В. Б. У меня остаются еще вопросы, которые я рад бы обсудить. В частности, о вашей новой большой стихотворной работе, посвященной А.С.Грибоедову. О сочетании гения поэтического с геополитическим даром в истории русской поэзии. Но это - обширная тема, а наша беседа и так весьма насыщенна. Поэтому спрошу только: считаете ли вы сложившейся, состоявшейся вашу личную поэтическую судьбу?
   Т. Г. Что понимать под этим - внешне видимый рисунок литературной судьбы или внутреннюю, творческую состоятельность, содержательность?.. Внешне все складывается - от века - так, что если, к примеру, я первая смогла написать, буквально по свежему следу событий 1993 года, широко известную книгу стихов, посвященных защитникам Дома Советов в Москве и памяти павших там героев, "Всю смерть поправ..." (большинство этих стихотворений тут же опубликовала газета "Завтра"), то премию за поэтическое решение этой именно темы Союз писателей России "патриотически" присудил, разумеется, не мне, а автору балагурской, двусмысленной поэмки "Прощайте, дворяне", пересыпанной дешевыми шуточками о "тюрьме эсэсэсэрской" и "изверге" Ленине... Я не к тому, что автор этот бездарен, я, так сказать, к внешнему раскладу судьбы. Ибо воистину - как писал Б.Пастернак: "Кому быть живым и хвалимым, / Кто должен быть мертв и хулим / Известно одним подхалимам, / Влиятельным только одним". Последние годы накопилась уж целая литература, посвященная дружному "вычеркиванию" меня из русской поэзии и общественной мысли. Давно ли газетно-журнальным дуплетом выкрикивали: "Ведь никакого отношения ни к русской культуре, ни к православию ОНА (т.е. я.- Т. Г.) не имеет"?.. "Шизофрения", мол, да "духовная пена" - любая моя работа, а стихи (уж простите за цитату!!) просто "зловонный омут" или - более благовонно! - "интеллектуальная плесень"... Ну, конечно, не Пушкин, не Блок или хотя бы Твардовский, некогда привечавший меня, ставили эти диагнозы, а "рус-сейший" какой-нибудь, вроде Кара-Мурзы, современный арбитр по всем вопросам или дежурный "ассенизатор" русской поэзии из "Нашего современника". Обижаться нельзя: ведь и сам праотец Ной, спасший живую жизнь на Земле, под пером "православно-культурных" моих эстетиков - не более, чем "пьянчужка"... Право, соревнуюсь успешно со своим земляком М.Булгаковым по количеству выпавших мне заушательств, разве что не Лелевичи да Латунские, а "родные", "герои русского Сопротивления" брызжут прокисшим ядом. Правда, я уж четверть века тому ответила всем "влиятельным", распорядителям внешних судеб, когда писала о своем "доме", "тереме":
   ...А что сроден он будке собачьей
   и что в мерзлую землю зарыт,
   ничегошеньки ровно не значит,
   ни о чем еще не говорит!
   Ну а конкретную собственную оценку подлинной моей "поэтической судьбы" оглашать мне неуместно. Хотя бы потому, что опубликована слишком малая, микроскопическая толика из написанного мною в эти годы - "Когда не стало Родины моей..."
   ПОЭЗИЯ ПОСЛЕДНЕГО
   СРОКА...
   (печатается в сокращенном варианте)
   Татьяна Глушкова не пожелала жить на "лоскуте державы". Она не стала пытаться переделать себя для иной России, обрести новое дыхание в поэзии третьего тысячелетия. Предпочла остаться в великом и трагическом ХХ веке.
