Борис Климычев
Корона скифа
©Климычев Б.Н., 2011
©ООО «Издательский дом «Вече», 2011
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
©Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()
©ООО «Издательский дом «Вече», 2011
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
©Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()
Корона скифа
Суровый портрет
Получив письмо из Гетеборга от тетушки Амалии, Улаф Страленберг был несколько удивлен. Род Страленбергов был древний и разветвленный, многие Страленберги даже и не были знакомы друг с другом, только одинаковая фамилия напоминала им о родстве. О тетушке Амалии до ее письма Улаф даже никогда и не слышал.
Улаф большую часть своей жизни провел за границей, он учился в Берлине, Париже и Лондоне. Он овладевал знаниями с великой страстью, так, что в свои тридцать восемь оставался холостяком. Сначала думал, что еще успеет жениться. Потом думал, что уже опоздал. И считал, что это – к лучшему, по крайней мере, ничто не мешает его ученым занятиям. Жаль только своих стариков, которые так мечтают о внуках. Но что же делать? У каждого – свой путь.
Незнакомая тетушка просила его приехать в Гетеборг. Она овдовела и почему-то считала, что он может ей помочь советом. Несколько заинтригованный, он прибыл в Гетеборг, нашел там, у знаменитого крепостного форта «Корона», древний дом в старинном центре города. Его встретила жеманная старушка, пропахшая духами и разными притираниями. Она подносила к глазам лорнет и восторженно восклицала:
– Так вот вы какой? О, да! Так и должен выглядеть настоящий ученый!
Улаф был совершенным альбиносом, с вьющимся волосом, зеленоватыми глазами, курносым носом и большим ртом. Высокий, длиннорукий. Он не был красивым, но женщинам нравился некоторой угловатостью своей, может, загадочностью еще и отрешенностью от мирских забав.
Тетушка оказалась тараторкой. За чаем она говорила взахлеб, рассказывала о покойном муже, предлагала Улафу посватать очень красивых гетеборгских невест. Говорила о том, что за Страленбергами быть замужем нелегко. Вот хотя бы ее покойный муж…
И, прикрыв рот ладонью, воскликнула:
– О, нет, нет! О мертвых – или хорошо, или ничего.
Потом она показывала Улафу дом, все от гостиной до старинных подвалов, где хранилось пиво, вино и съестное. Показала и несколько семейных портретов. Улафу они ничего не говорили. Он не знал никого из изображенных на портретах кавалеров и дам. Мысленно упрекнул себя за то, что мало интересовался до сих пор историей рода Страленбергов.
– Это вот Иоганн Филипп фон Страленберг! – показала тетушка на портрет могучего сурового мужчины в латах.
Брюнет смотрел на Улафа строго, очевидно, не желая признавать в нем родственника.
– Вы, конечно, знаете его историю? – спросила Амалия.
Улаф смущенно потупился, даже краска проступила на щеках. Он вообще часто и легко краснел, кожа его была белой и тонкой.
Он вспоминал всех знаменитых Страленбергов. Один был важной шишкой при дворе короля, другой был крупным торговцем, третий путешествовал в Африке и погиб там от загадочной болезни, четвертый был комендантом крепости Гетеборг.
– Как, вы ничего не слышали о Страленберге, который побывал в русском плену?! – изумилась Амалия.
– Так это он! – воскликнул Улаф, – слышал я о нем, конечно, слышал. Но… в общих чертах. Все-таки я изучал до сих пор древние цивилизации, исчезнувшие народы, ставил химические опыты, был всегда очень занят учебой и теперь мне так стыдно…
– Я понимаю вас, юноша, – сказала тетушка весьма взрослому племяннику и таким обращением ввергла его еще больше в краску. Ничего себе юноша! Хотя… в сравнении с этой надушенной и нарумяненной египетской мумией он, возможно, и кажется юным.
– Я понимаю вас, – продолжила речь Амалия, – но я расскажу вам об этом великом страдальце. Представляете? Провести несколько лет среди дикарей в ледяной пустыне…
Тетушка сбивчиво поведала историю Иоганна Филлипа фон Страленберга, который во времена Карла Двенадцатого и Петра Первого был пленен русскими. Вот как давно это было!
Потом она открыла резной ларец черного дерева, достала небольшую, размером с ладонь желтую пластину, изображавшую оленя, и подала Улафу:
– Взгляните. Это тоже осталось мне от покойного мужа, эта вещица. Эту штуку вывез легендарный Иоганн Филипп из Сибири. Муж говорил, что она со времен Иоганна Филиппа передается из поколения в поколение.
Я носила ее к ювелиру и потом к антиквару, чтобы оценить, но тот и другой сказали, что ей грош цена. Они, возможно, не понимают. Я обращаюсь к вам как к ученому. Вы же ботаник, историк и химик. Поразительно, как один человек сумел вместить в свой мозг столько серьезных наук! Так вот, говорят, Иоганн Филипп копался в Сибири в древних курганах. Эта вещица, может, создана в доисторические времена. Если это так, то я сдам эту древность в музеум и получу приличные деньги…
Улаф осмотрел пластину. Она была грубой работы, но не имела исторической ценности. Сделали ее не в древности, а всего лет сто назад. Бронза не отшлифована, олень получился аляповатый. Возможно, что Иоганн Филипп очень скучал в плену, решил заняться художественным литьем, да не обнаружил особых способностей. А пластину захватил просто на память о своем пребывании в Сибири. Так Улаф тетушке и сказал.
Амалия пожала плечами:
– Стоило тащить ее такую даль. Непрактичный, видно, был человек. От него осталась еще бумаги. Муж мне читал. Бред какой-то. Якобы в Сибири Иоганн Филипп оставил золотой клад. Но отрыть его можно только через сто тридцать лет. А раньше даже и пытаться не стоит. Духи там какие-то грозят. Я так думаю, что у этого бедняги пленного от пережитых страданий помутился разум. И он писал это свое обращение к потомкам, будучи с ущербным умом…
Я спрятала эти бумаги от своих двоих сыновей. Они, слава богу, обучились искусству судовождения. Они теперь водят корабли вокруг Европы в Африку, хорошо зарабатывают, имеют дома и семьи. Увы, женились они на сестрах-француженках, дома у них – в Марселе. Я езжу туда, вожусь с внуками, но в моем возрасте частая смена климата уже вредна. Их же теперь оттуда не выкорчевать… Это пересаженные в другую почву деревца.
