Страница:
Женщины, показав голые ноги, скрываются в соседней комнатушке. Мужики кидаются туда. Тащат стаканы с вином. Прятушки какие-то! Были бабы, нет баб! Куда делись?
Вдруг пол под мужиками проваливается, и летят они в глубокий подпол, прямо на вкопанные в землю острые пики. Там в нише стоят двое с кистенями на палках, добивают упавших, затем зажигают фонарь, потрошат «пшеничку» из потайных карманов.
Славно погуляли покойнички! Некоторые, еще не совсем покойнички, постанывают. Ничего! Сейчас их по подземному ходу отволокут к Ушайке, тут и тащить-то всего метров пять-шесть. Повернуть камень, прикрывающий вход да скинуть мужиков в Ушайку, вот и концы в воду! А завтра еще придут гулять другие золотодобытчики.
В задней комнате заведения сидят двое: тот самый человек, что назвался Улафу Лошкаревым, и еще один – маленький, с короткими ручками и ножками, большой головой и пристальными рачьими глазами.
Маленького так и зовут Рак, а второй – Петька Гвоздь. Большой взвешивает золото и считает деньги. Маленький сосет сигару, не мигая, смотрит красными буркалами.
– Не проболтался бы кто из наших, – говорит Гвоздь, – я в этой избе каждый вечер, как карась на сковородке сижу!
Рак смотрит на него пристально:
– Притомился, что ли, без дела сидючи? Такую работу любая баба сделает! Мало плачу?.. Тяжело золотишко, да вверх тянет! Вот и подымайся, пока дозволяют. При мне больше ныть не моги. Я иных на кол сажаю, а они еще спасибо мне говорят, понял?
Гвоздь чувствует этот тяжелый взгляд, как паутину на лице. Он уж и не рад тому, что сказал. И холодный пот его прошибает.
А Рак продолжает:
– Мы портные. У нас игла дубовая, а нить пеньковая, а портной – под мостом. А я закройщик. Как скроил, так и шей. Кто меня заложит, дня не проживет. Не просто умрет, а будет страшно жалеть, что вообще на свет появился…
– Что ты, Рак, я тебя вовек не продам!
– Ну, и крути рогами. Хотя я сам все вижу. Ты говори, если, кто сдать нас хочет, лахман сделаем!
– Шершня опасаюсь.
– Чего опасаться? Ты его не тронь, он тебя не тронет, крючок, как крючок. Мы ему с кабака платим, остальное его не касается. Я ему столько плачу, что у него рот глиной замазан. Лишь бы чего лишнего не узнал, а то тогда вдвое больше платить придется. Если какая стерва проболтается, – загрызу!
Маленький Рак оскалил странные, совершенно коричневые, зубы в улыбке. Он закурил новую сигару и сказал:
– Помнишь, я тебе про магазин Ванштейна говорил? Сейчас брать пойдем. Только переоденемся.
Через полчаса в дом Ванштейна постучали двое. Оба с длинными рыжими волосами, но один горбатый, среднего роста, а второй прямой, очень высокий. Магазин уже был закрыт. Исаак Ванштейн спустился со второго этажа, где была его квартира, на первый этаж, в магазин. Приоткрыл дверь, не снимая, цепочки, увидел двух господ в шикарных пальто и цилиндрах и спросил:
– Что господа хотели?
– Желаем сдать бриллиантовое ожерелье! – сказал длинный. – Поиздержались в пути, отдадим за полцены.
– Покажите.
Горбатый повесил ожерелье на палец. Отблеск свечи, которую держал Исаак, упал на камни, и они заискрились.
– Оно, извиняюсь, не фальшивое? – спросил Исаак, хотя сразу же понял, что камни настоящие, но надо было поломаться, сбить цену. – У нас нынче в кассе и денег почти нет.
– Отдадим за полцены! – повторил длинный.
– Проходите! – снимая цепочку, пригласил Ванштейн.
Двое вошли в магазин, Исаак запер дверь на крючок, взял у горбатого ожерелье и стал рассматривать камни через лупу:
– Все же мне кажется, камни поддельные!
Высокий стоял, покачиваясь, словно был пьян, его длинные руки в черных перчатках болтались, как у паяца. Что-то было в гостях странное, Ванштейн еще не понял – что именно, но сердцем ощутил нехорошее.
Горбатый сказал:
– Ну, хватит дурочку корчить, открывай витрину и складывай все, что там есть, вот в этот мешок!
– Роза! Абрам! Помогите! – завопил Ванштейн.
По лестнице, в одной нижней сорочке, сбежала Роза, увидев, что горбатый наставил на ее мужа пистолет, она стала оседать, схватившись за сердце.
Длинный сказал горбатому:
– Немедленно дай дамочке валерьяновой настойки!
– Ну ее! – огрызнулся горбач.
– Кому сказано?
Горбатый сунул пистолет в один карман, из другого кармана вынул пузырек, вытащил пробку, подскочил к Розе и влил ей в рот с полпузырька.
– Остальное пусть выпьет господин ювелир! – скомандовал длинный. – Пусть господа евреи не волнуются. Пусть им будет хорошо. Пусть они поймут, что не в деньгах счастье. Деньги, ценности закабаляют человека. Он плохо спит, он все время думает, что его могут ограбить. В сущности, денег человеку надо совсем немного, только, чтобы иметь одежду и скромную здоровую еду, все остальное только мешает ему жить…
В этот момент приказчик Абрам Хаймович попытался незаметно выйти через черный ход, чтобы вызвать полицию. Длинный обернулся. Раздался выстрел и Абрам упал. Ванштейн видел, что руки у длинного болтались, как и прежде, а выстрелил он как бы грудью. Это так поразило Ванштейна, что он вообще перестал что-либо соображать.
Длинный и горбатый быстро забрали все драгоценности из витрины, вскрыли сейф и его опустошили тоже. Потом длинный сказал Исааку и Розе:
– У вас на стене очень хорошие часы. Смотрите на стрелки. Полчаса не двигайтесь, иначе будет плохо. Через полчаса выпейте еще валерьянки, мы оставим еще один пузырек. Валерьянка первосортная. Я сам настаивал корень на спирте. Выпьете и ляжете спать. Теперь уже вам не о чем будет беспокоиться. А утром обратитесь в бюро Гельмана, он позаботится о бедном Абраме. Не надо было Абраму спешить в полицию. Спешить – вообще вредно. Адью!
На улице длинный и горбатый подошли к ожидавшей их карете. Тут длинный вдруг скинул пальто, к рукавам которого были пришиты набитые ватой черные перчатки. Горбатый помог длинному слезть с ходулей. И тот стал коротким.
– В карету! – крикнул он.
