Страница:
Про Горохова этот парень и думать забыл.
– Судороги, мать вашу! – надрывался Горохов – помогите, сволочи! В былые времена небось все бы разом за мной в воду кинулись! Ох! Караул!..
Миша Зацкой скинул пальто, снял ботинки и бросился в ледяную воду. Он успел подплыть к Горохову как раз вовремя.
Философ Александрович успел наглотаться воды и готов был пойти ко дну. Миша уцепился за одежду Философа и поплыл, увлекая старика за собой.
Вылезли на берег, у обоих зуб на зуб не попадал. Горохов, борясь в воде за жизнь, скинул ботинки и пальто, теперь, на ледяном ветру, без верхней одежды, он готов был отдать Богу душу. Миша сказал:
– Сейчас я на вас свое пальто надену. Где же оно? Я ж его вот тут положил. И шарфа нет, и шапки? И ботинок? Как же так? Вы не видели? – оборотился он к веселой молодежной компании. Но не получил ответа.
Горохов кашлял, выплевывая воду, ощупывал грудь, он сказал вполголоса:
– Я бы и сам выплыл, меня кираса книзу тянет, тяжеленная, зараза! Приходится под рубахой ее носить, а то ведь зарезать могут. На меня многие зуб точат! Деньги им не вернул. А того в расчет не берут, что я-то сам всем своим состоянием рисковал, что у меня все пошло прахом!.. Бежим! – возьмем извозчика!
Они побежали, мокрые, полураздетые, озябшие. На Акимовской увидели извозчика, разом завопили:
– Эй-эй! Сюда!
Извозчик перетянул кобылку кнутом, обернулся и сказал:
– Стану я всяких шаромыг возить! У вас и денег-то сроду не бывало, пьянчуги подзаборные!
Кое-как добежали они до флигелька, в котором теперь жил Философ Александрович по соседству со своим бывшим дворцом.
Миша с любопытством оглядывал жилище бывшего томского герцога, прожившего долгие годы в необычайной роскоши. В комнатах было не прибрано и холодно, на полу почему-то стояли немытые кастрюли. Стулья были хромоногие, и лишь роскошный, полированный комод, с изумительной резьбой напоминал о прошлом богатстве и могуществе.
– Так проходит мирская слава! – развел руками Философ Александрович, – все меня забросили. Идемте, юноша, на кухню, там теплее…
На кухне старик снял рубаху и стал снимать тяжеленную кирасу, кряхтя и стеная:
– Ох, тяжко! Людей, как зверей, приходится бояться. А ведь я всех кормил, привечал. Теперь вот без пистолета и кирасы и на улицу страшусь выйти!.. Ага! Вот я надену свой старый халат! Так лучше! А что же вам предложить? Подходящего ничего нет. Вот! Накиньте на себя этот старый коврик! Сейчас мы винца по бокалу шарахнем и согреемся. Вино, конечно, дрянь, раньше я его и в рот не взял бы, но что же делать?..
И жена уехала к дочерям. И с детьми не повезло. Сын, Володя, во втором классе еще сподобился раздобыть сифилис! Юноша! Остерегайтесь! Не торопите время! Что было с Вовой? Ославлен был! Из гимназии отчислили. Уехал на дальний прииск, стреляться там пытался. Устроил я его в военную службу, теперь поручик, на краю света, на Амуре. Ах! Берегите себя, юноша!
– Взгляните, юноша, в окно, вон мой дворец. Они его купили и привели в запустение! Проводят там балы. А обновлять дом за них дяденька будет? Сад вырубается, павильоны сломали. Но нет! Я не сдамся! Они еще узнают, кто есть Горохов!.. Смотрите!..
Старик расстелил на столе самодельную карту:
– Вот видите, это обозначен приток реки Ушайки – речка Колбиха. Там еще колбы много растет. Здесь были в прошлом хорошие прииски: Михайловский, Покровский. Шведско-американская компания золотишко мыла, наши – тоже. Небогато мыли: двадцать доль золота на сто пудов песка. Песковое золотишко. А я там нашел в одном месте золото жильное и «пшеничку»[3].
Только добыть бы мне немножко деньжат, чтобы артель сколотить, оборудование да провиант закупить, мы с вами миллионщиками станем! Займите тысячи полторы? Нет? Не можете? Ну, хотя бы сотню? Я прииск налажу, все вам верну и то, что вашему батюшке, царствие ему небесное, задолжал, и то, что вы дадите, верну с большими процентами. Какой процент вы хотите?
Мише Зацкому стоило больших трудов убедить Философа Александровича в том, что он в этом деле не помощник.
В полночь Миша, укрываясь гороховским старым ковриком, пробрался задворками к себе домой.
Через день он отнес бывшему богатею его ковер, Горохов заболел и лежал обмотанный полотенцем, смазанным горчицей. Он попросил Мишу сделать воронку из плотной красной бумаги. Воронку вставили Горохову в ухо, и Миша поджег ее. Когда воронка догорела, из уха эксмиллионера потек гной.
– Спасибо, добрый юноша! – прохрипел Философ Александрович, – мы еще будем с вами кушать из золотых блюд, и вокруг нас будут танцевать прекрасные наложницы в прозрачных шальварах.
– Поправляйтесь, я схожу попрошу у мамы вишневого варенья для вас. Кажется, у нее баночка одна в кладовке осталась.
– Спасибо, мой юный друг, мы еще будем купаться в золоте.
Цветы и флейта
Старинный дом
– Судороги, мать вашу! – надрывался Горохов – помогите, сволочи! В былые времена небось все бы разом за мной в воду кинулись! Ох! Караул!..
Миша Зацкой скинул пальто, снял ботинки и бросился в ледяную воду. Он успел подплыть к Горохову как раз вовремя.
Философ Александрович успел наглотаться воды и готов был пойти ко дну. Миша уцепился за одежду Философа и поплыл, увлекая старика за собой.
Вылезли на берег, у обоих зуб на зуб не попадал. Горохов, борясь в воде за жизнь, скинул ботинки и пальто, теперь, на ледяном ветру, без верхней одежды, он готов был отдать Богу душу. Миша сказал:
– Сейчас я на вас свое пальто надену. Где же оно? Я ж его вот тут положил. И шарфа нет, и шапки? И ботинок? Как же так? Вы не видели? – оборотился он к веселой молодежной компании. Но не получил ответа.
Горохов кашлял, выплевывая воду, ощупывал грудь, он сказал вполголоса:
– Я бы и сам выплыл, меня кираса книзу тянет, тяжеленная, зараза! Приходится под рубахой ее носить, а то ведь зарезать могут. На меня многие зуб точат! Деньги им не вернул. А того в расчет не берут, что я-то сам всем своим состоянием рисковал, что у меня все пошло прахом!.. Бежим! – возьмем извозчика!