Амалия достала кружевной платочек и отерла глаза.
Потом открыла другой ларец и вынула оттуда шелковую суму, в которой хранились пожелтевшие манускрипты.
– Вот эти бумаги, милый племянник, они уже почти истлели, их даже невозможно прочитать, я все хотела их выбросить, но как-то случайно прочла о вас в газете. Швеция гордится вами… Возьмите бумаги, может, извлечете из них какой-нибудь прок как историк… Да! Пластину возьмите тоже. На что мне она, если ее даже продать нельзя? И это не такая вещица, которой можно любоваться.
Амалия оглянулась на портрет Иоганна Филлипа, лукаво изобразила испуг и рассмеялась:
– Он не будет слишком сердиться на меня. Все-таки я распорядилась его наследством наилучшим образом. Все проходит, но историки останавливают время…
Тетушка взяла с Улафа слово, что он навестит ее еще при первом же удобном случае. И он обещал ей это, впрочем, не очень-то веря, что когда-нибудь сумеет выкроить время для нового визита.
Улаф большую часть своей жизни провел за границей, он учился в Берлине, Париже и Лондоне. Он овладевал знаниями с великой страстью, так, что в свои тридцать восемь оставался холостяком. Сначала думал, что еще успеет жениться. Потом думал, что уже опоздал. И считал, что это – к лучшему, по крайней мере, ничто не мешает его ученым занятиям. Жаль только своих стариков, которые так мечтают о внуках. Но что же делать? У каждого – свой путь.
Незнакомая тетушка просила его приехать в Гетеборг. Она овдовела и почему-то считала, что он может ей помочь советом. Несколько заинтригованный, он прибыл в Гетеборг, нашел там, у знаменитого крепостного форта «Корона», древний дом в старинном центре города. Его встретила жеманная старушка, пропахшая духами и разными притираниями. Она подносила к глазам лорнет и восторженно восклицала:
– Так вот вы какой? О, да! Так и должен выглядеть настоящий ученый!
Улаф был совершенным альбиносом, с вьющимся волосом, зеленоватыми глазами, курносым носом и большим ртом. Высокий, длиннорукий. Он не был красивым, но женщинам нравился некоторой угловатостью своей, может, загадочностью еще и отрешенностью от мирских забав.
Тетушка оказалась тараторкой. За чаем она говорила взахлеб, рассказывала о покойном муже, предлагала Улафу посватать очень красивых гетеборгских невест. Говорила о том, что за Страленбергами быть замужем нелегко. Вот хотя бы ее покойный муж…
И, прикрыв рот ладонью, воскликнула:
– О, нет, нет! О мертвых – или хорошо, или ничего.
Потом она показывала Улафу дом, все от гостиной до старинных подвалов, где хранилось пиво, вино и съестное. Показала и несколько семейных портретов. Улафу они ничего не говорили. Он не знал никого из изображенных на портретах кавалеров и дам. Мысленно упрекнул себя за то, что мало интересовался до сих пор историей рода Страленбергов.
– Это вот Иоганн Филипп фон Страленберг! – показала тетушка на портрет могучего сурового мужчины в латах.
Брюнет смотрел на Улафа строго, очевидно, не желая признавать в нем родственника.
– Вы, конечно, знаете его историю? – спросила Амалия.
Улаф смущенно потупился, даже краска проступила на щеках. Он вообще часто и легко краснел, кожа его была белой и тонкой.
Он вспоминал всех знаменитых Страленбергов. Один был важной шишкой при дворе короля, другой был крупным торговцем, третий путешествовал в Африке и погиб там от загадочной болезни, четвертый был комендантом крепости Гетеборг.
– Как, вы ничего не слышали о Страленберге, который побывал в русском плену?! – изумилась Амалия.
– Так это он! – воскликнул Улаф, – слышал я о нем, конечно, слышал. Но… в общих чертах. Все-таки я изучал до сих пор древние цивилизации, исчезнувшие народы, ставил химические опыты, был всегда очень занят учебой и теперь мне так стыдно…
– Я понимаю вас, юноша, – сказала тетушка весьма взрослому племяннику и таким обращением ввергла его еще больше в краску. Ничего себе юноша! Хотя… в сравнении с этой надушенной и нарумяненной египетской мумией он, возможно, и кажется юным.
– Я понимаю вас, – продолжила речь Амалия, – но я расскажу вам об этом великом страдальце. Представляете? Провести несколько лет среди дикарей в ледяной пустыне…
Тетушка сбивчиво поведала историю Иоганна Филлипа фон Страленберга, который во времена Карла Двенадцатого и Петра Первого был пленен русскими. Вот как давно это было!
Потом она открыла резной ларец черного дерева, достала небольшую, размером с ладонь желтую пластину, изображавшую оленя, и подала Улафу:
– Взгляните. Это тоже осталось мне от покойного мужа, эта вещица. Эту штуку вывез легендарный Иоганн Филипп из Сибири. Муж говорил, что она со времен Иоганна Филиппа передается из поколения в поколение.
Я носила ее к ювелиру и потом к антиквару, чтобы оценить, но тот и другой сказали, что ей грош цена. Они, возможно, не понимают. Я обращаюсь к вам как к ученому. Вы же ботаник, историк и химик. Поразительно, как один человек сумел вместить в свой мозг столько серьезных наук! Так вот, говорят, Иоганн Филипп копался в Сибири в древних курганах. Эта вещица, может, создана в доисторические времена. Если это так, то я сдам эту древность в музеум и получу приличные деньги…
Улаф осмотрел пластину. Она была грубой работы, но не имела исторической ценности. Сделали ее не в древности, а всего лет сто назад. Бронза не отшлифована, олень получился аляповатый. Возможно, что Иоганн Филипп очень скучал в плену, решил заняться художественным литьем, да не обнаружил особых способностей. А пластину захватил просто на память о своем пребывании в Сибири. Так Улаф тетушке и сказал.
Амалия пожала плечами:
– Стоило тащить ее такую даль. Непрактичный, видно, был человек. От него осталась еще бумаги. Муж мне читал. Бред какой-то. Якобы в Сибири Иоганн Филипп оставил золотой клад. Но отрыть его можно только через сто тридцать лет. А раньше даже и пытаться не стоит. Духи там какие-то грозят. Я так думаю, что у этого бедняги пленного от пережитых страданий помутился разум. И он писал это свое обращение к потомкам, будучи с ущербным умом…
Я спрятала эти бумаги от своих двоих сыновей. Они, слава богу, обучились искусству судовождения. Они теперь водят корабли вокруг Европы в Африку, хорошо зарабатывают, имеют дома и семьи. Увы, женились они на сестрах-француженках, дома у них – в Марселе. Я езжу туда, вожусь с внуками, но в моем возрасте частая смена климата уже вредна. Их же теперь оттуда не выкорчевать… Это пересаженные в другую почву деревца.
