Страница:
– А чего зря головы ломать? Гнать всех от тюрьмы в шею!
– Нельзя, Роман Станиславович! Нам нужно узнать всех сочувствующих. И тут есть шанс узнать какие-то тайные замыслы. Наши-то, переодетые, все подслушивают.
– Ну, смотрите, нюхайте! А я бы их просто в тайгу куда-нибудь сплавил, небось и передохли бы все.
– Закон, Роман Станиславович, выше нас. Что ж тут попишешь?
– Ладно, составьте списки всех поляков, кто, где проживает. Чуть что – обыщем всех. Это больше даст пользы. Сколько всех у нас сосланных поляков?
– За полторы тысячи перевалило! – Целый полк! А если всех разбойников здешних посчитать, то и больше дивизии преступников наберется. Вот и управляйся с ними. Что еще? А что это за полек вы в «Лондоне» разместили? Они – что? Верно – Понятовские?
Шершпинский улыбнулся:
– Может быть, и так. Главное, что Герман Густавович им симпатизирует. Вот и пришлось вывезти их из столицы. К политике они не имеют отношения, скорее – к политесу, как говаривали в старые времена. Вы не возражаете?
– Что вы! Помилуйте! Если сам Герман Густавович, то какой разговор? Кстати, шведец тут интересный попался. Говорит, при содействии самого Германа Густавовича в Сибирь отправился, ученый. Документов нет. Обобрали на пароходе. Ну, у нас в каталажке его немного помяли. Думаю, не будет он жаловаться. Неспроста он приехал. Придется последить. Послал его к Лундстрему, которой в шведско-американской компании был. Компания давно закрылась, а Лундстрем все тут болтается, с чего бы?
– Ну, последите, последите. Еще что-то?
– Да нет, все. Мезгин, донесли мне, часы создал неприличные.
– Неприличие в чем же?
– А, смешно, изображены мужчина и женщина и занимаются грехом, сколько, значит, часов настало, столько раз и занимаются. И, докладывают, мол, все маленькое, но вполне натурально…
– Любопытно. Все?
– Все.
– Что ж, благодарю, Евгений Аристархович, если мне, что станет известно полезное для вас, сообщу. Желаю здравствовать, мне надо с инспекцией ехать.
– Ну, до свиданьица! – совсем по-штатски откланялся Евгений Аристархович и пошел, надев на согнутую в локте руку изгиб своей тросточки.
Шершпинский подошел к зеркалу, поправил гребешком усы, крикнул безносому:
– Пахом! Запрягай!
Сошел по лестнице. Кивнул в прихожей дежурному агенту.
Вышли во двор, уселись вдвоем в коляску. Пахом на облучке взмахнул хлыстиком. Каурый жеребец почал забирать ногами, оборачивался, кося шалым глазом. Редкие прохожие бросались в стороны. Знали, что эта коляска и сшибить может – начальство!
Шершпинский думал о том, что часы у Мезгина нужно будет изъять, припугнуть его ответственностью. Потом эти часы надо подарить Лерхе, авторитет нового полицмейстера еще более укрепится. Он не такой дурак, как его предшественники. Всем не угодишь. Главное всегда угождать губернатору. Такой полицмейстер – вечен!
Коляска свернула с Обруба на Акимовскую. На Обрубе поселились богатые люди, русские и евреи. Построены новые дома. Были бумаги-прошения в думу, в полицейское управление. Богачи хотят спокойствия. Убрать – злачные места!
В Томске больше, чем в любом другом городе, нужны дома с вольными женщинами. Тут полно одиноких мужчин. Такой край. Зимой приезжает орда золотоискателей, надо из этого котла как-то спустить пар?
Долгие годы томские бардаки располагались на улице Солдатской. Там было сподручно прямо из казармы забежать в такой дом. Потом на Солдатской казарм не стало и часть бардаков перекочевала на Обруб. Теперь вот жизнь потихоньку вытесняет их на Акимовскую. Нужно держателей публичных домов на Обрубе поприжать, а на Акимовской дать послабление. Дело-то и выправится.
Тек-с. Желтая вывеска:
Лестница. Золотозубый брюнет в пенсне.
– Кто таков?
– Кореневский-Левинсон.
– Я думал, вас двое.
– Для солидности написано. По матери я – Кореневский.
– Ну и что же за логия такая?
– Прошу…
Прошли в кабинет, где в кресле на раскоряку сидела дама. Увидев полицмейстера и еще одного мужчину, она ойкнула. Хотела вскочить, но доктор дал знак, она осталась сидеть, поспешно прикрыв наготу подолом. На столике возле кресла лежали инструменты, похожие на лопаточки с загнутыми краями, на ложки. Были тут и маленькие круглые зеркальца с изогнутыми тонкими ручками. На том же столе чуть поодаль была тарелка с котлетами, с надкушенным ломтем хлеба, и дымилось кофе в чашке.
– Ты что? Кормишь тут ее? – изумился Шершпинский.
– Зачем же? Сам кушаю. Сегодня принимаю девиц из заведений, их день, позавтракать некогда, извините.
Брюнет показал в рамочке на стене – патент, разрешение практиковать.
А им билет даем на право… Только – чистота… Бывает, что содержатели укрывают больных… Взятки? Что вы, говорите, как вы могли такое подумать?
Шершпинский представил себе всякие болячки, с коими возится брюнет, выскобленных им студнеобразных младенчиков, тошнота подкатила к горлу. Котлета! Кофе! Я тебе покажу завтрак, я тебе пенснец протру!
– Мартынов! Пиши протокол, Закрываем лечебницу!
– Ваше превосходительство! За что!
– Я не превосходительство! Я тебе покажу котлету рядом с инструментами. Я тебя накормлю! Зараз и на всю жизнь! Дементьев! Пиши котлету в протокол.
– Слуш-с! – угодливо согнулся над бумагой Дементьев, который не был ни Дементьевым, ни Мартыновым. Шершпинский звал его как хотел, потому что фамилию его лучше было скрывать.
– Тарасов! Пошли!
– Ваше высокоблагородие! Имею рекомендации от профессора Блюма!..
Ответа не было. Безносый взмахнул кнутиком, коляска покатила дальше.
– Не я буду, если пару сотен с него не выдою! Блюм! Я тебе дам Блюма!
До самого обеда колесили возле Ушайки. Содержательницы публичных домов предлагали Шершпинскому и его спутнику самых смазливых девиц. И за это Шершпинский немедленно приговаривал их к штрафу. Как они посмели ему такое предложить? За кого принимают?
