Страница:
— Не знаю.
— Ведь мы очень подходим для этого. И человек, который жил здесь до нас, тоже очень подходит, он просто сам напрашивается на это. Он откровенно смеялся над их государственными системами. Он наотрез отказывался выучить хотя бы слово по-испански. Пусть они учат английский, черт побери, и говорят наконец на человеческом языке. Он слишком много пил и распутничал с их женщинами. — Он умолк, отпрянув от окна, и окинул взглядом комнату.
Вот эта мебель, думал он. Он клал свои ноги в грязных ботинках на этот диван, прожигал сигаретами дыры в коврах. Темное пятно на обоях — кто знает, как и зачем он его посадил? Поцарапанные ножки стульев, которые он пинал ногами. Это был не его отель, не его комната. Он только временно пользовался всем этим, и все это ровным счетом ничего для него не значило. И этот негодяй разъезжал хозяином по стране все эти последние сто лет — коммивояжер, представитель торговой палаты. А теперь мы остановились здесь, похожие на него, как родные брат и сестра, а внизу ликуют люди, взявшие реванш. Они еще не знают — а даже если и знают, то не хотят думать об этом — что они все так же бедны и бесправны, и завтра старая машина завертится по-старому.
Оркестр внизу умолк; на помост вскочил человек и что-то крикнул в толпу. Засверкали мачете, блеснули полуобнаженные смуглые тела.
Человек на помосте стоял лицом к отелю, и взгляд его был устремлен на темное окно, в глубине которого, прячась от вспышек фейерверка, стояли Джон и Леонора Уэбб.
Человек что-то кричал.
— Что он говорит? — спросила Леонора.
— «Теперь это — свободный мир», — перевел Джон Уэбб.
Человек крикнул еще громче.
Джон Уэбб снова перевел:
— Он говорит: «Мы теперь свободны!»
Человек приподнялся на носках и сделал руками жест, словно разорвал цепи.
— Он говорит: «Теперь никто не владеет нами, никто на свете».
Толпа одобрительно загудела, снова заиграл оркестр, а человек на помосте смотрел на темное окно отеля, и в глазах его была вековая ненависть человечества.
Ночью был слышен шум драк и потасовок, громкие споры и выстрелы. Джон Уэбб, не смыкавший глаз, слышал, как сеньор Эспоза тихим, спокойным, но твердым голосом кого-то увещевал. Затем шум утих, отдалился; последние ракеты взлетели в небо, последние пустые бутылки были разбиты о мостовую.
В пять часов утренняя прохлада, постепенно нагреваясь, стала переходить в новый день. В дверь еле слышно постучали.
— Это я, Эспоза, — произнес голос.
Джон Уэбб, чувствуя, как болит от бессонной ночи тело, медленно поднялся и отпер дверь.
— Что за ночь, что за ночь! — сказал, входя в комнату, Эспоза и со смущенным смешком покачал головой. — Вы слышали шум? Да? Они хотели войти к вам. Я не позволил.
— Благодарю вас, — сказала Леонора. Она лежала, отвернувшись лицом к стене.
— Это все старые друзья, приятели. Я с ними договорился. Они порядком выпили, были в хорошем настроении и согласились подождать. У меня к вам предложение. — Он смутился еще больше и подошел к окну. — Сегодня все встанут поздно. Не спят лишь несколько человек. Вон, смотрите, они там, в конце площади.
Джон Уэбб посмотрел в окно. Группа темнокожих людей спокойно беседовала о чем-то — о погоде, мировых событиях, солнце, жизни своего городка или, быть может, о том, что не мешало бы выпить.
— Senior, знакомо ли вам чувство голода?
— Однажды я испытал его, в течение одного дня.
— Только одного дня! У вас всегда был свой дом, своя машина?
— Да, до вчерашнего дня.
— Были ли вы когда-нибудь без работы?
— Никогда.
— Дожили ли ваши братья и сестры до своего совершеннолетия?
— Все до одного.
— Даже я, — сказал сеньор Эспоза, — даже я иногда ненавижу вас. Потому что у меня не было своего дома, я голодал, и я отвез своих трех братьев и сестру на кладбище, что на горе за городом. Они все, один за другим, умерли от туберкулеза… когда им исполнилось всего девять лет.
Сеньор Эспоза посмотрел на людей на площади.
— Теперь я не голодаю, я не беден, у меня своя машина, я жив. Но я один из тысячи. А что сможете вы сказать вот им?
— Я попытаюсь что-нибудь сказать им.
— Я давно оставил эти попытки, senior. Нас, белых, всегда было меньшинство. Я испанец, но я родился здесь. Они приняли меня и примирились со мной.
— Мы никогда не хотели признаться, что нас меньшинство, — сказал Уэбб, — поэтому нам теперь так страшно поверить этому.
— Вы вели себя достойно.
— Разве это так уж важно?
— На арене во время боя быков это важно, на войне — тоже, да и в любой другой ситуации, похожей на эту. Вы не жалуетесь, не ищете оправданий. Вы не обратились в бегство и поэтому не стали мишенью для насмешек и оскорблений. Я считаю, что вы двое держитесь очень хорошо. — Хозяин отеля медленно и устало опустился на стул. — Я пришел, чтобы предложить вам остаться здесь.
— Мы предпочли бы продолжить наш путь, если это возможно.
Хозяин пожал плечами:
— У вас отняли машину, и я не могу вернуть ее вам, и вам едва ли удастся покинуть этот город. Оставайтесь, примите мое предложение — работать в моем отеле.
— Подскажите, куда нам лучше всего держать путь?
— Это может продлиться двадцать дней, senior, или двадцать лет. Вы не сможете жить без денег, без пищи и крова. Подумайте о моем предложении, я дам вам работу.
Хозяин встал и с удрученным видом пошел к двери. Он на мгновенье задержался у стола, на котором висел пиджак Уэбба, и легонько коснулся его рукой.
— Что вы можете предложить нам? — спросил Уэбб.
— Работу на кухне, — ответил хозяин и отвернулся.
Джон Уэбб, сидевший на кровати, ничего не ответил. Его жена не шелохнулась. Тогда сеньор Эспоза сказал:
— Это все, что я могу для вас сделать. Чего вы еще хотите от меня? Вчера ночью эти люди на площади требовали вас. Вы видели у них в руках мачете? Мне удалось договориться с ними. Вам повезло. Я сказал, что нанял вас на работу в отеле сроком на двадцать лет, и теперь вы мои служащие и находитесь под моей защитой.
— Вы сказали им это!
— Senior, senior, вы должны благодарить меня. Подумайте сами, куда вы пойдете? В джунгли? Через два часа вы погибнете от укусов ядовитых змей. Сможете вы проделать пятьсот миль пешком до столицы, куда вас все равно не пустят? Нет, вы должны примириться с тем, что случилось. — Сеньор Эспоза открыл дверь в коридор. — Я предлагаю вам честную работу и твердый заработок — два пезо в день и харчи. Предпочитаете остаться у меня или хотите встретиться в полдень с моими друзьями, которые ждут вас на площади? Решайте.