Амалия достала кружевной платочек и отерла глаза.
Потом открыла другой ларец и вынула оттуда шелковую суму, в которой хранились пожелтевшие манускрипты.
– Вот эти бумаги, милый племянник, они уже почти истлели, их даже невозможно прочитать, я все хотела их выбросить, но как-то случайно прочла о вас в газете. Швеция гордится вами… Возьмите бумаги, может, извлечете из них какой-нибудь прок как историк… Да! Пластину возьмите тоже. На что мне она, если ее даже продать нельзя? И это не такая вещица, которой можно любоваться.
Амалия оглянулась на портрет Иоганна Филлипа, лукаво изобразила испуг и рассмеялась:
– Он не будет слишком сердиться на меня. Все-таки я распорядилась его наследством наилучшим образом. Все проходит, но историки останавливают время…
Тетушка взяла с Улафа слово, что он навестит ее еще при первом же удобном случае. И он обещал ей это, впрочем, не очень-то веря, что когда-нибудь сумеет выкроить время для нового визита.
Странный обед
Роман Станиславович Шершпинский был костистым и жилистым долговязым брюнетом, с пышными черными усами. Лицо его было по-актерски старо-молодое: глаза сияли юношеским блеском и ничуть не запали, волос был черен и глянцевит, но лоб изборожден морщинами, возле рта залегли с двух сторон глубокие складки. Все это располагало к уважительному сочувствию и к некоторому почтительному расположению всех, кто видел этого человека впервые.
Дом Шершпинского возле Невки знали многие государственные мужи. Но навещали они этот дом тайком, подъезжали с черного хода. Обычно вечерами, выбирая погоду пасмурную, такую, когда на улице малолюдно.
Человек, впервые попавший в этот дом, не увидел бы внутри него ничего особенного. Лакеи были приличные, обстановка уютная. В гостиной висел достойный портрет государя императора. Паркетный пол сверкал, как зеркало, сияли начищенные прислугой медные дверки и вьюшки огромных кафельных печей. Удобные диваны и кресла возле стен звали утонуть в них. Посреди залы стоял рояль с пюпитром.
Шершпинский встречал гостей на лестнице в парадном фраке, рядом с ним сверкали брильянтами в волнистых русых волосах две совершенно одинаковые красавицы. Это были сестры-близнецы, как говорили, графини Потоцкие. Одна из них, пани Ядвига, была женой Шершпинского, другая, пани Анелька, была не замужем. Впрочем, если они менялись на лестнице местами, никто не мог разобрать, где там Анелька, где Ядвига. Это вызывало восхищение и удивление. Даже родинки на левой щеке, что у одной, то и у другой – одинаковые. Для пущего эффекта сестрички были одеты совершенно одинаково. Необычайную привлекательность придавали им не свойственные блондинкам жгучие черные глаза.
Гостями были только мужчины. И это была здесь единственная странность, в остальном – это был обычный петербургский господский дом.
Гостям давали немного освоиться и побеседовать в гостиной, затем приглашали в столовую. Вышколенные официанты подавали изысканные вина и кушанья.
Все было так в этом доме и в тот морозный вечер 1863 года, когда пани Ядвига уселась за столом между Шершпинским и начальником Сибирского комитета внутренних дел Бутковым, человеком на вид ничтожным, невзрачным, но обладавшим большой властью и деньгами. Напротив Ядвиги за столом сидела пани Анелька, ей кавалер достался куда более симпатичный. Это был молодой правовед, Герман Густавович Лерхе. Жгучий брюнет, с очень белым и чистым лицом, темными, вьющимися волосами, губы и брови его были словно нарисованы, а когда он улыбался, в уголках губ возникали смешливые ямочки.
Германа Густавовича привел сюда Бутков. Двадцатишестилетний красавчик этот нужен был старому интригану, так как отец Германа, герой азиатских походов, славный боевой генерал, был особой, приближенной к императору. Стоит угодить этому смазливому юнцу и его папаша может при нужде замолвить слово на самой верхушке пирамиды.
Когда собирались к Шершпинскому, Бутков пояснял:
– Это лучшее, что можно найти в Северной столице…
– Да, но одна из них – супруга Шершпинского?
– Над этим вопросом задумываться совсем не обязательно.
– И они, правда, – графини Потоцкие?
– Это трудно сказать, но и это абсолютно не важно, главное, чтобы компания была вам приятна.
Теперь за столом рядом с Анелькой, а может, и не с Анелькой, черт их разберет, Герман все больше воодушевлялся близостью прекрасного существа. Бокал вина добавил Герману прыти, он говорил тосты, острил. Потом пошел к роялю.
Едва Герман взял несколько аккордов, из-за портьеры возникли два цыгана – один со скрипкой, другой – с гитарой в руках. Отирая губы розовым платочком, к роялю подошла Анелька, или та, которая исполняла сегодня роль ее.
Мятный голосок с чуть заметной трещинкой наполнил зал. Герман косил глазом от рояля и видел, как трепещет розовое горло, как капризно изгибаются брови красавицы. Она пела невинность, и он проникался абсолютной нежностью, как к сестре родной. Хотелось взять ее на руки, унести в какой-то теплый рай, охранять, лелеять…
А уже через полчаса они пошли с Германом осматривать зимний сад. И Анелька потом распахнула незаметную дверцу. Кабинет был обит розовым. Возле изящной оттоманки стояли в горшках диковинные цветы.
– Здесь приятно бывает отдыхать! Тут такой аромат! – сказала полячка.
Герман с ней согласился.
Бутков уединился с Ядвигой (а может, все же с Анелькой? Кто знает?) в другом кабинете.
В это время дворецкий доложил, что из ресторана принесли заказанное Романом Романовичем блюдо.
– Ничего не заказывал! – удивился Шершпинский. – Зачем ресторация, ежели у нас своя кухня?
– Не могу знать! – отозвался дворецкий. – Принесли два судка, в железной корзине с угольями, все пышет жаром… Куда прикажете?
– Ставь на стол!
