Один-единственный из епархиальных архиереев — архиепископ Феоктист — с помощью духовенства, приказных и собственных дворян сумел подвигнуть жителей Твери стоять за крестное целование царю Василию. Это ли не показатель состояния священства в начале патриаршества Гермогена? Стойкость Феоктиста неоспорима, что же касается успеха его проповеди, то, отбивая от города небольшой отряд болотниковцев, тверичи, вполне вероятно, более заботились о своих домах и пожитках, нежели о верности пастырю.
   Гермоген отнюдь не был таким твердолобым догматиком, как изображают его панегиристы. Он немедленно учел опыт Феоктиста при обороне Москвы, на которую уже надвигались армии повстанцев. Царь трепетал, знать готовилась бежать, войско было деморализовано, когда Гермоген 14 октября 1606 года призвал москвичей в Успенский собор и напугал «видением», как разгневанный Бог предаст их поголовно «кровоядцам и немилостивым разбойникам». Так уж повелось, что в Успенский собор собирались те, кому было что терять при разграблении столицы и кто мог сделать многое для ее обороны: известно, что только собственники, спасающие свое «добро», могут сравняться храбростью и предприимчивостью с покушающейся на него голытьбой. Для закрепления впечатления от обрисованной перспективы Гермоген объявил всенародный шестидневный пост с непрестанной молитвой о законном царе и прекращении «межусобной брани».
   Познакомившись с листовками, засылавшимися восставшими в осажденную Москву, патриарх счел своим долгом доказать пастве, что речь идет не о восстановлении на троне «царя Дмитрия», а о революции. Сатанинское отродье Лжедмитрий, утверждал Гермоген, убит, а выступающие от его имени «отступили от Бога и от православной веры и повинулись Сатане», неся стране «конечную беду, и срам, и погибель».
   Чего хотят восставшие? Они призывают холопов убивать своих господ и отбирать их жен, поместья и вотчины, предлагают голытьбе убивать и грабить купцов, обещают победителям боярские, воеводские, дьяческие и иные чины. Речь идет об уничтожении господствующих сословий, переделе имущества и власти между самыми низкими социальными элементами.
   Столь ясная постановка вопроса в немалой степени прекратила колебания верхов посада Москвы и иных городов, куда Гермоген рассылал свои грамоты, повелевая духовенству размножать их и читать прихожанам «не по один день». Царские войска, местные воеводы и служилые люди уяснили, что война идет не на шутку, что под удар поставлено то общество, в котором они занимали хорошее или плохое, но далеко не последнее место.
   Социальное размежевание затронуло и армию повстанцев: сначала рязанцы Ляпунова и Сунбулова со стрельцами, затем дворяне Истомы Пашкова предали Болотникова и перешли пусть к ненавидимому, но родному брату-феодалу Шуйскому. Хитроумный царь Василий хотел купить на знатный чин самого предводителя крестьян, холопов, городской бедноты и казаков, но получил от Болотникова гордый ответ: «Я дал душу свою Димитрию и сдержу клятву, буду на Москве не изменником, а победителем!»
   Гермоген понимал обоюдоострость своей пропаганды и после первых побед над восставшими 26-27 ноября отказался от пересказа повстанческих листовок. Теперь он обрушился прежде всего на Лжедмитрия, который за год царствования якобы сверг святителей, отлучил от паствы и монастырей архимандритов, игуменов и иноков, «священнический чин от церквей как волк разогнал». Это была откровенная ложь, как и то, что самозванец пролил реки крови и разорил боярство, приказных людей, дворян и купцов, а также «многим всяким женам и детем злое блудное насилие учинил».
   Ясно, что Гермоген перенес на Лжедмитрия, под знаменем которого выступали болотниковцы, прежние обвинения в адрес восставших, которые выступают теперь как клятвопреступники, нарушившие присягу законному царю Василию. Но кто же сами повстанцы? Просто разбойники и воры, беглые холопы и вероотступные казаки, опасные лишь своим «скопом». Они бесчестят иконы, оскверняют церкви, «бесстыдно блудом срамят» жен и дев, разоряют дома и убивают горожан.