Пару заведений на Обрубе было решено закрыть. На Акимовской почти всех оштрафовали, кого за грязь, кого за беспаспортность. Велено было каждому содержателю возле своего дома сделать хорошее освещение, все чисто прибрать, а осенью высадить саженцы деревьев и кустарников.
– К ратуше, по Солдатской и Нечаевской, и Почтамтской! – скомандовал Пахому Шершпинский. Полицмейстер должен как можно больше видеть, знать в городе и внедрять на пути своем должный порядок. Путь лежал мимо солдатской синагоги и дома Разумовского.
– Это что за хреновина? – изумился Шершпинский, когда поравнялись с домом Разумовского. – Останови-ка, Пахом.
Роман Станиславович стал, заложив руки за спину, и, покачиваясь на носках, рассматривал странную хоромину. Из разных обрезков, бочек, сломанных ящиков, сломанных кирпичей, решеток было тут устроено двухэтажное здание. Окна в нем были размещены без всякой системы, произвольно, причем каждое было – иного размера и формы. По верху шли гипсовые лепные завитушки, по фронтону стояли гипсовые же фигуры химер, или черт его знает чего. Иные фигуры были похожи на гигантских жаб, иные напоминали крокодилов, а иные горбатых голых женщин.
– М-да-а-а! – протянул изумленный Шершпинский. – Васильев, ты не знаешь, чья это халупа?
Васильев, который был не Васильев, не успел ничего ответить, ибо из кособоких ворот усадьбы вышел ее владелец. Был он одет в шитый золотом мундир, через плечо была повязана лента с орденом Андрея Первозванного. Несколько портили вид сапоги, просившие каши, но незнакомец держался гордо и тотчас закричал на Романа Романовича, как на мальчишку:
– Как стоишь перед фаворитом государыни императрицы Елизаветы Петровны! Как стоишь, я тебя спрашиваю? Во фрунт!
Побагровев, Шершпинский сам заорал громче пароходного гудка:
– Ах ты кикимора болотная, старый хрен! Ты что же государственные знаки отличия подделал, орден Первозванного напялил! Да знаешь ли ты, кому дается эта награда? Как посмел?! Да за такое я тебя в каторгу упеку! До конца дней твоих! И как смеешь ты на этой своей фантасмагории государственный флаг вывешивать? Да тебя повесить за это мало!
– Сам ты висельник и есть. В каторгу… Сидела курица в курятнике, сидела, хозяин отвернулся, выскочила и теперь раздулась от важности, павлином себя воображает. Но мокрая курица – не павлин. А флаг росский вывесить имею полное право. Белый цвет – самодержавие, которое я укреплял! Желтый – православие наше золотое, которое я исповедаю. Черный – черная сотня, коя разбила презренных польских захватчиков, выродком которых ты являешься.
И не ори тут, не кобенься, не то я ссеку твою дурную башку своей славной саблей, коя многих врагов уже порубала! – с этими словами Разумовский положил пальцы, унизанные фальшивыми перстнями, на рукоять якобы сабли, тогда как в ножнах был лишь обломок клинка.
Ты должен величать меня светлостью! Я граф Алексей Григорьевич Разумовский. Я не простолюдин, как ты, не бродяга.
Шершпинский стоял, широко открыв рот. В словах неведомого старика послышался ему намек на прошлое. Кто он, что он может знать о Романе Станиславовиче? Да нет, никогда и нигде не могли они встречаться. Явно – сумасшедший, но необычный какой-то.
– Вавилов! Что это такое? Что это за паяц картонный? Отвечай, Калистратов, жду!
– Его прозывают графом Разумовским, а уж кто он на самом деле, никто не знает. Живет тут давно, так, вроде юродивого, но как бы не совсем.
Заметив собравшуюся вокруг толпу, которая с одобрением встречала все слова Разумовского, Роман Станиславович решил не связываться с дураком, не унижать себя. После он с ним так разделается, что этот старый дурень все оставшиеся дни будет жалеть, что нагрубил такому человеку, как Шершпинский.
– Поликарпов, – в коляску! – приказал Шершпинский, – надо к обеду успеть, дел у нас много. Поняй! – последние слова относились к Пахому.
– Порок посрамлен и бежит! – воздев руку вверх, провозгласил Разумовский, – есть Бог, есть ангелы, а дьяволам тут делать нечего…
«Ну и сволочь»! – ругался про себя Шершпинский. Старик этот ему весь аппетит испортил. Самого полицмейстера не боится. Пусть даже дурак, но понимать должен. И будет понимать, обязательно!
Остров сибирского Диогена
Время собирать
– Нельзя, Роман Станиславович! Нам нужно узнать всех сочувствующих. И тут есть шанс узнать какие-то тайные замыслы. Наши-то, переодетые, все подслушивают.
– Ну, смотрите, нюхайте! А я бы их просто в тайгу куда-нибудь сплавил, небось и передохли бы все.
– Закон, Роман Станиславович, выше нас. Что ж тут попишешь?
– Ладно, составьте списки всех поляков, кто, где проживает. Чуть что – обыщем всех. Это больше даст пользы. Сколько всех у нас сосланных поляков?
– За полторы тысячи перевалило! – Целый полк! А если всех разбойников здешних посчитать, то и больше дивизии преступников наберется. Вот и управляйся с ними. Что еще? А что это за полек вы в «Лондоне» разместили? Они – что? Верно – Понятовские?
Шершпинский улыбнулся:
– Может быть, и так. Главное, что Герман Густавович им симпатизирует. Вот и пришлось вывезти их из столицы. К политике они не имеют отношения, скорее – к политесу, как говаривали в старые времена. Вы не возражаете?
– Что вы! Помилуйте! Если сам Герман Густавович, то какой разговор? Кстати, шведец тут интересный попался. Говорит, при содействии самого Германа Густавовича в Сибирь отправился, ученый. Документов нет. Обобрали на пароходе. Ну, у нас в каталажке его немного помяли. Думаю, не будет он жаловаться. Неспроста он приехал. Придется последить. Послал его к Лундстрему, которой в шведско-американской компании был. Компания давно закрылась, а Лундстрем все тут болтается, с чего бы?
– Ну, последите, последите. Еще что-то?
– Да нет, все. Мезгин, донесли мне, часы создал неприличные.
– Неприличие в чем же?
– А, смешно, изображены мужчина и женщина и занимаются грехом, сколько, значит, часов настало, столько раз и занимаются. И, докладывают, мол, все маленькое, но вполне натурально…
– Любопытно. Все?
– Все.
– Что ж, благодарю, Евгений Аристархович, если мне, что станет известно полезное для вас, сообщу. Желаю здравствовать, мне надо с инспекцией ехать.
