– Мне? Ни капельки. Это тебе, да, страшно. Принеси судки.
   – Может, не стоит? Уже все остыло. Я хотел вообще все выбросить на помойку.
   – Хорошо, что не выбросил. Пусть принесут судки… – очень серьезно попросила Полина.
   Дворецкий вновь принес злополучный фарфор и зачем-то железную корзину с остывшими уже углями.
   – В этой корзине было доставлено… – пояснил Шершпинский.
   – Оставьте меня одну!
   – Ты что, есть это станешь? – невольно спросил Шершпинский.
   – Ну, значит, как ни румянься, все равно я похожа на ведьму, – невесело проговорила Полина. – Вот даже ты про меня такое подумал…
   – Нет, ты хорошая, но ты же занимаешься колдовством…
   – Уйдите…
   Прошло с полчаса, Шершпинский расхаживал по зале, нервно курил, слышал, что Полина звякает посудой. Подзывал дворецкого, спрашивал – не видно ли возле дома подозрительных.
   – Мороз велик, ваше благородие, – ответствовал дворецкий, Экипажи – и то не ездят.
   Но вот Полина приоткрыла дверь, позвала Романа, сама тотчас вернулась в кресло. Не хотела лишний раз стоять рядом с Ромчиком. Рост ее ушел в горбы, а Ромчик высок, неприятно ему быть рядом с карлицей.
   Полина прищурила глаза в дивных ресницах, брови ее соболиные были нахмурены, лицо было бы красивым, если бы не печать страданий – морщины.
   – План Петербурха у тебя есть?.. Принеси…
   Шершпинский отпер ларец, проигравший немецкую песенку, разложил перед Полиной план.
   – Сиди и не сопи шибко-то! – сказала Полина и замерла, склонившись над планом. – Так… здесь нет, здесь нет. Здесь есть, вот здесь! – ткнула она пальцем в план, вот в этом доме, у моста.
   – Кто там? Гвоздь? И кто еще? И как ты узнала, что именно в этом доме? Не шутишь ли ты?
   Полина смерила его взглядом:
   – Если бы я шутила, разве бы зарабатывала я такие деньги? Люди дураки, по-твоему, и платят мне ни за что? За красивые глаза мне платят, что ли? Но они красивыми были лишь в раннем детстве, пока я не узнала мучений.
   – Но как это ты делаешь? И каждый ли может этому научиться?
   – Даже и не мечтай! Ишь – научиться! Для этого сперва надо стать калекой, как я. Познать всю горечь унижений, всю боль от любопытных, то жалостливых, то брезгливых взглядов. А если тебя никогда на улице ребятишки не дразнили, называя горбушкой, никогда не натравливали на тебя собак, не кидали в тебя камнями и палками, то как же ты колдовству научишься? Сперва надо по-настоящему научиться любить, и по-настоящему ненавидеть! – последнее слово Полина произнесла, глядя Роману прямо в глаза, ему стало не по себе, он уж и не рад был, что задал свой последний вопрос. И он сказал:
   – Ты же знаешь, я тоже много страдал.
   – Ты страдал по собственной вине, а я никого не убивала и птахи малой не обидела…
   – Ладно, милая, не обижайся, ты же мой друг, скажи – кто они и что мне делать?
   Полина задумалась, потом сказала:
   – Помогу и денег не возьму, но ты будь нежен со мной… Я же невинная девушка! – неожиданно отчаянно воскликнула она, я никого не хотела, кроме тебя, да и меня никто не хотел любить даже за деньги.
   – Но послушай, мы уже в таком возрасте, к тому же я женат…
   Глаза Полины стали темнее, чем обычно:
   – Женат? Я знаю. Жена твоя, Анисья Александровна Виноградская-Заборовская, проживает с детьми в другом доме. Фонтанка, дом восемьдесят девять, между Мойкой и Обводным каналом у Тучкова моста. Думаешь, я не знаю, зачем тебе нужны эти смазливые мамзельки? Не хочешь меня? Отлично! Скоро тебе отрежут то, чем ты так дорожишь, и поджарят в самом лучшем прованском масле!