Карета помчала. Теперь и горбатый снял пальто и вынул из него искусно сделанный из подушки горб. Оба сняли парики. Рак рассмеялся:
– Вот уж помечется господин Шершпинский, разыскивая двух рыжих, одного длинного, а другого горбатого! У него и ума не хватит, чтобы понять что-нибудь. Это ему не полячишек гробить, не в карты играть.
А в эту самую минуту, человек, о котором толковал Рак, стоял на малиновом ковре, сияя пробором набриолиненных волос.
Ковер этот был постлан в зале для приемов в губернаторском доме, в нем тонул звук шагов.
Герман Густавович прибыл из экспедиции с Алтая, загорелый, обвеянный ветрами гор и пустынь.
Комнаты дома были украшены дарами заводских начальников, ойротских старшин. Вместе с экспедицией в Томск приехал буддийский священник Цадрабан Гатмада, был он в желтых бурятских одеждах. Зачем он понадобился губернатору – не знали.
По случаю возвращения во дворце был дан обед, на котором присутствовали члены экспедиции, приближенные к начальству лица.
Гости с любопытством входили во дворец высшего лица губернии. Шершпинский постарался украсить это жилище божества. У лестницы, ведущей на второй этаж, стояли два железных рыцаря, их руки в железных перчатках опирались на мечи. На площадке между этажами, в нише, скалился бронзовый лев. Из его клыкастой пасти вырывались струи воды и падали в янтарную чашу. Выше, в позолоченной бароккальной раме, было овальное зеркало, и струи фонтана множились в нем. Еще выше была надпись: «Carpe diem!»[7]
Гости могли ознакомиться с экспонатами дворца, среди которых находились и потешные часы Ивана Мезгина. Были китайские болванчики, кивающие без устали, были бронзовые статуи Будды, который взирал на гостей с загадочной улыбкой.
Бронзовый тигр держал во рту нефритовый шар, готовый упасть при первых неощутимых еще признаках землетрясения. Эту восточную хитроумную штуку уже проверили, ударяя в подвальном помещении бревном в стену. Тигр немедленно «выплюнул» свой шар, хотя в верхней зале дворца никто ударов бревна не слышал и не ощущал.
Вильям Кроули со своим верным негром Махоней преподнес губернатору картину какого-то аглицкого мазилы, на коей был изображен Тауэр.
Красавицы Понятовские украшали прием, и, как ни странно, к одной из них просто неприлично прилип буддийский проповедник. Может, он склонял пани Анельку в свою веру. Но он позволил ей покрутить свой маленький походный молитвенный барабанчик, а она пощелкала тоненьким пальчиком Цадрабана Гатмаду по его круглой, как шар, бритой голове.
Жандармский полковник, Герман Иванович, толстый, одутоловатый, задержался в вестибюле перед портретом государя императора. Он стоял навытяжку перед портретом, будто докладывал о своих успехах в борьбе с врагами Отечества. Лицо полковника было красным и потным, будто он поднял непомерную тяжесть. На самом деле он в жизни своей не поднимал ничего тяжелее бокала с вином. И теперь он с трудом удерживал равновесие, так как горячительные напитки начал принимать с раннего утра.
Германа Ивановича приглашали в залу, но он сделал пальцем лакею:
– Пгинеси, бгатец, подносик с гъафинчиком и этакую маленькую гюмочку!
Ни на какие уговоры Герман Иванович не реагировал и остался в вестибюле перед портретом, опрокидывая в рот одну рюмку за другой и честно глядя в глаза императору.
А в зале было интересно. Там, на специальной подставке, стояли два первоклассных рояля, один – белый, другой – черный. Герман Густавович, загорелый, цветущий, пикантно сияющий ямочками на щеках, подошел к одному роялю, за другой уселась пани Ядвига – и залу заполнила музыка Вагнера.
Золото Рейна, кольцо Нибелунгов. Зигфрид убит. Но Брунгильда въехала в погребальный костер на коне, дающее власть над миром кольцо брошено в Рейн. Сумерки богов. Русалки.
Майн гот! Что за образы! Черт возьми! Или не бери нас, черт! Но народ создает легенды не зря, не зря, не зря!
Герман Густавович взял последний аккорд, залпом выпил поднесенный ему бокал шампанского и разбил его одним ударом о стену!
Красавец, обаятельный, из высшего света. Как будто солнце, по какой-то прихоти опустившееся в таежном Томске.
Фрачные гости радостно зааплодировали. Были еще в этой зале танцы, играл пожарный духовой оркестр.
Потом пьяный буддийский монах уехал в гостиницу «Европейская» провожать не менее пьяную Понятовскую, якобы княжну.
Герман Густавович закружил в вальсе юную жену купца Федора Акулова. О, как рдеют ее красивые губы! Куда ярче вишневого ковра! А венок из пшеничных волос! А гибкая талия! А стройные, но полные и упругие ножки! Брунгильда! Она самая и есть! Но не пьет вина. Это уже плохо, а на что Шершпинский? Разве он не должен платить губернатору вечной благодарностью за свое сказочное возвышение?
Герман Густавович улучил момент, чтобы пошептаться со своим полицмейстером. Тот отошел от губернатора взволнованный. Да! Деньги, подарки, все это всесильный человек от него принимает и дарит его своей великолепной благосклонностью, но еще большую признательность губернатора он заслужит, потакая его маленьким прихотям.
И будет он, Шершпинский, за губернатором, как за каменной стеной! Губернатор молод, служить ему долго. На жизнь Шершпинского этого хватит! Надо угодить, надо угодить! Уломать Акулиху!
Тут же послал он человека со многими фамилиями за монтевисткой:
– Таскаев! Тащи ее сюда, одна нога здесь, другая – там! Понял, Глупыхин?
Минут через пятнадцать Роман Станиславович встречал Полину у лестницы черного хода. Он взял ее за руку и провел в укромную комнату, уставленную расписными китайскими ширмами и китайскими же фарфоровыми вазами в рост человека.
Стоял тут и фарфоровый диван, внутрь которого слуги наливали подогретую воду. Диван как бы повторял изгибы человеческого тела, сидеть на нем было тепло и удобно.
– Полина, ты должна сделать так, чтобы жена купца Акулова отдалась Герману Густавовичу. Когда? Сегодня, сейчас, здесь, на этом диване! Ты можешь сделать это?
Полина наморщила лоб:
– Для этого ты и вывез меня в Томск? Ты меня совсем не замечаешь, вспоминаешь только, когда тебе надо обделать очередное грязное дельце.
– Ты не права. Я тебе щедро плачу. Не время теперь разбираться. Скажи, что надо сделать, чтобы Акулиха подчинилась ему?
