В. Б. По сути, и все лучшее в эмиграции тоже так или этак создавалось в связи с революцией.
   Ф. К. Второй тектонический сдвиг - это процесс ухода под воду многовекового народного уклада, атлантиды крестьянской жизни. Процесс модернизации, который столь мучительно шел в России, принес нам сильную науку, оборонку, промышленность, но загубил традиционный уклад. Сделал народ иным. Впрочем, так же мучительно он ранее шел и в других странах - к примеру, в той же Англии, когда, как помните, "овцы съели людей". Этот процесс и был зафиксирован нашими писателями в шестидесятые-семидесятые годы. Я вернулся недавно с дней Николая Рубцова, моего друга и земляка. Вместе с главой Тотемской администрации ненадолго заехал в свою родную деревню. Проложен асфальт, вся деревня уже иная, но жители ее - практически не крестьяне. Все они работают на газопровод. Они уже совсем другие, уже стесняются своего северного диалекта, у них другой говор. Практически ХХ век уничтожил русскую деревню, в лучшем случае - преобразовал ее в нечто новое. Это огромнейший трагический процесс. Он прошел по судьбам миллионов людей. И этот процесс не мог не вызвать писательского внимания. Тем более что крестьянство обрело в ХХ веке грамотность. Само заговорило своим голосом в литературе. Не случайно два самых великих писателя в ХХ веке, Михаил Шолохов и Сергей Есенин, родом из деревни. Они услышали начало этого процесса и ощутили всю глубину трагедии русского крестьянства. А уже в мое время, как продолжение, - целый пласт так называемой деревенской литературы. На самом деле - литературы бытийной, о всечеловеческом бытии на примере русского крестьянина. Это блестящие имена: Василий Белов, Валентин Распутин, Федор Абрамов, Василий Шукшин, Борис Можаев, Евгений Носов. Литература прощания. И Александр Солженицын сюда же входит своими лучшими произведениями. Завершается эта плеяда тем же Николаем Рубцовым. Буквально за каких-то двадцать лет никому не известный паренек без телевидения, без шумной рекламы стал известен всему народу. Сделано было все, чтобы замолчать его, но он уже, как и Сергей Есенин, стал народным поэтом. Он точно выразил потребность души простого русского человека. Я горжусь тем, что был одним из первых, кто услышал эту литературу. Первая книжка рассказов Распутина вышла с моим послесловием. Первые книжки Василия Белова и Евгения Носова получили мою поддержку на страницах "Комсомолки". После выхода в журнале "Север" уже классического "Привычного дела" я первым откликнулся в "Правде". Я писал о Яшине, об Абрамове, это были мои близкие друзья. Это была моя литература. А настоящий перелом в моем сознании произошел после встречи с Николаем Рубцовым. Я же был до этого одним из лидеров "шестидесятников". Когда-то именно я окрестил писателей-исповедальщиков Аксенова, Гладилина и других "четвертым поколением". Это была большая статья в "Литературке", вызвавшая возмущение Никиты Хрущева. Я много писал, и восторженно, об их творчестве. И вдруг поэзия Рубцова, проза первых "деревенщиков" развернули меня. Я осознал сам по себе, что иду не туда, пишу не о том и не о тех. Тогда же, кстати, так же разворачивался от былой либеральщины и Юрий Бондарев, работавший вместе со мной в "Литературке". И недавно скончавшийся наш замечательный критик и историк Вадим Кожинов в те же годы отворачивался от былого угара "оттепели". Это никак не было связано с осторожностью или официальной политикой, деревенщиков дубасили не менее, а часто даже более сильно в партийных структурах, чем либеральных лидеров исповедальной литературы. Но мы скинули с себя, как мешающий жить и работать, этот нарост либерализма.
   Да, каким-то прозрением для меня прозвучали поэзия Коли Рубцова и он сам. Мы как-то вовремя нашли друг друга. Помню, я готовил его для экзамена по русской литературе, он называл меня "профессор", относился ко мне с пиететом, подарил мне самую дорогую для него вещь - томик Тютчева, а на самом деле это он был для меня настоящим профессором. Такая странная необъяснимая вещь...
   В. Б. Очевидно, третьим таким же тектоническим сдвигом для русской литературы была Великая Отечественная война, которая до сих пор не ушла из литературного пространства. Но можете ли вы, Феликс Феодосьевич, кратко суммировать итоги русской литературы ХХ века и назвать десять лучших русских писателей?