   Шершпинский с испугом глянул в окно, где уже брезжил рассвет. Полина говорит верно. Они в любую секунду могут явиться. Только бы у него с ней получилось. Уж он будет с закрытыми глазами…
   Шершпинский подошел к Полине, приобнял ее, ощутил горбы, проклятый отросток у него тотчас совершенно размягчился. А горбунья уже тянулась к нему с поцелуем.
   Роман Станиславович поднял ее, понес на диван, долго ничего не получалось, он вызывал в воображении образ Анельки и Ядвиги и молил Бога, чтобы сестрицы теперь после трудов праведных спали бы покрепче, и никто из них не застал бы его с горбуньей в таком виде. Ах, почему он не повернул ключ в двери! Где там! Монтевистка впилась в него, как пиявка, между поцелуями она судорожно взглатывала воздух и опять приникала к его губам.
   Когда у него наконец получилось, она вскрикнула, потом прошептала:
   – Не так как-то, не туда как-то…
   – Все туда же! – полунасмешливо ответил он, испытывая все же горькую гордость оттого, что вот еще ему попалась некая нетронутость, которая не так уж часто мужикам и достается. Правда, этим подвигом он вряд ли сможет потом хвастать в мужской компании.
   Полина уже не говорила, что не туда и не так, она металась, забыв, где она, кто она…
   После он отпаивал ее молоком со сливками, говоря дворецкому:
   – Гостье немного нехорошо стало.
   Привычный ко всему, дворецкий сохранял полную невозмутимость…
   Полина дала Шершпинскому порошок. Надо только перехватить трактирного полового, тюкнуть по башке и забрать у него судки, насыпать порошка, нарядить своего человека половым и пусть снесет обед в тот дом постояльцам, приезжим из Сибири.
   – Как ты узнала, где именно они живут и – что обеды заказывали?
   – Зачем тебе? Поцелуй – скажу.
   Пришлось целовать, оглядываясь на дверь и скрывая отвращение.
   – Тебе это не пригодится. Я изучила присланные ими посудины. Каждый предмет имеет как бы запах, как бы излучает образы тех людей, которые с ним соприкасались. Если они были злы, взволнованы, то я чувствую их волнение, зло, гнев или страх – все чувствую. Какие-то лучи и запахи входят в мою память. Потом я гляжу на план города и как бы посылаю волну или луч, не знаю – что, то в один квадрат, то в другой. Откуда придет ответ, узнаваемое? И вот чувствую: из того квадрата идет ответ на мои лучи-мысли, из того уголка, из той точки. Там и есть их дом… они там, те самые люди, которые приготовили тебе такое угощение! Все! Ты понял что-нибудь?.. А теперь я поеду… Устала…
   «Еще бы, ты славно потрудилась…» – подумал Шершпинский. Вслух же сказал:
   – А ты уверена, что именно тот дом и тот трактир, именно на Мойке?
   Полина ничего не ответила. Уселась в свой экипаж, провожая ее, Шершпинский все оглядывался по сторонам. Он понимал, что его могут пристукнуть, тут же во дворе, каторжники шутить не любят.
   Вернулся в дом, заглянул в кабинет, где осталась Ядвига. Она валялась на огромной кровати совершенно нагая, разметалась так, что были видны все потаенные подробности.
   Заглядывать в комнату, где спала Анелька, он не стал. Не до того, нужно созывать верных людей и делать все, что нужно, чтобы отвести от себя угрозу.

Кольцо нибелунгов

   История делается не только на дворцовых приемах и на полях сражений, но и в тихих гостиных, за чаем. Играют тут роль простые человеческие симпатии и антипатии, родство, дружба прошлых лет.