Полина прикрыла глаза своими длинными ресницами:
– Ты, Ромчик, скот. Но так и быть. Помогу… Если ты сперва побудешь со мной, вот здесь, на этом теплом диване, он такой гладкий, такой солнечный… – Полина погладила фарфоровое ложе длинными музыкальными пальцами.
– Ты с ума сошла!
– Думай, как хочешь!
Шершпинский решился:
– Задержкин! Стань у двери и никого не впускай!
Роман Станиславович думал о том, что глупо и нелепо заниматься с горбуньей в чужом доме любовью, да не любовью, какая любовь может быть к двум горбам? И что подумает стоящий на часах Дьяконов? А! Все равно!
А Полина, чтобы время не терять, поспешно разделась, и Шершпинский успел заметить, что ниже горбов у нее все вполне прилично и даже больше того, там в Петербурге он этого не заметил, но бледно-розовый фарфоровый диван так ловко подчеркивал все линии и изгибы.
Одним ухом Шершпинский прислушивался к тому, что делалось в зале. Оркестр умолк.
Сейчас самое время…
– Ну! – обратился он к Полине, что нужно тебе, чтобы охмурить Акулиху?
– Пусть попадут блюдо с пирожными и лимонад, я их заряжу.
– Чем? Шпанскими мушками?
– Ты глуп, хотя и полицмейстер. Пусть несут пирожные.
– Бубликов! Скажи на кухне, подали бы пирожные и лимонад!
Когда принесли пирожные, Полина быстро сделала над ними несколько пассов. Сказала:
– Пусть он приведет ее сюда, угостит пирожными и лимонадом, я же спрячусь за ширмой.
– Как? Вдруг они тебя обнаружат?
– Не обнаружат, я найду способ сделать так, чтобы никому не хотелось заглядывать за ширму. Если меня здесь не будет, он вряд ли что с нею сделает. Все! Иди!
Роман Станиславович пошел в залу, поговорил с одним гостем, с другим, как бы невзначай оказался возле господина губернатора, сказал с улыбкой:
– Одну секунду, Герман Густавович, сообщение есть.
Они отошли в сторонку, Шершпинский шепнул:
– Пригласите ее поглядеть фарфоровую комнату, обязательно угостите лимонадом и пирожными, все там, на столе…
И стол, и диван, и стулья – все из фарфора? И вазы в рост человека? Розы? Из Китая?
Ну почему не посмотреть эту китайскую комнату? Веселая Брунгильда впорхнула в заветную комнату. Почему чуточку не пококетничать с молодым господином губернатором?
Пирожные? Да, очень вкусно. Запивать? Только не вино, не привыкла, от вина кружится голова. Лимонад можно, конечно, чудесный лимонад!
Акулиха не понимала, что с ней происходит. Низ живота наполнился сладкой истомой. Диван звал прилечь, гладкий и теплый. И то, что раздевал ее чужой мужчина, было вовсе не страшно и не стыдно. Откуда-то наплывали волны желания и музыка, непонятная, небесная, нездешняя.
А Герман Густавович думал, что эта удлиненность живота дана им для расположения внутри некоторой пустоты, прекрасной, зовущей пустоты. Заполнить! О, они похожи на нас и одновременно – не похожи. И это прекрасно! Это изумительно!
И он тоже слушал музыку, это был не рояль, не духовой оркестр, черт его знает, что это было. И звучало не из соседних комнат, не с потолка, ниоткуда, и отовсюду.
А жандармский полковник, тезка губернатора, все беседовал с портретом императора. И самодержец погрозил ему пальцем и сказал:
– А ты свинья, Герман Иванович! Ты уже и на ногах стоять не можешь!
– Не могу! – ответствовал Герман Иванович, – присаживаясь на диван возле маленького столика. Стоять не могу, но донос написать могу. Хотите, ваше величество, я сам на себя донос напишу? Челоэк! Перо и бумагу!
Когда лакей принес требуемое, Герман Иванович криво начертал на листе: «Настоящим доношу, что жандармский полковник был пьян, как свинья, на балу…»
Тут силы полковника оставили и он свалился под стол.
Каменный дом
Вдруг пол под мужиками проваливается, и летят они в глубокий подпол, прямо на вкопанные в землю острые пики. Там в нише стоят двое с кистенями на палках, добивают упавших, затем зажигают фонарь, потрошат «пшеничку» из потайных карманов.
Славно погуляли покойнички! Некоторые, еще не совсем покойнички, постанывают. Ничего! Сейчас их по подземному ходу отволокут к Ушайке, тут и тащить-то всего метров пять-шесть. Повернуть камень, прикрывающий вход да скинуть мужиков в Ушайку, вот и концы в воду! А завтра еще придут гулять другие золотодобытчики.
В задней комнате заведения сидят двое: тот самый человек, что назвался Улафу Лошкаревым, и еще один – маленький, с короткими ручками и ножками, большой головой и пристальными рачьими глазами.
Маленького так и зовут Рак, а второй – Петька Гвоздь. Большой взвешивает золото и считает деньги. Маленький сосет сигару, не мигая, смотрит красными буркалами.
– Не проболтался бы кто из наших, – говорит Гвоздь, – я в этой избе каждый вечер, как карась на сковородке сижу!
Рак смотрит на него пристально:
– Притомился, что ли, без дела сидючи? Такую работу любая баба сделает! Мало плачу?.. Тяжело золотишко, да вверх тянет! Вот и подымайся, пока дозволяют. При мне больше ныть не моги. Я иных на кол сажаю, а они еще спасибо мне говорят, понял?
Гвоздь чувствует этот тяжелый взгляд, как паутину на лице. Он уж и не рад тому, что сказал. И холодный пот его прошибает.
А Рак продолжает:
– Мы портные. У нас игла дубовая, а нить пеньковая, а портной – под мостом. А я закройщик. Как скроил, так и шей. Кто меня заложит, дня не проживет. Не просто умрет, а будет страшно жалеть, что вообще на свет появился…
– Что ты, Рак, я тебя вовек не продам!
– Ну, и крути рогами. Хотя я сам все вижу. Ты говори, если, кто сдать нас хочет, лахман сделаем!
– Шершня опасаюсь.
– Чего опасаться? Ты его не тронь, он тебя не тронет, крючок, как крючок. Мы ему с кабака платим, остальное его не касается. Я ему столько плачу, что у него рот глиной замазан. Лишь бы чего лишнего не узнал, а то тогда вдвое больше платить придется. Если какая стерва проболтается, – загрызу!
Маленький Рак оскалил странные, совершенно коричневые, зубы в улыбке. Он закурил новую сигару и сказал:
– Помнишь, я тебе про магазин Ванштейна говорил? Сейчас брать пойдем. Только переоденемся.