   Ф. К. Можно попытаться навзлет. Есть возможность ошибиться.
   Начнем ХХ век с Максима Горького. Хотя у меня глубочайшее несогласие с ним по части отношения к русскому крестьянству. Михаил Шолохов, который меня просто потряс. Конечно, Сергей Есенин. Конечно, Михаил Булгаков. Конечно, Андрей Платонов. Хотя он не близок мне, я больше оцениваю его умозрительно, как гигантскую лабораторию. Отношение сложное, но я все равно его ставлю в первой пятерке. Далее определенный перерыв. И уже из второй половины века я бы выбрал Юрия Бондарева, Федора Абрамова, Василия Белова, Валентина Распутина. У меня остается только один палец (мы отмечали цифровой порядок по пальцам, чтобы не сбиться.- В.Б.). Я бы отметил Александра Солженицына. Прежде всего, его рассказы "Матренин двор" и "Один день Ивана Денисовича".
   В. Б. А как сложилась ваша личная судьба в ХХ веке?
   Ф. К. Я - целиком и полностью порождение Великой Октябрьской социалистической революции. Если бы не было революции, не было бы и меня. Булат Окуджава любил цитировать один наш с ним разговор. Он сказал, что если бы предложили ему выбирать, кем бы он хотел быть в ХIХ столетии, он ответил бы - "русским барином". А я сказал, что хотел бы быть крестьянином. Булат резюмировал: "до сих пор у Феликса Кузнецова душа крепостного крестьянина. Это и определяет все его поведение..." Окуджава просто не знал, что на русском Севере, откуда я родом, крепостных крестьян не было. Там были царские земли. Хотя мать моя была из того края Тотемского уезда, по соседству с Костромской губернией, где уже крепостное право было, и мой прадед выкупил свою семью из крепостного состояния. Вышел на отруб, поставил хутор.
   Родился я 22 февраля 1931 года в деревне под Тотьмой. Отец мой, Феодосий Федорович Кузнецов был сельским учителем, мать - Ульяна Ивановна Широкова. Они из крестьян Тотемского уезда Вологодской губернии. После революции пошли учиться в Тотемское училище. В 1924-1925 годах они училище закончили, поженились, и вот - возник я. Только революция дала возможность им учиться, и хотя два дяди у меня были арестованы и погибли в 1937 году, тем не менее, я, как и миллионы других ребятишек, тоже смог окончить среднюю школу, поступить вначале в Институт международных отношений, а потом перевестись в МГУ, закончить университет, затем аспирантуру и далее уйти в критику и науку. Я смог, как говорят американцы, сделать сам себя. И в стране были миллионы таких, как я.
   Невозможно представить, чтобы сегодня мальчик из сельской школы, из глухого угла России без мохнатой руки, без поддержки, не имея серьезных денег, поступил бы в МГУ или в МГИМО. Такое было почти невозможно до революции, такое просто невозможно сейчас, в начале третьего тысячелетия. Если бы мы все не получили образования, какой бы была Россия? Может быть, в деревне бы осталось больше людей, но сумела бы такая деревенская Россия справиться с фашизмом без оружия, без науки, без заводов? Мы пахали бы той же самой сохой. Наша деревня была богатой, ее можно было всю раскулачивать, впрочем. Как почти весь Север. Или как казачьи станицы на юге России. Я бы так и жил в деревне. Очевидно красивой, наполненной духовностью жизнью русского крестьянина, но образования бы я точно не получил. Литератором и ученым точно бы не стал. ХХ век - конечно же, мой век. Советская власть это моя власть. Я - убежденный советский человек. Убежденный коммунист. При всем том, что мой взгляд на историю страны не совпадает, может быть, со многими постулатами, которые записаны в скрижалях коммунизма. Я считаю, что в попытке опередить историю, вырваться из нее видна романтическая утопия. Была попытка построения некоего социализма в стране, которая была абсолютно не готова к этому. Социализм - это идеал, к которому надо было очень медленно и постепенно приближаться. К нему еще человечество придет, если уцелеет. А реально была попытка модернизации страны очень жестким, суровым способом. Я никогда не скрывал и не скрываю своих убеждений. Я изменил убеждения только один раз. По внутреннему разумению, придя к выводу об их ошибочности. Это было в 1954-1955 годах. Борьба с культом личности, захватившая тогда все студенчество, и увела меня в сторону. Но я вовремя огляделся.