   – А мы с фашим патюшком фместе пот азиатским солнышком шарились! – говорил генералу Николаю Платоновичу престарелый генерал Густав Густавович.
   Николай Платонович понял, что немец хотел сказать: «жарились», а получилось у него смешно. Старый немец, который всю жизнь прожил в России, воевал и страдал всю жизнь во имя России, считал себя русским. И не зря. Он сделал для России много больше, чем иные русские. А главное, он спас в битве жизнь отцу Николая Платоновича.
   Теперь Густав Густавович просил своего знакомца замолвить словечко за своего младшего сына. Штатский чин, к сожалению. Да и войн нынче стоящих нет, так неужто всю жизнь сыну без толку шаркать по паркетам гостиных? Где же послужить ему Родине?! Да чтобы – с толком большим?
   Генерал поднял указательный палец и значительно изрек:
   – Он есть мой поскребышек!
   Николай Аверьянович сказал, что власть его не слишком велика, что нынче никто никаких заслуг не ценит, возле трона очень непонятные люди порой обретаются. Но он надеется, что сыну знаменитого воина, сыну героя азиатских походов найдут в державе достойное применение.
   – Сделаем!
   И сделал. Полгода ходили по департаментам бумаги, пока не попали на стол к царю, дело было доложено среди других второстепенных, царь не торопился написать резолюцию. Да, он слышал и от жены, что кто-то хлопотал за молодого и вроде бы талантливого чиновника. Ах, сколько теперь наваливается на него подобных просителей! Если всех слушать…
   В таких высоких инстанциях на исход дела порой влияют совершенно неожиданные вещи. Австрийский посланник перед обедом прогуливался по роще с царем Александром Николаевичем. Тот посетовал на то, что в России очень трудно приживается все новое, русский любит ехать по наезженной колее, пусть даже она кривая и избитая. И как раз они проходили мимо рухнувшего наземь старого трухлявого клена.
   – Что было бы ваше величество, если бы садовники не удаляли трухлявые деревья и не высаживали вовремя молодые деревца? – ответил немец, не задумываясь особо, чтобы только поддержать разговор. Но царь воспринял эти слова серьезно. Вернувшись в кабинет, он перечитал прошение Лерхе-старшего, а затем письма очень важных, титулованных рекомендателей.
   Кому как не молодым, родовитым русским дворянам двигать реформы вперед? Предлагают послать молодого человека губернатором в далекий Томск? Что же, пусть будет такой смелый шаг! Оказать доверие! Таким – двигать историю вперед! Но уж очень молод… Хорошо. Пусть подождет до весны. А пока перевели бы его на должность в сибирский комитет, пусть знакомится с сибирскими делами. А к весне дать ему действительного статского советника, чтобы как-то солидности придать. А то ведь уважения от аборигенов сибирских не будет. Дать статского! Так тому и быть…
   Так двадцатишестилетний Лерхе летом тысяча восемьсот шестьдесят четвертого года получил чин действительного статского советника. Гражданским генералом стал!
   В эту пору белых ночей щемяще пахло зацветающими деревьями. Петербуржцы стремились к мостам, каналам, на острова. Вечера проводили у фонтанов либо в театрах.
   И как раз тогда в Северную столицу прибыл знаменитый Рихард Вагнер.
   Отец Германа сам плоховато говорил по-русски, а детей воспитывал в русском духе. Но кровь, кровь! И, воспитанный на Пушкине и Лермонтове, юный Герман чувствовал невольное волнение при звуках «Нюренбергских мейстерзингеров».
   О, лестницы и банкетки! О театральные и дворцовые закоулки! Конюшни с дорогими лошадьми! Зеленое сукно карточных и бильярдных столов! Вы есть сводники и разлучники, шептуны и подмигивальщики.
   И молодой Лерхе слушал про «кольцо Нибелунгов». О! Это кольцо давало власть над миром!
   А после концерта шел он в сиянии звучавших в нем мелодий. Сияли театральные свечи и зеркала. Впереди его шел директор театра, в жилет которого он только что затолкал несколько сининеньких.