   Все ее споры с былыми друзьями были предельно искренни, ибо она и от них ждала той же литературы последнего срока, тех же последних, завершающих слов, которыми жила последние годы, которые выговаривала, выкрикивала, ждала апокалипсических видений, ждала непримиримости к разрушителям Родины, и, не дождавшись, отвернулась от них. Со своей точки зрения она была абсолютно права. Она, как верный воин языческих времен, пожелала быть погребена вместе со своим Властелином, имя которому - Советская Держава. Прежде всего, допев ему свою великую Песнь. Песнь о Великой державе, о Великом времени. После написания стихов об ушедшей Родине Татьяну Глушкову уже мало что связывало с жизнью. Она, может быть, по-земному, по-человечески, стараясь уцелеть и удержаться в новой жизни, перекинула мостик к поэтам иных времен. Как пишет Глушкова в своем предисловии к циклу стихов "Возвращение к Некрасову": "Он постучался ко мне... постучался в сознание, чтобы воззвать к силе духа, к дельному продолжению бытия - пусть и рушится вокруг все привычное, дорогое, пусть хочет рассыпаться сама плоть жизни..." Она хотела найти у них, у Некрасова, у Грибоедова, - некую отдушину, обрести успокоение, почерпнуть мистической энергии, ушла в их время и даже пыталась писать как бы от имени своих великих предшественников, но, думаю, очень уж глубоко она вошла в поэзию последнего срока, оправдывая "поэзии страшное имя", очень уж много сил ей отдала. После такого погружения в кровавую бездну, в трагедию общества, родной страны - не выживают.
   Может быть, впервые после Анны Ахматовой в том же ХХ трагическом, окаянном и великом веке Татьяна Глушкова успешно преодолела путь от любовной трагической лирики до высот народного трагизма. От пронзительного любовного "я" до эпического грозового "мы"...
   Из ранних ее стихов я бы отметил прежде всего ее окаянные и разлучные, по-бабьи пронзительные стихи о любви и одиночестве. "Свела нас вовсе не любовь, / а только медленная мука, / реки вечерняя излука, / воды остуженная кровь./ ...Свела нас эта простота / ночного жаркого объятья..." Пусть не смущает иных книжных читателей ее высокая и грешная страсть:
   Что до тела тебе моего!
   Я всегда молодела от горя:
   Этой горстью соленого моря
   Умывалась пречище всего!
   Что до тела тебе моего!
   Свою любовь Татьяна Глушкова не только в стихах, но и в жизни рифмовала лишь с кровью, "ибо легче - любви не знавала". Страсть дает плазменную энергию стиху - и уже все определяет страдание, радость, надежда, она окунается так глубоко в своем и упоении любовью, и погружении в любовь, что отключается от всего внешнего мира:
   Я не знала темней забытья,
   Чем с тверезостью протоколиста
   Вспоминать, как весенние листья
   Шелестят на плече у тебя.
   Воистину, только женщинам дана такая полнота погружения в любовь! Но именно тогда, когда любимый становится хлебом насущным, первейшей принадлежностью к жизни, он уходит. Оставляя за собой пожарище любви.
   Как медленно он разжимал
   Свои, уже пустые, руки.
   Веселым поездом разлуки
   Уже манил его вокзал.
   Разлука на какое-то время становится ключевым словом в лирике Глушковой. Хоть и наперекор судьбе, умом своим старалась убедить себя: "Разлуки нет". Даже так девизно назвала свой третий сборник стихов, но в жизни-то разлука стала ее спутницей до конца дней.
   Не измены - но хриплые звуки
   Немотой искаженного рта,
   И теперь уже полной разлуки
   Через степь золотая верста.
   Лучшие разлучные стихи становятся созвучны народным русским песням, древним женским плачам.
   Нелюбимая - телом страшна,
   Нелюбимая - ликом зазорна.
   Нелюбимая - слишком вольна!
   Нелюбимая - слишком покорна!...
   Нелюбимую ты не жалей:
   Эка невидаль - муки-разлуки!
   Что ни кочет, - по ней - соловей:
   Всюду слышит любимые звуки.
   Нелюбимую ты не люби,
   Эка, жадные руки простерла!
   А сведи к той кринице в степи,
   Что похожа на черное горло!
   Поясочек удавкой завей...
