и горячие споры современников, унаследованные потомками. Даже в благопристойно приглаженной церковной истории, даже после канонизации Гермогена в связи с юбилеем дома Романовых в 1913 году его несомненно выдающаяся роль в истории Российского государства и Церкви оценивалась по-разному. Особые споры вызывают мотивы поведения патриарха-мученика, загадка которых пленяла умы и его современников.
   Близко знавший Гермогена князь Иван Андреевич Хворостинин рисует патриарха «книжному любомудрию искусным» духовным писателем и церковным кормчим. Но корабль его среди множащихся волн истончевал и разъедался «многими пенами соблазна». Сам царь Василий впадал в «тугу и скорбь», даже в «неверие от многого сетования», и злосердие его, умножаемое словоблудием «бесовских советников», несло стране новые бедствия.
   «Видел добрый пастырь царя малодушествующего, много пользовал от своего искусства», но не мог ни исправить Василия, ни помочь одолеть гражданскую бурю. Гермоген, принявший из-за Шуйского многие беды «от всех человек», то уязвлялся страхом «треволнения людского шатания», то украшался бесстрашием, стараясь исправить людей проповедью и церковным наказанием. И вокруг него, как и вокруг царя, «любимые и славные его» были тайными врагами. Пытались они перетянуть и Хворостинина на свою сторону, обещая множество благ, потому что знали, что князь больше всех испытал от Гермогена «гонение и грабление».
   Стойкая поддержка царя и конфликт с царем. Сторонники, оказывающиеся врагами, и наказанные — друзьями. Периоды страха и отваги, гнева и милосердия, мудрой проповеди и слез, когда украшенный благородными сединами патриарх, обнимая юношу Хворостинина, искал у него поддержки и утешения: «Ты более всех потрудился в учении, ты ведаешь, ты знаешь, что клевещут на мя враждотворцы наши»…
   Поистине, Гермоген первый из архиереев Русской Православной Церкви, чья личность рисуется дошедшими до нас источниками сложной и противоречивой. Конечно, желание понять героя своего повествования во всех противоречиях его поведения и характера было свойственно пробивавшему себе дорогу авторскому историческому мышлению Нового времени. Однако не случайно, что новый подход проявлял себя в полной мере, когда речь шла о Гермогене.
   Признаком прогресса в историческом мышлении, в частности, было приведение в одном сочинении разных, порой отрицающих друг друга версий. И именно Гермоген рассмотрен в знаменитом «Хронографе русском» 1617 года с двух точек зрения.
   Существует «писание» о Гермогене, по мнению составителя, «неправое», но его нельзя исключить из рассказа, поскольку такой взгляд «во многих распростерся». Согласно этой точке зрения, был Гермоген «словесен муж и хитроречив, но не сладкогласен»; «до конца извыче» Святое Писание и предание, церковные законы и уставы, но оставался «нравом груб и к бывающим в запрещениях косен и к разрешениям» (то есть к снятию церковного отлучения). Патриарх легко верил слухам, не вскоре распознавал людей злых и благих и частенько склонялся к льстивым и лукавым (что соответствует мнению Хворостинина).
   «Мужи змееобразные», сшивающие лесть и сплетающие козни, могли переменять в мнении Гермогена «любезное в ненависть». Они наполняли слух патриарха злоречием и лестью, «он же им о всем веру принимал», особенно в том, что касалось государя. «И сего ради ко царю Василию строптиво, а не благолепно беседовал всегда, поскольку в себе имел вызванный наветами огнь ненависти».
   Гермоген «никогда отчелюбиво не совещался с царем»; после свержения Шуйского супостатами и мятежниками «он в народе пастырем непреоборимым показать себя хотел, но уже времени и часу ушедшу», непостоянное не могло стоять и цветы не зацвели бы средь лютой зимы. «Тогда, хотя ярился он на клятвопреступных мятежников и обличал христианоборство их, но ят (схвачен) был немилосердными руками, как птица в клетке гладом уморен, и так скончался».
   Это неправда! — считал составитель «Хронографа». Не вина Гермогена, что «не всем дается от Бога и мудрость, и глас» — и без красивого, «светлоорганно шумящего» голоса мудрые и хорошо сложенные речи патриарха были «сладки разуму слышащих». «А еже рек „нравом груб“ — и то писавый о нем сам глуп!» (Что и говорить, неотразимый, а главное, издавна укоренившийся в России аргумент.)
   Собственно, критик не опровергает, а объясняет «хульную и ложную» характеристику Гермогена сложными обстоятельствами времени. «В то время злое, если бы Господь не положил на светильнике церковном таковое светило, то многие бы во тьме еретичества люторского и латинского заблудили». Надо знать, пишет полемист, «в каковых бедах, в каковых слезах тогда вся земля Российская бысть! И если все овцы стада Христова в расхищении были, то пастырю самому где мир, где любовь, где союз показать к кому-нибудь? Всегда о всех плач, о всех рыдание!»
 