Через полчаса в дом Ванштейна постучали двое. Оба с длинными рыжими волосами, но один горбатый, среднего роста, а второй прямой, очень высокий. Магазин уже был закрыт. Исаак Ванштейн спустился со второго этажа, где была его квартира, на первый этаж, в магазин. Приоткрыл дверь, не снимая, цепочки, увидел двух господ в шикарных пальто и цилиндрах и спросил:
– Что господа хотели?
– Желаем сдать бриллиантовое ожерелье! – сказал длинный. – Поиздержались в пути, отдадим за полцены.
– Покажите.
Горбатый повесил ожерелье на палец. Отблеск свечи, которую держал Исаак, упал на камни, и они заискрились.
– Оно, извиняюсь, не фальшивое? – спросил Исаак, хотя сразу же понял, что камни настоящие, но надо было поломаться, сбить цену. – У нас нынче в кассе и денег почти нет.
– Отдадим за полцены! – повторил длинный.
– Проходите! – снимая цепочку, пригласил Ванштейн.
Двое вошли в магазин, Исаак запер дверь на крючок, взял у горбатого ожерелье и стал рассматривать камни через лупу:
– Все же мне кажется, камни поддельные!
Высокий стоял, покачиваясь, словно был пьян, его длинные руки в черных перчатках болтались, как у паяца. Что-то было в гостях странное, Ванштейн еще не понял – что именно, но сердцем ощутил нехорошее.
Горбатый сказал:
– Ну, хватит дурочку корчить, открывай витрину и складывай все, что там есть, вот в этот мешок!
– Роза! Абрам! Помогите! – завопил Ванштейн.
По лестнице, в одной нижней сорочке, сбежала Роза, увидев, что горбатый наставил на ее мужа пистолет, она стала оседать, схватившись за сердце.
Длинный сказал горбатому:
– Немедленно дай дамочке валерьяновой настойки!
– Ну ее! – огрызнулся горбач.
– Кому сказано?
Горбатый сунул пистолет в один карман, из другого кармана вынул пузырек, вытащил пробку, подскочил к Розе и влил ей в рот с полпузырька.
– Остальное пусть выпьет господин ювелир! – скомандовал длинный. – Пусть господа евреи не волнуются. Пусть им будет хорошо. Пусть они поймут, что не в деньгах счастье. Деньги, ценности закабаляют человека. Он плохо спит, он все время думает, что его могут ограбить. В сущности, денег человеку надо совсем немного, только, чтобы иметь одежду и скромную здоровую еду, все остальное только мешает ему жить…
В этот момент приказчик Абрам Хаймович попытался незаметно выйти через черный ход, чтобы вызвать полицию. Длинный обернулся. Раздался выстрел и Абрам упал. Ванштейн видел, что руки у длинного болтались, как и прежде, а выстрелил он как бы грудью. Это так поразило Ванштейна, что он вообще перестал что-либо соображать.
Длинный и горбатый быстро забрали все драгоценности из витрины, вскрыли сейф и его опустошили тоже. Потом длинный сказал Исааку и Розе:
– У вас на стене очень хорошие часы. Смотрите на стрелки. Полчаса не двигайтесь, иначе будет плохо. Через полчаса выпейте еще валерьянки, мы оставим еще один пузырек. Валерьянка первосортная. Я сам настаивал корень на спирте. Выпьете и ляжете спать. Теперь уже вам не о чем будет беспокоиться. А утром обратитесь в бюро Гельмана, он позаботится о бедном Абраме. Не надо было Абраму спешить в полицию. Спешить – вообще вредно. Адью!
На улице длинный и горбатый подошли к ожидавшей их карете. Тут длинный вдруг скинул пальто, к рукавам которого были пришиты набитые ватой черные перчатки. Горбатый помог длинному слезть с ходулей. И тот стал коротким.
– В карету! – крикнул он.
Карета помчала. Теперь и горбатый снял пальто и вынул из него искусно сделанный из подушки горб. Оба сняли парики. Рак рассмеялся:
– Вот уж помечется господин Шершпинский, разыскивая двух рыжих, одного длинного, а другого горбатого! У него и ума не хватит, чтобы понять что-нибудь. Это ему не полячишек гробить, не в карты играть.
А в эту самую минуту, человек, о котором толковал Рак, стоял на малиновом ковре, сияя пробором набриолиненных волос.
Ковер этот был постлан в зале для приемов в губернаторском доме, в нем тонул звук шагов.
Герман Густавович прибыл из экспедиции с Алтая, загорелый, обвеянный ветрами гор и пустынь.
Комнаты дома были украшены дарами заводских начальников, ойротских старшин. Вместе с экспедицией в Томск приехал буддийский священник Цадрабан Гатмада, был он в желтых бурятских одеждах. Зачем он понадобился губернатору – не знали.
По случаю возвращения во дворце был дан обед, на котором присутствовали члены экспедиции, приближенные к начальству лица.
Гости с любопытством входили во дворец высшего лица губернии. Шершпинский постарался украсить это жилище божества. У лестницы, ведущей на второй этаж, стояли два железных рыцаря, их руки в железных перчатках опирались на мечи. На площадке между этажами, в нише, скалился бронзовый лев. Из его клыкастой пасти вырывались струи воды и падали в янтарную чашу. Выше, в позолоченной бароккальной раме, было овальное зеркало, и струи фонтана множились в нем. Еще выше была надпись: «Carpe diem!»[7]
Гости могли ознакомиться с экспонатами дворца, среди которых находились и потешные часы Ивана Мезгина. Были китайские болванчики, кивающие без устали, были бронзовые статуи Будды, который взирал на гостей с загадочной улыбкой.
Бронзовый тигр держал во рту нефритовый шар, готовый упасть при первых неощутимых еще признаках землетрясения. Эту восточную хитроумную штуку уже проверили, ударяя в подвальном помещении бревном в стену. Тигр немедленно «выплюнул» свой шар, хотя в верхней зале дворца никто ударов бревна не слышал и не ощущал.
Вильям Кроули со своим верным негром Махоней преподнес губернатору картину какого-то аглицкого мазилы, на коей был изображен Тауэр.
Красавицы Понятовские украшали прием, и, как ни странно, к одной из них просто неприлично прилип буддийский проповедник. Может, он склонял пани Анельку в свою веру. Но он позволил ей покрутить свой маленький походный молитвенный барабанчик, а она пощелкала тоненьким пальчиком Цадрабана Гатмаду по его круглой, как шар, бритой голове.
Жандармский полковник, Герман Иванович, толстый, одутоловатый, задержался в вестибюле перед портретом государя императора. Он стоял навытяжку перед портретом, будто докладывал о своих успехах в борьбе с врагами Отечества. Лицо полковника было красным и потным, будто он поднял непомерную тяжесть. На самом деле он в жизни своей не поднимал ничего тяжелее бокала с вином. И теперь он с трудом удерживал равновесие, так как горячительные напитки начал принимать с раннего утра.