– Ну, до свиданьица! – совсем по-штатски откланялся Евгений Аристархович и пошел, надев на согнутую в локте руку изгиб своей тросточки.
Шершпинский подошел к зеркалу, поправил гребешком усы, крикнул безносому:
– Пахом! Запрягай!
Сошел по лестнице. Кивнул в прихожей дежурному агенту.
Вышли во двор, уселись вдвоем в коляску. Пахом на облучке взмахнул хлыстиком. Каурый жеребец почал забирать ногами, оборачивался, кося шалым глазом. Редкие прохожие бросались в стороны. Знали, что эта коляска и сшибить может – начальство!
Шершпинский думал о том, что часы у Мезгина нужно будет изъять, припугнуть его ответственностью. Потом эти часы надо подарить Лерхе, авторитет нового полицмейстера еще более укрепится. Он не такой дурак, как его предшественники. Всем не угодишь. Главное всегда угождать губернатору. Такой полицмейстер – вечен!
Коляска свернула с Обруба на Акимовскую. На Обрубе поселились богатые люди, русские и евреи. Построены новые дома. Были бумаги-прошения в думу, в полицейское управление. Богачи хотят спокойствия. Убрать – злачные места!
В Томске больше, чем в любом другом городе, нужны дома с вольными женщинами. Тут полно одиноких мужчин. Такой край. Зимой приезжает орда золотоискателей, надо из этого котла как-то спустить пар?
Долгие годы томские бардаки располагались на улице Солдатской. Там было сподручно прямо из казармы забежать в такой дом. Потом на Солдатской казарм не стало и часть бардаков перекочевала на Обруб. Теперь вот жизнь потихоньку вытесняет их на Акимовскую. Нужно держателей публичных домов на Обрубе поприжать, а на Акимовской дать послабление. Дело-то и выправится.
Тек-с. Желтая вывеска:
Шершпинский велел подъехать к дому. Вылезли с агентом из коляски. Дверь, на гвоздике – деревянный молоток.КОРЕНЕВСКИЙ-ЛЕВИНСОН ЖЕНСКАЯ ВЕНЕРОЛОГИЯ
Лестница. Золотозубый брюнет в пенсне.
– Кто таков?
– Кореневский-Левинсон.
– Я думал, вас двое.
– Для солидности написано. По матери я – Кореневский.
– Ну и что же за логия такая?
– Прошу…
Прошли в кабинет, где в кресле на раскоряку сидела дама. Увидев полицмейстера и еще одного мужчину, она ойкнула. Хотела вскочить, но доктор дал знак, она осталась сидеть, поспешно прикрыв наготу подолом. На столике возле кресла лежали инструменты, похожие на лопаточки с загнутыми краями, на ложки. Были тут и маленькие круглые зеркальца с изогнутыми тонкими ручками. На том же столе чуть поодаль была тарелка с котлетами, с надкушенным ломтем хлеба, и дымилось кофе в чашке.
– Ты что? Кормишь тут ее? – изумился Шершпинский.
– Зачем же? Сам кушаю. Сегодня принимаю девиц из заведений, их день, позавтракать некогда, извините.
Брюнет показал в рамочке на стене – патент, разрешение практиковать.
А им билет даем на право… Только – чистота… Бывает, что содержатели укрывают больных… Взятки? Что вы, говорите, как вы могли такое подумать?
Шершпинский представил себе всякие болячки, с коими возится брюнет, выскобленных им студнеобразных младенчиков, тошнота подкатила к горлу. Котлета! Кофе! Я тебе покажу завтрак, я тебе пенснец протру!
– Мартынов! Пиши протокол, Закрываем лечебницу!
– Ваше превосходительство! За что!
– Я не превосходительство! Я тебе покажу котлету рядом с инструментами. Я тебя накормлю! Зараз и на всю жизнь! Дементьев! Пиши котлету в протокол.
– Слуш-с! – угодливо согнулся над бумагой Дементьев, который не был ни Дементьевым, ни Мартыновым. Шершпинский звал его как хотел, потому что фамилию его лучше было скрывать.
– Тарасов! Пошли!
– Ваше высокоблагородие! Имею рекомендации от профессора Блюма!..
Ответа не было. Безносый взмахнул кнутиком, коляска покатила дальше.
– Не я буду, если пару сотен с него не выдою! Блюм! Я тебе дам Блюма!
До самого обеда колесили возле Ушайки. Содержательницы публичных домов предлагали Шершпинскому и его спутнику самых смазливых девиц. И за это Шершпинский немедленно приговаривал их к штрафу. Как они посмели ему такое предложить? За кого принимают?
Пару заведений на Обрубе было решено закрыть. На Акимовской почти всех оштрафовали, кого за грязь, кого за беспаспортность. Велено было каждому содержателю возле своего дома сделать хорошее освещение, все чисто прибрать, а осенью высадить саженцы деревьев и кустарников.
– К ратуше, по Солдатской и Нечаевской, и Почтамтской! – скомандовал Пахому Шершпинский. Полицмейстер должен как можно больше видеть, знать в городе и внедрять на пути своем должный порядок. Путь лежал мимо солдатской синагоги и дома Разумовского.
– Это что за хреновина? – изумился Шершпинский, когда поравнялись с домом Разумовского. – Останови-ка, Пахом.
Роман Станиславович стал, заложив руки за спину, и, покачиваясь на носках, рассматривал странную хоромину. Из разных обрезков, бочек, сломанных ящиков, сломанных кирпичей, решеток было тут устроено двухэтажное здание. Окна в нем были размещены без всякой системы, произвольно, причем каждое было – иного размера и формы. По верху шли гипсовые лепные завитушки, по фронтону стояли гипсовые же фигуры химер, или черт его знает чего. Иные фигуры были похожи на гигантских жаб, иные напоминали крокодилов, а иные горбатых голых женщин.
– М-да-а-а! – протянул изумленный Шершпинский. – Васильев, ты не знаешь, чья это халупа?
Васильев, который был не Васильев, не успел ничего ответить, ибо из кособоких ворот усадьбы вышел ее владелец. Был он одет в шитый золотом мундир, через плечо была повязана лента с орденом Андрея Первозванного. Несколько портили вид сапоги, просившие каши, но незнакомец держался гордо и тотчас закричал на Романа Романовича, как на мальчишку:
– Как стоишь перед фаворитом государыни императрицы Елизаветы Петровны! Как стоишь, я тебя спрашиваю? Во фрунт!
Побагровев, Шершпинский сам заорал громче пароходного гудка:
– Ах ты кикимора болотная, старый хрен! Ты что же государственные знаки отличия подделал, орден Первозванного напялил! Да знаешь ли ты, кому дается эта награда? Как посмел?! Да за такое я тебя в каторгу упеку! До конца дней твоих! И как смеешь ты на этой своей фантасмагории государственный флаг вывешивать? Да тебя повесить за это мало!