В корзине стояло три фарфоровых судка. Шершпинский раскрыл первый судок, в нем лежало два зажаренных человеческих уха. Резко стукнул крышкой.
Во втором судке было два… оборони бог, как жалко выглядели они, вырезанные из чьей-то мошонки. Шершпинский содрогнулся от ужаса и отвращения. В третьем судке – срам сказать что, тоже – жареный… Под судком была записка: «Все, что осталось от Кляки. Закуси. Скоро и твои поджарим…» Подписи не было, но он все понял.
Дом Шершпинского возле Невки знали многие государственные мужи. Но навещали они этот дом тайком, подъезжали с черного хода. Обычно вечерами, выбирая погоду пасмурную, такую, когда на улице малолюдно.
Человек, впервые попавший в этот дом, не увидел бы внутри него ничего особенного. Лакеи были приличные, обстановка уютная. В гостиной висел достойный портрет государя императора. Паркетный пол сверкал, как зеркало, сияли начищенные прислугой медные дверки и вьюшки огромных кафельных печей. Удобные диваны и кресла возле стен звали утонуть в них. Посреди залы стоял рояль с пюпитром.
Шершпинский встречал гостей на лестнице в парадном фраке, рядом с ним сверкали брильянтами в волнистых русых волосах две совершенно одинаковые красавицы. Это были сестры-близнецы, как говорили, графини Потоцкие. Одна из них, пани Ядвига, была женой Шершпинского, другая, пани Анелька, была не замужем. Впрочем, если они менялись на лестнице местами, никто не мог разобрать, где там Анелька, где Ядвига. Это вызывало восхищение и удивление. Даже родинки на левой щеке, что у одной, то и у другой – одинаковые. Для пущего эффекта сестрички были одеты совершенно одинаково. Необычайную привлекательность придавали им не свойственные блондинкам жгучие черные глаза.
Гостями были только мужчины. И это была здесь единственная странность, в остальном – это был обычный петербургский господский дом.
Гостям давали немного освоиться и побеседовать в гостиной, затем приглашали в столовую. Вышколенные официанты подавали изысканные вина и кушанья.
Все было так в этом доме и в тот морозный вечер 1863 года, когда пани Ядвига уселась за столом между Шершпинским и начальником Сибирского комитета внутренних дел Бутковым, человеком на вид ничтожным, невзрачным, но обладавшим большой властью и деньгами. Напротив Ядвиги за столом сидела пани Анелька, ей кавалер достался куда более симпатичный. Это был молодой правовед, Герман Густавович Лерхе. Жгучий брюнет, с очень белым и чистым лицом, темными, вьющимися волосами, губы и брови его были словно нарисованы, а когда он улыбался, в уголках губ возникали смешливые ямочки.
Германа Густавовича привел сюда Бутков. Двадцатишестилетний красавчик этот нужен был старому интригану, так как отец Германа, герой азиатских походов, славный боевой генерал, был особой, приближенной к императору. Стоит угодить этому смазливому юнцу и его папаша может при нужде замолвить слово на самой верхушке пирамиды.
Когда собирались к Шершпинскому, Бутков пояснял:
– Это лучшее, что можно найти в Северной столице…
– Да, но одна из них – супруга Шершпинского?
– Над этим вопросом задумываться совсем не обязательно.
– И они, правда, – графини Потоцкие?
– Это трудно сказать, но и это абсолютно не важно, главное, чтобы компания была вам приятна.
Теперь за столом рядом с Анелькой, а может, и не с Анелькой, черт их разберет, Герман все больше воодушевлялся близостью прекрасного существа. Бокал вина добавил Герману прыти, он говорил тосты, острил. Потом пошел к роялю.
Едва Герман взял несколько аккордов, из-за портьеры возникли два цыгана – один со скрипкой, другой – с гитарой в руках. Отирая губы розовым платочком, к роялю подошла Анелька, или та, которая исполняла сегодня роль ее.
Мятный голосок с чуть заметной трещинкой наполнил зал. Герман косил глазом от рояля и видел, как трепещет розовое горло, как капризно изгибаются брови красавицы. Она пела невинность, и он проникался абсолютной нежностью, как к сестре родной. Хотелось взять ее на руки, унести в какой-то теплый рай, охранять, лелеять…
А уже через полчаса они пошли с Германом осматривать зимний сад. И Анелька потом распахнула незаметную дверцу. Кабинет был обит розовым. Возле изящной оттоманки стояли в горшках диковинные цветы.
– Здесь приятно бывает отдыхать! Тут такой аромат! – сказала полячка.
Герман с ней согласился.
Бутков уединился с Ядвигой (а может, все же с Анелькой? Кто знает?) в другом кабинете.
В это время дворецкий доложил, что из ресторана принесли заказанное Романом Романовичем блюдо.
– Ничего не заказывал! – удивился Шершпинский. – Зачем ресторация, ежели у нас своя кухня?
– Не могу знать! – отозвался дворецкий. – Принесли два судка, в железной корзине с угольями, все пышет жаром… Куда прикажете?
– Ставь на стол!
В корзине стояло три фарфоровых судка. Шершпинский раскрыл первый судок, в нем лежало два зажаренных человеческих уха. Резко стукнул крышкой.
Во втором судке было два… оборони бог, как жалко выглядели они, вырезанные из чьей-то мошонки. Шершпинский содрогнулся от ужаса и отвращения. В третьем судке – срам сказать что, тоже – жареный… Под судком была записка: «Все, что осталось от Кляки. Закуси. Скоро и твои поджарим…» Подписи не было, но он все понял.
Бронзовый олень
Улаф Страленберг сидел в своей получердачной комнате с круглым окном, открывавшим прекрасный вид на каналы. Но сегодня он не любовался пейзажем, переданная теткой Амалией рукопись оказалась удивительно интересной. Жаль, что бумагу источили насекомые и мыши. Улаф таращил большие бесцветные глаза, глядя сквозь огромное увеличительное стекло. Иногда по одному оставшемуся слогу, по двум-трем буквам, он угадывал целые фразы.
И когда случалось, прочитать очередной фрагмент, Улаф вставал с тяжелого табурета, делал несколько неуклюжих прыжков, изображавших танец, затем зажигал спиртовку и варил в молоке шоколад, он любил его пить горячим, так, чтобы дух захватывало. Это была его единственная вольность, отступление от спартанских правил, которым он следовал с давних пор.