Германа Ивановича приглашали в залу, но он сделал пальцем лакею:
– Пгинеси, бгатец, подносик с гъафинчиком и этакую маленькую гюмочку!
Ни на какие уговоры Герман Иванович не реагировал и остался в вестибюле перед портретом, опрокидывая в рот одну рюмку за другой и честно глядя в глаза императору.
А в зале было интересно. Там, на специальной подставке, стояли два первоклассных рояля, один – белый, другой – черный. Герман Густавович, загорелый, цветущий, пикантно сияющий ямочками на щеках, подошел к одному роялю, за другой уселась пани Ядвига – и залу заполнила музыка Вагнера.
Золото Рейна, кольцо Нибелунгов. Зигфрид убит. Но Брунгильда въехала в погребальный костер на коне, дающее власть над миром кольцо брошено в Рейн. Сумерки богов. Русалки.
Майн гот! Что за образы! Черт возьми! Или не бери нас, черт! Но народ создает легенды не зря, не зря, не зря!
Герман Густавович взял последний аккорд, залпом выпил поднесенный ему бокал шампанского и разбил его одним ударом о стену!
Красавец, обаятельный, из высшего света. Как будто солнце, по какой-то прихоти опустившееся в таежном Томске.
Фрачные гости радостно зааплодировали. Были еще в этой зале танцы, играл пожарный духовой оркестр.
Потом пьяный буддийский монах уехал в гостиницу «Европейская» провожать не менее пьяную Понятовскую, якобы княжну.
Герман Густавович закружил в вальсе юную жену купца Федора Акулова. О, как рдеют ее красивые губы! Куда ярче вишневого ковра! А венок из пшеничных волос! А гибкая талия! А стройные, но полные и упругие ножки! Брунгильда! Она самая и есть! Но не пьет вина. Это уже плохо, а на что Шершпинский? Разве он не должен платить губернатору вечной благодарностью за свое сказочное возвышение?
Герман Густавович улучил момент, чтобы пошептаться со своим полицмейстером. Тот отошел от губернатора взволнованный. Да! Деньги, подарки, все это всесильный человек от него принимает и дарит его своей великолепной благосклонностью, но еще большую признательность губернатора он заслужит, потакая его маленьким прихотям.
И будет он, Шершпинский, за губернатором, как за каменной стеной! Губернатор молод, служить ему долго. На жизнь Шершпинского этого хватит! Надо угодить, надо угодить! Уломать Акулиху!
Тут же послал он человека со многими фамилиями за монтевисткой:
– Таскаев! Тащи ее сюда, одна нога здесь, другая – там! Понял, Глупыхин?
Минут через пятнадцать Роман Станиславович встречал Полину у лестницы черного хода. Он взял ее за руку и провел в укромную комнату, уставленную расписными китайскими ширмами и китайскими же фарфоровыми вазами в рост человека.
Стоял тут и фарфоровый диван, внутрь которого слуги наливали подогретую воду. Диван как бы повторял изгибы человеческого тела, сидеть на нем было тепло и удобно.
– Полина, ты должна сделать так, чтобы жена купца Акулова отдалась Герману Густавовичу. Когда? Сегодня, сейчас, здесь, на этом диване! Ты можешь сделать это?
Полина наморщила лоб:
– Для этого ты и вывез меня в Томск? Ты меня совсем не замечаешь, вспоминаешь только, когда тебе надо обделать очередное грязное дельце.
– Ты не права. Я тебе щедро плачу. Не время теперь разбираться. Скажи, что надо сделать, чтобы Акулиха подчинилась ему?
Полина прикрыла глаза своими длинными ресницами:
– Ты, Ромчик, скот. Но так и быть. Помогу… Если ты сперва побудешь со мной, вот здесь, на этом теплом диване, он такой гладкий, такой солнечный… – Полина погладила фарфоровое ложе длинными музыкальными пальцами.
– Ты с ума сошла!
– Думай, как хочешь!
Шершпинский решился:
– Задержкин! Стань у двери и никого не впускай!
Роман Станиславович думал о том, что глупо и нелепо заниматься с горбуньей в чужом доме любовью, да не любовью, какая любовь может быть к двум горбам? И что подумает стоящий на часах Дьяконов? А! Все равно!
А Полина, чтобы время не терять, поспешно разделась, и Шершпинский успел заметить, что ниже горбов у нее все вполне прилично и даже больше того, там в Петербурге он этого не заметил, но бледно-розовый фарфоровый диван так ловко подчеркивал все линии и изгибы.
Одним ухом Шершпинский прислушивался к тому, что делалось в зале. Оркестр умолк.
Сейчас самое время…
– Ну! – обратился он к Полине, что нужно тебе, чтобы охмурить Акулиху?
– Пусть попадут блюдо с пирожными и лимонад, я их заряжу.
– Чем? Шпанскими мушками?
– Ты глуп, хотя и полицмейстер. Пусть несут пирожные.
– Бубликов! Скажи на кухне, подали бы пирожные и лимонад!
Когда принесли пирожные, Полина быстро сделала над ними несколько пассов. Сказала:
– Пусть он приведет ее сюда, угостит пирожными и лимонадом, я же спрячусь за ширмой.
– Как? Вдруг они тебя обнаружат?
– Не обнаружат, я найду способ сделать так, чтобы никому не хотелось заглядывать за ширму. Если меня здесь не будет, он вряд ли что с нею сделает. Все! Иди!
Роман Станиславович пошел в залу, поговорил с одним гостем, с другим, как бы невзначай оказался возле господина губернатора, сказал с улыбкой:
– Одну секунду, Герман Густавович, сообщение есть.
Они отошли в сторонку, Шершпинский шепнул:
– Пригласите ее поглядеть фарфоровую комнату, обязательно угостите лимонадом и пирожными, все там, на столе…
И стол, и диван, и стулья – все из фарфора? И вазы в рост человека? Розы? Из Китая?
Ну почему не посмотреть эту китайскую комнату? Веселая Брунгильда впорхнула в заветную комнату. Почему чуточку не пококетничать с молодым господином губернатором?
Пирожные? Да, очень вкусно. Запивать? Только не вино, не привыкла, от вина кружится голова. Лимонад можно, конечно, чудесный лимонад!
Акулиха не понимала, что с ней происходит. Низ живота наполнился сладкой истомой. Диван звал прилечь, гладкий и теплый. И то, что раздевал ее чужой мужчина, было вовсе не страшно и не стыдно. Откуда-то наплывали волны желания и музыка, непонятная, небесная, нездешняя.
А Герман Густавович думал, что эта удлиненность живота дана им для расположения внутри некоторой пустоты, прекрасной, зовущей пустоты. Заполнить! О, они похожи на нас и одновременно – не похожи. И это прекрасно! Это изумительно!