   В нынешнем скудном эмоциями мире, когда даже поэзия потворствует своим прихотям - быть подальше от читателя, когда поэты утыкаются в стихи, как в броню, защищаясь от жестокого и расчетливого мира, - в броню сложности, холодности, отстраненности, - в этом мире разлучные, страдающие, горестные стихи Глушковой о любви дают читателю возможность жить сердцем, сопереживать, звучат для него как последняя исповедь о сгоревшей страстной любви.
   И я ничем уж не владела,
   Достойным боли и любви.
   И лучезарный отблеск тела
   Уж не был на устах молвы.
   ...И обретается та протестантская, если хотите умных слов, экзистенциальная свобода, от которой так хочется выть. Свобода беспредельного глубинного одиночества...
   Я подслушала: там, впереди,
   За горою, - такая разлука,
   При которой - ни слова, ни звука,
   Ни любви, ни проклятья в груди...
   Лишь в низине, в капустных лесах,
   Одиноко, как во поле чистом,
   Машет бабочка белым батистом,
   Через миг истлевая впотьмах...
   ..............................
   А ты-то думал, я спроста
   Шепчу иссохшими губами:
   Еще румянятся уста,
   Еще последняя верста
   Лежит за дымными горами,
   Еще и он - перед глазами!
   .............................
   Что тебе до безрадостных строчек?
   Я б сама променяла их стон
   На степных, подрумяненных ночек
   Колокольный, малиновый звон!...
   Но нет уже и не будет малинового звона страстных ночей. Нет даже тепла объятий и поцелуев, ибо сама в конце концов безрассудно и безотчетно, с русской женской беспредельностью, подарила любимому "право целовать чей-то жадный роток...", не осталось даже следов любовного недуга, безнадежно прошло то время, "...когда оливковое тело, как будто душу, берегла". Нет уюта семьи, от матери в память остался лишь ее голос, и - может быть, самое страшное? (Как выдает стих скрытую печаль поэта?!) - "...это ли обида, / проклятье дней, трезвон ночей,/ что я избавлена от вида / смятенной дочери моей..." Избавлена от права поучать, от замираний и воспеваний. Ибо нет и никакой дочери, и стоишь в этой жизни на поле - которое не перейти - одна. Отсюда - острейшее чувство одиночества, когда становятся чужды современники, объединенные с поэтом лишь мгновеньем времени. Уходят в прошлое друзья и подруги, исчезают возлюбленные... Как спасение погружение в бездну времени и литературы, ощущение всей истории как единого с тобой пространства. Когда не современники, а соотечественники, как когда-то писал критик Николай Страхов, собранные бережно и коллекционно тобою из всех веков русской истории, объединяются с тобою же единой судьбой и единой культурой. Судьба культуры, судьба поэзии становится главной для дальнейшего существования Татьяны Глушковой. И в любовной лирике ее личность поэта определяла не только смысл, но даже форму, ритм и рифму стиха. Масштаб эмоций определял и значимость тех или иных строк, то уходя в предельную исповедальность, то впадая в молитвенное смирение. Все становилось поэзией. Все оправдывалось поэзией. "Даже если я духом мертва, так и это душе пригодится!", даже если "...я была сожжена и отпета - до пришествия Судного дня" - все преображается поэзией, ею и спасается, ею врачуется. Поэт начинает героически противостоять своей судьбе, как писала Анна Ахматова "наперекор тому, что смерть глядит в глаза..." Очень точно определила эти стихи критик Инна Роднянская: "Эстетизированная стойкость как ответ на судьбу". Поэт становится выше своей горькой женской биографии. Может быть, провидчески, и трагедия любви была дана для того, чтобы во время оно поэт возвысился до трагедии своего народа? Слился с судьбой народа? Обрел народный слух?
   Татьяна Глушкова находит себе отзвуки в разных эпохах, но и сама становится шире своего личного времени. Она смело вверяет трагизм своей судьбы, всю канву своей внешней жизни вольным поэтическим строкам. Убегая от свободы одиночества в свободу русской поэтической речи.
   Горделивой моей прямотой,
   Терпеливым моим униженьем
   Я добыла бесстрашный покой.