Они побежали, мокрые, полураздетые, озябшие. На Акимовской увидели извозчика, разом завопили:
– Эй-эй! Сюда!
Извозчик перетянул кобылку кнутом, обернулся и сказал:
– Стану я всяких шаромыг возить! У вас и денег-то сроду не бывало, пьянчуги подзаборные!
Кое-как добежали они до флигелька, в котором теперь жил Философ Александрович по соседству со своим бывшим дворцом.
Миша с любопытством оглядывал жилище бывшего томского герцога, прожившего долгие годы в необычайной роскоши. В комнатах было не прибрано и холодно, на полу почему-то стояли немытые кастрюли. Стулья были хромоногие, и лишь роскошный, полированный комод, с изумительной резьбой напоминал о прошлом богатстве и могуществе.
– Так проходит мирская слава! – развел руками Философ Александрович, – все меня забросили. Идемте, юноша, на кухню, там теплее…
На кухне старик снял рубаху и стал снимать тяжеленную кирасу, кряхтя и стеная:
– Ох, тяжко! Людей, как зверей, приходится бояться. А ведь я всех кормил, привечал. Теперь вот без пистолета и кирасы и на улицу страшусь выйти!.. Ага! Вот я надену свой старый халат! Так лучше! А что же вам предложить? Подходящего ничего нет. Вот! Накиньте на себя этот старый коврик! Сейчас мы винца по бокалу шарахнем и согреемся. Вино, конечно, дрянь, раньше я его и в рот не взял бы, но что же делать?..
И жена уехала к дочерям. И с детьми не повезло. Сын, Володя, во втором классе еще сподобился раздобыть сифилис! Юноша! Остерегайтесь! Не торопите время! Что было с Вовой? Ославлен был! Из гимназии отчислили. Уехал на дальний прииск, стреляться там пытался. Устроил я его в военную службу, теперь поручик, на краю света, на Амуре. Ах! Берегите себя, юноша!
– Взгляните, юноша, в окно, вон мой дворец. Они его купили и привели в запустение! Проводят там балы. А обновлять дом за них дяденька будет? Сад вырубается, павильоны сломали. Но нет! Я не сдамся! Они еще узнают, кто есть Горохов!.. Смотрите!..
Старик расстелил на столе самодельную карту:
– Вот видите, это обозначен приток реки Ушайки – речка Колбиха. Там еще колбы много растет. Здесь были в прошлом хорошие прииски: Михайловский, Покровский. Шведско-американская компания золотишко мыла, наши – тоже. Небогато мыли: двадцать доль золота на сто пудов песка. Песковое золотишко. А я там нашел в одном месте золото жильное и «пшеничку»[3].
Только добыть бы мне немножко деньжат, чтобы артель сколотить, оборудование да провиант закупить, мы с вами миллионщиками станем! Займите тысячи полторы? Нет? Не можете? Ну, хотя бы сотню? Я прииск налажу, все вам верну и то, что вашему батюшке, царствие ему небесное, задолжал, и то, что вы дадите, верну с большими процентами. Какой процент вы хотите?
Мише Зацкому стоило больших трудов убедить Философа Александровича в том, что он в этом деле не помощник.
В полночь Миша, укрываясь гороховским старым ковриком, пробрался задворками к себе домой.
Через день он отнес бывшему богатею его ковер, Горохов заболел и лежал обмотанный полотенцем, смазанным горчицей. Он попросил Мишу сделать воронку из плотной красной бумаги. Воронку вставили Горохову в ухо, и Миша поджег ее. Когда воронка догорела, из уха эксмиллионера потек гной.
– Спасибо, добрый юноша! – прохрипел Философ Александрович, – мы еще будем с вами кушать из золотых блюд, и вокруг нас будут танцевать прекрасные наложницы в прозрачных шальварах.
– Поправляйтесь, я схожу попрошу у мамы вишневого варенья для вас. Кажется, у нее баночка одна в кладовке осталась.
– Спасибо, мой юный друг, мы еще будем купаться в золоте.
Цветы и флейта
Адам Флориан Верхрадский имел зимние теплицы на окраине Томска у Дальних ключей. Здесь никогда не застывал ручей у Большого ключа, вода кипела в ключе, как в котле, люди носили водицу на коромыслах, возили на санках, приезжали к ключу водовозы с бочками. Не было более сладкой в городе воды, более тихого места. Березы поднимались по косогорам, свистели синицы, щеглы, чечетки. В теплице топилась печь, дымоход был хитроумно пущен наподобие китайского кана вдоль всей теплицы, возле грядок. Здесь созревали тыквы, расцветали розы и тюльпаны и прочие цветы. Само имя Верхрадского рождало его дела. Адам – первый человек на Земле. И он был первым в Томске, кто открыл магазины цветов в Томске. Флориан… А разве не любовью к флоре диктуются его дела?
Угрюмый поляк, со шрамом во всю щеку, встречал гостей, проверял у них медальоны. Поляки знали: жандармский полковник Герман Иванович Плюквельдер – пьяница. Но зато роют землю зубами – начальник охранки Евгений Аристархович и полицмейстер Шершпинский. Как бы не пронюхали про теплицу. Вот почему каждый приходящий должен был предъявить треугольный жестяной медальон, в который было вделан кусочек зеленого стекла.
Флориан, усатый красавец, хлопотал возле стола, поставленного посреди теплицы, две работницы-польки, в национальных костюмах, украшали стол вазами с цветами. Молодой поляк подошел к зеркалу, надел на русые кудри конфедератку и спросил:
– Ну, как, Войтек?
Приятель, к которому он обращался, вздохнул:
– Уж сколько на базаре смотрел, не продают конфедераток. А жаль.
Адам Флориан Верхрадский обернулся к парням:
– Не грусти, Войтек! Мы договорились с Эттой Рабиновичевой, содержательницей бани с Мухинской улицы. У ней при бане есть сторож, старый еврей, который умеет шить конфедератки, он у любого поляка примет заказ, посмотри-ка какую мне сшил!
С этими словами Адам-Флориан надел конфедератку на свои светлые кудри и расправил усы.
– Жолнеж[4] свободы! – разом вскричали поляки. У входа в теплицу послышался шум. Могучий привратник позвал Верхрадского:
– Хозяин! Тут какие-то господа пришли, тебя спрашивают. Я им говорю, что в теплицу посторонним ходить не разрешается, они не хотят слушать! Встревоженный, Адам-Флориан направился к дверям, увидев пришедших, расплылся в улыбке:
– Друзья! Я так рад! Да пропусти ты их, Юзек! Свои!