– Сам ты висельник и есть. В каторгу… Сидела курица в курятнике, сидела, хозяин отвернулся, выскочила и теперь раздулась от важности, павлином себя воображает. Но мокрая курица – не павлин. А флаг росский вывесить имею полное право. Белый цвет – самодержавие, которое я укреплял! Желтый – православие наше золотое, которое я исповедаю. Черный – черная сотня, коя разбила презренных польских захватчиков, выродком которых ты являешься.
И не ори тут, не кобенься, не то я ссеку твою дурную башку своей славной саблей, коя многих врагов уже порубала! – с этими словами Разумовский положил пальцы, унизанные фальшивыми перстнями, на рукоять якобы сабли, тогда как в ножнах был лишь обломок клинка.
Ты должен величать меня светлостью! Я граф Алексей Григорьевич Разумовский. Я не простолюдин, как ты, не бродяга.
Шершпинский стоял, широко открыв рот. В словах неведомого старика послышался ему намек на прошлое. Кто он, что он может знать о Романе Станиславовиче? Да нет, никогда и нигде не могли они встречаться. Явно – сумасшедший, но необычный какой-то.
– Вавилов! Что это такое? Что это за паяц картонный? Отвечай, Калистратов, жду!
– Его прозывают графом Разумовским, а уж кто он на самом деле, никто не знает. Живет тут давно, так, вроде юродивого, но как бы не совсем.
Заметив собравшуюся вокруг толпу, которая с одобрением встречала все слова Разумовского, Роман Станиславович решил не связываться с дураком, не унижать себя. После он с ним так разделается, что этот старый дурень все оставшиеся дни будет жалеть, что нагрубил такому человеку, как Шершпинский.
– Поликарпов, – в коляску! – приказал Шершпинский, – надо к обеду успеть, дел у нас много. Поняй! – последние слова относились к Пахому.
– Порок посрамлен и бежит! – воздев руку вверх, провозгласил Разумовский, – есть Бог, есть ангелы, а дьяволам тут делать нечего…
«Ну и сволочь»! – ругался про себя Шершпинский. Старик этот ему весь аппетит испортил. Самого полицмейстера не боится. Пусть даже дурак, но понимать должен. И будет понимать, обязательно!
Остров сибирского Диогена
Место это было удивительнейшее! Два больших ручья, или же две малых речки, что по сути одно и то же, со страшной скоростью неслись по крутому склону к реке Ушайке.
Белые и желтые глины, и мягкие синие камни выступали по берегам ручьев. Боже! Каких только трав тут не было! Каких кустарников! Каких цветов! Вы слышали шелест крыльев бабочки, когда она сидит на цветке? Вы дышали росной утренней свежестью, напоенной ароматом просыпающихся цветов?
Меж двумя ручьями и рекой образовался холм, остров с рощами хвойных деревьев и берез, с лугами, на которых пестрело великое разнообразие цветов. На солнышке гудели шмели и пчелы.
Человек в белой панаме с сачком гонялся за бабочкой. Ах! Какой экземпляр! Но экземпляр не пожелал попасть на булавку исследователя, улетел и растворился в лучах солнца. Как отрадно, разомлев на солнце, вбежать в тень деревьев, смахнуть рукавом пот со лба и припасть губами к холодному и чистому роднику!
– Ну, как, Андрюша? Не удалось пополнить коллекцию? – обратился к человеку с сачком другой молодой человек, с копной растрепанных волос, в белой рубахе с закатанными рукавами. Андрюша скинул парусиновый пиджак и панаму, сказал:
– Природа, дорогой Григорий Николаевич, интересна не только в коллекции на булавке. Я скорблю о своей непутевой жизни, и только единственно этот уголок приносит утешение сердцу. Сейчас пойдем пить чай!
Он сложил руки рупором и прокричал:
– Ау! Индейцы! Собирайтесь в вигвам!
К домику в глубине роще на этот зов вышел человек в очках, с пучками целебных трав в руке, а за ним и еще один, скуластый, этот нес на кукане рыбу, которая еще была жива.
– Черт возьми! Поистине, Аркадия! В этих ручьях рыбу можно брать просто руками!
Хозяином дома был Андрей Прокопьевич Пичугин. История молодого человека была сродни библейской притче о блудном сыне. Отец Андрея был богат, имел собственный кирпичный завод, магазины. Когда Андрею исполнилось шестнадцать лет, отец отправил его на ярмарку в Нижний Новгород за покупками. Это было испытание деловых качеств.
Андрей не вернулся в срок. И долго потом родители не имели о нем вестей. А было так, что ярмарочные карусели закрутили юношу. Карты, вино, красотки. В этом угаре как-то быстро кончились те немалые деньги, которые были даны отцом. Ехать домой было стыдно. Он прошел самые дикие унижения. Бродяжничал, ночевал на пристанях, подрабатывал разгрузкой барж, был бит, сидел в тюрьме.
Когда до Томска дошли слухи о том, что происходит с Андреем, старший Пичугин умер от огорчения.
Вернувшись в Томск, Андрей продал завод, дома, магазины. Оставил себе только дом на заимке, где вел образ жизни, вольготный и непонятный простолюдинам. Ночами читал ученые книги, в том числе и немецкого экономиста Маркса, грезил революциями, переворотами, приключениями в далеких экзотических странах.
Нередко он бегал по роще в одной набедренной повязке, с луком и стрелами в руках, издавал индейские кличи, стрелял в сорок и ворон. А то ловил бабочек, букашек.
Частыми гостями на его заимке были молодые люди, приверженные разным новым идеям. Чудаковатый и радушный хозяин с радостью предоставлял свое убежище для пикников, вечеринок, всяческих сходок.
Сегодня у него гостили преподаватель ботаники Григорий Потанин, сотрудник томской губернской газеты Николай Ядринцев и еще Серафим Шашков, полурусский-полубурят, этнограф, приехавший из Петербурга читать лекции. Последний остановился жить на пичугинской заимке.
– Индейцы! В вигвам! – повторил свой зов Пичугин.
Он первым осторожно приоткрыл дверь, ибо в дверях стоял человеческий скелет, которого установил там Серафим, приспособив систему блоков таким образом, что открывали дверь, а скелет замахивался кулаком и стучал зубами. Составлен он был из искусственных костей, но был натурально страшен. Скелет прозывался Федей. Однажды Федя так напугал приносившую молоко соседку, что она даже собиралась заявить в полицию. Но не заявила, продолжала приносить молоко, только в сенцы его не заносила, а оставляла на крылечке.