   Навеваемый стихосложеньем.
   Все отдала, от всего отрешилась, обретая дар "...у тоски любовной нечаянные песни занимать..." Все для дальнейшей жизни Татьяны Глушковой со временем сделалось поэзией, а поэзия, в свою очередь, стала для нее всем. И уже не друзья и подруги навещали ее, не возлюбленные и не родственники, а соотечественники иных лет и эпох. Герои великих творений, да и сами великие творцы русской культуры.
   Чьих стихов неразрезанный томик?..
   И уже под обрывом возник
   Этот красный охотничий домик,
   Черной девки задушенный крик...
   .............................
   Ты сгодишься мне в полночь слепую,
   Где, как зло, легкодумно добро,
   Чтобы я в эту кровь голубую
   Снег падучий да тьму земляную,
   Торопясь, обмакнула перо!..
   Она уходит в культуру, как в полноводную реку, возвращается к своему детству с милыми сердцу книгами Пушкина и Некрасова, Грибоедова и Блока. Она даже не стесняется брать у них слова и образы, ибо и сама становится почти анонимным народным автором, она волшебным образом соединяет классическое восприятие с народным. И для нее великие творцы прошлого являются неотторжимой частью народа.
   Взяла я лучшие слова
   У вас, мои поэты.
   Они доступны - как трава.
   Как верстовые меты...
   Они давно ушли из книг,
   Вернулись восвояси,
   В подземный, пристальный родник
   И пьешь при смертном часе...
   Но чем отстраненней, казалось бы, от примет внешней жизни становится Глушкова в своей зрелой поздней поэзии, чем больше исторических примет и бережно медлительных философских сокровений в ее стихах, тем все объемнее звучит народное "мы", соборное "наше". Как и любимый, ценимый ею великий русский мыслитель Константин Леонтьев, она все больше начинает понимать взаимосвязь величия культуры и величия державы. Это тончайшее эстетическое чувство и дало возможность ей одной из первых ужаснуться хаосу перестроечных лет. Татьяну Глушкову поразила несоизмеримость эпических державных замыслов наших прежних грозных властителей и мелкотравчатость, некрасивость, уродство нынешних ее разрушителей.
   Ее либеральные враги не поняли, что даже в стихах о Сталине ею движет прежде всего красота дерзновенных решений. Наверное, так же Александр Пушкин восхищался Петром Великим в своей поэме "Медный всадник", так же прекрасно знал о жертвах и великой крови, так же жалел несчастного маленького человека, но красота замысла поражала. Имперская эстетика не может не вызвать восторга даже у самых отчаянных демократов, ежели они не лишены чувства трагедийной красоты.
   Он не для вас, он для Шекспира,
   Для Пушкина, Карамзина,
   Былой властитель полумира,
   Чья сыть, чья мантия - красна...
   ..................
   И он, пожав земную славу,
   Один, придя на Страшный Суд,
   Попросит: "В ад!.. Мою державу
   Туда стервятники несут".
   Она, как никто другой, предчувствовала будущие сумерки литературных амбиций и судорогу поэтического слова в наше лоскутное, раздробленное время. Недаром она не один раз сравнивала наши дни с "последними днями былого Рима". Великая имперская культура Пушкина и Толстого могла возникнуть только на великом имперском пространстве, красота слова лишь мистически развивала красоту самой державности.
   И надобен чухонский топкий брег
   И высохший фонтан Бахчисарая,
   Чтоб эта муза, смуглая, босая,
   Столетьями, широтами играя,
   Дичась, от любопытства ли сгорая,
   Ступила на псковской, уездный снег...
   Нам пишется на краешке стола?
   Нам хватит дести жеванной бумаги?
   Все так! - доколе реют наши флаги,
   Мелькают веси, грады, буераки,
   Три океана дыбятся во мраке
   И рекам, звездам, верстам
   несть числа!