   Прошли между свисавших из тьмы веревок и тряпок, по пропахшим пудрой и потом закоулкам, в кабинет. Там сидел и пил из высокого бокала пиво сам знаменитый композитор. Рядом с ним сидел другой немец: длинный с худыми приподнятыми плечами, совершенно белыми, бесцветными волосами, и бесцветными же глазами.
   Герман начал было говорить, но понял, что немецкий у него очень неважный, перешел на французский, с вкраплением русских слов. Потом махнул рукой и сказал директору:
   – Переведи ему, что моя прародина – Германия. Я люблю его музыку, хотя я русский до мозга костей!
   Директор, говоривший на всех европейских языках, перевел.
   Вагнер кивнул, налил Лерхе бокал шампанского, потом снял с пальца перстень с красным камнем и примерил его на указательный палец Германа. Перстень подошел. Перстень этот был фальшивого золота, да и камень был дешевым самоцветом, таких перстней у Вагнера в кармане было десятка два, подарив кому-нибудь один перстень, он тотчас надевал на палец другой такой же для следующего подарка. Но Лерхе об этом не знал. Приятно было, что перстень этот – с руки знаменитого композитора и что после этим можно будет хвастать.
   – Кольцо Нибелунгов! – подмигнул Вагнер.
   – Дорогой маэстро! – обратился к композитору Лерхе. – Я удивляюсь творческим людям. Скажите, как приходит к вам вдохновение. В каком образе? Вероятно, в образе прекрасной незнакомки?
   – Может быть! – хитровато прищурился Вагнер. Вдохновение приходит по-разному. Оно рождается из неосознанных движений души. Впрочем, мой русский друг Михаил Бакунин, с которым мы сражались рядом на баррикадах Дрездена, говаривал, что в наши дни кольцо Нибелунгов вполне может заменить пакет биржевых акций! – рассмеялся композитор и спросил: – Вы не владеете пакетом акций?
   – Господин Лерхе – действительный статский советник, – сообщил Вагнеру директор театра, – он занимается вопросами Сибири и ведает огромными странами и просторами.
   И тут бесцветноволосый вскочил, сгорбился, изображая поклон:
   – Считаю за честь представиться господину Лерхе! – при этом альбинос опрокинул стул и пролил вино из бокала. – Я есть Улаф Страленберг!
   Германа подивило то, что иностранец довольно сносно говорит по-русски. Он оказался шведским ученым. Он умолял помочь получить ему разрешение на поездку в Сибирь для научных опытов. Рекомендации королевского географического общества, письма от видных европейских ученых у него были, но странным образом утрачены…
   Улаф прежде никогда не покидал Европы. Многие в Швеции его желание исследовать далекую Сибирь одобряли, но денег на поездку никто не выделял. Отец Улафа продал рыбокоптильню и кожевенную мастерскую. Чего ни сделаешь ради единственного отпрыска, пусть и непутевого!
   В момент прощания на причале отец умолял Улафа экономнее тратить деньги и никому не доверять. Матушка рыдала и умоляла Улафа отказаться от поездки в Сибирь… это же край, где люди имеют одну огромную ногу и два рта, а питаются человечиной… Она сама читала в одной правдивой книжке…
   Улафу было жаль стариков, но что он мог поделать? На его груди, на прочном шелковом шнурке висела бронзовая пластина – изображение оленя. Этот амулет звал в путь, к неведомым опасностям и приключениям.
   Улаф долго стоял у борта судна и махал большим клетчатым платком до тех пор, пока земля Швеции не растаяла в тумане.
   В кают-компании Улаф познакомился с одним человеком, который утверждал, что он тоже швед, но настолько обрусевший, что не знает ни слова по-шведски. Он родился в Петербурге, назвали его Петром, а фамилия его была Юханссон. Это был вертлявый рыжебородый весельчак. Он ездил в Стокгольм заключать торговую сделку и теперь возвращался домой. Юханссон обещал свести Улафа с важным сановником, который за определенную плату оформит все нужные документы. Юханссон отвезет ученого в нужный департамент.