В зале на длинном столе живописно были разбросаны вяленые чебаки, баранки, огурцы и луковицы, в вазе с отбитым краем светился сотовый мед, центром натюрморта была четверть водки, наполовину уже пустая.
Выпили по полстстакашка, с аппетитом закусили, все пахли летом, солнцем, цветами, охапки ромашек и медуниц лежали на стульях и на подоконниках.
– Пичугин, отчего вас томичи прозвали Диогеном? – спросил Серафим.
– Не ведаю! – жуя луковицу, отвечал Пичугин, – люблю пересказывать прочитанное. По утрам залажу в бочку, что стоит возле Большого ручья. Там под журчание воды я пою Марсельезу.
– Вы поете ее на улице? – изумился Серафим, – да вас же вмиг полиция схватит.
– Как видите, не схватила до сих пор. Там вода журчит так громко, что никто и не разберет, что именно я пою.
– А все же надо вам быть осторожнее! – заметил Потанин, ваши тайники – большая выручка для нас, за нашими квартирами следят, а здесь можно хранить и бумаги, и наше знамя. Надо бы нам еще написать гимн будущей Сибирской демократической республики.
– Я бы лучше назвал это Соединенными штатами Сибири! – сказал Пичугин…
– Давайте, братцы, споем Гуадемаус! – воскликнул Ядринцев, – я верю, что университет в Томске будет, и будут ходить по городу юные и прекрасные студенты, и будут петь наш гимн.
И все с воодушевлением запели:
– Не двигаться! Полиция! Вы арестованы!
Тотчас же раздался в сенях дикий рев и выстрелы.
В комнату вошел Евгений Аристархович в своем повседневном гороховом костюме, потом – Шершпинский, а за ним – человек со многими фамилиями.
– Перепугин! – сказал Шершпинский своему помощнику, – для чего ты испортил вещественное доказательство? Как ты смел?
– Прощу прощения, но была внезапность, скелет огрел меня кулаком по лбу… Внезапность.
– Мало бы что внезапность, для чего же ты расстрелял его, а затем еще и разбил вдребезги? Скелеты не кусаются, надо мужество иметь, если служишь в полиции.
– Виноват!
– Вы все встаньте лицом к стенке, – скомандовал обитателям заимки Шершпинский. – Я вам покажу, как крамолу разводить! Ботаники, грамотеи! В газеты пишете. Скелеты в сенях держите. Сгною в тюрьме. Дерьмо свинячье!
– Попрошу без оскорблений! – воскликнул Потанин, – вы за это ответите!
– Молчать!
Гороховые костюмы распороли ножами диван, выпустили пух из подушек, простукивали стены, полезли на чердак.
– Я напишу о ваших бесчинствах в газету! – пригрозил Ядринцев. И опять раздалось:
– Молчать!
Через некоторое время Перепугин сказал Шершпинскому:
– Господин полицмейстер, у них расчлененный труп в чемодане лежит!
– Тэ-экс! Оч-чень интересно! – заложил руки за спину Шершпинский, – ну-ка, ну-ка, ах, злодеи! И еще собираются в газету писать!
Скуластый Серафим Шашков рассмеялся.
– Еще и хохочет! Злодей! – воскликнул Перепугин.
– Да ведь это муляж! – пояснил Серафим, – я привез его для одного Иркутского врача, который хочет открыть фельдшерскую школу.
– Разберемся!
В это время вернулись гороховые костюмы:
– В матице тайник! А там – зелено-голубое знамя и зелено-голубые шапочки, и прокламации! И еще зловредное издание под названием «Колокол»! Кроме сего обнаружены наброски «Гимна Сибири», чертеж сибирского герба с одноглавым черным орлом.
– Вот это уже бунт против государя императора! – воскликнул Шершпинский, – не зря Потанин был связан с анархистом Бакуниным, который ныне купается в Италийских морях вместе с масоном Гарибальди! Ах, ученые! Писатели! Преподаватели! Я им пропишу Соединенные штаты Сибири!
Связать их всех, звонарей колокольных, посадить на телеги и – в тюремный замок! Попытаются бежать, стреляйте! Бунтовщики! В газеты они напишут! Я вам так пропишу, на всю жизнь запомните!
Евгений Аристархович сказал Шершпинскому:
– Главный притон закрыт, остались еще кое-какие, пока что следим… Господин жандармский полковник Герман Иванович Плюквельдер распорядился всех изловить…
Белые и желтые глины, и мягкие синие камни выступали по берегам ручьев. Боже! Каких только трав тут не было! Каких кустарников! Каких цветов! Вы слышали шелест крыльев бабочки, когда она сидит на цветке? Вы дышали росной утренней свежестью, напоенной ароматом просыпающихся цветов?
Меж двумя ручьями и рекой образовался холм, остров с рощами хвойных деревьев и берез, с лугами, на которых пестрело великое разнообразие цветов. На солнышке гудели шмели и пчелы.
Человек в белой панаме с сачком гонялся за бабочкой. Ах! Какой экземпляр! Но экземпляр не пожелал попасть на булавку исследователя, улетел и растворился в лучах солнца. Как отрадно, разомлев на солнце, вбежать в тень деревьев, смахнуть рукавом пот со лба и припасть губами к холодному и чистому роднику!
– Ну, как, Андрюша? Не удалось пополнить коллекцию? – обратился к человеку с сачком другой молодой человек, с копной растрепанных волос, в белой рубахе с закатанными рукавами. Андрюша скинул парусиновый пиджак и панаму, сказал:
– Природа, дорогой Григорий Николаевич, интересна не только в коллекции на булавке. Я скорблю о своей непутевой жизни, и только единственно этот уголок приносит утешение сердцу. Сейчас пойдем пить чай!
Он сложил руки рупором и прокричал:
– Ау! Индейцы! Собирайтесь в вигвам!
К домику в глубине роще на этот зов вышел человек в очках, с пучками целебных трав в руке, а за ним и еще один, скуластый, этот нес на кукане рыбу, которая еще была жива.
– Черт возьми! Поистине, Аркадия! В этих ручьях рыбу можно брать просто руками!
Радостно запел скуластый. Радость жизни переполняла его.
Чибиряк, Чибиряк! Чибиряшечка!
Пожалей ты меня,
Моя душечка!
Хозяином дома был Андрей Прокопьевич Пичугин. История молодого человека была сродни библейской притче о блудном сыне. Отец Андрея был богат, имел собственный кирпичный завод, магазины. Когда Андрею исполнилось шестнадцать лет, отец отправил его на ярмарку в Нижний Новгород за покупками. Это было испытание деловых качеств.