   И надобно было Татьяне Глушковой пройти и пережить трагедию любви, окунуться в одиночество, изжить его погружением в культуру и историю, дабы во всей полноте пережить катастрофу России и стать ее свидетельницей уже на вечных пространствах истории.
   Пишет Татьяна Глушкова: "Стихи 90-х годов у людей моего поколения - во многом уже итоги духа. (В данном случае я бы сузил понятие ее поколения до всего лишь нескольких поэтов, не сломленных этими годами. Но и среди нескольких в отражении народной трагедии она, несомненно, первая.- В.Б.) Биография, география уже почти вся позади: с нежным Михайловским, пушкинской деревенькой, навеки вошедшей в мою жизнь, с размеренным, хоть и вполне увлеченным, трудом... Гул Истории, или же, как я его назвала, "все безмолвие русской Голгофы", стал тем фоном стихов, что затмевает и заглушает частности личных мытарств и страданий, размывает все быстротекущее - может, и саму плоть живописной в ее подробностях жизни. Улетучивается ее аромат - в пользу грозной музыки, какую вбирает обнаженное поэтическое слово..."
   Приговор поэта обжалованию не подлежит. И как бы будущие либеральные историки ни пытались оправдать творцов разрухи, русская литература не дает им никакого шанса. В отличие от грозных триумфаторов прошлого, от Петра Великого до Сталина, у пигмеев времен перестройки нет даже попыток великих преобразований, рекам народной крови они, их сотворившие, не способны ничего противопоставить. Потому и молчали прикормленные либеральные музы. Даже об октябре 1993 года в ответ на глушковский цикл "Всю смерть поправ..." и прохановский роман "Красно-коричневый" писатели иного стана не смогли написать ни строчки, кроме позорного расстрельного письма в газету "Известия". Так и останется уже навсегда жирный кремлевский боров в русской литературе приговоренным безжалостными глушковскими строками:
   То Ирод из Кремля справляет пир.
   Кошерное несут ему жаркое.
   Стекает по кистям беспалым жир.
   Кровь, как вино, течет, течет рекою...
   Может быть, потому и осознанно сбросили русскую литературу с пьедестала, осознанно унизили значимость писателя, что придворные льстецы, несмотря на все подачки, не смогли выдавить из себя ни одного шедевра, ни одной мало-мальски значимой строки в защиту ельцинской своры, а с другого берега, с берега народного горя, неслись лишь плачи одних и проклятья других? Надо признать, русская литература не замаралась в ельцинском блуде. Даже сломленные или продавшиеся не исторгли из себя ни одного значимого художественного слова в поддержку режиму. Мы знаем равновеликую красную и белую классику, значит, и там и там - было величие идей. Была красота и правда. Был цветаевский "Лебединый стан" и были "Двенадцать" Блока. А что противопоставить глушковским строчкам из стихотворения "Горит Дом Советов":
   Дождь отказался лить
   смывать следы,
   И снег помедлил
   падать простодушно.
   И солнце ясным глазом с высоты
   Глядело на расстрел... И было душно
   В тот день осенний: сладковатый чад
   Клубился ввысь...
   Какой листвы сожженье?
   О снегопад, - как милосердный брат,
   Приди на поле этого сраженья!
   Этими трагически-величавыми стихами Татьяна Глушкова завершила не только свою судьбу, но и поэзию ХХ века. Она воздвигла свой памятник своему ушедшему вместе с ней народу. Дальше уже жила как бы и не она. Что-то шумела, что-то отрицала. Негодовала. С точки зрения поэтической, может быть, это было уже и лишнее. Но так ли просто земному человеку, совершившему неземной поступок, закрыть свою судьбу?
   А мы живем теперь чужие жизни.
   В чужую жизнь вплетаем
   жизнь свою
   Ненужную, как память об Отчизне
   В чужом, немилом, сумрачном краю...
   Наверное, так же доживал Александр Блок после написания поэмы "Двенадцать". Глушкова не впала в исторический пессимизм, понимает и даже надеется, что у русского народа еще будет своя новая судьба. Но в чем-то это будет уже новый народ и новая судьба...