Дверь закрылась. Сеньор Эспоза ушел.
Уэбб встал и долго смотрел на дверь. Затем подошел к стулу и ощупал кобуру револьвера, прикрытую брошенной поверх пиджака рубашкой. Кобура была пуста. Он держал ее в руках и, растерянно моргая, смотрел в ее черную пустоту, а затем перевел взгляд на дверь, за которой скрылся сеньор Эспоза.
Он подошел к кровати и сел на нее. Затем он прилег рядом с женой и поцеловал ее. Они лежали и смотрели, как светлеют стены комнаты и разгорается новый день.
В одиннадцать часов, открыв настежь окна и двери, они начали одеваться. В ванной нашлись мыло, полотенца, бритвенный прибор и одеколон, заботливо приготовленные сеньором Эспозой.
Джон Уэбб тщательно побрился и оделся. В одиннадцать тридцать он включил маленький радиоприемник у кровати. Такой приемник обычно легко ловил станции Нью-Йорка, Кливленда или Хьюстона. Но теперь он молчал. Джон Уэбб выключил его.
Возвращаться не к чему, позади ничего нет.
Жена в застывшей позе сидела на стуле у двери, устремив немигающий взгляд в стену.
— Мы можем остаться здесь и работать, — сказал он.
Наконец она сделала какое-то движение.
— Нет, мы не можем, не можем. Ведь ты сам это знаешь.
— Да, должно быть, не можем.
— Выхода нет. Мы избалованы, мы испорчены, но мы последовательны в своих поступках.
Он на минуту задумался.
— Мы можем уйти в джунгли.
— Не думаю, что нам удастся выйти из отеля незамеченными. Ведь мы не собираемся бежать, чтобы за нами устроили погоню и поймали? Будет еще хуже.
Он кивнул.
Оба какое-то время молчали.
— Может быть, остаться здесь и работать не так уж плохо? — сказал он.
— Для чего? Все умерли — твой отец и мой, твоя мать и моя, твои и мои братья, все наши друзья, погибло все, что было нам близко и понятно.
Он опять кивнул.
— Мы останемся, будем работать, но в один прекрасный день кто-нибудь тронет меня, и ты не стерпишь, ты ведь сам знаешь, что не стерпишь. Или кто-нибудь тронет тебя, и тогда я не стерплю.
Он снова кивнул головой.
Так вполголоса они беседовали минут пятнадцать.
Наконец он поднял трубку телефона.
— Bueno, — ответил голос.
— Сеньор Эспоза?
— Я.
— Сеньор Эспоза, — он передохнул и облизнул губы, — скажите вашим друзьям, что в полдень мы выйдем из отеля.
Ответ последовал не сразу. Послышался вздох и наконец сеньор Эспоза сказал:
— Как вам угодно. Вы уверены, что…
Молчание длилось еще с минуту. Затем голос сеньора Эспозы тихо произнес:
— Мои друзья будут ждать вас в конце площади.
— Хорошо, мы встретимся с ними там, — ответил Джон Уэбб.
— Но…
— Да.
— Прошу вас, не вините меня, не вините никого из нас.
— Я никого не виню.
— Это ужасный мир, senior. Никто из нас не знает, зачем он здесь и что он делает. Эти люди сами не знают, почему они так озлоблены, но они озлоблены. Простите их и не питайте к ним ненависти.
— Я не питаю ненависти ни к ним, ни к вам.
— Благодарю вас, благодарю.
Возможно, человек на другом конце провода плакал. Слова его прерывались долгими паузами. Он тяжело дышал. Спустя какое-то время он промолвил:
— Мы сами не знаем, что делаем. Без всякой причины люди набрасываются друг на друга — только потому, что они очень несчастны. Запомните это. Я ваш друг. Я помог бы вам, если бы это было в моих силах. Но я бессилен. Я один против целого города. Прощайте, senior. — Он повесил трубку.
Джон Уэбб сидел, не снимая руки с умолкшего телефонного аппарата. Прошла минута, пока наконец он поднял голову. Еще минута, пока его взгляд сосредоточился на чем-то, что было прямо перед ним. И даже когда его глаза явственно разглядели то, на что он так пристально смотрел, прошло еще какое-то время, прежде чем он все понял и губы его дрогнули — это была бесконечно усталая, горькая усмешка.
— Посмотри, — промолвил он наконец.
Леонора проследила его взгляд: на гладкой полированной поверхности стола чернела обуглившаяся впадина — след от забытой им непогашенной сигареты.
Был полдень, когда они вышли из отеля. Солнце стояло над самой головой, сильно укорачивая тени. За их спиной щебетали птицы в бамбуковых клетках и тихо падали струйки фонтана в маленький бассейн. Они постарались выглядеть как можно опрятнее, тщательно вымыли лицо и руки, отполировали ногти, до блеска начистили обувь.
В противоположном конце площади, в двухстах ярдах от них, у одного из магазинов, в тени нависающего над тротуаром верхнего этажа стояла группа людей. Среди них были те, кто пришел из джунглей, — в опущенных руках они держали мачете. Лица их были повернуты в сторону площади.
Джон Уэбб долго смотрел на них. Нет, они — это еще не все, это еще не весь народ этой страны, это только то, что на поверхности. Это всего лишь оболочка, но не сама плоть. Всего лишь скорлупа, как на яйце. Помнишь ли там, дома, разъяренную толпу? Толпа везде одинакова — и здесь, и там. Десяток искаженных ненавистью лиц, а за ними молчаливые ряды тех, кто не участвует, стоит в стороне, не мешает событиям развиваться. Большинство стоит в стороне. Поэтому единицы, горстка делают за них все.
Он не сводил с них немигающего взгляда. Только бы прорваться через этот тонкий барьер. «Видит Бог, он очень тонок. — думал он. — Если бы удалось уговорить их и прорваться к тем, что за ними… Смогу ли я сделать это? Найду ли нужные слова? Скажу ли все спокойно?»
Он порылся в карманах и отыскал измятую пачку сигарет и коробок спичек.
«Я попробую, — думал он. — Как поступил бы на моем месте старик в старом „фордике“? Я постараюсь поступить так, как поступил бы он. Когда мы пересечем площадь, я начну говорить; если надо, я буду говорить даже шепотом. И если мы спокойно пройдем через толпу, мы, возможно, найдем дорогу к тем, кто стоит за нею, и будем в безопасности».