И он тоже слушал музыку, это был не рояль, не духовой оркестр, черт его знает, что это было. И звучало не из соседних комнат, не с потолка, ниоткуда, и отовсюду.
А жандармский полковник, тезка губернатора, все беседовал с портретом императора. И самодержец погрозил ему пальцем и сказал:
– А ты свинья, Герман Иванович! Ты уже и на ногах стоять не можешь!
– Не могу! – ответствовал Герман Иванович, – присаживаясь на диван возле маленького столика. Стоять не могу, но донос написать могу. Хотите, ваше величество, я сам на себя донос напишу? Челоэк! Перо и бумагу!
Когда лакей принес требуемое, Герман Иванович криво начертал на листе: «Настоящим доношу, что жандармский полковник был пьян, как свинья, на балу…»
Тут силы полковника оставили и он свалился под стол.
Каменный дом
Чудесный вид открывается с Воскресенской горы. Виден весь Томск, расположенный на семи холмах. На каждом холме сияет куполами церковь.
Склоны Воскресенской горы круты, обрывисты, поросли кустарниками, березами, елями. Кое-где вьются тропинки. У самого крутого склона сохранилась часть стены древней крепости.
На этой горе стоит высоченный черный крест, поставленный на месте упокоения Карла Лилиенфельда и жены его, Софьи. Означенная Софья фрейлиной при императрице Елисавете участвовала в заговоре, была сослана в Сибирь навечно, а Карл добровольно последовал за ней. И остался лежать тут на горе, чтобы думали мы о вершинах, на которые можно подняться, и о пропастях, в которые можно упасть.
Много на горе памятных камней с готическими буквами, почерневших от времени памятников, неизвестно когда и кому поставленных. Тут покоятся умершие в плену шведы, немцы, многие люди, которые были прежде знамениты, а теперь забыты, известно только, что ссыльные эти были непростые, знатных родов.
Камни замшели, нет никого, кто пришел бы им поклониться, принес бы цветы, окропил бы их слезами. Все проходит на свете. Все забывается. Пока вот еще помнят Карла, который за женой своей ринулся в стужу, в дикость, в безвестность.
Лиственничный крест стоит у самого обрыва. И отсюда видно, как внизу кони тянут телеги с грузом и экипажи, как суетятся люди. Видно сборный деревянный бассейн у Ближнего ключа, в круглом бассейне отразилась луна. Говорят, к этому бассейну гимназисты приходят читать стихи, а какая-то барышня там нередко играет у воды на скрипке, и звук, отраженный водой, летит далеко-далеко.
На горе домов немного, но все они древние, вросшие в землю. Есть среди них и каменные с глубокими подвалами и колодцами. Мостовая выщерблена, летом меж камней буйно растет трава, а зимой неровности сглаживает спрессовавшийся снег.
Глухо, дико и прекрасно! Выйди из дома и гляди на весь город, на широкую ленту великой реки Томи, на извилистые ленточки многих малых рек. Видны и окрестные леса, темные, со светлыми прогалинами. Воздух настоян на хвое, чист и крепок, как первой выгонки вино.
Поздней осенней порой поднялись на эту гору два высоких господина, один уже старик, другой – зрелый молодой мужчина. Молодой сметал полой шинели снежок с камней, читал надписи. Снял меховой картуз, постоял молча.
Старик сказал:
– Вот, видите, дорогой Улаф, как распоряжается людьми судьба?
Улаф Страленберг ответил своему спутнику:
– Да, милейший Философ Александрович, зрелище этих древних погостов внушает мысли о величии и ничтожестве всех людей.
И хотя были сказаны такие поэтические слова, Философ Горохов и Улаф Страленберг поднялись на Воскресенскую гору в это утро совсем не ради философических раздумий.
После памятной встречи на улице Почтамтской, когда Улаф бежал, укушенный возле развалин собора крокодилом или бог знает кем, стал он жить у одинокого бывшего миллионщика.
После того как они отобрали изображение бронзового оленя, у того, кто выдавал себя за купца Лошкарева, их вечерние беседы не раз возвращались к этому изображению.
Покуривая трубочку, Философ Александрович говорил:
– Я чувствую, что пластинка эта досталась вам от прадеда неспроста. Откройтесь мне, я вам буду помогать изо всех сил, а потом мы вместе с вами купим выгодные участки, намоем кучу золота.
Старик говорил так напористо, что не привыкший кривить душой Улаф сознался, что да, пластинка не простая. Это ключ к сокровищу, которое оставил Улафу его прадед. Но сокровище, если оно будет найдено, не может принадлежать одному человеку. Оно принадлежит науке, будет сдано в музей.
– Но можно же вложить какую-то его часть в прииска! – горячо убеждал Улафа Горохов.
– Если верить рукописи, – пояснял Улаф, то сокровище нельзя разделить, оно представляет собой единое целое, это – корона короля скифов.
– Но можно же будет отломить от нее кусочек! – воскликнул Горохов.
– Нет. Это невозможно! Ломать историю! К тому же еще неизвестно, не является ли эта корона плодом больного воображения. Я уважаю предка, но ведь он перенес столько страданий и лишений, что мог принимать фантазию за действительность. Такие случаи науке известны…
– Вы сухарь! – заявил Улафу Горохов, – завтра же идем на Воскресенскую гору, искать тот дом, где ваш предок любил сиживать на масонских посиделках. Поначалу найдем вашего соотечественника Лундстрема, а он поможет.
Они нашли дом, где жил Лундстрем. Оказалось, что швед недавно умер, сгорел от вина. В последнее время он много пил, пропил все, что имел, и закончил жизнь так печально.
Теперь им предстояло опросить местных жителей, не помнит ли кто-нибудь, где тут в прежние времена жили или собирались пленные шведы? Живых свидетелей, понятно, не осталось, но, может, кто-то помнит рассказы об этом своего деда или прадеда?
Но никто не спешил ответить на их вопросы. В одном дворе угрюмый мужик спустил на них громадных лохматых собак. В другом не пожелали отпереть калитку. Третий дом был пуст и заколочен, мрачно смотрел запертыми ставнями.
В одном из домов им все же отперли. На старинном парадном крыльце появился тощий еврей в длинном лапсердаке, с великолепными, свисающими ниже плеч пейсами.
– Моя фамилия Кац, – изволите видеть, очень короткая фамилия, хотя уже прожита не очень короткая жизнь, – отвечал на их расспросы еврей. – Вы спрашиваете о шведах, но откуда же Кац может знать про шведов, если он живет на этой старой горе совсем-таки недавно? Вы говорите, пустить молодого господина на квартиру? Но как же Кац сделает это, если он сам живет тут, что говорится, на птичьих правах?..