   И, может быть, задумчивый потомок,
   Придя на семь поруганных холмов,
   О нас помыслит: из таких потемок
   А песнь?.. И вроде из славянских слов
   Составлена, содеяна... Сокрыта,
   Самой сырой землей сбережена.
   Так значит, эта раса не убита
   И даром, что нещадно казнена?
   И все погибшие вновь когда-нибудь встанут в строй, помогут и жизнью, и делами, и даже гибелью своей будущему русскому Отечеству. Эту гибель людей уже никто не в силах перечеркнуть, значит, и она была не напрасной?
   И нету мощи, чтобы одолеть
   Ту крепь
   коль встанут мертвые с живыми,
   Единого Отечества во имя
   Готовые вторично умереть.
   Значит, не напрасной была и жизнь Татьяны Михайловны Глушковой, родившейся 23 декабря 1939 года и ушедшей в мир иной 22 апреля 2001 года. Вместе с ней ушли в прошлое и все наши споры и разногласия. И воссияло все яркое и цельное, что определяло ее поэзию и ее судьбу.
   Ее духовник, настоятель церкви Знамения Божией Матери отец Александр сказал в своем поминальном слове: "Как и все наши соотечественники, кто жил последний период атеистической жизнью, Татьяна Михайловна была так же сложна. И труден путь к Богу, особенно для людей творчества... Очень сложно совладать с теми дарами, с теми талантами, которыми Господь щедро одарил Татьяну Михайловну. И, тем не менее, она шла к Богу. Она с благоговением великим причащалась Святых Христовых Тайн. Очень тщательно всегда готовилась к исповеди... Татьяна Михайловна была верной дочерью своего народа... Всю боль, всю скорбь своего земного Отечества, которое нам Господь заповедал любить, она пропускала через свое сердце. И тот талант, который Господь ей даровал, как светильник, светящийся на свечнице, она отдавала Богу и своему народу. Она всегда сразу же откликалась на все трагические события последних лет, которые происходили в нашей стране. Она не была безучастна к этим событиям, хотя все мы знаем, что долгие годы она страдала тяжелым недугом. И, может быть, легче было бы углубиться в себя, в размышления о своей жизни, но Татьяна Михайловна размышляла и о себе, и о своем пути к Богу. И до последнего вздоха думала и переживала о своем народе..."
   Я рад, что до последних дней своих она сотрудничала с газетой "День литературы". Вот и на отпевании ко мне подошел известный композитор Овчинников и признался, что покупал нашу газету ради публикаций Татьяны Глушковой. Он был не один такой.
   Я всегда высоко ценил ее поэзию, и Татьяна это знала. Но никогда не стеснялся полемизировать с ней, признавая ее силу и ее убежденность. Когда она долго мне не звонила, начинало чего-то не хватать, но когда возвращались ежедневные часовые звонки, исполненные не быта, который для Глушковой не существовал, а бытия, литературного и государственного, тогда ее становилось сразу много.
   Не все наши совместные проекты удались. Задумали цикл бесед. Состоялась только одна, вторая, посвященная творчеству Иосифа Бродского, которого Татьяна очень хорошо знала в молодости. Не удалась. Задумали дискуссию о современной поэзии. Оба заболели. Задумали два мнения о книге. Не вовремя поссорились. Но и того, что вышло в наших газетах, что было прочитано и отредактировано мною, хватит на целую книгу. Стихи о Некрасове и Пушкине, о Грибоедове и Свиридове, изумительные по силе стихи о Доме Советов, статьи литературные и политические, нежные и лирические рассказы о киевском детстве.
   Мои друзья упрекали меня за приверженность к Глушковой, за мое всепрощение ее, а сама Татьяна в это время упрекала меня за соглашательство с друзьями. Она была непримирима и потому тотально одинока. Она была национальным русским поэтом, но при этом, безусловно, вся целиком, советским имперским поэтом. Она была тонким знатоком русской культуры, но и сама стала частью русской культуры....