   По прибытии в Петербург Юханссон нанял экипаж, и они покатили по городу. Где-то в самом центре сошли возле огромного дома.
   Юханссон дернул кольцо звонка – и появился величественный швейцарец. Он выслушал их на крыльце, сказал, что в департаменте обед, но он пригласит нужного им чиновника. И тот через минуту появился на крыльце с чашкой кофея в руке и с сигарой в зубах. Чиновник объяснил, что в обеденное время он не может пригласить их в присутственное место, но пусть господин Страленберг передаст ему свои рекомендательные бумаги и определенную сумму, подождет с полчаса, за это время чиновник все оформит…
   Улаф остался ждать на крыльце, а Юханссон сказал, что очень спешит обнять жену и детей, дал Улафу свой адрес. Пусть он приходит к нему, как только получит нужные документы. Можно ночевать у него, не тратиться на постой…
   Улаф медленно прохаживался возле крыльца, любуясь видом незнакомого города, о котором так много слышал. Дома были здесь поставлены искусными зодчими, все это были дворцы, и улицы прилично мощены, и деревьев было достаточно.
   Прошло полчаса, а потом и час, но чиновник все не приносил бумаг, Улаф решил осведомиться у швейцарца, где же ему найти того чиновника, на каком этаже, в каком кабинете? Улаф подергал кольцо звонка, но никто не вышел. Озадаченный, Улаф потихоньку потянул дверь. Она, скрипнув, отворилась, за дверью был пустой темный коридор, а в конце его можно было в полусумраке различить еще одну дверь.
   Улаф прошел ко второй двери, приоткрыл ее и увидел впереди крылечко, по которому можно было сойти на другую улицу, она была тиха и отражала свои дома в черном канале.
   Только теперь Страленберг понял, что его одурачили. Пропали документы, к тому же он отдал мошеннику большую часть своих денег и теперь ему не на что будет добираться до Сибири. Адрес Юханссона, конечно, тоже обманный. Улаф сказал себе: «Ты хотел приключений? Вот они и начались!»
   И, увидев афишу, извещавшую о гастролях в городе композитора Вагнера, Улаф отправился в театр, ничуть не заботясь о том, что с ним после будет. Послушать божественную музыку. А там – хоть смерть!..
   Все это поведал он Герману Лерхе, директору театра Аполлону Аверьянову и Рихарду Вагнеру. Все трое весело хохотали. Вот уж, действительно, влип, как швед под Полтавой!..
   Герман Лерхе обещал Улафу содействие.

Ловите, пока самих не поймали

   Утром из ворот усадьбы Шершпинского вышел старик с длинными седыми волосами, в изодранном пальто, с грязным мешком в руках. Старик что-то бормотал себе под нос, втягивал голову в поднятый воротник своей дерюжины.
   Никто на проспекте не обращал на старика внимания, мало ли нищих бродит здесь всякий день? Старик несколько раз оглянулся, прежде чем зайти в подъезд серого дома.
   В подъезде он шустро взбежал на второй этаж и постучал в дубовую дверь странным стуком, словно отбивал ритм неизвестного дикарского танца.
   Дверь отворилась. Старика встретил плотный мужчина в английском клетчатом костюме.
   – А! Роман Станиславович? Тебя не сразу и узнаешь, разве что по запаху духов. Такими только ты и душишься. И что за гений! Нищий, а от самого духами несет!
   – Прошу прощения, Игнатий Васильевич, я в таком теперь положении странном оказался, что…
   – Интересно, и даже очень, разве какие-то важные новости? Наконец-то, а то вы совсем нас забыли.
   – Припадаю к стопам вашим, дорогой Игнатий Васильевич, если вы не спасете меня нынче, то, может, уж больше никогда никаких новостей от меня не получите.