Вот что удалось ему, в конце концов, прочитать:
«Я попал в плен не по малодушию или слабости. Я был тяжело ранен и потерял сознание. Видит Бог, я предпочел бы смерть позорному плену. Но так вышло, в плену было много наших генералов. Нас тогда называли воинами-каролинцами. Сначала мы жили в городе Казани. Я опишу его когда-нибудь после…
После попытки мятежа в Казани русское правительство выслало пленных в суровую, отдаленную страну – Сиберию, или иначе – Сибирь. Около пяти тысяч шведов оказалось в Тобольске, но вскоре русские сочли это опасным, в городе были оружейные и пороховые склады. И вот в 1714 году шведов разделили на небольшие партии и развезли по разным поселениям. Тогда я и попал в Томск.
Что сказать об этом городе? Это столица Сиберии. Тут большой торг, много церквей, а мы, шведы, имели молельный дом и лютеранское кладбище.
Много рыбы, зверя, маленьких, но выносливых лошадок. Удивительные леса! Единственно, чего здесь не хватало – женщин. Из-за них возникали тут частые ссоры и драки, но и об этом я напишу потом. Скажу только, что даже Петр Первый, царь Руссии, прослышал о том, что нам жить тоскливо и прислал в Томск музыкальные инструменты, целый оркестр, чтобы мы могли услаждать свои души…
Главное в том, что случилось со мной, когда я попал в экспедицию Мессершмидта. Мы были в диких степях, и я с отрядом забрел в страну гор и ручьев, где, говорят, куда лопатой ни ткни, – наткнешься на золото. Трое из нас отстали и заблудились, в том числе и я. Ночевали у горных ручьев и ели ягоду. Тут и набрели мы на древний курган.
Раскопали ход и попали в усыпальницу каролуса скифов. Он лежал в отделанной бронзовыми пластинами деревянной гробнице. Это – есть сводчатая камера из лиственничных бревен.
Когда стали отрывать пластины, на миг показалось, что он восстал во гневе. Вроде бы лицо исказилось. Может, так тени упали от факела. На его лбу была диадема из кожи и золота, отделанная крупными рубинами. Состарившиеся, потускневшие камни.
Но вдруг возникла тень с мечом в руке. Она словно грозила нам. Но тень быстро исчезла, и мы засомневались: не был ли это просто утренний туман?
Один из нас, Иохим Ювениус, был священником. Он читал молитвы и произнес речь. Он сказал, что мы тоже воины, но унижены теперь. И хотим бежать из неволи. Золото и драгоценные камни нам помогут…
И мы взяли скифскую корону. И дух в пути не тревожил нас и позволил найти обратную дорогу.
Мы же свою добычу тайно привезли в Томск. Зашли через подземный ход к старому подземному колодцу в круглом древнем острожке, Барбакане. Зарыли сию корону. Думали вернуться к кладу, когда станем уезжать.
Но вскоре мы невольно вспомнили о духе. Он до отъезда не давал нам покоя. Когда собирались мы на свое масонское собрание в подземелье и занимали 12 стульев, дух садился на тринадцатый и грозно сверкал очами. А однажды вдруг у нас в этом подземелье погасли факелы и свечи, и дух сказал голосом, словно дерево скрипело: “Эту корону отсюда смогут увезти лишь ваши потомки через сто тридцать лет. Ослушаетесь, весь род ваш вымрет в одночасье!”»
Вот и не посмели мы тогда драгоценную диадему вывезти. Нарисовали в нашем подвале на столе план, на него надо наложить эту бронзовую пластину.
Если пластинку-оленя положить так, чтобы контур совпал с изгибами рек Ушайки и Томи, то точка-глаз оленя укажет место.
В 1721 году русский царь Петр Первый заключил Ништадский договор о мире, по которому мы могли вернуться домой. И я привез домой эту пластину.
Мой далекий потомок, кто бы ты ни был, говорю тебе через сто тридцать лет! Возьми пластину оленя и поезжай. Дом наш в Томске возле шведского кладбища сложен из прочного камня на двести лет! Стол в подвале вырублен из горной породы, план на нем начертан зубилом. Ты найдешь наш клад и будешь счастлив. Аминь!
Иоганн Филипп фон Страленберг. 17 генваря 1730 года».
И когда случалось, прочитать очередной фрагмент, Улаф вставал с тяжелого табурета, делал несколько неуклюжих прыжков, изображавших танец, затем зажигал спиртовку и варил в молоке шоколад, он любил его пить горячим, так, чтобы дух захватывало. Это была его единственная вольность, отступление от спартанских правил, которым он следовал с давних пор.
Вот что удалось ему, в конце концов, прочитать:
«Я попал в плен не по малодушию или слабости. Я был тяжело ранен и потерял сознание. Видит Бог, я предпочел бы смерть позорному плену. Но так вышло, в плену было много наших генералов. Нас тогда называли воинами-каролинцами. Сначала мы жили в городе Казани. Я опишу его когда-нибудь после…
После попытки мятежа в Казани русское правительство выслало пленных в суровую, отдаленную страну – Сиберию, или иначе – Сибирь. Около пяти тысяч шведов оказалось в Тобольске, но вскоре русские сочли это опасным, в городе были оружейные и пороховые склады. И вот в 1714 году шведов разделили на небольшие партии и развезли по разным поселениям. Тогда я и попал в Томск.
Что сказать об этом городе? Это столица Сиберии. Тут большой торг, много церквей, а мы, шведы, имели молельный дом и лютеранское кладбище.
Много рыбы, зверя, маленьких, но выносливых лошадок. Удивительные леса! Единственно, чего здесь не хватало – женщин. Из-за них возникали тут частые ссоры и драки, но и об этом я напишу потом. Скажу только, что даже Петр Первый, царь Руссии, прослышал о том, что нам жить тоскливо и прислал в Томск музыкальные инструменты, целый оркестр, чтобы мы могли услаждать свои души…
Главное в том, что случилось со мной, когда я попал в экспедицию Мессершмидта. Мы были в диких степях, и я с отрядом забрел в страну гор и ручьев, где, говорят, куда лопатой ни ткни, – наткнешься на золото. Трое из нас отстали и заблудились, в том числе и я. Ночевали у горных ручьев и ели ягоду. Тут и набрели мы на древний курган.
Раскопали ход и попали в усыпальницу каролуса скифов. Он лежал в отделанной бронзовыми пластинами деревянной гробнице. Это – есть сводчатая камера из лиственничных бревен.