Андрей не вернулся в срок. И долго потом родители не имели о нем вестей. А было так, что ярмарочные карусели закрутили юношу. Карты, вино, красотки. В этом угаре как-то быстро кончились те немалые деньги, которые были даны отцом. Ехать домой было стыдно. Он прошел самые дикие унижения. Бродяжничал, ночевал на пристанях, подрабатывал разгрузкой барж, был бит, сидел в тюрьме.
Когда до Томска дошли слухи о том, что происходит с Андреем, старший Пичугин умер от огорчения.
Вернувшись в Томск, Андрей продал завод, дома, магазины. Оставил себе только дом на заимке, где вел образ жизни, вольготный и непонятный простолюдинам. Ночами читал ученые книги, в том числе и немецкого экономиста Маркса, грезил революциями, переворотами, приключениями в далеких экзотических странах.
Нередко он бегал по роще в одной набедренной повязке, с луком и стрелами в руках, издавал индейские кличи, стрелял в сорок и ворон. А то ловил бабочек, букашек.
Частыми гостями на его заимке были молодые люди, приверженные разным новым идеям. Чудаковатый и радушный хозяин с радостью предоставлял свое убежище для пикников, вечеринок, всяческих сходок.
Сегодня у него гостили преподаватель ботаники Григорий Потанин, сотрудник томской губернской газеты Николай Ядринцев и еще Серафим Шашков, полурусский-полубурят, этнограф, приехавший из Петербурга читать лекции. Последний остановился жить на пичугинской заимке.
– Индейцы! В вигвам! – повторил свой зов Пичугин.
Он первым осторожно приоткрыл дверь, ибо в дверях стоял человеческий скелет, которого установил там Серафим, приспособив систему блоков таким образом, что открывали дверь, а скелет замахивался кулаком и стучал зубами. Составлен он был из искусственных костей, но был натурально страшен. Скелет прозывался Федей. Однажды Федя так напугал приносившую молоко соседку, что она даже собиралась заявить в полицию. Но не заявила, продолжала приносить молоко, только в сенцы его не заносила, а оставляла на крылечке.
В зале на длинном столе живописно были разбросаны вяленые чебаки, баранки, огурцы и луковицы, в вазе с отбитым краем светился сотовый мед, центром натюрморта была четверть водки, наполовину уже пустая.
Выпили по полстстакашка, с аппетитом закусили, все пахли летом, солнцем, цветами, охапки ромашек и медуниц лежали на стульях и на подоконниках.
– Пичугин, отчего вас томичи прозвали Диогеном? – спросил Серафим.
– Не ведаю! – жуя луковицу, отвечал Пичугин, – люблю пересказывать прочитанное. По утрам залажу в бочку, что стоит возле Большого ручья. Там под журчание воды я пою Марсельезу.
– Вы поете ее на улице? – изумился Серафим, – да вас же вмиг полиция схватит.
– Как видите, не схватила до сих пор. Там вода журчит так громко, что никто и не разберет, что именно я пою.
– А все же надо вам быть осторожнее! – заметил Потанин, ваши тайники – большая выручка для нас, за нашими квартирами следят, а здесь можно хранить и бумаги, и наше знамя. Надо бы нам еще написать гимн будущей Сибирской демократической республики.
– Я бы лучше назвал это Соединенными штатами Сибири! – сказал Пичугин…
– Давайте, братцы, споем Гуадемаус! – воскликнул Ядринцев, – я верю, что университет в Томске будет, и будут ходить по городу юные и прекрасные студенты, и будут петь наш гимн.
И все с воодушевлением запели:
В этот момент раздался страшный грохот, звон стекла, сразу в двух окнах были выбиты рамы, и люди в гороховых костюмах просунули в комнату руки с пистолетами:
– Виват академиа,
Вивант профессорес!..
– Не двигаться! Полиция! Вы арестованы!
Тотчас же раздался в сенях дикий рев и выстрелы.
В комнату вошел Евгений Аристархович в своем повседневном гороховом костюме, потом – Шершпинский, а за ним – человек со многими фамилиями.
– Перепугин! – сказал Шершпинский своему помощнику, – для чего ты испортил вещественное доказательство? Как ты смел?
– Прощу прощения, но была внезапность, скелет огрел меня кулаком по лбу… Внезапность.
– Мало бы что внезапность, для чего же ты расстрелял его, а затем еще и разбил вдребезги? Скелеты не кусаются, надо мужество иметь, если служишь в полиции.
– Виноват!
– Вы все встаньте лицом к стенке, – скомандовал обитателям заимки Шершпинский. – Я вам покажу, как крамолу разводить! Ботаники, грамотеи! В газеты пишете. Скелеты в сенях держите. Сгною в тюрьме. Дерьмо свинячье!
– Попрошу без оскорблений! – воскликнул Потанин, – вы за это ответите!
– Молчать!
Гороховые костюмы распороли ножами диван, выпустили пух из подушек, простукивали стены, полезли на чердак.
– Я напишу о ваших бесчинствах в газету! – пригрозил Ядринцев. И опять раздалось:
– Молчать!
Через некоторое время Перепугин сказал Шершпинскому:
– Господин полицмейстер, у них расчлененный труп в чемодане лежит!
– Тэ-экс! Оч-чень интересно! – заложил руки за спину Шершпинский, – ну-ка, ну-ка, ах, злодеи! И еще собираются в газету писать!
Скуластый Серафим Шашков рассмеялся.
– Еще и хохочет! Злодей! – воскликнул Перепугин.
– Да ведь это муляж! – пояснил Серафим, – я привез его для одного Иркутского врача, который хочет открыть фельдшерскую школу.
– Разберемся!
В это время вернулись гороховые костюмы:
– В матице тайник! А там – зелено-голубое знамя и зелено-голубые шапочки, и прокламации! И еще зловредное издание под названием «Колокол»! Кроме сего обнаружены наброски «Гимна Сибири», чертеж сибирского герба с одноглавым черным орлом.
– Вот это уже бунт против государя императора! – воскликнул Шершпинский, – не зря Потанин был связан с анархистом Бакуниным, который ныне купается в Италийских морях вместе с масоном Гарибальди! Ах, ученые! Писатели! Преподаватели! Я им пропишу Соединенные штаты Сибири!
Связать их всех, звонарей колокольных, посадить на телеги и – в тюремный замок! Попытаются бежать, стреляйте! Бунтовщики! В газеты они напишут! Я вам так пропишу, на всю жизнь запомните!