   В. Б. Вы считаете себя, Феликс Феодосьевич, уже до конца жизни советским человеком?
   Ф. К. Да. От этого я никогда не откажусь. Это вас, Владимир Григорьевич, не разочаровывает?
   В. Б. Нисколько. Скорее, я и ожидал подобного ответа. Мой следующий вопрос. Назовите самые важные вехи в вашей жизни. События, которые изменили ход вашей жизни? Вехи для вас лично - не для истории, не для посторонних.
   Ф. К. Самой первой вехой в моей жизни оказалось событие, которое потрясло меня до основания. Событие, которое чуть не изменило мою жизнь. Это была драка в садике в центре Тотьмы. Шел 1947 год. Лето между девятым и десятым классом. Отец еще недавно пришел с войны. А в деревне мне приходилось отстаивать, во-первых, свое имя. Право иметь такое странное для деревни имя - Феликс. Все деревенские бабы меня звали Фикусом, так им было легче и понятно, а Феликс и не выговорить. И достоинство мне приходилось отстаивать через кулаки, через постоянные драки. Я привык ходить вооруженным чем-нибудь увесистым и надежным. Время после войны было суровое. Драки были страшные на Севере. И в воскресенье, в наш престольный праздник, который всегда отмечался на Севере, на меня налетел в этом городском садике мой сверстник. У него была гиря на ремешке, у меня нож. Я ему - убери гирю, он мне - убери нож. Все кончилось тем, что не столько я ударил, сколько он налетел на нож. Нож прошел на расстоянии полсантиметра от сердца. Я пошел сдаваться в милицию. А только что были в 1946 году объявлены два указа о хулиганстве и о воровстве, по 25 лет лагерей. Меня спасло чудо. То, что он выжил, и то, что на садик окнами выходила прокуратура, и прокурор с самого начала все видел. Он видел безвыходность моего положения. Если бы я не оборонялся, тот парень меня бы убил стограммовой гирей. К счастью, он и его родители не стали возбуждать дело, только это меня и спасло. Но это событие просто перевернуло меня. В восьмом классе были переэкзаменовки, в девятом одни тройки, а после этой драки школу я кончил с золотой медалью. Я за год, поняв, что мне в жизни надо, изменил отношение не только к учебе, но и к жизни, к целям жизни. Это было первое мое потрясение.
   Второе мое потрясение произошло, когда я поступил в МГИМО и за полгода понял, что поступил не туда. Я не принял этот институт, практически ушел из него, скрывая от родителей. Начал пробиваться на факультет журналистики в МГУ. Я попал пацаном на прием к заместителю министра обманным путем. Это был академик, химик, человек огромного роста, и он проникся моей ситуацией, написал резолюцию о переводе в МГУ. Без всяких звонков. Когда я пришел в МГУ, там долго выясняли, какого начальствующего Кузнецова я сын. Тогда было два больших начальника Кузнецовых: один - адмирал, другой - генерал. В МГУ же учеба пошла хорошо, затем сразу же аспирантура.
   И третье мое потрясение - это, конечно, ХХ съезд КПСС, студенческое движение на факультете журналистики, которое возглавлял тогда Игорь Дедков и в котором принимало участие большое количество талантливых людей. В том числе и мы, аспиранты МГУ. Почти год мы держали оборону, многие из нас потом попали под наблюдение, историков просто посадили. Нас не посадили, но взяли на контроль. Когда я в 1956 году закончил аспирантуру, то получил практически волчий билет, с огромным трудом устроился младшим редактором в Совинформбюро. Смысл движения был в том, чтобы после ХХ съезда партии поменять состав преподавателей на факультете, приблизить его к современности. Для меня это движение тоже было этапным в жизни. Некий рубеж, он и определил период моего либерализма.
   Следующее потрясение - это снятие Хрущева, я его пережил тяжело. Затем постепенное осознание русской национальной проблемы, осознание исторического пути России. Мое размежевание с теми силами, с кем был близок после 1956 года.