– Сами же говорили, что без зеленого медальона никому нет ходу, – недовольно сказал Юзек, пропуская мужчин.
Прошли к столу, и Верхрадский представил всем собравшимся новых гостей:
– Григорий Николаевич Потанин, Николай Михайлович Ядринцев!
Ядринцев, протирая круглые очечки в простой оправе, улыбнулся:
– Вот, где аромат свободы ощущается! Я восхищен вами, дорогой Адам! Мне рассказали о вашей изумительной находчивости. Ведь это ж надо было додуматься заставить полицейских в буквальном смысле выкашивать крамолу! Вот уж попотели с косами в руках! Жаль, что меня тогда не было в Томске, с великим удовольствием полюбовался бы этим действом.
Ядринцев имел в виду нашумевшую в Томске историю. Крутой откос на спуске от костела каждое лето покрывался травой и клеверами. И вот однажды летом томичи вдруг увидели на этом откосе алую надпись на голубом фоне: «ПОЛЬСКА НЕ СГИНЕЛА».
Надпись полыхала, завораживала, влекла, составлена была из цветов. И фон голубой тоже был из цветов. Никто не видел, когда и кто их высевал. Приходила потом полиция к Флориану, но он показал им вроде бы все свои семена. У него-де таких цветов и в помине нет! Отстали. И потом полицейские чины, с косами в руках, ползали по косогору. Не доверили важную работу простолюдинам.
Адам Флориан сказал Ядринцеву:
– Не очень-то грустите! В нынешнем году летом надпись возникнет вновь, только уже на склоне Юрточной горы, и там еще будет герб и флаг Польши, и это будет видно всему городу. Это будет прекрасно, и вы сможете увидеть, как шпики работают косами. Пусть еще попотеют! Прошу за стол!
Потанин предложил первый тост за свободу.
Разговор за столом пошел откровенный. Сибиряки угнетены не меньше братьев-поляков. Империя всех держит за горло железной лапой. Погрязли в коррупции, в разбое. Хотя бы нынешние губернские власти взять… Разбои среди бела дня, никто не уверен, что проживет еще один год или даже месяц. Уже днем на улицах убивают и раздевают. И это творится в те самые дни, когда Томск уже соединен телеграфом с Москвой и Петербургом! Ведь буквально на днях открылась на Почтамтской телеграфная контора!
Войтек сказал:
– Нас, поляков, ни за грош садят в тюремный замок. А знаете, кого я встретил недавно в центре Томска? Был такой главарь банды, по кличке Рак. Он бесчинствовал прежде и в Польше. Когда он бежал из Краковской тюрьмы, о том писали все газеты. Он сам маленький, как ребенок, спер в тюрьме у одного надзирателя зонт и спрыгнул с ним из окна с пятого этажа. Высота там огромная, но он спустился на зонте, как на парашюте. Веса-то в нем почти никакого, голова одна, а тела-то, можно сказать, и нет.
Да… и вот этот Рак проехал мимо меня в шикарном экипаже, пара каурых жеребцов такая, что и графу какому было бы не стыдно. Разве полиция не знает о его делах? Да его личность такая приметная, что ни с кем не спутаешь. Но бандиты всегда откупятся, и церберы эти ловят людей, жаждущих свободы, и мучают их.
Адам Флориан нажал пальцем на сучок в стене, она раздвинулась. Обнажился тайник.
– Смотрите! – сказал Флориан, – вот это портрет графа Августа-Мориса-Беневского!
Все посмотрели на двухметровый потрет красавца в польской военной форме. Он был в рыцарских доспехах и с большим бантом на груди.
Граф Беневский поднял восстание в ссылке на Камчатке, увел корабль со ссыльными на Мадагаскар. После он был в Париже любимцем французского короля. Свободолюбивый граф был одарен чинами и орденами.
Затем Адам-Флориан вынул из тайника саблю с серебряной рукоятью, и поляки стали по очереди благоговейно целовать лезвие. Это была сабля самого Тадеуша Костюшко[5] бережно здесь сохраняемая. А может, кому-то хотелось верить, что это сабля самого Костюшко. Вера ведь всегда помогает.
Одна из стен тайника была украшена резьбой по дереву. Барельеф изображал кандальника за решеткой. На столе – одинокое распятие, а под столом – крупные тюремные мыши.
– Кто это изваял? – спросил Ядринцев.
– Это работа моего недавно умершего в Иркутске друга, гениального скульптора Игнатия Цезиха. В Вильно по просьбе патриотов он сделал формы для печатания денег. И попал в каторгу. Многие замечательные надгробия над умершими в чужбине поляками соорудил он. Только ему самому памятник изваять было некому.
И звучали песни и стихи, и русские, и польские. Была и сатира. Ядринцев прочел памфлет, в котором узнавался красавчик-губернатор, гоняющийся за каждой юбкой.
– Нам надо всегда быть вместе! – сказал Адам Флориан.
– Вы совершенно правы, дорогой друг! – воскликнул Потанин, – на Земле есть всего две национальности: честные люди и негодяи. Вот и все. И две эти национальности всегда будут враждовать. И победят честные, я в этом уверен, рано или поздно, но победят!
Когда гости собрались расходиться, Адам Флориан предложил Потанину:
– У нас в теплице есть славные тайники, ни одна собака не разнюхает.
– Спасибо! – рассмеялся тот, – мы воспользуемся вашим приглашением, если наши собственные тайники будут раскрыты. А пока что у нас есть укромное местечко. Так что спасибо, и до свидания! Будем вместе приближать победу разума! Главное – просвещение нужно народу! Тогда и революционеров будет больше. Безграмотного проще опутать, обмануть.
Покинув теплицу, единомышленники дружно направилась к большому ключу. В воздухе пахло весной, хотя еще и лежал снег. От воды поднимался пар и клочьями проплывал в свете луны. Матово серебрились березы. Ядринцев достал из внутреннего кармана пальто флейту, протер платком ее мундштук и заиграл чарующую мелодию.
– Что это? – спросил Потанин.
– Немецкая народная песенка, когда был в Германии, услышал и записал. В песенке говорится, что жизнь и со всеми лишениями все равно прекрасна. И мелодия вроде простая, но сколько в ней милого очарования.
– Отчего же в теплице не сыграл?
– Это может привлечь филеров. А так я играю возле ключа, если кто и услышит, кому какое дело? Захотелось человеку поиграть возле ключа, и все тут. У флейты высокий звук и она слышна далеко.