   Эти-то пакостники покушаются на Москву, призывая голытьбу, холопов и всяких злодеев «на убиение и грабеж»! Города, которые им покорились, — «того ж часу пограблены, и жены и девы осквернены, и всякое зло над ними совершилось». Там же, где «воров и хищников не устрашились», — все цело и сохранно. Призывая всех добрых людей стоять за «воистину свята и праведна истиннаго хрестьянского» царя Василия, патриарх уповает и на верность присяге, и на растущую силу царской рати, и на изрядное число беглецов из стана повстанцев, и на победы московского оружия, дающие, как он не преминул указать, немалые «корысти» воинам.
   Грамоты Гермогена сыграли свою роль: Москва устояла, силы уравновесились, затем чаша весов качнулась в пользу Шуйского. 2 декабря в жестоком встречном сражении при Котлах Болотников был разбит войском И. И. Шуйского и М. В. Скопина-Шуйского, части его армии были окружены и уничтожены в Коломенском и Заборье, предводитель с остатками воинов отступил в Калугу. Нет сомнения, что патриарх настаивал на энергичном преследовании Болотникова и скорейшем завершении войны; Шуйский, по обыкновению, колебался и трусил.
   Между патриархом и царем обнаруживаются и другие серьезные расхождения, прежде всего в отношении к иноземцам и иноверцам. Многочисленные царские грамоты обвиняли поляков и злоковарных иезуитов как организаторов воцарения Лжедмитрия I с целью уничтожения Российского государства и всего православия. Гермоген лишь бегло упоминает, что Лжедмитрий хотел разрушить церкви и монастыри, «разорить» «православную и Богом любимую нашу хрестьянскую веру» и «римские костелы в наших церквах поделати». Но иноземцы здесь ни при чем!
   «Литовских людей» (как называли в XVII веке подданных Речи Посполитой), по словам патриарха, Лжедмитрий прельстил «злым своим чернокнижием» точно так же, как и русских. Никаких злых замыслов из-за границы Гермоген не упоминает, что же касается многочисленных иноверцев внутри страны, то все они — «немцы, и литва, и татары, и черемисы, и ногаи, и чуваши, и остяки, и многие неверные языцы и дальние государства, которые в его царской державе, — каждый по своей вере все утвердились твердо» служить царю Василию. Никого из них, даже самых распроклятых «латинян», среди болотниковцев не отмечено [62].
   Гермоген прекрасно знал, что народы Поволжья волнуются не меньше, чем остальное население, что войском холопов, крестьян и мордвы, осадившим Нижний Новгород, предводительствуют два мордвина, Москов и Вокорлин. 22 декабря 1606 года он с отличным знанием обстановки хвалил митрополита Казанского и Свияжского Ефрема за утишение восстания в самом Свияжске — однако вновь не упомянул даже малейшей вины иноверцев.
   «Доблестный пастырь» Ефрем заслужил одобрение Гермогена, отважно отлучив от Церкви дворян и горожан, преступивших крестное целование Шуйскому и заставив их (правда, только после поражения Болотникова под Москвой) просить царя о прощении. Речь идет исключительно о православных, включая священников, которые «сами от милости Божией уклонились и верят прелести вражией».
   Отпуская всем грехи и снимая отлучение, Гермоген требует и дальше наставлять паству, «чтобы в пагубу не уклонялися», притом «смотреть и над попы накрепко, чтобы в них воровства (государственной измены) не было», особенно над попами Софийского, Покровского и Ирининского храмов: «…только де они не переменят своих обычаев — и им в попах не быть!» [63]
   Жители Свияжска были прощены по просьбе Гермогена, однако и в этой, как и в предыдущих грамотах, он подчеркивает милосердие царя Василия — еще один пункт глубоких расхождений с царем. Представьте себе переживания архипастыря, который восхваляет царскую милость и «не по их винам… жалование» бунтовщиков, пишет, что об убитых супостатах царь «душею скорбит и Бога молит об остальных, чтобы их Бог обратил к спасению» — и при этом ведает и зрит, как пленных болотниковцев раздевают и насмерть замораживают, каждую ночь сотнями выводят на Москву-реку (а также на Волхов в Новгороде и другие способные реки), глушат дубинами и спускают под лед…
   Трусливый в трудные времена, Шуйский был особенно кровожаден и вероломен при признаках успеха. Между тем Гермоген, хваливший Ефрема за крутые меры, сам еще не отлучил болотниковцев от Церкви. С чего бы это? Ведь восставшие — дьявольское отродье и сатанинские ученики! Но за реальную их вину — нарушение крестного целования Шуйскому — Гермоген по справедливости не мог осудить, когда все население страны (включая царя Василия) нарушило присягу Борису Годунову, его сыну Федору и Лжедмитрию. Еще вопрос, кто, собственно, был большим клятвопреступником?