   Ну и, конечно, рубежом был 1991 год. То, что называется новой буржуазной революцией в России. Я ее до сих пор не принял. Но понимаю, что прошлого уже не вернешь, и надо в новых обстоятельствах находить новые возможности и для русской литературы, и для самого государства, и для каждого из нас. Все определяет инициатива и энергия человека. В нашем институте я уже попытался построить работу по законам нового времени - с тем, чтобы спасти институт. И я эти задачи выполнил. При всем том, что по убеждениям я - советский человек, но дела уже вел по законам рыночного времени. Я добился того, чтобы поставить на баланс наше здание и прихватить еще соседнее, затем найти надежный банк и сдать это здание в хорошую аренду, а на эти деньги развернуть научную деятельность в институте. Может быть, эти новые условия работы были бы неплохими, при условии, чтобы страна без революций вышла на них под руководством коммунистической партии. Это китайский путь. Я убежденный сторонник китайского пути, и уверен, они еще докажут всему миру преимущества социализма. Никогда не могу простить Горбачеву его киселеобразное поведение.
   В. Б. Феликс Феодосьевич, вы родились в Тотьме. На том же русском Севере и примерно в те же годы родились и Василий Белов, и Николай Рубцов, и Ольга Фокина, а чуть пораньше фронтовики Сергей Орлов, Федор Абрамов, Александр Яшин, Сергей Викулов, чуть попозже Владимир Личутин. Северная дружина. В литературе заговорили о вологодской школе, шире о северной школе. Откуда вы все так внезапно взялись, из каких глухих углов? А потом после Личутина - ни одного яркого всероссийского имени. Почему затишье?
   Ф. К. Прежде всего - язык, яркий народный язык. Сохранившийся в мои годы еще на Севере и исчезнувший ныне. Места наши были на столетия законсервированы от вражеских и иных нашествий. Туда почти не проникала цивилизация. Еще на моем веку ходили бабы в кокошниках. Я сам ходил в домотканых одеждах. В силу этого своеобразный резервуар языка. А литература - это прежде всего язык. Кстати, такая же история была с югом России, с Доном, откуда родом и Шолохов, и вся донская рота, и тот же Солженицын, и, последним, - Юрий Кузнецов. А во-вторых, это связано с ощущением гибели народной деревенской цивилизации. Это же все писатели, прозванные "деревенщиками". Видимо, этот каток по Центральной России прошел раньше, а до нас и в Сибирь уничтожение старого уклада дошло позже. И вот, как реакция на трагедию, возникла наша северная литература. А то, что последние лет двадцать нет никакого яркого пополнения, так где оно есть? Как бы ни раздували все эти нынешние Букеры и Антибукеры, ничего мощного пока не видно... Эпоха перестройки русской литературе пока что ничего не дала. Это более глубинный вопрос: что случилось, почему Россия замолчала? Опустились руки?
   В. Б. Вы, значит, признаете наличие духовного, культурного кризиса в русской культуре?
   Ф. К. Я не только признаю, а считаю это очевидным. У нас глубочайший духовный кризис, равного которому, может быть, и не было в истории. Беда, что и сказать об этом почти некому. Тусующаяся публика считает, что сейчас пришло время расцвета. Они танцуют и веселятся, как на "Титанике". Сплошная бесовщина.
   В. Б. Значит, вы предполагаете, что Россия как "Титаник" тонет, уже уходит под воду навсегда?
   Ф. К. Над Россией нависла такая опасность, какой в истории России еще не было. Если мы не осознаем всю степень существующей опасности, не соберем силы, а собрать силы может только интеллигенция, русская интеллигенция, которой почти не осталось, то мы можем исчезнуть с лица мира. России свойственна вера в чудо. Может быть, это чудо произойдет, но без наших общих усилий вряд ли. Может быть, нас спасут наши недра. Народ раздавлен, оскорблен нищетой. Даже в коллективизацию и войну люди жили лучше, были надежды на лучшее. А сейчас - ни надежд, ни света, ни тепла. Так живет подавляющее большинство людей. У нас в России еще остаются богатейшие мозги, но идет атака на образование. Если иметь в виду дьявольскую программу уничтожения России, я вижу триединую формулу: Россию стараются обезлюдить, ополовинить. Россию стараются оглупить, оболванить. Лишить интеллекта. Россию стараются растлить. И выхода не видно...