– Дай бог, чтобы нас было слышно всегда далеко! – сказал чувствительный и импульсивный Григорий Николаевич Потанин.
Угрюмый поляк, со шрамом во всю щеку, встречал гостей, проверял у них медальоны. Поляки знали: жандармский полковник Герман Иванович Плюквельдер – пьяница. Но зато роют землю зубами – начальник охранки Евгений Аристархович и полицмейстер Шершпинский. Как бы не пронюхали про теплицу. Вот почему каждый приходящий должен был предъявить треугольный жестяной медальон, в который было вделан кусочек зеленого стекла.
Флориан, усатый красавец, хлопотал возле стола, поставленного посреди теплицы, две работницы-польки, в национальных костюмах, украшали стол вазами с цветами. Молодой поляк подошел к зеркалу, надел на русые кудри конфедератку и спросил:
– Ну, как, Войтек?
Приятель, к которому он обращался, вздохнул:
– Уж сколько на базаре смотрел, не продают конфедераток. А жаль.
Адам Флориан Верхрадский обернулся к парням:
– Не грусти, Войтек! Мы договорились с Эттой Рабиновичевой, содержательницей бани с Мухинской улицы. У ней при бане есть сторож, старый еврей, который умеет шить конфедератки, он у любого поляка примет заказ, посмотри-ка какую мне сшил!
С этими словами Адам-Флориан надел конфедератку на свои светлые кудри и расправил усы.
– Жолнеж[4] свободы! – разом вскричали поляки. У входа в теплицу послышался шум. Могучий привратник позвал Верхрадского:
– Хозяин! Тут какие-то господа пришли, тебя спрашивают. Я им говорю, что в теплицу посторонним ходить не разрешается, они не хотят слушать! Встревоженный, Адам-Флориан направился к дверям, увидев пришедших, расплылся в улыбке:
– Друзья! Я так рад! Да пропусти ты их, Юзек! Свои!
– Сами же говорили, что без зеленого медальона никому нет ходу, – недовольно сказал Юзек, пропуская мужчин.
Прошли к столу, и Верхрадский представил всем собравшимся новых гостей:
– Григорий Николаевич Потанин, Николай Михайлович Ядринцев!
Ядринцев, протирая круглые очечки в простой оправе, улыбнулся:
– Вот, где аромат свободы ощущается! Я восхищен вами, дорогой Адам! Мне рассказали о вашей изумительной находчивости. Ведь это ж надо было додуматься заставить полицейских в буквальном смысле выкашивать крамолу! Вот уж попотели с косами в руках! Жаль, что меня тогда не было в Томске, с великим удовольствием полюбовался бы этим действом.
Ядринцев имел в виду нашумевшую в Томске историю. Крутой откос на спуске от костела каждое лето покрывался травой и клеверами. И вот однажды летом томичи вдруг увидели на этом откосе алую надпись на голубом фоне: «ПОЛЬСКА НЕ СГИНЕЛА».
Надпись полыхала, завораживала, влекла, составлена была из цветов. И фон голубой тоже был из цветов. Никто не видел, когда и кто их высевал. Приходила потом полиция к Флориану, но он показал им вроде бы все свои семена. У него-де таких цветов и в помине нет! Отстали. И потом полицейские чины, с косами в руках, ползали по косогору. Не доверили важную работу простолюдинам.
Адам Флориан сказал Ядринцеву:
– Не очень-то грустите! В нынешнем году летом надпись возникнет вновь, только уже на склоне Юрточной горы, и там еще будет герб и флаг Польши, и это будет видно всему городу. Это будет прекрасно, и вы сможете увидеть, как шпики работают косами. Пусть еще попотеют! Прошу за стол!
Потанин предложил первый тост за свободу.
Разговор за столом пошел откровенный. Сибиряки угнетены не меньше братьев-поляков. Империя всех держит за горло железной лапой. Погрязли в коррупции, в разбое. Хотя бы нынешние губернские власти взять… Разбои среди бела дня, никто не уверен, что проживет еще один год или даже месяц. Уже днем на улицах убивают и раздевают. И это творится в те самые дни, когда Томск уже соединен телеграфом с Москвой и Петербургом! Ведь буквально на днях открылась на Почтамтской телеграфная контора!
Войтек сказал:
– Нас, поляков, ни за грош садят в тюремный замок. А знаете, кого я встретил недавно в центре Томска? Был такой главарь банды, по кличке Рак. Он бесчинствовал прежде и в Польше. Когда он бежал из Краковской тюрьмы, о том писали все газеты. Он сам маленький, как ребенок, спер в тюрьме у одного надзирателя зонт и спрыгнул с ним из окна с пятого этажа. Высота там огромная, но он спустился на зонте, как на парашюте. Веса-то в нем почти никакого, голова одна, а тела-то, можно сказать, и нет.
Да… и вот этот Рак проехал мимо меня в шикарном экипаже, пара каурых жеребцов такая, что и графу какому было бы не стыдно. Разве полиция не знает о его делах? Да его личность такая приметная, что ни с кем не спутаешь. Но бандиты всегда откупятся, и церберы эти ловят людей, жаждущих свободы, и мучают их.
Адам Флориан нажал пальцем на сучок в стене, она раздвинулась. Обнажился тайник.
– Смотрите! – сказал Флориан, – вот это портрет графа Августа-Мориса-Беневского!
Все посмотрели на двухметровый потрет красавца в польской военной форме. Он был в рыцарских доспехах и с большим бантом на груди.
Граф Беневский поднял восстание в ссылке на Камчатке, увел корабль со ссыльными на Мадагаскар. После он был в Париже любимцем французского короля. Свободолюбивый граф был одарен чинами и орденами.
Затем Адам-Флориан вынул из тайника саблю с серебряной рукоятью, и поляки стали по очереди благоговейно целовать лезвие. Это была сабля самого Тадеуша Костюшко[5] бережно здесь сохраняемая. А может, кому-то хотелось верить, что это сабля самого Костюшко. Вера ведь всегда помогает.
Одна из стен тайника была украшена резьбой по дереву. Барельеф изображал кандальника за решеткой. На столе – одинокое распятие, а под столом – крупные тюремные мыши.
– Кто это изваял? – спросил Ядринцев.
– Это работа моего недавно умершего в Иркутске друга, гениального скульптора Игнатия Цезиха. В Вильно по просьбе патриотов он сделал формы для печатания денег. И попал в каторгу. Многие замечательные надгробия над умершими в чужбине поляками соорудил он. Только ему самому памятник изваять было некому.
И звучали песни и стихи, и русские, и польские. Была и сатира. Ядринцев прочел памфлет, в котором узнавался красавчик-губернатор, гоняющийся за каждой юбкой.