   Имелась в виду церковная вина, и здесь даже разграбление церквей Гермоген не мог инкриминировать болотниковцам, ибо описанные им в грамоте безобразия на Рязанщине совершали люди Ляпунова и Сунбулова, ныне благополучно служившие в царском «христолюбивом воинстве». К тому же главный церковный грабитель сидел в Кремле. Богомольный старичок Шуйский крайне нуждался в деньгах — его воинство в отличие от повстанцев по большей части служило не за идеи, а за наличные.
   Легко предположить, что не на нищих и раненых растранжирил Гермоген всю патриаршую казну, если царь раз за разом брал огромные безвозвратные займы у монастырей, включая знаменитые Иосифо-Волоколамский и Троице-Сергиев (так что келарь последнего Авраамий Палицын писал «о последнем грабежу в монастыре от царя Василия»), и безжалостно переплавлял конфискованную у церквей и монастырей драгоценную утварь, которую вскоре «блуднически изжил» (по словам дьяка Ивана Тимофеева) [64].
   Разумеется, патриарх давал из своей казны добровольно; видимо, он не жалел и церковно-монастырского имущества для скорейшего прекращения кровопролития. Но оно все тянулось: Болотников укрепился в Калуге, многие города и уезды продолжали бунтовать, Шуйский вновь впал в нерешительность. Гермогену оставалось использовать церковные средства давления на восставших.
   Со 2 февраля 1607 года патриарх с Освященным Собором тщательно готовился к невиданному мероприятию — разрешению русского народа от клятвопреступлений перед прежними государями: царем Борисом и его семьей (царевичем Федором, царицей Марией и царевной Ксенией), на верность которой присягали дважды (при воцарении Бориса и после его смерти), — а также от нынешних клятвопреступлений и клятв самозванцам.
   Тонко продуманная затея позволяла убить двух зайцев: освободиться от прошлого (царевна Ксения была еще жива и томилась в монастыре, куда ее заключил Лжедмитрий) и получить возможность канонично отлучать от Церкви будущих нарушителей присяги Шуйскому. Главную роль в церемонии должен был сыграть низвергнутый патриарх Иов, которого Гермоген в письме, посланном с крутицким митрополитом Пафнутием, коленопреклоненно молил «учинить подвиг» и прибыть в Москву «для его государева и земского великого дела».
   20 февраля москвичи, собранные двумя «памятями» Гермогена к Успенскому собору, по заранее составленному, обсужденному архиереями и утвержденному царем сценарию стали от имени «всенародного множества» молить Иова «всего мира о прегрешении». Старый, а затем старый и новый патриархи простили старые и новые клятвопреступления, причем Иов не упустил случая выразить собственное отношение к роли иноверцев в событиях.
   Если Гермоген винил Лжедмитрия, который «как в простой храм» ввел в соборную церковь «многих вер еретиков» и венчал там невесту-лютеранку (так!), то Иов, почти точно повторяя его грамоту, писал, что расстрига «разных вер злодейственным воинством своим, лютеранами, и жидами, и прочими оскверненными языки многие христианские церкви осквернил»! Дело не в евреях, которые были уж точно ни при чем (но упоминание которых служит лакмусовой бумажкой в национальном вопросе), главное, что Лжедмитрий изображен, как писали прежде и как утверждал Шуйский, ставленником иноверного воинства.