Евгений Аристархович сказал Шершпинскому:
– Главный притон закрыт, остались еще кое-какие, пока что следим… Господин жандармский полковник Герман Иванович Плюквельдер распорядился всех изловить…
Время собирать
Лето прошумело дождями, грозами, ароматными ветрами. Было много трудов, в поле, в бору. Был медовый Спас, и Спас яблочный. Настал Иоанн Предтеча, когда креститель гонит птицу далече.
Новый губернатор отписал в Омск генерал-губернатору Панову о том, что сумел раскрыть крупнейший в истории страны заговор бунтовщиков-сепаратистов. Можно сказать, спас Отечество. Лерхе был очень доволен началом своего губернаторства. Да, скажут в столице – не лыком шит!
Отметил Герман Густавович и роль в этом деле назначенного им нового замечательного полицмейстера.
В короткое время Герман Густавович обставил дворец свой, сменил половину людей в губернском управлении, что и неудивительно: новая метла всегда по-новому метет.
К нему записывались на прием золотопромышленники, купцы, люди разного звания, каждый со своим неотложным делом, а он после победы над крамольниками отбыл в вояж, с инспекцией горных заводов Алтая и для знакомства с обширной губернией своей.
Отъезжал с помпой. Это стоило посмотреть. Сорок экипажей. Челядь, повара, две польские красавицы, жительницы гостиницы Кроули, совершенно одинаковые, с одинаковыми родинками на щеках. Им-то что в экспедиции делать?
Ехал с губернатором князь Костров, ехал еще в качестве хроникера Олимпий Павлов. Вот кому повезло-то, губернатор не только не сократил его с должности в управлении, но и приблизил к себе.
За кортежем тянулись телеги и возы с продуктами, оружием, предметами быта. Скакали впереди и сзади кортежа до зубов вооруженные казаки. Возле Белого озера епископ Порфирий Соколовский прочел напутственную молитву, кортеж освятили.
Трубач протрубил в золотую трубу. Кони зацокали копытами. И губернатора след простыл.
Просители отправились со своими соплями и воплями к заместителю губернатора Фризелю, справедливо полагая, раз самого – нет, то решать дела должен заместитель. Не тут-то было! Петр Фризель отводил в сторону глаза и советовал со всеми просьбами обращаться к полицмейстеру, как же так! Почему именно к полицмейстеру?! Фризель пожимал плечами.
А Шершпинский к этому времени в своем полицейском управлении уже полностью заменил начальствующих лиц, да и не только их. Подобрал себе людей по вкусу, преданных до одурения. А и как не быть преданным, если тебя из грязи вытащили в князи?
Теперь Шершпинский жил уже не в полицейском управлении, а в собственном доме, купленном им за большие деньги и находившемся неподалеку от гостиницы и губернаторского дворца. В многочисленных комнатках полуподвала разместилась его челядь.
Были там не только поломойки и стряпухи. Жил там безносый Пахом. В комнатах близких к парадному сидели, меняясь, дюжие мужчины, и все – не очень приметной наружности. Иногда Шершпинский отправлял то одного, то другого по каким-то делам.
Мужчины эти всегда молчали, да и разговаривать было не с кем, ибо две стряпухи да две поломойки и вовсе были глухонемыми. Всеми ими распоряжался агент, которого Шершпинский жаловал разными фамилиями, к остальным он обращался и без имени, и без фамилии, говоря лишь одно слово: «слушай!»
В верхнем этаже жил сам Шершпинский, да было две комнаты отведено перебравшейся из гостиницы горбунье. Кто считал ее дальней родственницей Романа Станиславовича, а кто любовницей. Причем плевались – получше-то найти не мог?
Жену и детей он не спешил перевозить в этот городишко из державного Петербурга.
В палисаднике при доме Шершпинского никто не бывал, даже дрозды, кажется, боялись клевать рябину, и она перезревала и валилась на землю.
Роман Станиславович из окна верхнего этажа по утрам глядел на палисадник. Почти рядом с окном, между рябиной и черемухой, паучок сплел свою хитрую сеть, и Шершпинский с интересом смотрел, как мохнатенький деловито перебирает лапками свою сеть, в которую уже попалась очередная глупая мушка.
В городе дела вроде бы шли своим чередом, челдоны везли на базар, молоко, мясо, все дары земли Сибирской, от картохи и огурцов, до грибов и ягод, кедровых орехов, рыбы, дичи.
Васька Логозин прибыл с несколькими мешками овса, жеребчик в телегу впряжен был добрый, Васька от Архимандритки до Томска докатил быстро. Он заехал к базару со стороны биржи, привязал жеребца к столбу, к которому всегда привязывал, когда не хватало места у коновязи.
Васька расчесал кудри и стал ходить возле телеги, покрикивая, не слишком громко, но так, чтобы было слышно в базарном гомоне:
– А вот овса, кому овса?
Васька уже представлял себе, как он продаст овес, купит своей Авдотье ситцу в горошек, гарусный платок и гребенку, а потом зайдет в пивную попроще, выпьет стопку, другую, запьет кружкой пива. И обратная дорога ему покажется легкой и приятной.
Подошли два господина, один отвязал Васькиного жеребца, другой сказал:
– Черт деревенский, али ты не знаешь, что есть коновязь?
– Чо столбу сделается?
– Вон как ты заговорил? Идем в полицию!
Один господин вел в поводу лошадь, другой цепко держал под руку Ваську. Так и пришли к воротам, возле которых стоял часовой. Господа кликнули еще одного солдата, тот отворил ворота. Ваську повели в дом с зарешеченными окнами.
– Лошадь, как же? – спросил Васька.
– Не беспокойся.
Ваську провели по замшелому коридору, отворили одну из железных дверей, он полетел вниз, в яму. Шлепнулся на пол, где на соломе лежали несколько оборванцев. Один оборванец сказал:
– Будешь моей жонкой…
Другой сказал:
– Ну-ка, давай твои сапоги да поищи у меня в голове вошек, уж больно голова чешется.
Васька решил драться, силы ему было не занимать, крестьянская работа хорошо развивает мышцы. Но один оборванец стукнул его головой в нос, а другой так шлепнул ладонями по ушам, что Васька сразу оглох и ослеп от слез…
И Васька потерял счет времени. Его раздели, заставляли стоять на одной ноге, а иногда приказывали встать на руки возле стены вверх ногами. Прежде времени падать было нельзя. Если же отказывался стоять на руках – били. Особенно болели ребра. Муки были адские.