   – Вот как? Что же стряслось, уж не заболели ли вы? Можно ли? Такой здоровяк! Уж не французская ли болезнь у вас приключилась? – пошутил человек, одетый – в клетку.
   – Мне не до шуток, – сказал Шершпинский, доставая из прорехи пальто сигару.
   – Мне тоже! – ответил Игнатий Васильевич, – вы у нас регулярно получаете жалованье, а за весь год только и предоставили нам одного глупого польского юношу с прокламациями. Ваши сообщения о разговорах важных особ, которые они ведут в вашем, гм… простите, бардаке, скучны и неинтересны.
   – Игнатий Васильевич! Я дворянин и не позволю называть мой дом…
   – Да бросьте вы! – махнул рукой клетчатый крепыш, – говорите лучше, что стряслось? Уж не крамольники ли угрожают вашей жизни?
   – Хуже! – сказал Шершпинский, опускаясь на кушетку, крамольники хоть люди интеллигентные, а это – каторжники!
   – Ага! А вы еще о своей дворянской чести волнуетесь. А ваше прошлое меж тем берет вас за кадычок-с! Ну, так и разделывайтесь с ним сами, мы-то при чем? Мы и так сделали для вас немало – закрыли глаза на ваши, мягко говоря, заблуждения юности.
   – Помилуйте! Игнатий Васильевич! В доме у Ахмета Касымова, в меблированных комнатах сидят нынче такие головорезы, что… В дворне у меня не найдется никого, кто с ними смог бы разделаться. Мне монтевистка порошок дала, надо напасть на полового, когда он им обед понесет…
   – Пфуй! Роман Станиславович! Что это вы такое говорите, какие азиатские страсти в нашей великой столице! В наше-то время! Отравители! А еще образованный человек! Вашу монтевистку я непременно вышлю завтра же из города и как можно дальше.
   – Не трогали бы убогую, Ваше превосходительство. А то получится, что она ко мне – с добром, а я ее – в петлю!
   – Ладно… Пока не трону. А этих сибиряков мы в холодную упрячем, авось не замерзнут, привычны…
   – Ага, в холодную, а я потом – дрожи всю жизнь. Они сбегут или выйдут и непременно доберутся до меня…
   – Ну, пока, прощайте, Роман Станиславович. Не волнуйтесь. Почаще приглашайте важных персон в ваш дом, узнавайте настроения, ясно?..
   Игнатий Васильевич взял Шершпинского под руку и пошел с ним к двери, давая понять, что аудиенция окончена.
   Шершпинский был раздосадован до невозможности. Ай-ай! Как глупо! Надо было самому одним махом покончить с этим делом. Нашел заступников! У них свои резоны. Им крамолу искоренять, а бандиты им – что? Они – по другому ведомству.
   Шершпинский вспомнил Оленева. Николай Николаевич! Да! Или долг пусть отдает, или с этими потрошителями пусть разделывается.
   Оленев был бравый рубака. Совсем юнцом отличился в Крымскую. Потом в Польше заслужил награды, управляясь с повстанцами. И был в военном ведомстве в почете. Шершпинский познакомился с ним у Буткова, пригласил к себе. Играли в карты, чертили мелками по сукну. И Шершпинский проигрывал.
   Оленеву у Романа Романовича понравилось. Шершпинский потихоньку подзуживал Анельку: ей не удастся соблазнить этого солдафончика, уж слишком примерный семьянин.
   Анелька подняла бровь:
   – Сей жолнеж через неделю будет пить вино из моей туфли!
   И уж так старалась! В светлых, невинных одеяниях, когда в раскрытом рояле дрожали струны и пахло ярым желтым воском оплывающих свечей, и от печи тянуло далекой Италианской землей, которая в Анелькином пении вся шумела своими заливами, везувиями, тарантеллами, пиниями, вином.