   В позиции Иова были и другие отличия. Например, он считал, что с воцарением Шуйского «все мы, православные христиане, аки от сна восставшие, от буйства уцеломудрились», тогда как Гермоген только призывал народ «воспрянуть аки от сна» и прекратить гражданскую войну, вновь покорившись царю Василию. Все это было позволено несчастному старцу, напоследок даже произнесшему краткую речь лично (а не через архидьякона), призвав никогда больше не нарушать крестного целования [65].
   Дело было сделано — Гермоген получил возможность отлучить новых клятвопреступников (то, что они не участвовали в церемонии у Успенского собора, для него не имело значения). Но патриарх не торопился это делать, пока царские войска одерживали победы (на Вырке и у Серебряных прудов) и была надежда обойтись без крайней душегубительной меры. Лишь когда восставшие сами перешли в наступление и разгромили полки Шуйского под Тулой, Дедиловом и на Пчельне, сняли осаду Калуги и приняли в свои ряды многих перебежчиков из «христолюбивого воинства», патриарх решился предать проклятию Болотникова и главных его соумышленников, оставляя остальным повстанцам церковный путь спасения.
   В отличие от других архиереев, того же Ефрема, Гермоген считал отлучение мерой последней крайности, но положение и было отчаянным. Войска бежали в ужасе, говорили о 14 тысячах убитых, о гибели воевод, об измене 15 тысяч ратников, о том, что если восставшие пойдут к Москве, столица сдастся без сопротивления. Шуйский дрожал, патриарх призывал всех подняться на врагов веры, велел монастырям открыть кладовые и высылать в армию всех людей, способных носить оружие, «даже чтобы самые иноки готовились сражаться за веру, когда потребует необходимость» [66]. Бояре взбунтовались и потребовали, чтобы царь Василий сам повел войско или уходил в монастырь, чтобы они могли выбрать государя, способного защитить их имущество и семьи.
   Под давлением патриарха Шуйский избрал меньшее зло и согласился возглавить стотысячную армию, собиравшуюся в поход под Тулу, где сосредоточились главные силы болотниковцев. По слухам, царь поклялся не возвращаться в Москву без победы или умереть на поле брани, но Гермоген не был уверен даже, что о выступлении Шуйского в поход следует объявлять, что тот не побежит от одних предвкушений опасности. Царь выступил 21 мая, патриарх разослал по стране грамоты о молитвах за успех «государева и земского великого дела» только в первых числах июня [67].
   Даже во второй грамоте, указывая молебствовать в честь победы царских войск на реке Восме, Гермоген рисовал ситуацию в мрачных красках. «Грех ради наших и всего православного христианства, — писал он, — от востающих на церкви Божий и на христианскую нашу истинную веру врагов и крестопреступников межусобная брань не прекращается. Бояр, дворян, детей боярских и всяких служилых людей беспрестанно побивают и отцев, матерей, жен и детей их всяким злым поруганием бесчестят. И православных христиан кровь… как вода проливается. И смертное посечение православным христианам многое содевается, и вотчины и поместья разоряются, и земля от воров чинится пуста» [68].
   Вопреки ожиданиям на сей раз дворянское войско билось стойко, Тула была осаждена и сдалась на условии помилования восставших. Шуйский, разумеется, нарушил слово: «царевич Петр» (Илья Муромец) был повешен в Москве, Болотников сослан в Каргополь и убит исподтишка. Самопожертвование вождей восстания, добровольно явившихся в царский стан, оказалось напрасным: в октябре 1607 года реки вновь были переполнены трупами утопленных повстанцев.
   Живший всю Смуту в Москве архиепископ Арсений Елассонский описывает всеобщее негодование подлой клятвопреступностью царя, особенно отвратительной на фоне благородства Муромца и Болотникова, «достойнейшего мужа и сведущего в военном деле». Его поддерживают и многие другие современники, несмотря на социальные барьеры, представляющие Болотникова рыцарем, а царя — злодеем [69].

2. Против Второго Лжедмитрия

   Незамедлительно сбылась старая истина, что клятвопреступлением не совершить доброго дела. На место самозваного «царевича Петра» явился добрый десяток разнообразных «царевичей», восставшие города и крепости утвердились в решимости сражаться до конца, множество недовольных устремилось к Лжедмитрию II, который еще в июле провозгласил себя царем в Стародубе-Северском. Между тем Шуйский распустил армию и преспокойно вернулся в Москву, как будто гражданская война была окончена!