   Знаю, что, несмотря на болезнь, писала Татьяна много. Энергия таланта не покидала ее до смерти. Вот уже прошел год, и где все, ею написанное? И кто этим распоряжается? После смерти многие газеты и журналы, даже полемизирующие с нею, готовы были щедро напечатать ее наследие, неужели это помешало бы ее читателям, ее памяти? Что ждет ныне ее неопубликованные стихи? Где ее книга рассказов о киевском детстве? Где эссеистика? Ее поэзия последнего срока нужна сегодня, чтобы помочь новому поколению разобраться в прошлом. Или таких свидетелей убирают из памяти народной?
   Татьяна Глушкова - мужественный человек с трудной судьбой. Но и в этой судьбе ей выпал редкий час откровения, слияния со своим народом. Ее трагические стихи лягут в самый трудный момент, как свидетельство правды о своем народе, и, может быть, спасут многие души.
   Не знаем сами, как спасает
   Тот стих, что сердце бередит.
   Он добр, язвителен ли, строг ли,
   Но в нем навек впечатан лик:
   Незримый нам наш тайный облик
   Хранит поэзии язык.
   Николай Губенко
   Губенко Николай Николаевич, депутат Государственной Думы Федерального Собрания РФ второго (1995-1999) и третьего (с декабря 1999 года) созывов, председатель Комитета по культуре и туризму, актер и режиссер, Народный артист России. Художественный руководитель театра "Содружество актеров Таганки" с 1994 года. Родился 17 августа 1941 года, окончил актерский и режиссерский факультеты ВГИК. С 1964 года - актер Московского театра драмы и комедии (Театра на Таганке). 1970-1987 - режиссер-постановщик киностудии "Мосфильм". 1987-1992 - главный режиссер Театра на Таганке, одновременно (1989-1991) - министр культуры СССР. В 1990-1991 годах - член ЦК КПСС, член Президентского совета СССР. В последнее время вышел из КПРФ. Много лет во главе разных комиссий защищал культурные трофейные ценности от вывоза в Германию. Последовательно отстаивал национальные интересы России. Женат на известной актрисе Жанне Болотовой.
   ПО ПРАВУ СОВЕСТИ...
   "Сразу же после утверждения закона о так называемых "перемещенных культурных ценностях" Советом Федерации он был буквально атакован всеми телевизионными каналами. Складывалось впечатление, что эти выпады организуются целенаправленно с некоего общего командного пункта... На экраны телевизоров была выброшена фальшивка о якобы "грабительской" концепции закона. Ущерб, нанесенный гитлеровской Германией культурному достоянию Советского Союза, не имеет аналогов в мире. Уничтожение нашей культуры было составной частью фашистской идеологии - идеологии уничтожения славянской расы. Фельдмаршал Рейхенау в приказе по армии "О поведении войск на Восточном фронте" писал: "Основной целью похода... является полное уничтожение ее власти и истребления влияния на европейскую культуру... Никакие исторические или художественные ценности на Востоке не имеют значения". Как оказалось, кое-какие ценности на Востоке все же имели значение. Только в ходе секретной акции по разграблению музеев и книгохранилищ, которая имела код "Линц", ведомство Розенберга для вывоза из СССР художественных, культурно-исторических ценностей затребовало 1418 вагонов... Все это тщательно упаковывали и отправляли в Германию. Остальное подлежало уничтожению и осквернению. Осквернены были дома-музеи Пушкина в Михайловском, Толстого в Ясной Поляне, Чайковского в Клину, Тургенева в Спасском-Лутовинове, Гоголя в Сорочинцах. "Достаточно уничтожить памятники народа, чтобы он уже во втором поколении перестал существовать как нация" говорил нацист-идеолог Розенберг, которому Гитлер поручил это важное дело. Разумеется, советский солдат пришел в Берлин в 1945 году не для того, чтобы грабить культурное достояние Германии. Но в осуществление права Советского Союза на компенсационную реституцию Советская Военная Администрация сочла возможным перемещение части культурных ценностей Германии в Советский Союз".