Я вам скажу, молодому человеку еще и не очень-то и понравится в этом доме! Это, может быть, и очень-таки возможно, самый старый дом в Томске. Здесь сгнили балки, здесь зимой холодно, а летом сыро.
Бедный Кац живет тут, потому что когда он был маленький, его папа умер, а мама Рива не имела денег, чтобы учить Самуила Каца в хедере. Самуил стал стекольщиком, очень хорошим стекольщиком, но это же не купеческая судьба! На хлеб еще, так и быть, заработаешь, а чтобы – на хлеб с маслом, так и нет!
– Ну, тогда тебе не помешают те деньги, которые господин Улаф Страленберг будет тебе платить за квартиру, – сказал Философ Александрович. – Кстати, у тебя совершенно-великолепные пейсы! А я знаю, что был в России закон, запрещающий евреям, живущим в городах, носить пейсы.
– Что до пейсов, то закон о них так и остался, но не действует в Сибири, оттого так много евреев в Томске, что они тут имеют многие послабления. Сперва-таки ссылали евреев исключительно в городок Каинск, и это был такой, знаете, сибирский Иерусалим! Но теперь многие евреи из Каинска перебрались в Томск, да еще больше прибыло их из России, где их угнетали.
А что до платы за квартиру, то она мне таки не помешает. Я пущу молодого господина, если он будет жить-таки тихо. Этот дом не принадлежит Кацу, этот дом купили Каминэры, чтобы потом сломать его, когда будут у них лишние деньги, и построить на этом месте новый хороший дом. Может, это будет магазин или аптека, кто знает… Пока я у них тут живу за сторожа, живем вдвоем с женой, дочери повыходили замуж. Молодому человеку я выделю большую хорошую комнату. Мне кажется, он приличный молодой человек.
– Еще бы не приличный! Горохов плохого человека не приведет. Господин Страленберг – известный шведский ученый, он все дни проводит в ученых занятиях, ты ему помогай!
– Кац человек маленький. Это не его дом, а Каминэров. Не дай бог не угодить богачам. У богатых портится характер. Нам, евреям, положено, ходить в синагогу пешком, так что делают эти Каминэры, Зумер-Финкели и Фуксманы? Они едут в синагогу в каретах! Не доезжают до синагоги квартал, тогда выходят и идут пешком. Кого же они обманывают? Разве Бог это все не видит? Как вы думаете?
– Ты, я вижу, любишь поболтать, но ты не докучай этим господину ученому! – сердито сказал Горохов. – Ученый проводит дни в раздумьях, напрягает свой мозг. Понимай это!..
Так поселился Улаф Страленберг на Воскресенской горе. Когда его в очередной раз навестил Горохов, Улаф сообщил ему важную новость. Постепенно ознакомившись с домом, Улаф узнал, что здесь есть очень глубокий подвал. Самуил Кац держал в этом подвале стекло и запирал дверь на замок. Улаф Страленберг не раз просил еврея показать ему подвал, но тот говорил, что там пыльно и грязно.
– А ну, веди нас в свой подвал, мы хотим посмотреть, возможно, что его строили предки господина Страленберга. – строго приказал Философ Александрович.
Кац повел их в подвал с неохотой, он держал в руке огарок свечи:
– Сейчас и ставни не отпереть, они засыпаны снегом. Темно в подвале. Что там? Только мои ящики со стеклом. Сейчас я его режу в своей комнате, да сейчас и заказов таки не густо. Заказы все бывают летом. Тогда я открываю нижние ставни, солнце заглядывает в подвал, и я режу там, на столе, стекло. Я режу его на такие куски, какие годятся для томских окон. Я знаю размер всех видов томских окон наизусть. Рамы ведь делают одинаковые.
– Ты режешь на столе? – спросил Горохов, – а стол большой, прочный?
– Очень большой и очень прочный, – ответил Кац, – как же столу не быть прочным, если он сделан-таки из камня?
Склоны Воскресенской горы круты, обрывисты, поросли кустарниками, березами, елями. Кое-где вьются тропинки. У самого крутого склона сохранилась часть стены древней крепости.
На этой горе стоит высоченный черный крест, поставленный на месте упокоения Карла Лилиенфельда и жены его, Софьи. Означенная Софья фрейлиной при императрице Елисавете участвовала в заговоре, была сослана в Сибирь навечно, а Карл добровольно последовал за ней. И остался лежать тут на горе, чтобы думали мы о вершинах, на которые можно подняться, и о пропастях, в которые можно упасть.
Много на горе памятных камней с готическими буквами, почерневших от времени памятников, неизвестно когда и кому поставленных. Тут покоятся умершие в плену шведы, немцы, многие люди, которые были прежде знамениты, а теперь забыты, известно только, что ссыльные эти были непростые, знатных родов.
Камни замшели, нет никого, кто пришел бы им поклониться, принес бы цветы, окропил бы их слезами. Все проходит на свете. Все забывается. Пока вот еще помнят Карла, который за женой своей ринулся в стужу, в дикость, в безвестность.
Лиственничный крест стоит у самого обрыва. И отсюда видно, как внизу кони тянут телеги с грузом и экипажи, как суетятся люди. Видно сборный деревянный бассейн у Ближнего ключа, в круглом бассейне отразилась луна. Говорят, к этому бассейну гимназисты приходят читать стихи, а какая-то барышня там нередко играет у воды на скрипке, и звук, отраженный водой, летит далеко-далеко.
На горе домов немного, но все они древние, вросшие в землю. Есть среди них и каменные с глубокими подвалами и колодцами. Мостовая выщерблена, летом меж камней буйно растет трава, а зимой неровности сглаживает спрессовавшийся снег.
Глухо, дико и прекрасно! Выйди из дома и гляди на весь город, на широкую ленту великой реки Томи, на извилистые ленточки многих малых рек. Видны и окрестные леса, темные, со светлыми прогалинами. Воздух настоян на хвое, чист и крепок, как первой выгонки вино.
Поздней осенней порой поднялись на эту гору два высоких господина, один уже старик, другой – зрелый молодой мужчина. Молодой сметал полой шинели снежок с камней, читал надписи. Снял меховой картуз, постоял молча.
Старик сказал:
– Вот, видите, дорогой Улаф, как распоряжается людьми судьба?
Улаф Страленберг ответил своему спутнику:
– Да, милейший Философ Александрович, зрелище этих древних погостов внушает мысли о величии и ничтожестве всех людей.
И хотя были сказаны такие поэтические слова, Философ Горохов и Улаф Страленберг поднялись на Воскресенскую гору в это утро совсем не ради философических раздумий.
После памятной встречи на улице Почтамтской, когда Улаф бежал, укушенный возле развалин собора крокодилом или бог знает кем, стал он жить у одинокого бывшего миллионщика.