   Гневу Гермогена не было предела. Легко представить себе, сколь патриарх был «прикрут в словесах», понося «советников лукавых», которые «царя уласкали в царствующий град в упокоение возвратиться, когда грады все украинные в неумиримой брани шли на него» и «еще крови не унялось пролитие» [70]. Однако Шуйский презрел негодование Гермогена и вместо скорейшего завершения войны удумал на старости лет жениться на молодой княжне Марье Петровне Буйносовой. Новый летописец мягко отмечает, что «патриарх его молил от сочетания браком»; неуслышанный, Гермоген надолго замолчал.
   Пока Шуйский тешился (насколько это было для него возможно) с молодой женой, война охватывала все новые и новые области России. Войска Лжедмитрия II, в которые влилось немало польско-литовской шляхты, увеличивая силы за счет всех недовольных, с боями пробивались к Москве и 1 июня 1608 года утвердились близ самой столицы, в Тушине.
   Скорбя за страну, Гермоген преодолел обиду и обратился к Шуйскому с трогательной речью, умоляя его, возложив надежду на Бога, призвав в помощь Богородицу и московских угодников, немедля самому повести армию на врага. Трусливый царь предпочел отсиживаться в Кремле, держа армию для обороны своей особы, пока храбрые воеводы бились с врагом без подкрепления, а орды разнообразных хищников терзали беззащитную Россию.
   В довершение бедствий Шуйский решил обратиться за помощью к шведам, суля им Карелию, деньги, права на Ливонию и вечный союз против Польши. Тем самым с трудом заключенное перемирие с польским королем, злейшим врагом короля шведского, было расторгнуто. Шведы вошли в Россию с севера, выделив, правда, отряд в помощь Скопину-Шуйскому, отвоевывавшему у сторонников Лжедмитрия недавно занятые ими северные города; поляки готовили войска к вторжению с запада.
   Разумеется, польский король Сигизмунд III и Речь Посполитая взяли назад свое обещание отозвать всех поляков из лагеря Лжедмитрия II и не дозволять Марине Мнишек называться московской государыней. Тушино переполнялось поляками и литовцами, смешивавшимися с русским дворянством и боярством, казаками и разнообразными «гулящими людьми». «Царица Марина Юрьевна» признала своего «мужа» в новом самозванце и готовилась родить ему сына. Московская знать, имевшая в Тушинском лагере родню, ездила туда на пиры, пока верные царю воины сражались, а страна обливалась кровью.
   Государство рушилось на глазах Гермогена, духовенство бесстыдно служило самозванцу, дворянство воевало за него, горожане снабжали деньгами, селяне — припасами. В довершение бедствий взбунтовались московские воины во главе с Григорием Сунбуловым, князем Романом Гагариным и Тимофеем Грязным. На масленице в субботу 17 февраля 1609 года толпа ворвалась во дворец, требуя от бояр «переменить» царя Василия.
   «Бояре им отказали и побежали из Кремля по своим дворам». Тогда дворяне нашли в соборе Гермогена и вывели на Лобное место, крича, что царь «убивает и топит братьев наших дворян, и детей боярских, и жен и детей их втайне, и таких побитых с две тысячи!».
   — Как это могло бы от нас утаиться? — удивился патриарх. — Когда и кого именно погубили таким образом?
   — И теперь повели многих наших братьев топить, потому мы и восстали! — кричали дворяне.
   — Кого именно повели топить? — спросил Гермоген.
   — Послали мы их ворочать — ужо сами их увидите!
   — Князя Шуйского, — начали тем временем бунтовщики читать свою грамоту, — одной Москвой выбрали на царство, а иные города того не ведают. И князь Василий Шуйский нам на царстве не люб, из-за него кровь льется и земля не умирится. Надо нам выбрать на его место иного царя!