   В. Б. Вы трижды сказали: Россию стараются... А что делает сама Россия, куда она старается? Вы почти не видите надежд ни в литературе, ни в самом существовании России. Но вы же - историк литературы. Вы знаете, как до зеркального повторялись те же формулы в начале двадцатого века. Вы знаете, как прекрасный русский писатель Алексей Ремизов писал слово о погибели земли русской. Вы знаете работу еще одного прекрасного русского писателя Евгения Замятина "Я боюсь", где он пишет, что у русской литературы есть одно будущее - это ее прошлое. Да и Максим Горький в тот период впал в уныние. Вроде бы они были правы. После "серебряного века", после мирискусников, даже после русского авангарда - вдруг бездарная рапповская литература, все издательства заполонены безграмотными виршами. Будто и не было совсем недавно Гумилева и Блока, Бунина и Ремизова. Так и сейчас, на место Твардовского и Рубцова, Распутина и Бондарева идут такие же наглые и бездарные, такие же дремучие и бескультурные (почитайте, к примеру, статейку Льва Пирогова в "Независимой газете" о нашествии новых сетевых варваров) сетевые рапповцы. Сетевое раппство, сетевое рабство. Но именно ссылка на двадцатые годы и успокаивает, мимо этих бездарей, рядом с ними, сквозь них - в те же годы, плача по погибшей русской культуре, прорастали Михаил Шолохов и Андрей Платонов, Михаил Булгаков и Леонид Леонов, Сергей Есенин и Анна Ахматова. Так же и уменьшалась Россия, правила бал русофобия не менее оголтелая, троцкисты рвались в мировую революцию. А усатый нянь постепенно возрождал почти что царские государствообразующие структуры. Мы можем осудить его за жестокость, но мы не можем сказать, был ли у России иной выход. Мы сейчас забыли, что собой являли двадцатые годы, но это был такой же период распада и государства и литературы. Спасла ставка на великие традиции: и в политике, и в культуре. И позже в армии, когда вновь ввели погоны, ордена, звания и мундиры... Может быть, и сейчас спасет ставка на великие традиции?
   Ф. К. Вы, Владимир Григорьевич, абсолютно правы в характеристике того периода, но тогда к власти шли пассионарные силы. Они все-таки, надо признать, были саккумулированы в коммунистической партии, при всей ее полосатости в двадцатые годы. Эта партия была обуреваема национальной идеей, идеей государственности и объединения страны. Внешние слова и реальная практика не всегда совпадают. Ни тогда, ни теперь. Вы вслушайтесь в песни того времени. Народ еще пел. Всмотритесь в кинокартины, Это же мировые шедевры. Сколько там чистоты, сколько величия, сколько надежд! А сейчас? Где все эти признаки возрождения? У меня большой счет к нынешней компартии. Компартия не хочет думать о культуре, о литературе. Не случайно же компартия не выдвинула ни одного писателя в Думу, даже Александра Проханова, столько для нее сделавшего. Не понимают ее роли, ее значимости, ее пророческой силы. Они даже ни к кому не обращались. Полнейшее непонимание значения интеллектуального начала в жизни страны. Без этого невозможно говорить о каких-то планах на будущее, сколько бы нефти ни продавали. Как ни странно, у меня сегодня больше веры в Путина. В тех русских мужиков, особенно в провинции, которых сейчас очень много в среднем звене и в бизнесе, и в управлении. Парни глубокие, умные, национально мыслящие. Мне один из них недавно сказал в Череповце: поскольку нам в России гораздо труднее, чем на Западе, наши мозги гораздо хитроумнее. Мы ищем со всех сторон, а они только в заданном направлении. Прежде всего, должна задышать экономика. Как ни странно, именно сегодня ей нужна свобода делать, работать, мыслить. У нас в перестройку свободу дали только олигархам, любой отечественный производительный бизнес задыхается в налогах и взяточничестве. Если русские мужики получат свободу, я верю в экономическое чудо. В этом смысле я пока еще сторонник Путина. При условии, что он расстанется с Грефом.
   В. Б. Для этого необходимо единение русских. На какой основе? На какой почве? На каком национальном чувстве?