– Нам надо всегда быть вместе! – сказал Адам Флориан.
– Вы совершенно правы, дорогой друг! – воскликнул Потанин, – на Земле есть всего две национальности: честные люди и негодяи. Вот и все. И две эти национальности всегда будут враждовать. И победят честные, я в этом уверен, рано или поздно, но победят!
Когда гости собрались расходиться, Адам Флориан предложил Потанину:
– У нас в теплице есть славные тайники, ни одна собака не разнюхает.
– Спасибо! – рассмеялся тот, – мы воспользуемся вашим приглашением, если наши собственные тайники будут раскрыты. А пока что у нас есть укромное местечко. Так что спасибо, и до свидания! Будем вместе приближать победу разума! Главное – просвещение нужно народу! Тогда и революционеров будет больше. Безграмотного проще опутать, обмануть.
Покинув теплицу, единомышленники дружно направилась к большому ключу. В воздухе пахло весной, хотя еще и лежал снег. От воды поднимался пар и клочьями проплывал в свете луны. Матово серебрились березы. Ядринцев достал из внутреннего кармана пальто флейту, протер платком ее мундштук и заиграл чарующую мелодию.
– Что это? – спросил Потанин.
– Немецкая народная песенка, когда был в Германии, услышал и записал. В песенке говорится, что жизнь и со всеми лишениями все равно прекрасна. И мелодия вроде простая, но сколько в ней милого очарования.
– Отчего же в теплице не сыграл?
– Это может привлечь филеров. А так я играю возле ключа, если кто и услышит, кому какое дело? Захотелось человеку поиграть возле ключа, и все тут. У флейты высокий звук и она слышна далеко.
– Дай бог, чтобы нас было слышно всегда далеко! – сказал чувствительный и импульсивный Григорий Николаевич Потанин.
Старинный дом
Томск предстал перед пассажирами парохода ранним солнечным утром во всей своей красе. «Каролина» медленно шла по широкой Томи. С реки очень хорошо были видны купола церквей на холмах, шпили кирхи и костела. Купы деревьев спускались по холмам, солнечное марево дрожало над водой, пахло прибрежными тальниками, водорослями, тиной.
Причал был выстроен в виде старинного терема, неподалеку от пристани были видны ряды сложенных штабелями огромных бочек.
На шпиле причального домика трепыхался трехцветный российский флаг: верхняя полоса – белая, средняя – желтая, а нижняя – черная.
На причале сидел оркестр пожарной команды. Сияли начищенные до ослепления медные трубы и медные каски пожарников. И как только были кинуты чалки и пароход отрывисто загудел, приветствуя население Томска, то сразу же грянул и оркестр. Музыканты изо всех сил раздували щеки, и гудок был заглушен маршем, чего, собственно, пожарники и добивались.
Прибытие парохода было великим событием, на пристани столпилось с полгорода, здесь были мужчины и женщины разного звания, кто с букетами цветов, кто с лорнетом или биноклем, сновали в толпе продавцы пирожков, копченой рыбы и мороженого.
Извозчики выстроились в ряд, в строгой последовательности, которую установил их староста, и ждали пассажиров, предвкушая хорошие чаевые, у каждого извозчика на груди сияла начищенная толченым кирпичом медная бляха с номером. Шикарные экипажи ожидали важных господ, толклись в толпе переодетые шпики и прохаживались по дебаркадеру полицейские.
Поцелуи, смех, зонты и пелерины, цилиндры, английские кепи с пуговками на маковке, изредка – широкополые боливары, шляпки с вуальками и цветастые платки, все смешалось под гром оркестра.
Пароход быстро пустел, оставались лишь каторжники в своем загоне, их обычно выводили после того, как с пристани уезжала приличная публика.
Матрос, осматривавший опустевшие каюты, прибежал к капитану:
– Так что, прошу прощения, в одной каюте пассажир остамшись!
– Как это? – вынул трубку изо рта капитан.
– Не могу знать!
– Думкопф! Чертячий сын! Идем смотреть!
Пассажир был не то пьян, не то болен, даже капитан не мог определить. Кое-как пассажира растолкали. Он пытался что-то сказать, но язык у него не шевелился, он моргал, его тошнило.
Принесли ему рюмку коньяка, после которой пассажир наконец обрел дар речи.
Это был Улаф. Он рассказал капитану, что купец Лошкарев был очень любезен и предложил ему выпить домашней настойки, которая называется «Медвежий шиш». Так сказал уважаемый коммерсант. Настойка Улафу очень понравилась, хотя он почувствовал ее необычный вкус. Он выпил две рюмки, а больше он ничего не помнит. Где же господин Лошкарев?
– Искать его, доннер веттер[6] в поле! – воскликнул немец. – Все пассажир сходиль. Вам тоже надо сходиль…
Улаф поискал глазами свой саквояж, – его не было. Встревоженный, он обшарил карманы своего сюртука: ни денег, ни документов.
Что было делать? Улаф был в отчаянье. Капитан посоветовал обратиться к полицейскому на пристани.
В карманах Улафа было пусто, и он быстро прошагал мимо извозчиков, смахивавших щеточками несуществующую пыль с сидений своих экипажей и приглашавших Улафа прокатиться.
Улафа тошнило. У него болела голова, перед ним был незнакомый город, с неизвестными людьми и порядками. И хотя Улаф Страленберг был удручен тем, что с ним случилось, он не смог не заметить буйства черемух и сиреней вокруг домов, обилия журчащих родников и ручьев, которые петляли по улицам, ныряли под забор какой-либо усадьбы, чтобы вынырнуть с другой ее стороны. Во дворах висели веревки с бельем, солнышко обливало простыни золотом свежести.
Иногда несколько потоков воды стекали в канаву, облицованную деревом, и с шумом мчались в неведомую даль. И где-то играла дудочка, и кудахтали куры, и по улицам бродили коровы, козы и овцы, пощипывая траву. Козы обгладывали кору с деревьев, но никто на это не обращал внимания, деревьев вокруг было столько, что их было не жалко.
И вдруг он ощутил, что у него на груди нет его талисмана, бронзового оленя! Чертов купец Лошкарев, очевидно, не поверил Улафу, что олень бронзовый, подумал, что это – золото! Черт возьми! Ведь в руках бесчестного мужлана эта вещица не будет иметь никакой ценности, а для Улафа – это смысл всей его дальнейшей жизни или около того. Найдет он клад и тогда сможет спокойно заниматься научной деятельностью. Но без фигурки оленя он не найдет сокровища!..