Однажды железная дверь отворилась, Ваське велели вылезти из ямы. Он и вылез, нащупывая босыми ногами ступени лесенки, стеная и охая. Его, как был, нагого, провели в комнату, где сидел один из господ, приведших его сюда. Господин сказал:
– Пиши письмо на деревню, жене там, отцу или кому знаешь, чтобы прислали за тебя выкупа сто рублей, иначе сгниешь тут…
Новый губернатор отписал в Омск генерал-губернатору Панову о том, что сумел раскрыть крупнейший в истории страны заговор бунтовщиков-сепаратистов. Можно сказать, спас Отечество. Лерхе был очень доволен началом своего губернаторства. Да, скажут в столице – не лыком шит!
Отметил Герман Густавович и роль в этом деле назначенного им нового замечательного полицмейстера.
В короткое время Герман Густавович обставил дворец свой, сменил половину людей в губернском управлении, что и неудивительно: новая метла всегда по-новому метет.
К нему записывались на прием золотопромышленники, купцы, люди разного звания, каждый со своим неотложным делом, а он после победы над крамольниками отбыл в вояж, с инспекцией горных заводов Алтая и для знакомства с обширной губернией своей.
Отъезжал с помпой. Это стоило посмотреть. Сорок экипажей. Челядь, повара, две польские красавицы, жительницы гостиницы Кроули, совершенно одинаковые, с одинаковыми родинками на щеках. Им-то что в экспедиции делать?
Ехал с губернатором князь Костров, ехал еще в качестве хроникера Олимпий Павлов. Вот кому повезло-то, губернатор не только не сократил его с должности в управлении, но и приблизил к себе.
За кортежем тянулись телеги и возы с продуктами, оружием, предметами быта. Скакали впереди и сзади кортежа до зубов вооруженные казаки. Возле Белого озера епископ Порфирий Соколовский прочел напутственную молитву, кортеж освятили.
Трубач протрубил в золотую трубу. Кони зацокали копытами. И губернатора след простыл.
Просители отправились со своими соплями и воплями к заместителю губернатора Фризелю, справедливо полагая, раз самого – нет, то решать дела должен заместитель. Не тут-то было! Петр Фризель отводил в сторону глаза и советовал со всеми просьбами обращаться к полицмейстеру, как же так! Почему именно к полицмейстеру?! Фризель пожимал плечами.
А Шершпинский к этому времени в своем полицейском управлении уже полностью заменил начальствующих лиц, да и не только их. Подобрал себе людей по вкусу, преданных до одурения. А и как не быть преданным, если тебя из грязи вытащили в князи?
Теперь Шершпинский жил уже не в полицейском управлении, а в собственном доме, купленном им за большие деньги и находившемся неподалеку от гостиницы и губернаторского дворца. В многочисленных комнатках полуподвала разместилась его челядь.
Были там не только поломойки и стряпухи. Жил там безносый Пахом. В комнатах близких к парадному сидели, меняясь, дюжие мужчины, и все – не очень приметной наружности. Иногда Шершпинский отправлял то одного, то другого по каким-то делам.
Мужчины эти всегда молчали, да и разговаривать было не с кем, ибо две стряпухи да две поломойки и вовсе были глухонемыми. Всеми ими распоряжался агент, которого Шершпинский жаловал разными фамилиями, к остальным он обращался и без имени, и без фамилии, говоря лишь одно слово: «слушай!»
В верхнем этаже жил сам Шершпинский, да было две комнаты отведено перебравшейся из гостиницы горбунье. Кто считал ее дальней родственницей Романа Станиславовича, а кто любовницей. Причем плевались – получше-то найти не мог?
Жену и детей он не спешил перевозить в этот городишко из державного Петербурга.
В палисаднике при доме Шершпинского никто не бывал, даже дрозды, кажется, боялись клевать рябину, и она перезревала и валилась на землю.
Роман Станиславович из окна верхнего этажа по утрам глядел на палисадник. Почти рядом с окном, между рябиной и черемухой, паучок сплел свою хитрую сеть, и Шершпинский с интересом смотрел, как мохнатенький деловито перебирает лапками свою сеть, в которую уже попалась очередная глупая мушка.
В городе дела вроде бы шли своим чередом, челдоны везли на базар, молоко, мясо, все дары земли Сибирской, от картохи и огурцов, до грибов и ягод, кедровых орехов, рыбы, дичи.
Васька Логозин прибыл с несколькими мешками овса, жеребчик в телегу впряжен был добрый, Васька от Архимандритки до Томска докатил быстро. Он заехал к базару со стороны биржи, привязал жеребца к столбу, к которому всегда привязывал, когда не хватало места у коновязи.
Васька расчесал кудри и стал ходить возле телеги, покрикивая, не слишком громко, но так, чтобы было слышно в базарном гомоне:
– А вот овса, кому овса?
Васька уже представлял себе, как он продаст овес, купит своей Авдотье ситцу в горошек, гарусный платок и гребенку, а потом зайдет в пивную попроще, выпьет стопку, другую, запьет кружкой пива. И обратная дорога ему покажется легкой и приятной.
Подошли два господина, один отвязал Васькиного жеребца, другой сказал:
– Черт деревенский, али ты не знаешь, что есть коновязь?
– Чо столбу сделается?
– Вон как ты заговорил? Идем в полицию!
Один господин вел в поводу лошадь, другой цепко держал под руку Ваську. Так и пришли к воротам, возле которых стоял часовой. Господа кликнули еще одного солдата, тот отворил ворота. Ваську повели в дом с зарешеченными окнами.
– Лошадь, как же? – спросил Васька.
– Не беспокойся.
Ваську провели по замшелому коридору, отворили одну из железных дверей, он полетел вниз, в яму. Шлепнулся на пол, где на соломе лежали несколько оборванцев. Один оборванец сказал:
– Будешь моей жонкой…
Другой сказал:
– Ну-ка, давай твои сапоги да поищи у меня в голове вошек, уж больно голова чешется.
Васька решил драться, силы ему было не занимать, крестьянская работа хорошо развивает мышцы. Но один оборванец стукнул его головой в нос, а другой так шлепнул ладонями по ушам, что Васька сразу оглох и ослеп от слез…
И Васька потерял счет времени. Его раздели, заставляли стоять на одной ноге, а иногда приказывали встать на руки возле стены вверх ногами. Прежде времени падать было нельзя. Если же отказывался стоять на руках – били. Особенно болели ребра. Муки были адские.
Однажды железная дверь отворилась, Ваське велели вылезти из ямы. Он и вылез, нащупывая босыми ногами ступени лесенки, стеная и охая. Его, как был, нагого, провели в комнату, где сидел один из господ, приведших его сюда. Господин сказал:
– Пиши письмо на деревню, жене там, отцу или кому знаешь, чтобы прислали за тебя выкупа сто рублей, иначе сгниешь тут…