Когда стали отрывать пластины, на миг показалось, что он восстал во гневе. Вроде бы лицо исказилось. Может, так тени упали от факела. На его лбу была диадема из кожи и золота, отделанная крупными рубинами. Состарившиеся, потускневшие камни.
Но вдруг возникла тень с мечом в руке. Она словно грозила нам. Но тень быстро исчезла, и мы засомневались: не был ли это просто утренний туман?
Один из нас, Иохим Ювениус, был священником. Он читал молитвы и произнес речь. Он сказал, что мы тоже воины, но унижены теперь. И хотим бежать из неволи. Золото и драгоценные камни нам помогут…
И мы взяли скифскую корону. И дух в пути не тревожил нас и позволил найти обратную дорогу.
Мы же свою добычу тайно привезли в Томск. Зашли через подземный ход к старому подземному колодцу в круглом древнем острожке, Барбакане. Зарыли сию корону. Думали вернуться к кладу, когда станем уезжать.
Но вскоре мы невольно вспомнили о духе. Он до отъезда не давал нам покоя. Когда собирались мы на свое масонское собрание в подземелье и занимали 12 стульев, дух садился на тринадцатый и грозно сверкал очами. А однажды вдруг у нас в этом подземелье погасли факелы и свечи, и дух сказал голосом, словно дерево скрипело: “Эту корону отсюда смогут увезти лишь ваши потомки через сто тридцать лет. Ослушаетесь, весь род ваш вымрет в одночасье!”»
Вот и не посмели мы тогда драгоценную диадему вывезти. Нарисовали в нашем подвале на столе план, на него надо наложить эту бронзовую пластину.
Если пластинку-оленя положить так, чтобы контур совпал с изгибами рек Ушайки и Томи, то точка-глаз оленя укажет место.
В 1721 году русский царь Петр Первый заключил Ништадский договор о мире, по которому мы могли вернуться домой. И я привез домой эту пластину.
Мой далекий потомок, кто бы ты ни был, говорю тебе через сто тридцать лет! Возьми пластину оленя и поезжай. Дом наш в Томске возле шведского кладбища сложен из прочного камня на двести лет! Стол в подвале вырублен из горной породы, план на нем начертан зубилом. Ты найдешь наш клад и будешь счастлив. Аминь!
Иоганн Филипп фон Страленберг. 17 генваря 1730 года».
Монтевистка
«Кляку замочили! Теперь до меня добираются, надо их опередить», – в какую-то долю секунды пронеслась мысль в хмельной голове Шершпинского.
Он приказал дворецкому выгнать цыган, запереть все двери, возле каждой двери за портьерами поставить по мужику с топором или сечкой. В нижнем этаже затворили бы ставни. За верхними окнами пусть горничные смотрят, чтобы никто не влез. Сам Роман Станиславович быстренько шмыгнул в свой кабинет, взял два заряженных пистолета, спрятал их под сюртуком и прошел в зимний сад.
Он подошел к двери, за которой укрылись Анелька и этот красавчик судейского племени. Шершпинский взял садовую склянку, большую такую воронку, через которую переливали разные жидкие удобрения, прислонил склянку к двери, прильнув к склянке ухом. Это было – словно докторская слухательная трубка, только еще эффектнее. Каждый шорох за дверью в банке отдавался, как гром.
– Солнышко закатилось? – с капризным чертиком в голосе произнесла Анелька. – Зимой так редко светит солнышко. А я только кнопок и застежек две дюжины отстегнула… Эти парижские одежки, будь они прокляты!.. И холод дует в окно, и небо за шторой зимнее, темное…
Все стихло. Через какое-то время вновь затараторила Анелька:
– Ага! Солнышко все же встает, горячее, розовое! Утро разгорается!
Шершпинский отнял склянку от двери и прошел к двери другого кабинета, где находились Бутков и Ядвига. «Черт бы все побрал! – подумал Шершпинский. – Действительно. Зима. И порадуешься первому лучу в окне, а он тут же исчезнет, как счастье. А его жизнь могла быть другой! Солнечной! Ему светили какие-нибудь италианские дворцы. Неужто он должен будет весь остаток провести в той гнусной яме, в которую его так неожиданно спихнули? За что?»
За дверью послышался голос Ядвиги:
– Ты спрашиваешь, почему меня к тебе не ревнует муж? Но ты только думаешь, что находишься с Ядвигой, а на самом деле ты теперь – с Анелькой, с незамужней женщиной!
– Но, дорогая, тогда, выходит, с замужней Ядвигой спит теперь Герман Густавович…
– Ничего не значит… Есть еще третья сестра, и она точно похожа на нас… Но мы вам об этом не говорили нарочно…
Шершпинский осторожно постучал.
– Какого черта? – раздраженно спросила Ядвига.
– Федора Алексеевича – по срочному делу! – тихим голосом сказал в щелку Шершпинский.
За дверью недовольно пробормотали. Потом был шепот, шелест. Потом раздались шаги. На пороге показался взъерошенный и бледный Бутков. Он устало дышал, глаза смотрели воспаленно.
– Прошу прощения, млс-с-с-тдарь, – изогнувшись в поклоне, полушепотом сказал Шершпинский. – Только считая своим долгом обезопасить важных особ… Мне сейчас точно донесли, что недруги мои добились клеветами своими внимания полиции. И сегодня может быть проверка, и я не хотел бы ставить таких людей, как вы, в сомнение. Полиция не может найти здесь ничего предосудительного и тем не менее… Впоследствии я всегда счастлив буду видеть вас своими гостями.
– Конечно, конечно! – сказал Бутков. – Буди Германа, да пусть подают экипаж к черному ходу.
– Сейчас разбужу, не хотите ли пока чего-либо выпить?
– Нет, ничего…
Шершпинской направился к двери соседнего кабинета, но вызволить Германа из спальни Анельки оказалось не так-то просто. Тщетно кричал в дверную щелку Шерпинский о том, что Германа Густавовича требуют по срочному делу.
– Какое… там еще срочное дело? Пся крев!
– Герман Густавович! Вас Бутков зовет! Безотлагательно! – взмолился Шершпинский, проклиная в душе Анельку, юного красавца, себя и свою судьбу! О! Если мог бы он приказать высечь всех этих людей на конюшне! Их бы секли, они бы визжали, а он бы стоял, смотрел и улыбался!
– Вам Федор Алексеевич все объяснит! – сказал Шершпинский, беря молодого правоведа под руку и увлекая за собой.