Ага! Вот полицейский! Рассказать, что ограблен, просить совета. Усатый и важный не дослушал его, кликнул двоих, вытянувшихся в струнку:
– В каталажную! Говорит, что он – швед, а сам не хуже меня по-русски говорит, и бумаг нету. Не иначе – каторжник беглый… Смотрите, чтобы не вырвался.
– Я ученый!
– У нас все кандальники – ученые…
Улаф попытался вырваться. Он получил такой пинок между ног, что скрючился. Решил пока не вспоминать о том, что он – из викингов.
Его привели во двор, огороженный глухим забором, еще раз обшарили все карманы, одному из конвоиров понравился сюртук Улафа, и Страленберга из этого сюртука буквально вытряхнули, отобрали у него сапоги, даже рубаху сняли. Потом его по лестнице свели в подвал и дали под зад коленом так, что полетел куда-то вниз, в неизвестность, ударился обо что-то, обмер от дикой боли и заметил, что наверху стукнула дверь, лязгнули засовы.
– Салфет вашей милости! – услышал Улаф чей-то хриплый голос, и кто-то дыхнул на него запахом гнилых зубов. Тотчас чьи-то жадные руки принялись обшаривать его, лязгало что-то. В полной тьме вдруг забрезжил огонек, не огонек, какой-то намек на свет, и Улаф содрогнулся, увидев рядом заросшее черно-седыми волосами лицо, оскаленный рот, из которого торчало два желтых клыка. На руках и ногах этого зверочеловека были цепи, они и лязгали. На кучках трухлявой соломы на карачках стояли еще трое, один из них держал в руке огарочек свечи толщиной с соломину. Обшаривавший Улафа сказал:
– Тыра, гаси свой факел, я и так вижу, что барина кто-то до нас обшмонал за милую душу. А ну, барчук, сымай штаны, да поскорее, а не то я тебе в ухо струйку пущу, и на солнце заморожу!
Улафу и так было холодно без сюртука, он не захотел расставаться еще и со штанами. Сильный удар по ребрам почти лишил его чувств, он еще барахтался, почти не понимая, что происходит. Запах пота и полусгнившего тряпья. Тиски многих рук. И нечто вонзалось в нутро. О, наивные мечты о путешествиях, схватках с дикими зверями, со стихиями! В этом подвале обитали существа, которые были хуже зверей и стихий, их даже чудовищами было назвать нельзя, настолько они были проще и грубее устроены.
Он потерял сознание, измученный, униженный, на щеках его были слезы. И потерялось для него время. Тьма. Тьма. Тьма. Иногда наверху отпиралась дверь, и сверху бросали горбушку хлеба и рыбину соленую да лагушок с водой ставили на приступку. Но Улафу ничего не доставалось, он слабел с каждым днем, и когда в очередной раз кто-то спускался к подвальной двери и лязгали запоры, он пытался кричать, что он иностранный гражданин и королевский подданный. Но ему только казалось, что он кричит, на самом деле это были жалкие всхлипы.
И то ли на небесах повернулось какое-то колесо, то ли духи предков явились на помощь, но как-то вышло, что об Улафе вдруг вспомнили. И с подвальной лестницы в эту вонючую яму слезли конвойные и потащили Улафа наверх. Вели переходами, вверх-вниз, вверх-вниз. Кудрявым двориком, где пахло кислой капустой, в комнату, где пахло жженым сургучом.
Там сидел человек в гороховом костюме, широкоскулый с усиками. Улаф стоял в одних испачканных лиловых подштанниках, рваной рубахе. Из дыр выглядывало тощее тело в синяках и кровоподтеках. Господин спросил старшего конвоира:
– Маметьев! Почему такой у него вид? Что за безобразие?
– Такой был, ваше благородие! – отвечал Маметьев.
– Дурак! Принеси ему арестантский халат! Как смел ты ко мне его вести в таком виде?!
– Виноват!
Маметьев мигом принес халат и накинул его на Улафа, после чего тот стал дрожать не так ужасно, как прежде.
– Ты говоришь, что ты – ученый. А почему мы должны верить, если документов никаких нет? Кто знает тебя в России? Кто может удостоверить личность?
– Меня рекомендовал в Петербурге Герман Густавович Лерхе, чиновник тамошний…
– Что?! – вскочил человек в гороховом костюме, – что же ты сразу не сказал?! Да верно ли? Смотрите, если врете, с нами шутки плохи.
– Клянусь! – торжественно вытянув руку, сказал Улаф.
– Тек-с. Значит, как ваше полное имечко? Хорошо, запишем. Да вы, знаете ли, что Герман Густавович нынче – наш губернатор?
– Откуда же мне знать? Когда я имел честь с ним познакомиться в Петербурге, он служил в сибирском комитете. Мы виделись с ним всего один раз, и он тогда и дал мне рекомендации. Но все мои документы странным образом утрачены.
– Интересно и даже очень. Как вы говорите, звали купца на пароходе? Лошкаревым Ильей Ивановичем? И это тоже очень интересно. Сейчас вас проводят в соседнюю комнату, там угостят хорошим обедом, вы ведь голодны?
– Да, очень, очень! – ответил Улаф.
– Прекрасно! Значит, не страдаете отсутствием аппетита, это приятно слышать. Кстати, вы, наверное, и раньше бывали в России? Вы хорошо говорите по-русски, никогда не подумаешь, что вы швед.
– Я говорю хорошо на многих языках! – не без гордости ответил Улаф. Желудок его пищал и сокращался и приказывал забыть обо всем на свете, кроме еды. На что, в самом деле, знание многих языков, если желудок от голода почти уже ссохся?
В другой комнате был такой же стол, такие же прибитые к столу табуретки, такие же решетки на окнах, там конвоир усадил Улафа за стол и попросил немножко подождать. Улаф Страленберг облокотился о стол и немедленно уснул. Он не понял – сколько проспал, очнулся он, почуяв восхитительный запах: перед ним на столе были тарелки с гречневой кашей и отварной телятиной. Еще был самовар, сахарница и щипцы, и калач, повешенный на кран самовара.
Наевшись до отвала, Улаф было вновь заснул, но его тотчас разбудили.
Он с ужасом подумал, что его могут вновь упрятать в ту яму, из которой он нежданно-негаданно выбрался.
– Куда меня? – спросил он конвоира. – Меня выпустят?
– Увидишь, – только и ответил тот.
Улафа поместили в тесную камеру. Но это была комнатка с окном, пусть и зарешеченным, и здесь были сделаны нары, и можно было прилечь, а главное – он здесь был один.