Леонора была рядом. Какой свежей и опрятной выглядела она, несмотря ни на что, как странно ее появление сейчас в этом старом городке, странно и неуместно — при этой мысли его передернуло, как от внезапной боли. Он обнаружил, что смотрит на нее так, словно она предала его своей сверкающей чистотой и свежестью, красиво уложенными волосами, маникюром и ярко накрашенными губами.
Сойдя с последней ступеньки крыльца, Уэбб закурил сигарету, сделал две-три глубокие затяжки, бросил сигарету, растоптал ее и далеко отшвырнул ногой растоптанный окурок.
— Ну, пойдем, — сказал он.
Они пошли по тротуару, огибавшему площадь, в дальний ее конец, мимо открытых дверей лавок. Они шли, не торопясь.
— Может, они не тронут нас.
— Будем надеяться на это.
Они прошли мимо лавчонки фотографа.
— Еще бы один день. За один день все может случиться. Я уверена. Нет, в сущности, я совсем не уверена. Это я просто для того, чтобы что-нибудь сказать. Я должна говорить, иначе я не смогу потом вымолвить и слова, — сказала она.
Они прошли мимо кондитерской.
— Тогда говори, не останавливайся.
— Я боюсь, — сказала она. — С нами не должно ничего случиться! Неужели мы единственные из уцелевших?
— Должно быть.
Они приближались к carneceria.
«Господи! — подумал он. — Как сузились горизонты, как сомкнулось все вокруг. Год назад не было всего лишь четырех направлений — их был миллион. А вчера их стало только четыре; мы могли ехать только в Хуаталу, Порто-Белло, Сан-Хуан-Клементас или Бриконбрико. Мы были рады, что у нас машина. А потом мы не смогли достать бензин и были рады, что у нас есть чемоданы, а потом, когда и их не стало, мы были рады, что есть где переночевать. Одно за другим они отнимали у нас то, что было нам дорого, однако мы все время находили что-то взамен. Ты заметила, как, потеряв одно, мы тут же цеплялись за другое? Человек, должно быть, не может иначе. А потом у нас отняли все. Ничего не осталось. Кроме нас самих. Остались только ты да я, бредущие по тротуару, и я, некстати, черт побери, думающий обо всем этом. Единственное, что важно теперь — это знать, отнимут они тебя у меня, Ли, или меня у тебя. Однако я хочу верить, что они не сделают этого. Они отняли у нас все, и я не виню их. Но они не должны тронуть нас. Если снять всю одежду и побрякушки, остаются всего лишь два живых существа, которым или хорошо или плохо вместе, а мы с тобой никогда ведь не жаловались».
— Не спеши, иди медленно, — сказал Джон Уэбб.
— Я не спешу.
— Но не так медленно, чтобы казалось, будто ты боишься. И не так быстро, словно ты торопишься поскорее покончить с этим. Не давай им возможности торжествовать, Ли, не давай им больше ничего.
— Хорошо.
Они шли вперед.
— Не притрагивайся ко мне, — тихо промолвил он. — Не пытайся взять меня за руку.
— О, пожалуйста!
— Нет, нет, не делай этого.
Он отодвинулся от нее, продолжая идти. Он смотрел прямо перед собой. Их шаги были ровными и размеренными.
— Я сейчас разревусь, Джон.
— Проклятье! — медленно, не повышая голоса, сквозь зубы сказал он, даже не взглянув в ее сторону. — Перестань! Ты хочешь, чтобы я бросился бежать? Ты этого хочешь? Хочешь, чтобы я схватил тебя и бросился в джунгли, а потом чтобы они охотились за нами — ты этого хочешь, черт побери, хочешь, чтобы я упал на землю, завизжал и забился в истерике? Перестань, сделаем все как надо, они не получат больше ничего!
Они шли вперед.
— Хорошо, — сказала она, крепко сжав руки и подняв голову. — Я уже не плачу. Я не буду плакать.
— Хорошо, черт побери, очень хорошо, что ты не плачешь.
Странно, они все еще не минули эту carneceria. Они медленно шли по горячим плитам тротуара, а слева от них находилось это чудовищное видение. То, что свешивалось с крюков, напоминало о чем-то жестоком и постыдном, как нечистая совесть, кошмарные сны, растерзанные знамена и преданные надежды. Багровый цвет, зловещий запах сырости и крови — высоко подвешенные на крюках туши. Все было так ужасно, так непривычно.
Проходя мимо мясной лавки, Джон Уэбб, сам не зная зачем, вдруг поднял руку и с размаху хлопнул одну из туш. Сверкающим черно-синим конусом над головой взвились сердито жужжащие мухи.
Не замедляя шага, глядя прямо перед собой, Леонора сказала:
— Они нам все чужие. Я никого не знаю. Мне хотелось бы знать хотя бы одного из них. Мне хотелось бы, чтобы хоть один из них знал меня.
Наконец они миновали carneceria. Отвратительная багровая туша раскачивалась все медленнее и медленнее под жаркими лучами солнца.
И когда она остановилась совсем, жадные мухи снова облепили ее, словно укрыли черной мантией.
Разрисованный
— Эй, Разрисованный!
Прозвучал свисток, и мистер Уильям Филиппус Фелпс оказался летней ночью на высокой платформе. Он стоял, скрестив руки на груди, олицетворяя собой целую толпу.
Он был весь в картинках, до самого пояса. На нем живого места не было. Стоило ему чуть шевельнуться или вздохнуть — и вздрагивали крохотные рты, подмигивали крохотные зеленые с золотыми искорками глаза, взмахивали крохотные розовые руки. На его широкой груди переливались луга, синели реки, вставали горы, тут же словно протянулся Млечный Путь — звезды, солнца, планеты. А человечки теснились в разных местах — на руках, на боках, на спине и на животе. Они прятались в чаще волос, выглядывая из пещер подмышек, глаза их так и сверкали. Каждый хлопотал о чем-то своем, каждый был занят своим делом.
Мистер Уильям Филиппус Фелпс искоса смотрел со своей причудливой платформы множеством «павлиньих глаз».
По ту сторону луга, усеянного древесными опилками, он увидел свою жену, Лизабет, разрывающую пополам билеты и с интересом всматривающуюся в серебряные пряжки на ремнях у проходящих мимо мужчин.
Руки мистера Уильяма Филиппуса Фелпса были татуированы розами. Сейчас, когда на них упали первые лучи солнечного восхода, розы увяли.
Год назад, когда он повел свою Лизабет в офис, чтобы зарегистрировать брак, и наблюдал, как она медленно выводит свое имя на бланке, кожа его была белой и чистой. Сейчас он внезапно с ужасом взглянул на себя. Он напоминал расписанное полотно, колеблющееся на ночном ветру! Как это все случилось? С чего началось?
А началось все это со споров, скандалов из-за его чрезмерной полноты.
Они подолгу ссорились летними ночами. Она просто вопила, орала на него. Ее крик был неприятен, как неожиданный, резкий звук медной трубы.