   «И какую бы любовь спрашивает защитник Гермогена, показывать к преступникам заповедей Божиих, поскольку на государя царя многие тогда злое строили, и лестью от правды отводили, и в непреподобные пути низводили?! Он же не с царем враждовал, а с неподобными советниками его».
   Так, злыми советами царь раньше времени распустил войско после взятия у мятежников Тулы, призвал иноверцев для защиты трона от «крамольников», вводя тем самым душу свою в грех.
 
   «Святейший же патриарх о том всегда царя молил, что то все недобрые есть советования приближенных его. И когда все те дела злом обернулись — и тогда царь Василий возрыдал и восплакал. Он же, богомудрый пастырь, во всем любезно и кротко утешал его». Что касается суровости Гермогена, то крамольников из священного чина он смирял «по достоинству, а не напрасно».
 
   В Смуту, пишет автор, «возбесились многие церковники: не только мирские люди чтецы и певцы, но и священники, и дьяконы, и иноки многие — кровь христианскую проливая и чин священства с себя свергнув, радовались всякому злодейству». Этих-то крамольников Гермоген старался наставить на путь истинный, «иных молениями, иных запрещениями; скверных же кровопролитников и не хотящих на покаяние обратиться — тех проклятию предавая, а кающихся истинно — то тех любезно приемля и многих от смерти избавляя ходатайством своим».
   Нетерпимость Гермогена явно была притчей во языцех. По крайней мере, автор «Отповеди в защиту патриарха» постарался опровергнуть это мнение, хотя оно и не приводилось в «Хронографе»:
   «Терпению же его только удивляться следует, каков был к злодеям возблагодетель! Слыша неких неосвященных (светских людей), поутру лаявших его, на обед посылал звать их, а против лаяния их как глух был, ничего не отвечая».
 
   Хотя Гермоген, признает автор, был «прикрут в словах и в воззрениях, но в делах и в милостях ко всем един нрав благосердный имел и кормил всех в трапезе своей часто, и доброхотов, и злодеев своих». Милость его не знала границ: он поддерживал нищих и ратных людей, раздавал одежду и обувь ограбленным, золото и серебро — больным и раненым, «так что и сам в конечную нищету впал».
   Как видим, Шуйский возвел на патриарший престол человека с очень непростым характером. Гермоген был отнюдь не «слуга царю», резко отличаясь от большинства архиереев его времени. Не случайно именно он выступил против воли Лжедмитрия I, осудив его брак с католичкой Мариной Мнишек. Конечно, спорить с мягкосердечным «царем Дмитрием Ивановичем» было совсем не то, что с коварным и злопамятным царем Василием, но Шуйский имел достаточно оснований предполагать, что избираемый им в патриархи человек не испугается и его гнева.