В яме Улаф набрался вшей и блох, они теперь немилосердно грызли его. Он подумал о своих страхах в те дни, когда он собирался в неведомую Сибирь. Тогда казалось – придется сражаться с медведями, росомахами, ездить на оленях и собаках, есть сырое мясо. Может, встречаться с теми людьми, о которых толковала матушка.
Но где они, люди на одной большой ноге и с двумя ртами? О, как наивны мы бываем в наших мечтах! Действительность всегда бывает куда проще их и в то же время сложнее и страшнее!
Улаф кое-как дождался утра. Принялся стучать в дверь, крича:
– Я шведский ученый! Я королевский подданный!
Ответом было молчание. О нем как бы забыли. Но на следующий день его опять провели в комнату к человеку в гороховом костюме. Человек этот улыбнулся:
– Мы навели справки: Герман Густавович действительно принимал участие в вашей судьбе. Мы, господин Улаф Страленберг, сожалеем о том, что случилось с вами. Но, согласитесь, вы во всем виноваты сами. Разве нужно было молодому человеку вашего звания распивать наливку с совершенно неизвестным вам простолюдином? Кстати, никакого купца Лошкарева в Томске нет и никогда не было.
Причал был выстроен в виде старинного терема, неподалеку от пристани были видны ряды сложенных штабелями огромных бочек.
На шпиле причального домика трепыхался трехцветный российский флаг: верхняя полоса – белая, средняя – желтая, а нижняя – черная.
На причале сидел оркестр пожарной команды. Сияли начищенные до ослепления медные трубы и медные каски пожарников. И как только были кинуты чалки и пароход отрывисто загудел, приветствуя население Томска, то сразу же грянул и оркестр. Музыканты изо всех сил раздували щеки, и гудок был заглушен маршем, чего, собственно, пожарники и добивались.
Прибытие парохода было великим событием, на пристани столпилось с полгорода, здесь были мужчины и женщины разного звания, кто с букетами цветов, кто с лорнетом или биноклем, сновали в толпе продавцы пирожков, копченой рыбы и мороженого.
Извозчики выстроились в ряд, в строгой последовательности, которую установил их староста, и ждали пассажиров, предвкушая хорошие чаевые, у каждого извозчика на груди сияла начищенная толченым кирпичом медная бляха с номером. Шикарные экипажи ожидали важных господ, толклись в толпе переодетые шпики и прохаживались по дебаркадеру полицейские.
Поцелуи, смех, зонты и пелерины, цилиндры, английские кепи с пуговками на маковке, изредка – широкополые боливары, шляпки с вуальками и цветастые платки, все смешалось под гром оркестра.
Пароход быстро пустел, оставались лишь каторжники в своем загоне, их обычно выводили после того, как с пристани уезжала приличная публика.
Матрос, осматривавший опустевшие каюты, прибежал к капитану:
– Так что, прошу прощения, в одной каюте пассажир остамшись!
– Как это? – вынул трубку изо рта капитан.
– Не могу знать!
– Думкопф! Чертячий сын! Идем смотреть!
Пассажир был не то пьян, не то болен, даже капитан не мог определить. Кое-как пассажира растолкали. Он пытался что-то сказать, но язык у него не шевелился, он моргал, его тошнило.
Принесли ему рюмку коньяка, после которой пассажир наконец обрел дар речи.
Это был Улаф. Он рассказал капитану, что купец Лошкарев был очень любезен и предложил ему выпить домашней настойки, которая называется «Медвежий шиш». Так сказал уважаемый коммерсант. Настойка Улафу очень понравилась, хотя он почувствовал ее необычный вкус. Он выпил две рюмки, а больше он ничего не помнит. Где же господин Лошкарев?
– Искать его, доннер веттер[6] в поле! – воскликнул немец. – Все пассажир сходиль. Вам тоже надо сходиль…
Улаф поискал глазами свой саквояж, – его не было. Встревоженный, он обшарил карманы своего сюртука: ни денег, ни документов.
Что было делать? Улаф был в отчаянье. Капитан посоветовал обратиться к полицейскому на пристани.
В карманах Улафа было пусто, и он быстро прошагал мимо извозчиков, смахивавших щеточками несуществующую пыль с сидений своих экипажей и приглашавших Улафа прокатиться.
Улафа тошнило. У него болела голова, перед ним был незнакомый город, с неизвестными людьми и порядками. И хотя Улаф Страленберг был удручен тем, что с ним случилось, он не смог не заметить буйства черемух и сиреней вокруг домов, обилия журчащих родников и ручьев, которые петляли по улицам, ныряли под забор какой-либо усадьбы, чтобы вынырнуть с другой ее стороны. Во дворах висели веревки с бельем, солнышко обливало простыни золотом свежести.
Иногда несколько потоков воды стекали в канаву, облицованную деревом, и с шумом мчались в неведомую даль. И где-то играла дудочка, и кудахтали куры, и по улицам бродили коровы, козы и овцы, пощипывая траву. Козы обгладывали кору с деревьев, но никто на это не обращал внимания, деревьев вокруг было столько, что их было не жалко.
И вдруг он ощутил, что у него на груди нет его талисмана, бронзового оленя! Чертов купец Лошкарев, очевидно, не поверил Улафу, что олень бронзовый, подумал, что это – золото! Черт возьми! Ведь в руках бесчестного мужлана эта вещица не будет иметь никакой ценности, а для Улафа – это смысл всей его дальнейшей жизни или около того. Найдет он клад и тогда сможет спокойно заниматься научной деятельностью. Но без фигурки оленя он не найдет сокровища!..
Ага! Вот полицейский! Рассказать, что ограблен, просить совета. Усатый и важный не дослушал его, кликнул двоих, вытянувшихся в струнку:
– В каталажную! Говорит, что он – швед, а сам не хуже меня по-русски говорит, и бумаг нету. Не иначе – каторжник беглый… Смотрите, чтобы не вырвался.
– Я ученый!
– У нас все кандальники – ученые…
Улаф попытался вырваться. Он получил такой пинок между ног, что скрючился. Решил пока не вспоминать о том, что он – из викингов.
Его привели во двор, огороженный глухим забором, еще раз обшарили все карманы, одному из конвоиров понравился сюртук Улафа, и Страленберга из этого сюртука буквально вытряхнули, отобрали у него сапоги, даже рубаху сняли. Потом его по лестнице свели в подвал и дали под зад коленом так, что полетел куда-то вниз, в неизвестность, ударился обо что-то, обмер от дикой боли и заметил, что наверху стукнула дверь, лязгнули засовы.