И он ушел из дома, ушел, чтобы съесть пять тысяч горячих дымящихся сосисок, десять миллионов жаренных в масле пирожков с мясом, целый лес жареного лука и выпить огромные моря апельсинового сока.
От мятных конфет кости у него стали, как у бронтозавра, от пирожков он раздулся, как мяч, в сердце появились боли, и весить он стал двадцать один стоун12.
— Уильям Филиппус Фелпс, — сказала ему жена на одиннадцатом месяце их совместной жизни, — ты тупой и жирный.
В тот же день хозяин ярмарки вручил ему месячную зарплату со словами:
— Извини, Фелпс. Теперь, когда ты стал таким толстым, ты мне больше не нужен.
— Разве я не гожусь больше для вашего балагана? Ведь вы всегда были мной очень довольны.
— Был. А теперь нет. Ты сидишь и не делаешь того, что тебе положено.
— Давайте, я буду у вас Толстяком.
— У меня уже есть Толстяк. Толстяки и гроша ломаного не стоят. — Хозяин смерил его взглядом сверху донизу. — Хотя вот что. Если бы у тебя была татуировка… А то с тех пор, как в прошлом году умер Галери Смит, у нас не было такого человека…
Это было месяц назад. Четыре коротких недели. От кого-то он узнал, что где-то далеко, в деревеньке на холмах, жила старушка. Как о ней говорили, мастер своего дела. Так что, если он поедет по проселочной дороге и повернет у реки направо, а потом налево…
Он пересек желтую луговину. Выжженная солнцем трава хрустела под ногами. Красные головки мака качались на ветру, склоняясь до земли. Он подошел к старой хибарке, которая выглядела так, будто простояла тут под дождями и ветрами не одну сотню лет.
Открыв дверь, он увидел пустую, без мебели, комнату, в центре которой сидела древняя старушка.
Глаза ее были словно сшиты красной просмоленной нитью. Нос был заклеен черным воском. Уши ее, казалось, ничего не слышали — будто порхающая стрекозой штопальная игла лишила ее всех чувств и ощущений.
Она сидела, не шевелясь, в пустой комнате.
Вокруг толстым слоем лежала желтая пыль, по которой много недель не ступала нога человека; если бы старушка двигалась, то остались бы ее следы. А следов-то и не было.
Ее руки касались друг друга, как тонкие проржавевшие инструменты. Ступни ног были обнаженными и грязными, как галоши.
А вокруг расположились пузырьки, бутылочки, флакончики с жидкостью для татуировки — красной, ярко-голубой, коричневой, желтой.
И только губы ее, незашитые, начали шевелиться.
— Входи. Садись. Я здесь одна.
Но он не послушался ее.
— Ты пришел за картинками, — сказала она высоким голосом. — Но сначала я покажу кое-что.
Она широко открыла ладонь.
— Смотри! — выкрикнула она.
Это был вытатуированный портрет Уильяма Филиппуса Фелпса.
— Это же я! — воскликнул он.
Ее крик остановил его у дверей.
— Не убегай!
Он застыл у порога спиной к ней.
— Это я, это я на твоей руке!
— Этой картинке уже пятьдесят лет. — Она поглаживала ее рукой, лаская, как кошку, снова и снова.
Он повернулся.
— Это старая татуировка.
Он подвинулся к ней поближе. Потом еще приблизился, склонился над картинкой и, моргая, смотрел на нее. Он вытянул дрожащий палец, чтобы потрогать картинку.
— Старая. Но это невозможно! Ты не знаешь меня. Я не знаю тебя. Твои глаза, они сомкнуты.
— Я ждала тебя, — сказала она. — И многих других.
Она показала свои руки и ноги.
— На них изображены те, кто уже приходил ко мне. А вот здесь, на этих картинках, те, кто навестят меня в следующие сто лет. И ты, ты пришел.
— Но как ты узнала? Ты же не видишь!
— Я чувствую тебя, как чувствуют львы, слоны и тигры. Расстегни свою рубашку. Я нужна тебе. Не бойся. Мои иглы так же чисты, как и руки доктора. Когда я закончу расписывать тебя, я буду ждать, когда придет еще кто-нибудь, кто во мне нуждается. Хорошо, что ты пришел. Однажды, возможно, лет через сто, я пойду в лес и лягу там под белыми грибами, а весной ты увидишь на этом месте маленький голубой василек.
Он начал расстегивать пуговицы на рукавах.
— Я знаю Далекое Прошлое, Светлое Настоящее и еще более Далекое Будущее, — шептала она.
Ее глаза были поражены слепотой, а лицо было обращено к человеку, которого она не видела.
— Ты видел картинки на моей коже. И у тебя будут такие же. Ты будешь единственным настоящим Разрисованным во всей Вселенной. Ты увидишь удивительные картинки, которые никогда не забудешь. Я оставлю на твоей коже картинки Будущего.
И она уколола его иглой.
Он помчался обратно на ярмарку, в балаган, опьяненный страхом, но в приподнятом настроении. О, как быстро эта старая колдунья расписала его цветными рисунками. Он сидел и чувствовал, как ее волшебные иглы колют и жалят, точно осы. А потом его усталое тело ожило. Он стал весь такой цветистый и узорчатый, словно его пропустили через типографский пресс, печатающий цветные изображения. Он оказался в дивном одеянии из троллей и ярко-красных динозавров.
— Посмотри на меня! — крикнул он Лизабет.
Он сорвал с себя рубашку. Она подняла голову от туалетного столика и взглянула.
Он стоял перед ней полуобнаженный, при свете электрической лампочки, свисающей с потолка их передвижного домика на колесах, выставив вперед свою невероятно обширную грудь. Чего только на ней не было!
Вот начала скакать полудевица-полукоза, как только задвигались его бицепсы. А здесь, на подбородке, разместилась целая Страна Потерянных Душ. В этих многочисленных жировых складках, напоминающих меха аккордеона, притаилось множество маленьких скорпионов, жучков, мышек. Они сталкивались, давя и уничтожая друг друга, прятались, выглядывали из-за укрытий, снова исчезали, когда он поднимал или опускал свои подбородки.
— Боже мой! — воскликнула в ужасе Лизабет. — Мой муж — какое-то чудище!
Она выскочила из домика, и он остался один, лицом к лицу с зеркалом.
Зачем он это сделал? Чтобы найти себе работу? Да. Но, в основном, для того, чтобы скрыть свою полноту, жир, наросший в огромном количестве на его костях. Спрятать жир под слоем красок и удивительных фантазий, спрятать его от своей жены, но больше всего от самого себя.
Он подумал о последних словах, сказанных старушкой. Она нанесла ему на кожу два особых рисунка: один — на груди, другой — на спине, но не позволила посмотреть на них. Она покрыла их кусочком ткани и закрепила липким пластырем.