Через минуту оба сидели в экипажах. Из-под полозьев взмывал снежный прах.
А дворецкий уже провел к Шершпинскому Полину-монтевистку, за которой съездил по приказанию хозяина.
Полина уселась в кабинете напротив Шершпинского. Ее вьющиеся темные волосы рассыпаны по плечам, темная пелерина скроена так, чтобы сделать как можно незаметнее ее горбы. Но искривление позвоночника привело к тому, что голова ее как бы ушла в плечи. Полина откидывает голову, смотрит пронзительно в переносицу Шершпинского.
– Что за нужда была булгачить меня ночью, да еще под утро, когда самый сладкий сон. Твой дворецкий переполошил всю мою дворню.
– Полина, моя дорогая, мы оба родились в этом проклятом городе, он ест человека белыми ночами, чахоткой, коротким летом, но он его привораживает и не отпускает. Мы – петербуржцы, и мы друзья детства, разве не так? Скажу больше, ты ведь говорила в детстве, что любишь меня… разве не так?..
Смородиновые зрачки Полины неестественно расширяются:
– Ты тоже говорил, что любишь… что же с того? Слова есть слова… – она смотрит на Шершпинского почти с ненавистью. Но есть и еще какой-то оттенок в ее глазах.
– Ты многое знаешь обо мне, – говорит Шершпинский, – но ты знаешь не все…
– Нет, я знаю все! – жестко отвечает Полина. – Я знаю даже, о чем ты хочешь просить меня. Тебе грозят смертью, и ты хочешь спасения…
– Да, ты и в самом деле ясновидящая, я в этом давно убедился, – говорит Шершпинский. – Но ты видишь все общим планом, а я тебе расскажу детали…
– Если я захочу их знать…
Полина невольно вспоминает, как их бонны водили гулять рядышком, как оборачивались прохожие и говорили: «Какие хорошенькие!» Так было, пока Полина не упала на камни, когда порвалась петля исполинки. Потом, сколько помнит себя, были сиделки, врачи. Мать потратила все состояние и даже продала дом, чтобы вылечить ее. Но никто не выпрямил ее горбы, только мать разорилась и умерла от огорчения. А смазливый Ромчик, как только она заболела, так и позабыл ее…
Он ей являлся во снах в виде ангелочка. Меж тем судьба нанесла удар и по семье Шершпинских. Глава семьи подделал в казначействе бумаги. И ушел по этапу.
Юный Ромчик ударился в карточные игры, мухлевал на ипподроме, поссорившись в бильярдной с партнером, ударил его кием в висок и убил.
Он попал на каторгу. Полина уже поняла, что нынешняя его тревога как-то связана с каторгой. Правда, после каторги он выбился в люди. Стал офицером. Служил в Польше, участвовал в подавлении бунта. Был тяжело ранен, вышел в отставку в чине поручика, долго лечился… Каторга забылась, как дурной сон. Но теперь каторжное прошлое его потревожило, она это чувствовала.
Роман заговорил вновь:
– Да, ты знаешь не все. Когда, благодаря прошению маменьки на высочайшее имя, я освободился из каторги, то со мной освободились еще двое: Кляка и Гвоздь.
Каторжанская ложа сообщила нам место, где банда зарыла золото, брильянты, прочие ценности, награбленные на сибирских трактах. Мы должны были взять это и вернуться к острогу, закупить оружие, одежду, лошадок, запрятать все в лесу. Потом подкупить охранников и устроить побег.
И мы нашли эти воровские ценности. Но я понимал, что побег может и сорваться. Тогда меня вновь упрячут в каторгу и уже навсегда, а я был сыт ею по самое горло. И я предложил Кляке и Гвоздю поделить все ценности на три части. Гвоздь отказался…
Он много помогал мне в каторге, и мне жаль было его убивать. Я смалодушничал, я ведь не злодей по натуре, ты же знаешь. Я просто очень прочно привязал Гвоздя к дереву и сказал ему, что вверяю его воле Божией…
Шершпинский вздохнул:
– Десять лет прошло, я думал, что Гвоздь тогда там умер. И вот мне прислали в трех судках все, что осталось от Кляки. Он ведь тоже здесь обосновался. Бани держал. Раздобрел, семьей обзавелся. Добропорядочный такой христианин. Ты спросишь, что мне прислали?
– Части тела Кляки?
– Да! Но какие! Не буду уточнять, ты ясновидящая, скажу только, что все это было зажаренным, горячим и в трех фарфоровых судках. Страшно?
Он приказал дворецкому выгнать цыган, запереть все двери, возле каждой двери за портьерами поставить по мужику с топором или сечкой. В нижнем этаже затворили бы ставни. За верхними окнами пусть горничные смотрят, чтобы никто не влез. Сам Роман Станиславович быстренько шмыгнул в свой кабинет, взял два заряженных пистолета, спрятал их под сюртуком и прошел в зимний сад.
Он подошел к двери, за которой укрылись Анелька и этот красавчик судейского племени. Шершпинский взял садовую склянку, большую такую воронку, через которую переливали разные жидкие удобрения, прислонил склянку к двери, прильнув к склянке ухом. Это было – словно докторская слухательная трубка, только еще эффектнее. Каждый шорох за дверью в банке отдавался, как гром.
– Солнышко закатилось? – с капризным чертиком в голосе произнесла Анелька. – Зимой так редко светит солнышко. А я только кнопок и застежек две дюжины отстегнула… Эти парижские одежки, будь они прокляты!.. И холод дует в окно, и небо за шторой зимнее, темное…
Все стихло. Через какое-то время вновь затараторила Анелька:
– Ага! Солнышко все же встает, горячее, розовое! Утро разгорается!
Шершпинский отнял склянку от двери и прошел к двери другого кабинета, где находились Бутков и Ядвига. «Черт бы все побрал! – подумал Шершпинский. – Действительно. Зима. И порадуешься первому лучу в окне, а он тут же исчезнет, как счастье. А его жизнь могла быть другой! Солнечной! Ему светили какие-нибудь италианские дворцы. Неужто он должен будет весь остаток провести в той гнусной яме, в которую его так неожиданно спихнули? За что?»
За дверью послышался голос Ядвиги:
– Ты спрашиваешь, почему меня к тебе не ревнует муж? Но ты только думаешь, что находишься с Ядвигой, а на самом деле ты теперь – с Анелькой, с незамужней женщиной!