– Салфет вашей милости! – услышал Улаф чей-то хриплый голос, и кто-то дыхнул на него запахом гнилых зубов. Тотчас чьи-то жадные руки принялись обшаривать его, лязгало что-то. В полной тьме вдруг забрезжил огонек, не огонек, какой-то намек на свет, и Улаф содрогнулся, увидев рядом заросшее черно-седыми волосами лицо, оскаленный рот, из которого торчало два желтых клыка. На руках и ногах этого зверочеловека были цепи, они и лязгали. На кучках трухлявой соломы на карачках стояли еще трое, один из них держал в руке огарочек свечи толщиной с соломину. Обшаривавший Улафа сказал:
– Тыра, гаси свой факел, я и так вижу, что барина кто-то до нас обшмонал за милую душу. А ну, барчук, сымай штаны, да поскорее, а не то я тебе в ухо струйку пущу, и на солнце заморожу!
Улафу и так было холодно без сюртука, он не захотел расставаться еще и со штанами. Сильный удар по ребрам почти лишил его чувств, он еще барахтался, почти не понимая, что происходит. Запах пота и полусгнившего тряпья. Тиски многих рук. И нечто вонзалось в нутро. О, наивные мечты о путешествиях, схватках с дикими зверями, со стихиями! В этом подвале обитали существа, которые были хуже зверей и стихий, их даже чудовищами было назвать нельзя, настолько они были проще и грубее устроены.
Он потерял сознание, измученный, униженный, на щеках его были слезы. И потерялось для него время. Тьма. Тьма. Тьма. Иногда наверху отпиралась дверь, и сверху бросали горбушку хлеба и рыбину соленую да лагушок с водой ставили на приступку. Но Улафу ничего не доставалось, он слабел с каждым днем, и когда в очередной раз кто-то спускался к подвальной двери и лязгали запоры, он пытался кричать, что он иностранный гражданин и королевский подданный. Но ему только казалось, что он кричит, на самом деле это были жалкие всхлипы.
И то ли на небесах повернулось какое-то колесо, то ли духи предков явились на помощь, но как-то вышло, что об Улафе вдруг вспомнили. И с подвальной лестницы в эту вонючую яму слезли конвойные и потащили Улафа наверх. Вели переходами, вверх-вниз, вверх-вниз. Кудрявым двориком, где пахло кислой капустой, в комнату, где пахло жженым сургучом.
Там сидел человек в гороховом костюме, широкоскулый с усиками. Улаф стоял в одних испачканных лиловых подштанниках, рваной рубахе. Из дыр выглядывало тощее тело в синяках и кровоподтеках. Господин спросил старшего конвоира:
– Маметьев! Почему такой у него вид? Что за безобразие?
– Такой был, ваше благородие! – отвечал Маметьев.
– Дурак! Принеси ему арестантский халат! Как смел ты ко мне его вести в таком виде?!
– Виноват!
Маметьев мигом принес халат и накинул его на Улафа, после чего тот стал дрожать не так ужасно, как прежде.
– Ты говоришь, что ты – ученый. А почему мы должны верить, если документов никаких нет? Кто знает тебя в России? Кто может удостоверить личность?
– Меня рекомендовал в Петербурге Герман Густавович Лерхе, чиновник тамошний…
– Что?! – вскочил человек в гороховом костюме, – что же ты сразу не сказал?! Да верно ли? Смотрите, если врете, с нами шутки плохи.
– Клянусь! – торжественно вытянув руку, сказал Улаф.
– Тек-с. Значит, как ваше полное имечко? Хорошо, запишем. Да вы, знаете ли, что Герман Густавович нынче – наш губернатор?
– Откуда же мне знать? Когда я имел честь с ним познакомиться в Петербурге, он служил в сибирском комитете. Мы виделись с ним всего один раз, и он тогда и дал мне рекомендации. Но все мои документы странным образом утрачены.
– Интересно и даже очень. Как вы говорите, звали купца на пароходе? Лошкаревым Ильей Ивановичем? И это тоже очень интересно. Сейчас вас проводят в соседнюю комнату, там угостят хорошим обедом, вы ведь голодны?
– Да, очень, очень! – ответил Улаф.
– Прекрасно! Значит, не страдаете отсутствием аппетита, это приятно слышать. Кстати, вы, наверное, и раньше бывали в России? Вы хорошо говорите по-русски, никогда не подумаешь, что вы швед.
– Я говорю хорошо на многих языках! – не без гордости ответил Улаф. Желудок его пищал и сокращался и приказывал забыть обо всем на свете, кроме еды. На что, в самом деле, знание многих языков, если желудок от голода почти уже ссохся?
В другой комнате был такой же стол, такие же прибитые к столу табуретки, такие же решетки на окнах, там конвоир усадил Улафа за стол и попросил немножко подождать. Улаф Страленберг облокотился о стол и немедленно уснул. Он не понял – сколько проспал, очнулся он, почуяв восхитительный запах: перед ним на столе были тарелки с гречневой кашей и отварной телятиной. Еще был самовар, сахарница и щипцы, и калач, повешенный на кран самовара.
Наевшись до отвала, Улаф было вновь заснул, но его тотчас разбудили.
Он с ужасом подумал, что его могут вновь упрятать в ту яму, из которой он нежданно-негаданно выбрался.
– Куда меня? – спросил он конвоира. – Меня выпустят?
– Увидишь, – только и ответил тот.
Улафа поместили в тесную камеру. Но это была комнатка с окном, пусть и зарешеченным, и здесь были сделаны нары, и можно было прилечь, а главное – он здесь был один.
В яме Улаф набрался вшей и блох, они теперь немилосердно грызли его. Он подумал о своих страхах в те дни, когда он собирался в неведомую Сибирь. Тогда казалось – придется сражаться с медведями, росомахами, ездить на оленях и собаках, есть сырое мясо. Может, встречаться с теми людьми, о которых толковала матушка.
Но где они, люди на одной большой ноге и с двумя ртами? О, как наивны мы бываем в наших мечтах! Действительность всегда бывает куда проще их и в то же время сложнее и страшнее!
Улаф кое-как дождался утра. Принялся стучать в дверь, крича:
– Я шведский ученый! Я королевский подданный!
Ответом было молчание. О нем как бы забыли. Но на следующий день его опять провели в комнату к человеку в гороховом костюме. Человек этот улыбнулся:
– Мы навели справки: Герман Густавович действительно принимал участие в вашей судьбе. Мы, господин Улаф Страленберг, сожалеем о том, что случилось с вами. Но, согласитесь, вы во всем виноваты сами. Разве нужно было молодому человеку вашего звания распивать наливку с совершенно неизвестным вам простолюдином? Кстати, никакого купца Лошкарева в Томске нет и никогда не было.