— Ведь мы очень подходим для этого. И человек, который жил здесь до нас, тоже очень подходит, он просто сам напрашивается на это. Он откровенно смеялся над их государственными системами. Он наотрез отказывался выучить хотя бы слово по-испански. Пусть они учат английский, черт побери, и говорят наконец на человеческом языке. Он слишком много пил и распутничал с их женщинами. — Он умолк, отпрянув от окна, и окинул взглядом комнату.
Вот эта мебель, думал он. Он клал свои ноги в грязных ботинках на этот диван, прожигал сигаретами дыры в коврах. Темное пятно на обоях — кто знает, как и зачем он его посадил? Поцарапанные ножки стульев, которые он пинал ногами. Это был не его отель, не его комната. Он только временно пользовался всем этим, и все это ровным счетом ничего для него не значило. И этот негодяй разъезжал хозяином по стране все эти последние сто лет — коммивояжер, представитель торговой палаты. А теперь мы остановились здесь, похожие на него, как родные брат и сестра, а внизу ликуют люди, взявшие реванш. Они еще не знают — а даже если и знают, то не хотят думать об этом — что они все так же бедны и бесправны, и завтра старая машина завертится по-старому.
Оркестр внизу умолк; на помост вскочил человек и что-то крикнул в толпу. Засверкали мачете, блеснули полуобнаженные смуглые тела.
Человек на помосте стоял лицом к отелю, и взгляд его был устремлен на темное окно, в глубине которого, прячась от вспышек фейерверка, стояли Джон и Леонора Уэбб.
Человек что-то кричал.
— Что он говорит? — спросила Леонора.
— «Теперь это — свободный мир», — перевел Джон Уэбб.
Человек крикнул еще громче.
Джон Уэбб снова перевел:
— Он говорит: «Мы теперь свободны!»
Человек приподнялся на носках и сделал руками жест, словно разорвал цепи.
— Он говорит: «Теперь никто не владеет нами, никто на свете».
Толпа одобрительно загудела, снова заиграл оркестр, а человек на помосте смотрел на темное окно отеля, и в глазах его была вековая ненависть человечества.
Ночью был слышен шум драк и потасовок, громкие споры и выстрелы. Джон Уэбб, не смыкавший глаз, слышал, как сеньор Эспоза тихим, спокойным, но твердым голосом кого-то увещевал. Затем шум утих, отдалился; последние ракеты взлетели в небо, последние пустые бутылки были разбиты о мостовую.
В пять часов утренняя прохлада, постепенно нагреваясь, стала переходить в новый день. В дверь еле слышно постучали.
— Это я, Эспоза, — произнес голос.
Джон Уэбб, чувствуя, как болит от бессонной ночи тело, медленно поднялся и отпер дверь.
— Что за ночь, что за ночь! — сказал, входя в комнату, Эспоза и со смущенным смешком покачал головой. — Вы слышали шум? Да? Они хотели войти к вам. Я не позволил.
— Благодарю вас, — сказала Леонора. Она лежала, отвернувшись лицом к стене.
— Это все старые друзья, приятели. Я с ними договорился. Они порядком выпили, были в хорошем настроении и согласились подождать. У меня к вам предложение. — Он смутился еще больше и подошел к окну. — Сегодня все встанут поздно. Не спят лишь несколько человек. Вон, смотрите, они там, в конце площади.
Джон Уэбб посмотрел в окно. Группа темнокожих людей спокойно беседовала о чем-то — о погоде, мировых событиях, солнце, жизни своего городка или, быть может, о том, что не мешало бы выпить.
— Senior, знакомо ли вам чувство голода?
— Однажды я испытал его, в течение одного дня.
— Только одного дня! У вас всегда был свой дом, своя машина?
— Да, до вчерашнего дня.
— Были ли вы когда-нибудь без работы?
— Никогда.
— Дожили ли ваши братья и сестры до своего совершеннолетия?
— Все до одного.
— Даже я, — сказал сеньор Эспоза, — даже я иногда ненавижу вас. Потому что у меня не было своего дома, я голодал, и я отвез своих трех братьев и сестру на кладбище, что на горе за городом. Они все, один за другим, умерли от туберкулеза… когда им исполнилось всего девять лет.
Сеньор Эспоза посмотрел на людей на площади.
— Теперь я не голодаю, я не беден, у меня своя машина, я жив. Но я один из тысячи. А что сможете вы сказать вот им?
— Я попытаюсь что-нибудь сказать им.
— Я давно оставил эти попытки, senior. Нас, белых, всегда было меньшинство. Я испанец, но я родился здесь. Они приняли меня и примирились со мной.
— Мы никогда не хотели признаться, что нас меньшинство, — сказал Уэбб, — поэтому нам теперь так страшно поверить этому.
— Вы вели себя достойно.
— Разве это так уж важно?
— На арене во время боя быков это важно, на войне — тоже, да и в любой другой ситуации, похожей на эту. Вы не жалуетесь, не ищете оправданий. Вы не обратились в бегство и поэтому не стали мишенью для насмешек и оскорблений. Я считаю, что вы двое держитесь очень хорошо. — Хозяин отеля медленно и устало опустился на стул. — Я пришел, чтобы предложить вам остаться здесь.
— Мы предпочли бы продолжить наш путь, если это возможно.
Хозяин пожал плечами:
— У вас отняли машину, и я не могу вернуть ее вам, и вам едва ли удастся покинуть этот город. Оставайтесь, примите мое предложение — работать в моем отеле.
— Подскажите, куда нам лучше всего держать путь?
— Это может продлиться двадцать дней, senior, или двадцать лет. Вы не сможете жить без денег, без пищи и крова. Подумайте о моем предложении, я дам вам работу.
Хозяин встал и с удрученным видом пошел к двери. Он на мгновенье задержался у стола, на котором висел пиджак Уэбба, и легонько коснулся его рукой.
— Что вы можете предложить нам? — спросил Уэбб.
— Работу на кухне, — ответил хозяин и отвернулся.
Джон Уэбб, сидевший на кровати, ничего не ответил. Его жена не шелохнулась. Тогда сеньор Эспоза сказал:
— Это все, что я могу для вас сделать. Чего вы еще хотите от меня? Вчера ночью эти люди на площади требовали вас. Вы видели у них в руках мачете? Мне удалось договориться с ними. Вам повезло. Я сказал, что нанял вас на работу в отеле сроком на двадцать лет, и теперь вы мои служащие и находитесь под моей защитой.
— Вы сказали им это!
— Senior, senior, вы должны благодарить меня. Подумайте сами, куда вы пойдете? В джунгли? Через два часа вы погибнете от укусов ядовитых змей. Сможете вы проделать пятьсот миль пешком до столицы, куда вас все равно не пустят? Нет, вы должны примириться с тем, что случилось. — Сеньор Эспоза открыл дверь в коридор. — Я предлагаю вам честную работу и твердый заработок — два пезо в день и харчи. Предпочитаете остаться у меня или хотите встретиться в полдень с моими друзьями, которые ждут вас на площади? Решайте.