   Ф. К. Эта почва уже созрела в народе именно благодаря величайшему и постоянному оскорблению русских национальных чувств. Другое дело, что это не оформлено в умах нашей интеллигенции. Интеллигенция отстает от народа. Народ мудрее интеллигенции, мудрее патриотических лидеров. Все патриотические силы предельно разобщены, что говорит лишь об амбициях и колоссальном эгоизме лидеров. Потому за ними и не идут. А национальные чувства русских все-таки никогда не были узкими. Достоевский прав, русские обладают всечеловеческим сознанием. Нам близки все народы, населяющие испокон веку Россию. И татары, и осетины, и мордва, и карелы. Нам с ними нечего делить. У нас одна Родина, одни недра, одно прошлое и одно будущее. Или мы победим, или вместе погибнем. Ни на какой этнической основе мы не победим. Только вместе. Кстати, и победа Путина, и победа "Единства" говорит о тоске народа по всеобъемлющей национальной идее. Все, кто за Россию, должны быть с нами. Если такой путь предложен сверху - что ж, давайте посмотрим. От хорошего никогда не надо отказываться. Может быть, иначе нельзя было в нынешней России?
   В. Б. Феликс Феодосьевич, вернемся опять к вашему веку. Вы начинали как интереснейший критик. Сначала подняли на щит четвертое поколение Аксеновых и Гладилиных, затем, пережив некий катарсис, пришли к Белову и Распутину, активно участвовали в литературном процессе. Одновременно, будучи человеком пассионарным, блестящим организатором и неформальным лидером, вы шли по карьерной лестнице, возглавили Московскую писательскую организацию, затем стали директором ИМЛИ. О критике Феликсе Кузнецове почти позабыли. Вам не жалко? Я не считаю вас простым литературным чиновником. Вы - ярчайший талантливейший организатор, очевидно, любого производства. Вам бы возглавлять перестройку и таким, как вы, а не болтунам типа Горбачева. То, что вы сделали на посту председателя Московской писательской организации - почти чудо. Из оплота либерализма вы за десять лет, не имея никакого плотного фундамента под ногами, одно космополитическое болото, сотворили оплот патриотических сил. А это же крупнейшая и влиятельнейшая творческая организация России. Вам этого подвига никогда не простят наши общие враги. Позже вы повторили этот же прорыв в ИМЛИ. И все-таки, вам не жалко, что вы порвали с живым словом, порвали с литературным творчеством, наступив на горло собственной песне? Не жалеете об уходе из критики?
   Ф. К. Нет. Я постепенно уходил из критики. По мере того, как я написал о тех, о ком хотел бы написать. А потом не стало интересных объектов для меня. Писать просто для того, чтобы печататься, никогда не хотел. А пассионарность, как Вы говорите, конечно, в нашем роду была. Мой отец работал директором школы. Прекрасный педагог, заслуженный учитель республики, он всю жизнь мечтал поехать и возглавить какой-нибудь развалившийся колхоз. У меня есть от него этот деловой дар, хватка. И мне было просто интересно, скажем, решить эту новую задачу переустройства Московской писательской организации. Когда я туда пришел, ни меня не приняли, ни я ничего там не принял. Но я пришел в одну организацию, а ушел из другой. Я и сейчас горжусь этим своим наследием. Это была сложнейшая творческая задача. Такая же интересная задача была связана и с институтом. Но сейчас я возвращаюсь к творчеству. Я вообще счастливый человек. И я считаю, что мне крупно повезло. После долгого периода организационной работы в конце жизни сейчас я вышел на творчество русского и мирового гения Михаила Шолохова. Я долгое время не интересовался им. Ценил, но, очевидно, недопонимал. У меня был только один разговор с ним по телефону. И разговор очень странный. Нет, дважды с ним разговаривал. И дважды сначала вопрос: Кузнецов? - и пауза такая раздумчивая... Потом уж я узнал, что Кузнецов его первая фамилия. Да, я пропустил поначалу мимо себя Шолохова. И причиной была моя либеральная молодость. Оттуда небрежное отношение, непонимание, что такое - Шолохов. А сейчас он уже со мной будет до конца дней. Я думаю, своей книгой верну уже навсегда России Шолохова, которого так нагло хотели у нас украсть. Моя нынешняя задача - вернуть украденное и раскрыть, в меру моих сил и возможностей, масштаб этого самого крупного в мировой культуре ХХ века писателя. Так что я вернулся. Владимир Григорьевич. Вернулся за письменный стол. Полоса молчания закончилась. Это колоссальное счастье.