   — Дотоле, — ответствовал патриарх, — Москве ни Новгород, ни Казань, ни Астрахань, ни Псков и ни которые города не указывали, а указывала Москва всем городам. А государь царь и великий князь Василий Иванович избран и поставлен Богом и всем духовенством, московскими боярами и вами, дворянами, и всякими всех чинов всеми православными христианами. Да и из всех городов на его царском избрании и поставлении были в те поры люди многие. И крест ему, государю, целовала всю земля…
   А вы, — продолжал Гермоген, — забыв крестное целование, немногими людьми восстали на царя, хотите его без вины с царства свесть. А мир того не хочет, да и не ведает, и мы с вами в тот совет не пристанем же! И то вы восстаете на Бога, и противитесь всему народу христианскому, и хотите веру христианскую обесчестить, и царству и людям хотите сделать трудность великую!… И тот ваш совет — вражда на Бога и царству погибель…
   А что вы говорите, — распалялся патриарх, — что из-за государя кровь льется и земля не умирится — и то делается волей Божией. Своими живоносными устами рек Господь: «Восстанет язык на язык и царство на царство, и будут глады, и пагубы, и трусы», — все то в наше время исполнил Бог… Ныне иноземцев нашествие, и междоусобные брани, и кровопролитие Божиею волей совершается, а не царя нашего хотением!»
   Словом, Гермоген стоял за царя, «как крепкий алмаз», пока его не отпустили в свои палаты. Мятежники послали за боярами — никто не приехал, «пошли шумом на царя Василия» — но тот успел приготовиться к отпору и трем сотням дворян, как старым, так и молодым, пришлось бежать. Они укрылись в Тушине [71].
   Уязвленный в самое сердце, Гермоген послал им вслед грамоту, буквально написанную кровью. Обращаясь ко всем чинам Российского государства, ко всем «прежде бывшим господам и братьям», от духовенства и бояр до казаков и крестьян, патриарх сетует о погибели «бывших православных христиан всякого чина, и возраста, и сана».
   В волнении Гермоген поминает даже «иноязычных» поляков, которым «поработились» ушедшие к самозванцу, отступив от боговенчанного самодержца, то есть от света — к тьме, от Бога — к Сатане, от правды — ко лжи, от Церкви — неведомо куда. Но это упоминание вырвалось в сердцах.
 
   «Не остает мне слов, — описывает свои муки патриарх, — болит душа, болит сердце, вся внутренность терзается, и все органы мои содрогаются! Плача говорю и с рыданием вопию: «Помилуйте, помилуйте, братья и дети единородные, свои души, и своих родителей ушедших и живых, отец своих и матерей, жен своих, детей, родных и друзей — восстаньте, и образумьтесь, и возвратитесь!
   Видите ведь Отечество свое чуждыми расхищаемо и разоряемо, и святые иконы и церкви обруганы, и невинных кровь проливаему, что вопиет к Богу, как (кровь) праведного Авеля, прося отмщения. Вспомните, на кого поднимаете оружие, не на Бога ли, сотворившего нас, не на жребий ли Пречистой Богородицы и великих чудотворцев, не на своих ли единокровных братьев? Не свое ли Отечество разоряете, которому иноплеменных многие орды дивились — ныне же вами поругаемо и попираемо?!»
 
   Гермоген напоминает историю междоусобиц в Израиле, когда евреи истребляли друг друга, — «и пришли римляне, святыни разорили, Иерусалим пленили, все мечу, огню и рабству предали и сотворили запустение даже и до днесь». «Вы же сему ли ревнуете? — горестно вопрошает патриарх. — Сего ли хотите? Сего ли жаждете?» Заклинает отстать от этой затеи и спасти души, пока не поздно, обещает принять кающихся и всем Освященным Собором просить за них царя Василия.
   В расстройстве чувств, живописуя великое милосердие государя, который не тронул якобы участников мятежа и семьи бежавших в Тушино, Гермоген проговаривается, что «если малое наказание и было кому за такие вины — и то ничтожно». Зато обещает оставить исправившимся поместья «чужие», пожалованные Лжедмитрием II [72]!
   Вторая грамота, написанная вскоре после первой, значительно более взвешена и как бы исправляет излишнюю горячность. Иноземцы не упоминаются — речь идет исключительно о православных, восставших на царя, «которого избрал и возлюбил Господь, забыв написанное: „Существом телесным равен людям царь, властью же достойного его величества приличен Всевышнему“.