Дверь закрылась. Сеньор Эспоза ушел.
Уэбб встал и долго смотрел на дверь. Затем подошел к стулу и ощупал кобуру револьвера, прикрытую брошенной поверх пиджака рубашкой. Кобура была пуста. Он держал ее в руках и, растерянно моргая, смотрел в ее черную пустоту, а затем перевел взгляд на дверь, за которой скрылся сеньор Эспоза.
Он подошел к кровати и сел на нее. Затем он прилег рядом с женой и поцеловал ее. Они лежали и смотрели, как светлеют стены комнаты и разгорается новый день.
В одиннадцать часов, открыв настежь окна и двери, они начали одеваться. В ванной нашлись мыло, полотенца, бритвенный прибор и одеколон, заботливо приготовленные сеньором Эспозой.
Джон Уэбб тщательно побрился и оделся. В одиннадцать тридцать он включил маленький радиоприемник у кровати. Такой приемник обычно легко ловил станции Нью-Йорка, Кливленда или Хьюстона. Но теперь он молчал. Джон Уэбб выключил его.
Возвращаться не к чему, позади ничего нет.
Жена в застывшей позе сидела на стуле у двери, устремив немигающий взгляд в стену.
— Мы можем остаться здесь и работать, — сказал он.
Наконец она сделала какое-то движение.
— Нет, мы не можем, не можем. Ведь ты сам это знаешь.
— Да, должно быть, не можем.
— Выхода нет. Мы избалованы, мы испорчены, но мы последовательны в своих поступках.
Он на минуту задумался.
— Мы можем уйти в джунгли.
— Не думаю, что нам удастся выйти из отеля незамеченными. Ведь мы не собираемся бежать, чтобы за нами устроили погоню и поймали? Будет еще хуже.
Он кивнул.
Оба какое-то время молчали.
— Может быть, остаться здесь и работать не так уж плохо? — сказал он.
— Для чего? Все умерли — твой отец и мой, твоя мать и моя, твои и мои братья, все наши друзья, погибло все, что было нам близко и понятно.
Он опять кивнул.
— Мы останемся, будем работать, но в один прекрасный день кто-нибудь тронет меня, и ты не стерпишь, ты ведь сам знаешь, что не стерпишь. Или кто-нибудь тронет тебя, и тогда я не стерплю.
Он снова кивнул головой.
Так вполголоса они беседовали минут пятнадцать.
Наконец он поднял трубку телефона.
— Bueno, — ответил голос.
— Сеньор Эспоза?
— Я.
— Сеньор Эспоза, — он передохнул и облизнул губы, — скажите вашим друзьям, что в полдень мы выйдем из отеля.
Ответ последовал не сразу. Послышался вздох и наконец сеньор Эспоза сказал:
— Как вам угодно. Вы уверены, что…
Молчание длилось еще с минуту. Затем голос сеньора Эспозы тихо произнес:
— Мои друзья будут ждать вас в конце площади.
— Хорошо, мы встретимся с ними там, — ответил Джон Уэбб.
— Но…
— Да.
— Прошу вас, не вините меня, не вините никого из нас.
— Я никого не виню.
— Это ужасный мир, senior. Никто из нас не знает, зачем он здесь и что он делает. Эти люди сами не знают, почему они так озлоблены, но они озлоблены. Простите их и не питайте к ним ненависти.
— Я не питаю ненависти ни к ним, ни к вам.
— Благодарю вас, благодарю.
Возможно, человек на другом конце провода плакал. Слова его прерывались долгими паузами. Он тяжело дышал. Спустя какое-то время он промолвил:
— Мы сами не знаем, что делаем. Без всякой причины люди набрасываются друг на друга — только потому, что они очень несчастны. Запомните это. Я ваш друг. Я помог бы вам, если бы это было в моих силах. Но я бессилен. Я один против целого города. Прощайте, senior. — Он повесил трубку.
Джон Уэбб сидел, не снимая руки с умолкшего телефонного аппарата. Прошла минута, пока наконец он поднял голову. Еще минута, пока его взгляд сосредоточился на чем-то, что было прямо перед ним. И даже когда его глаза явственно разглядели то, на что он так пристально смотрел, прошло еще какое-то время, прежде чем он все понял и губы его дрогнули — это была бесконечно усталая, горькая усмешка.
— Посмотри, — промолвил он наконец.
Леонора проследила его взгляд: на гладкой полированной поверхности стола чернела обуглившаяся впадина — след от забытой им непогашенной сигареты.
Был полдень, когда они вышли из отеля. Солнце стояло над самой головой, сильно укорачивая тени. За их спиной щебетали птицы в бамбуковых клетках и тихо падали струйки фонтана в маленький бассейн. Они постарались выглядеть как можно опрятнее, тщательно вымыли лицо и руки, отполировали ногти, до блеска начистили обувь.
В противоположном конце площади, в двухстах ярдах от них, у одного из магазинов, в тени нависающего над тротуаром верхнего этажа стояла группа людей. Среди них были те, кто пришел из джунглей, — в опущенных руках они держали мачете. Лица их были повернуты в сторону площади.
Джон Уэбб долго смотрел на них. Нет, они — это еще не все, это еще не весь народ этой страны, это только то, что на поверхности. Это всего лишь оболочка, но не сама плоть. Всего лишь скорлупа, как на яйце. Помнишь ли там, дома, разъяренную толпу? Толпа везде одинакова — и здесь, и там. Десяток искаженных ненавистью лиц, а за ними молчаливые ряды тех, кто не участвует, стоит в стороне, не мешает событиям развиваться. Большинство стоит в стороне. Поэтому единицы, горстка делают за них все.
Он не сводил с них немигающего взгляда. Только бы прорваться через этот тонкий барьер. «Видит Бог, он очень тонок. — думал он. — Если бы удалось уговорить их и прорваться к тем, что за ними… Смогу ли я сделать это? Найду ли нужные слова? Скажу ли все спокойно?»
Он порылся в карманах и отыскал измятую пачку сигарет и коробок спичек.
«Я попробую, — думал он. — Как поступил бы на моем месте старик в старом „фордике“? Я постараюсь поступить так, как поступил бы он. Когда мы пересечем площадь, я начну говорить; если надо, я буду говорить даже шепотом. И если мы спокойно пройдем через толпу, мы, возможно, найдем дорогу к тем, кто стоит за нею, и будем в безопасности».
Леонора была рядом. Какой свежей и опрятной выглядела она, несмотря ни на что, как странно ее появление сейчас в этом старом городке, странно и неуместно — при этой мысли его передернуло, как от внезапной боли. Он обнаружил, что смотрит на нее так, словно она предала его своей сверкающей чистотой и свежестью, красиво уложенными волосами, маникюром и ярко накрашенными губами.