– Но, дорогая, тогда, выходит, с замужней Ядвигой спит теперь Герман Густавович…
– Ничего не значит… Есть еще третья сестра, и она точно похожа на нас… Но мы вам об этом не говорили нарочно…
Шершпинский осторожно постучал.
– Какого черта? – раздраженно спросила Ядвига.
– Федора Алексеевича – по срочному делу! – тихим голосом сказал в щелку Шершпинский.
За дверью недовольно пробормотали. Потом был шепот, шелест. Потом раздались шаги. На пороге показался взъерошенный и бледный Бутков. Он устало дышал, глаза смотрели воспаленно.
– Прошу прощения, млс-с-с-тдарь, – изогнувшись в поклоне, полушепотом сказал Шершпинский. – Только считая своим долгом обезопасить важных особ… Мне сейчас точно донесли, что недруги мои добились клеветами своими внимания полиции. И сегодня может быть проверка, и я не хотел бы ставить таких людей, как вы, в сомнение. Полиция не может найти здесь ничего предосудительного и тем не менее… Впоследствии я всегда счастлив буду видеть вас своими гостями.
– Конечно, конечно! – сказал Бутков. – Буди Германа, да пусть подают экипаж к черному ходу.
– Сейчас разбужу, не хотите ли пока чего-либо выпить?
– Нет, ничего…
Шершпинской направился к двери соседнего кабинета, но вызволить Германа из спальни Анельки оказалось не так-то просто. Тщетно кричал в дверную щелку Шерпинский о том, что Германа Густавовича требуют по срочному делу.
– Какое… там еще срочное дело? Пся крев!
– Герман Густавович! Вас Бутков зовет! Безотлагательно! – взмолился Шершпинский, проклиная в душе Анельку, юного красавца, себя и свою судьбу! О! Если мог бы он приказать высечь всех этих людей на конюшне! Их бы секли, они бы визжали, а он бы стоял, смотрел и улыбался!
– Вам Федор Алексеевич все объяснит! – сказал Шершпинский, беря молодого правоведа под руку и увлекая за собой.
Через минуту оба сидели в экипажах. Из-под полозьев взмывал снежный прах.
А дворецкий уже провел к Шершпинскому Полину-монтевистку, за которой съездил по приказанию хозяина.
Полина уселась в кабинете напротив Шершпинского. Ее вьющиеся темные волосы рассыпаны по плечам, темная пелерина скроена так, чтобы сделать как можно незаметнее ее горбы. Но искривление позвоночника привело к тому, что голова ее как бы ушла в плечи. Полина откидывает голову, смотрит пронзительно в переносицу Шершпинского.
– Что за нужда была булгачить меня ночью, да еще под утро, когда самый сладкий сон. Твой дворецкий переполошил всю мою дворню.
– Полина, моя дорогая, мы оба родились в этом проклятом городе, он ест человека белыми ночами, чахоткой, коротким летом, но он его привораживает и не отпускает. Мы – петербуржцы, и мы друзья детства, разве не так? Скажу больше, ты ведь говорила в детстве, что любишь меня… разве не так?..
Смородиновые зрачки Полины неестественно расширяются:
– Ты тоже говорил, что любишь… что же с того? Слова есть слова… – она смотрит на Шершпинского почти с ненавистью. Но есть и еще какой-то оттенок в ее глазах.
– Ты многое знаешь обо мне, – говорит Шершпинский, – но ты знаешь не все…
– Нет, я знаю все! – жестко отвечает Полина. – Я знаю даже, о чем ты хочешь просить меня. Тебе грозят смертью, и ты хочешь спасения…
– Да, ты и в самом деле ясновидящая, я в этом давно убедился, – говорит Шершпинский. – Но ты видишь все общим планом, а я тебе расскажу детали…
– Если я захочу их знать…
Полина невольно вспоминает, как их бонны водили гулять рядышком, как оборачивались прохожие и говорили: «Какие хорошенькие!» Так было, пока Полина не упала на камни, когда порвалась петля исполинки. Потом, сколько помнит себя, были сиделки, врачи. Мать потратила все состояние и даже продала дом, чтобы вылечить ее. Но никто не выпрямил ее горбы, только мать разорилась и умерла от огорчения. А смазливый Ромчик, как только она заболела, так и позабыл ее…
Он ей являлся во снах в виде ангелочка. Меж тем судьба нанесла удар и по семье Шершпинских. Глава семьи подделал в казначействе бумаги. И ушел по этапу.
Юный Ромчик ударился в карточные игры, мухлевал на ипподроме, поссорившись в бильярдной с партнером, ударил его кием в висок и убил.
Он попал на каторгу. Полина уже поняла, что нынешняя его тревога как-то связана с каторгой. Правда, после каторги он выбился в люди. Стал офицером. Служил в Польше, участвовал в подавлении бунта. Был тяжело ранен, вышел в отставку в чине поручика, долго лечился… Каторга забылась, как дурной сон. Но теперь каторжное прошлое его потревожило, она это чувствовала.
Роман заговорил вновь:
– Да, ты знаешь не все. Когда, благодаря прошению маменьки на высочайшее имя, я освободился из каторги, то со мной освободились еще двое: Кляка и Гвоздь.
Каторжанская ложа сообщила нам место, где банда зарыла золото, брильянты, прочие ценности, награбленные на сибирских трактах. Мы должны были взять это и вернуться к острогу, закупить оружие, одежду, лошадок, запрятать все в лесу. Потом подкупить охранников и устроить побег.
И мы нашли эти воровские ценности. Но я понимал, что побег может и сорваться. Тогда меня вновь упрячут в каторгу и уже навсегда, а я был сыт ею по самое горло. И я предложил Кляке и Гвоздю поделить все ценности на три части. Гвоздь отказался…
Он много помогал мне в каторге, и мне жаль было его убивать. Я смалодушничал, я ведь не злодей по натуре, ты же знаешь. Я просто очень прочно привязал Гвоздя к дереву и сказал ему, что вверяю его воле Божией…
Шершпинский вздохнул:
– Десять лет прошло, я думал, что Гвоздь тогда там умер. И вот мне прислали в трех судках все, что осталось от Кляки. Он ведь тоже здесь обосновался. Бани держал. Раздобрел, семьей обзавелся. Добропорядочный такой христианин. Ты спросишь, что мне прислали?
– Части тела Кляки?
– Да! Но какие! Не буду уточнять, ты ясновидящая, скажу только, что все это было зажаренным, горячим и в трех фарфоровых судках. Страшно?