После того как они отобрали изображение бронзового оленя, у того, кто выдавал себя за купца Лошкарева, их вечерние беседы не раз возвращались к этому изображению.
Покуривая трубочку, Философ Александрович говорил:
– Я чувствую, что пластинка эта досталась вам от прадеда неспроста. Откройтесь мне, я вам буду помогать изо всех сил, а потом мы вместе с вами купим выгодные участки, намоем кучу золота.
Старик говорил так напористо, что не привыкший кривить душой Улаф сознался, что да, пластинка не простая. Это ключ к сокровищу, которое оставил Улафу его прадед. Но сокровище, если оно будет найдено, не может принадлежать одному человеку. Оно принадлежит науке, будет сдано в музей.
– Но можно же вложить какую-то его часть в прииска! – горячо убеждал Улафа Горохов.
– Если верить рукописи, – пояснял Улаф, то сокровище нельзя разделить, оно представляет собой единое целое, это – корона короля скифов.
– Но можно же будет отломить от нее кусочек! – воскликнул Горохов.
– Нет. Это невозможно! Ломать историю! К тому же еще неизвестно, не является ли эта корона плодом больного воображения. Я уважаю предка, но ведь он перенес столько страданий и лишений, что мог принимать фантазию за действительность. Такие случаи науке известны…
– Вы сухарь! – заявил Улафу Горохов, – завтра же идем на Воскресенскую гору, искать тот дом, где ваш предок любил сиживать на масонских посиделках. Поначалу найдем вашего соотечественника Лундстрема, а он поможет.
Они нашли дом, где жил Лундстрем. Оказалось, что швед недавно умер, сгорел от вина. В последнее время он много пил, пропил все, что имел, и закончил жизнь так печально.
Теперь им предстояло опросить местных жителей, не помнит ли кто-нибудь, где тут в прежние времена жили или собирались пленные шведы? Живых свидетелей, понятно, не осталось, но, может, кто-то помнит рассказы об этом своего деда или прадеда?
Но никто не спешил ответить на их вопросы. В одном дворе угрюмый мужик спустил на них громадных лохматых собак. В другом не пожелали отпереть калитку. Третий дом был пуст и заколочен, мрачно смотрел запертыми ставнями.
В одном из домов им все же отперли. На старинном парадном крыльце появился тощий еврей в длинном лапсердаке, с великолепными, свисающими ниже плеч пейсами.
– Моя фамилия Кац, – изволите видеть, очень короткая фамилия, хотя уже прожита не очень короткая жизнь, – отвечал на их расспросы еврей. – Вы спрашиваете о шведах, но откуда же Кац может знать про шведов, если он живет на этой старой горе совсем-таки недавно? Вы говорите, пустить молодого господина на квартиру? Но как же Кац сделает это, если он сам живет тут, что говорится, на птичьих правах?..
Я вам скажу, молодому человеку еще и не очень-то и понравится в этом доме! Это, может быть, и очень-таки возможно, самый старый дом в Томске. Здесь сгнили балки, здесь зимой холодно, а летом сыро.
Бедный Кац живет тут, потому что когда он был маленький, его папа умер, а мама Рива не имела денег, чтобы учить Самуила Каца в хедере. Самуил стал стекольщиком, очень хорошим стекольщиком, но это же не купеческая судьба! На хлеб еще, так и быть, заработаешь, а чтобы – на хлеб с маслом, так и нет!
– Ну, тогда тебе не помешают те деньги, которые господин Улаф Страленберг будет тебе платить за квартиру, – сказал Философ Александрович. – Кстати, у тебя совершенно-великолепные пейсы! А я знаю, что был в России закон, запрещающий евреям, живущим в городах, носить пейсы.
– Что до пейсов, то закон о них так и остался, но не действует в Сибири, оттого так много евреев в Томске, что они тут имеют многие послабления. Сперва-таки ссылали евреев исключительно в городок Каинск, и это был такой, знаете, сибирский Иерусалим! Но теперь многие евреи из Каинска перебрались в Томск, да еще больше прибыло их из России, где их угнетали.
А что до платы за квартиру, то она мне таки не помешает. Я пущу молодого господина, если он будет жить-таки тихо. Этот дом не принадлежит Кацу, этот дом купили Каминэры, чтобы потом сломать его, когда будут у них лишние деньги, и построить на этом месте новый хороший дом. Может, это будет магазин или аптека, кто знает… Пока я у них тут живу за сторожа, живем вдвоем с женой, дочери повыходили замуж. Молодому человеку я выделю большую хорошую комнату. Мне кажется, он приличный молодой человек.
– Еще бы не приличный! Горохов плохого человека не приведет. Господин Страленберг – известный шведский ученый, он все дни проводит в ученых занятиях, ты ему помогай!
– Кац человек маленький. Это не его дом, а Каминэров. Не дай бог не угодить богачам. У богатых портится характер. Нам, евреям, положено, ходить в синагогу пешком, так что делают эти Каминэры, Зумер-Финкели и Фуксманы? Они едут в синагогу в каретах! Не доезжают до синагоги квартал, тогда выходят и идут пешком. Кого же они обманывают? Разве Бог это все не видит? Как вы думаете?
– Ты, я вижу, любишь поболтать, но ты не докучай этим господину ученому! – сердито сказал Горохов. – Ученый проводит дни в раздумьях, напрягает свой мозг. Понимай это!..
Так поселился Улаф Страленберг на Воскресенской горе. Когда его в очередной раз навестил Горохов, Улаф сообщил ему важную новость. Постепенно ознакомившись с домом, Улаф узнал, что здесь есть очень глубокий подвал. Самуил Кац держал в этом подвале стекло и запирал дверь на замок. Улаф Страленберг не раз просил еврея показать ему подвал, но тот говорил, что там пыльно и грязно.
– А ну, веди нас в свой подвал, мы хотим посмотреть, возможно, что его строили предки господина Страленберга. – строго приказал Философ Александрович.
Кац повел их в подвал с неохотой, он держал в руке огарок свечи:
– Сейчас и ставни не отпереть, они засыпаны снегом. Темно в подвале. Что там? Только мои ящики со стеклом. Сейчас я его режу в своей комнате, да сейчас и заказов таки не густо. Заказы все бывают летом. Тогда я открываю нижние ставни, солнце заглядывает в подвал, и я режу там, на столе, стекло. Я режу его на такие куски, какие годятся для томских окон. Я знаю размер всех видов томских окон наизусть. Рамы ведь делают одинаковые.
– Ты режешь на столе? – спросил Горохов, – а стол большой, прочный?
– Очень большой и очень прочный, – ответил Кац, – как же столу не быть прочным, если он сделан-таки из камня?