Сойдя с последней ступеньки крыльца, Уэбб закурил сигарету, сделал две-три глубокие затяжки, бросил сигарету, растоптал ее и далеко отшвырнул ногой растоптанный окурок.
— Ну, пойдем, — сказал он.
Они пошли по тротуару, огибавшему площадь, в дальний ее конец, мимо открытых дверей лавок. Они шли, не торопясь.
— Может, они не тронут нас.
— Будем надеяться на это.
Они прошли мимо лавчонки фотографа.
— Еще бы один день. За один день все может случиться. Я уверена. Нет, в сущности, я совсем не уверена. Это я просто для того, чтобы что-нибудь сказать. Я должна говорить, иначе я не смогу потом вымолвить и слова, — сказала она.
Они прошли мимо кондитерской.
— Тогда говори, не останавливайся.
— Я боюсь, — сказала она. — С нами не должно ничего случиться! Неужели мы единственные из уцелевших?
— Должно быть.
Они приближались к carneceria.
«Господи! — подумал он. — Как сузились горизонты, как сомкнулось все вокруг. Год назад не было всего лишь четырех направлений — их был миллион. А вчера их стало только четыре; мы могли ехать только в Хуаталу, Порто-Белло, Сан-Хуан-Клементас или Бриконбрико. Мы были рады, что у нас машина. А потом мы не смогли достать бензин и были рады, что у нас есть чемоданы, а потом, когда и их не стало, мы были рады, что есть где переночевать. Одно за другим они отнимали у нас то, что было нам дорого, однако мы все время находили что-то взамен. Ты заметила, как, потеряв одно, мы тут же цеплялись за другое? Человек, должно быть, не может иначе. А потом у нас отняли все. Ничего не осталось. Кроме нас самих. Остались только ты да я, бредущие по тротуару, и я, некстати, черт побери, думающий обо всем этом. Единственное, что важно теперь — это знать, отнимут они тебя у меня, Ли, или меня у тебя. Однако я хочу верить, что они не сделают этого. Они отняли у нас все, и я не виню их. Но они не должны тронуть нас. Если снять всю одежду и побрякушки, остаются всего лишь два живых существа, которым или хорошо или плохо вместе, а мы с тобой никогда ведь не жаловались».
— Не спеши, иди медленно, — сказал Джон Уэбб.
— Я не спешу.
— Но не так медленно, чтобы казалось, будто ты боишься. И не так быстро, словно ты торопишься поскорее покончить с этим. Не давай им возможности торжествовать, Ли, не давай им больше ничего.
— Хорошо.
Они шли вперед.
— Не притрагивайся ко мне, — тихо промолвил он. — Не пытайся взять меня за руку.
— О, пожалуйста!
— Нет, нет, не делай этого.
Он отодвинулся от нее, продолжая идти. Он смотрел прямо перед собой. Их шаги были ровными и размеренными.
— Я сейчас разревусь, Джон.
— Проклятье! — медленно, не повышая голоса, сквозь зубы сказал он, даже не взглянув в ее сторону. — Перестань! Ты хочешь, чтобы я бросился бежать? Ты этого хочешь? Хочешь, чтобы я схватил тебя и бросился в джунгли, а потом чтобы они охотились за нами — ты этого хочешь, черт побери, хочешь, чтобы я упал на землю, завизжал и забился в истерике? Перестань, сделаем все как надо, они не получат больше ничего!
Они шли вперед.
— Хорошо, — сказала она, крепко сжав руки и подняв голову. — Я уже не плачу. Я не буду плакать.
— Хорошо, черт побери, очень хорошо, что ты не плачешь.
Странно, они все еще не минули эту carneceria. Они медленно шли по горячим плитам тротуара, а слева от них находилось это чудовищное видение. То, что свешивалось с крюков, напоминало о чем-то жестоком и постыдном, как нечистая совесть, кошмарные сны, растерзанные знамена и преданные надежды. Багровый цвет, зловещий запах сырости и крови — высоко подвешенные на крюках туши. Все было так ужасно, так непривычно.
Проходя мимо мясной лавки, Джон Уэбб, сам не зная зачем, вдруг поднял руку и с размаху хлопнул одну из туш. Сверкающим черно-синим конусом над головой взвились сердито жужжащие мухи.
Не замедляя шага, глядя прямо перед собой, Леонора сказала:
— Они нам все чужие. Я никого не знаю. Мне хотелось бы знать хотя бы одного из них. Мне хотелось бы, чтобы хоть один из них знал меня.
Наконец они миновали carneceria. Отвратительная багровая туша раскачивалась все медленнее и медленнее под жаркими лучами солнца.
И когда она остановилась совсем, жадные мухи снова облепили ее, словно укрыли черной мантией.
Разрисованный
Переводчик: А. Сырова
— Эй, Разрисованный!
Прозвучал свисток, и мистер Уильям Филиппус Фелпс оказался летней ночью на высокой платформе. Он стоял, скрестив руки на груди, олицетворяя собой целую толпу.
Он был весь в картинках, до самого пояса. На нем живого места не было. Стоило ему чуть шевельнуться или вздохнуть — и вздрагивали крохотные рты, подмигивали крохотные зеленые с золотыми искорками глаза, взмахивали крохотные розовые руки. На его широкой груди переливались луга, синели реки, вставали горы, тут же словно протянулся Млечный Путь — звезды, солнца, планеты. А человечки теснились в разных местах — на руках, на боках, на спине и на животе. Они прятались в чаще волос, выглядывая из пещер подмышек, глаза их так и сверкали. Каждый хлопотал о чем-то своем, каждый был занят своим делом.
Мистер Уильям Филиппус Фелпс искоса смотрел со своей причудливой платформы множеством «павлиньих глаз».
По ту сторону луга, усеянного древесными опилками, он увидел свою жену, Лизабет, разрывающую пополам билеты и с интересом всматривающуюся в серебряные пряжки на ремнях у проходящих мимо мужчин.
Руки мистера Уильяма Филиппуса Фелпса были татуированы розами. Сейчас, когда на них упали первые лучи солнечного восхода, розы увяли.
Год назад, когда он повел свою Лизабет в офис, чтобы зарегистрировать брак, и наблюдал, как она медленно выводит свое имя на бланке, кожа его была белой и чистой. Сейчас он внезапно с ужасом взглянул на себя. Он напоминал расписанное полотно, колеблющееся на ночном ветру! Как это все случилось? С чего началось?
А началось все это со споров, скандалов из-за его чрезмерной полноты.
Они подолгу ссорились летними ночами. Она просто вопила, орала на него. Ее крик был неприятен, как неожиданный, резкий звук медной трубы.