   Аккомпанировал Анельке Джакомо Ваззети, а на самом деле это был цыган из Дунькиной рощи, но большой мастер рояля, очень смазливый. В таборе его звали просто Гришкой.
   Гришка мастерски изображали итальянца, он впадал в экстаз, пальцы мчались по клавишам, а глаза музыканта были закрыты, он продолжал играть, вставая, затем садясь зачем-то на пол. Потом поворачивался спиной к роялю и в таком положении продолжал играть, это казалось уж совсем невозможным.
   Разгоряченная пением Анелька в конце концов брала Оленева под руку, говорила, что душно ей, просила проводить в зимний сад, шла, опершись о жесткую руку Николая Николаевича.
   То она была ласкова с ним, то держалась отчужденно. Вся ветреная, смешливая, меняющаяся, как морская вода в той самой Италии, песни которой она так хорошо пела.
   Оленев и сам не заметил, как попался в ее сети. И забывал и жену, и свою любимицу – маленькую дочурку. Только возвращаясь домой, начинал мучиться угрызениями совести. Но проходил день, другой – и его снова неудержимо тянуло к Шершпинскому.
   Опьяненный и вином, и любовью, он терял бдительность за карточным столом и много проиграл Шершпинскому. И выяснилось вскоре, что долг свой он никак не сможет возместить. А понятие о чести было высоким. Шершпинский не торопил, говорил – подождет.
   Теперь он шел к своему должнику.
   Оленев, только что проснувшийся, вышел в халате, так как лакей доложил, что его спрашивает какой-то оборванец, утверждающий, будто он есть Шершпинский.
   Оленев увидел в прихожей безобразного старика, хотел велеть гнать его в шею, но старик сказал голосом Шершпинского:
   – Не удивляйтесь, Николай Николаевич, и простите мне мой машкерад, но так надобно.
   Оленев отвечал, что да, он сразу не признал своего друга, он просит извинения за то, что вышел к нему в халате, но слуга доложил о каком-то старике…
   Оленев был удивлен и ошарашен видом Шершпинского и был не очень-то рад раннему визитеру, тем более что визит мог означать только одно: Шершпинский опять напомнит о долге. И голубоглазый и томный красавец не ошибся: Роман Станиславович именно об этом и заговорил.
   – Подождите еще, дорогой друг, век за вас буду Бога молить. Сейчас ну, никакой возможности!
   – Я бы подождал, но речь идет о моей жизни, никак не меньше… так что будьте добры рассчитаться…
   Взглянув на побледневшего Оленева, Шершпинский сказал:
   – Впрочем, есть один способ вам рассчитаться со мной и без денег.
   – Это как же?
   Шершпинский кратко рассказал о банде, которая жаждет его крови.
   – Я нанял людей, которые следят за их квартирой, но нужен смелый человек, который с ними расправится. Я думаю, лучше вас никто это не сделает.
   – Как?! Вы мне предлагаете совершить убийство?
   – Я предлагаю вам покарать убийц, и отнюдь не бесплатно, я не только прощу вам долг, но дам вам еще столько же, как только вы сделаете дело!
   Оленев взялся за голову:
   – Бред какой-то. Вы – в этом одеянии, такие предложения…
   Шершпинский взял Оленева под руку и вполголоса вкратце поведал предысторию.
   Оленев задумался. Потом встряхнул головой:
   – Согласен! Но как же к ним подойти? И как потом самому спастись от полиции?
   – А вот это мы сейчас обсудим! – обрадованно отозвался Шершпинский, пройдемте куда-нибудь к камину, а то я в этих рехмотах продрог ужасно, да прикажите подать красного вина…
   А в то же самое время в доме татарина Ахметки Хакимова сидели в полуподвальной комнате за столом с четвертью вина трое: Петька Гвоздь, Сашка Сажин и сам Ахмет.
   – Шершня надо распотрошить как можно скорее да смываться отсюда, легавых слишком много. Что, Хамитка, твои татары бают?