2. Восточный форпост православия

   Характер и деяния Гермогена были к тому времени хорошо известны, хотя происхождение семидесятишестилетнего старца терялось во тьме времен. Поляки во времена Смуты были уверены, что в молодости патриарх был донским казаком и уже тогда за ним водились многие «дела». Позднейшие историки возводили род Гермогена к Шуйским или Голицыным, к самым низам дворянства или городскому духовенству. Все эти хитроумные гипотезы прикрывают тот факт, что о жизни одного из виднейших деятелей русской истории примерно до 50 лет мы не знаем ничего, кроме того, что в миру его звали Ермолаем (свое церковное имя он писал: «Ермоген»).
   Предполагается, что Гермоген начал службу клириком Казанского Спасо-Преображенского монастыря еще при его основателе Варсонофии. В 1579 году он был приходским священником казанской церкви Святого Николая в Гостином дворе и участвовал в обретении одной из величайших православных святынь — иконы Богородицы Казанской. Может быть, он написал краткий вариант «Сказания о явлении иконы и чудесах ее», отправленный духовенством Ивану Грозному. Предполагают, что и сам он приехал в Москву и в 1587 году, после смерти супруги, постригся в Чудовом монастыре.
   Но ранняя деятельность Гермогена неразрывно связана с недавно завоеванной русскими Казанью. В 1588 году он стал игуменом, а затем архимандритом тамошнего Спасо-Преображенского монастыря. 13 мая 1589 года Гермоген был возведен в сан епископа и поставлен митрополитом Казанским и Астраханским — первым в новоучрежденной митрополии. Ему предстояла упорная борьба за обращение в христианство великого множества иноверцев — татар, мордвы, мари, чувашей, мусульман и язычников, «погрязших в идолопоклонстве», за просвещение Казанской земли «светом истинной веры».
   Приняв бремя митрополичьего служения, Гермоген проявил невиданное доселе усердие, соответствующее сложности положения христианства на рубеже Европы и Азии. Долгое время лишь земли покоренной Москвой Вятской республики на Севере служили русским окном в Азию; со взятием в середине XVI века Казанского и Астраханского царств за невероятной по протяженности зыбкой пограничной чертой открылось взорам россиян море разноверных племен крупнейшего континента.
   Искони признававшие за иноземцами и иноверцами человеческое достоинство, русские оказались перед угрозой растворения в этом море, куда, по вековечной привычке, смело пускались отряд за отрядом «искать земли для селения». Национальный характер позволял им селиться среди самых иноверных инородцев и, заботясь лишь о мире, ожидать, когда культурные различия сами собой сотрутся (то есть, как правило, когда местное население переймет более развитые трудовые навыки, язык, обычаи и т. п.).
   До Гермогена этот процесс шел столетиями. В его время Россия вступила в эпоху Великих географических открытий, и процесс расселения русских ускорился лавинообразно. За выходом на азиатские рубежи последовало славное сибирское взятие, перед устремившимися на восход солнца первопроходцами лежали Дальний Восток и Америка.
   Взятие Казанского царства стало для мыслящей части духовенства сигналом, что Церковь должна предпринять особые усилия, чтобы поддержать уже не медленное продвижение, а свойственный Новому времени взрывной бросок русской колонизации. Похоже, что Гермогена специально готовили к этой роли. Его образование было значительно выше среднего для монахов и архиереев XVI века. Есть основания полагать, что учителем казанского священника был сам Герман Полев, архимандрит Свияжского монастыря, прибывший в нововзятую Казань с архиепископом Гурием и после него занявший архиерейскую кафедру. Преподобный Варсонофий, основатель и архимандрит Казанского Спасо-Преображенского монастыря (1571-1576), адресовал Гермогену «речь некаку прозрительну» (пророческую).
   Эти покровители священника были мертвы, когда состоялось его быстрое, почти мгновенное (всего за два года!) возвышение из монахов в казанские архиепископы — с незамедлительным превращением кафедры в митрополию. Очевидно, что Гермогена вела чья-то могучая рука, что именно его хотели и поставили на передовом рубеже православия. Митрополит вспоминал, с каким трепетом он, «непотребный», встал на место Варсонофия и взял «жезл его в руку мою». Еще более «страшно… и зазрительно от многих» было занятие еще не заслуженного ни именем, ни делом места святого архиепископа Гурия.
   Однако, несмотря на недовольство многих, пророчество сбылось: Гермоген стал преемником Варсонофия, Гурия и более того — первым митрополитом, оправдав надежды преподобного. Не располагая архивом Казанской кафедры за это время, мы можем судить о его деяниях лишь по отдельным документам и рукописям. Из них следует, что митрополит прежде всего предпринял действия оборонительные.
   Слабейшей частью его паствы, вкрапленной отдельными островками в гущу иноверного служилого и податного населения, были новокрещеные. Рассыпанные по епархии и не имевшие особых привилегий, новые христиане часто уклонялись к прежним обычаям и даже скорбели, что от старой веры отстали, а в православной не утвердились. В 1591 году Гермоген созвал их всех в Казань и несколько дней поучал от божественного Писания, внушая, как подобает жить христианам.
   Свои соображения по проблеме оборонения христиан в целом митрополит изложил в послании царю Федору Иоанновичу и патриарху Иову. Главная опасность для новокрещеных, по его мнению, состояла в том, что они живут среди неверных и не имеют вблизи церквей, в то время как мечети строятся уже у самой Казани, чего с самого ее взятия не бывало! Не меньшие опасения вызывали русские поселенцы, масса которых оказалась в Казанской земле поневоле (ссыльные, пленные и т. п.).