И он ушел из дома, ушел, чтобы съесть пять тысяч горячих дымящихся сосисок, десять миллионов жаренных в масле пирожков с мясом, целый лес жареного лука и выпить огромные моря апельсинового сока.
От мятных конфет кости у него стали, как у бронтозавра, от пирожков он раздулся, как мяч, в сердце появились боли, и весить он стал двадцать один стоун12.
— Уильям Филиппус Фелпс, — сказала ему жена на одиннадцатом месяце их совместной жизни, — ты тупой и жирный.
В тот же день хозяин ярмарки вручил ему месячную зарплату со словами:
— Извини, Фелпс. Теперь, когда ты стал таким толстым, ты мне больше не нужен.
— Разве я не гожусь больше для вашего балагана? Ведь вы всегда были мной очень довольны.
— Был. А теперь нет. Ты сидишь и не делаешь того, что тебе положено.
— Давайте, я буду у вас Толстяком.
— У меня уже есть Толстяк. Толстяки и гроша ломаного не стоят. — Хозяин смерил его взглядом сверху донизу. — Хотя вот что. Если бы у тебя была татуировка… А то с тех пор, как в прошлом году умер Галери Смит, у нас не было такого человека…
Это было месяц назад. Четыре коротких недели. От кого-то он узнал, что где-то далеко, в деревеньке на холмах, жила старушка. Как о ней говорили, мастер своего дела. Так что, если он поедет по проселочной дороге и повернет у реки направо, а потом налево…
Он пересек желтую луговину. Выжженная солнцем трава хрустела под ногами. Красные головки мака качались на ветру, склоняясь до земли. Он подошел к старой хибарке, которая выглядела так, будто простояла тут под дождями и ветрами не одну сотню лет.
Открыв дверь, он увидел пустую, без мебели, комнату, в центре которой сидела древняя старушка.
Глаза ее были словно сшиты красной просмоленной нитью. Нос был заклеен черным воском. Уши ее, казалось, ничего не слышали — будто порхающая стрекозой штопальная игла лишила ее всех чувств и ощущений.
Она сидела, не шевелясь, в пустой комнате.
Вокруг толстым слоем лежала желтая пыль, по которой много недель не ступала нога человека; если бы старушка двигалась, то остались бы ее следы. А следов-то и не было.
Ее руки касались друг друга, как тонкие проржавевшие инструменты. Ступни ног были обнаженными и грязными, как галоши.
А вокруг расположились пузырьки, бутылочки, флакончики с жидкостью для татуировки — красной, ярко-голубой, коричневой, желтой.
И только губы ее, незашитые, начали шевелиться.
— Входи. Садись. Я здесь одна.
Но он не послушался ее.
— Ты пришел за картинками, — сказала она высоким голосом. — Но сначала я покажу кое-что.
Она широко открыла ладонь.
— Смотри! — выкрикнула она.
Это был вытатуированный портрет Уильяма Филиппуса Фелпса.
— Это же я! — воскликнул он.
Ее крик остановил его у дверей.
— Не убегай!
Он застыл у порога спиной к ней.
— Это я, это я на твоей руке!
— Этой картинке уже пятьдесят лет. — Она поглаживала ее рукой, лаская, как кошку, снова и снова.
Он повернулся.
— Это старая татуировка.
Он подвинулся к ней поближе. Потом еще приблизился, склонился над картинкой и, моргая, смотрел на нее. Он вытянул дрожащий палец, чтобы потрогать картинку.
— Старая. Но это невозможно! Ты не знаешь меня. Я не знаю тебя. Твои глаза, они сомкнуты.
— Я ждала тебя, — сказала она. — И многих других.
Она показала свои руки и ноги.
— На них изображены те, кто уже приходил ко мне. А вот здесь, на этих картинках, те, кто навестят меня в следующие сто лет. И ты, ты пришел.
— Но как ты узнала? Ты же не видишь!
— Я чувствую тебя, как чувствуют львы, слоны и тигры. Расстегни свою рубашку. Я нужна тебе. Не бойся. Мои иглы так же чисты, как и руки доктора. Когда я закончу расписывать тебя, я буду ждать, когда придет еще кто-нибудь, кто во мне нуждается. Хорошо, что ты пришел. Однажды, возможно, лет через сто, я пойду в лес и лягу там под белыми грибами, а весной ты увидишь на этом месте маленький голубой василек.
Он начал расстегивать пуговицы на рукавах.
— Я знаю Далекое Прошлое, Светлое Настоящее и еще более Далекое Будущее, — шептала она.
Ее глаза были поражены слепотой, а лицо было обращено к человеку, которого она не видела.
— Ты видел картинки на моей коже. И у тебя будут такие же. Ты будешь единственным настоящим Разрисованным во всей Вселенной. Ты увидишь удивительные картинки, которые никогда не забудешь. Я оставлю на твоей коже картинки Будущего.
И она уколола его иглой.
Он помчался обратно на ярмарку, в балаган, опьяненный страхом, но в приподнятом настроении. О, как быстро эта старая колдунья расписала его цветными рисунками. Он сидел и чувствовал, как ее волшебные иглы колют и жалят, точно осы. А потом его усталое тело ожило. Он стал весь такой цветистый и узорчатый, словно его пропустили через типографский пресс, печатающий цветные изображения. Он оказался в дивном одеянии из троллей и ярко-красных динозавров.
— Посмотри на меня! — крикнул он Лизабет.
Он сорвал с себя рубашку. Она подняла голову от туалетного столика и взглянула.
Он стоял перед ней полуобнаженный, при свете электрической лампочки, свисающей с потолка их передвижного домика на колесах, выставив вперед свою невероятно обширную грудь. Чего только на ней не было!
Вот начала скакать полудевица-полукоза, как только задвигались его бицепсы. А здесь, на подбородке, разместилась целая Страна Потерянных Душ. В этих многочисленных жировых складках, напоминающих меха аккордеона, притаилось множество маленьких скорпионов, жучков, мышек. Они сталкивались, давя и уничтожая друг друга, прятались, выглядывали из-за укрытий, снова исчезали, когда он поднимал или опускал свои подбородки.
— Боже мой! — воскликнула в ужасе Лизабет. — Мой муж — какое-то чудище!
Она выскочила из домика, и он остался один, лицом к лицу с зеркалом.
Зачем он это сделал? Чтобы найти себе работу? Да. Но, в основном, для того, чтобы скрыть свою полноту, жир, наросший в огромном количестве на его костях. Спрятать жир под слоем красок и удивительных фантазий, спрятать его от своей жены, но больше всего от самого себя.
Он подумал о последних словах, сказанных старушкой. Она нанесла ему на кожу два особых рисунка: один — на груди, другой — на спине, но не позволила посмотреть на них. Она покрыла их кусочком ткани и закрепила липким пластырем.