Страница:
Она еще раз с грустью поглядела на расстилавшуюся внизу деревню, в одном из домов которой лежала ее мать. Теперь, пока она не дойдет до Фарли-Холл, следов человеческого жилья ей больше не увидеть. Эмма резко повернулась. Хватит отдыхать, решила она. Если не хочешь опоздать, то надо поторапливаться – до шести остается совсем немного времени. Кухарка уже будет ее ждать. Подобрав подол юбки, прошла через турникет и спустилась на огороженное поле. Земля под ногами была твердой от холода, перед ней плыл туман, делавший почти неразличимыми заросли мертвого кустарника и несколько чахлых заиндевелых деревьев. По пути то и дело виднелись снежные плешки с сугробами, казавшимися в туманном воздухе какими-то таинственными существами, пугавшими Эмму своей призрачностью в этот ранний утренний час. Но как ни дрожала Эмма при виде этих „призраков", она ни на минуту не замедлила свой шаг, храбро продолжая идти вперед. Тропинка временами становилась почти неразличимой, однако, проработав в Фарли-Холл уже два года, она так хорошо знала дорогу, что ноги сами вели ее в нужном направлении. Звук ее шагов по замерзшей земле был единственным звуком, раздававшимся в утренней тишине.
Она шла и думала теперь об отце. Она хорошо знала и понимала его, но в последние несколько месяцев поведение отца все больше и больше тревожило ее. Вернувшись с Бурской войны, он уже не был тем человеком, которого она прежде так любила. Прежняя живость куда-то подевалась – все чаще он замыкался, уходил в себя, но потом вдруг взрывался и впадал в такую ярость, что совладать с ней не представлялось никакой возможности. Казалось, ему действуют на нервы все – особенно же старший сын Уинстон. Правда, для мамы и для нее, Эммы, он делал исключение.
Вся эта непоследовательность в отцовском поведении и частые непонятные смены настроения ставили Эмму в тупик: всякий раз, когда он смотрел на нее отсутствующим взором, отец казался ей большим ребенком. Иногда ей хотелось подойти к нему, схватить и как следует встряхнуть, чтобы он наконец понял, где находится, и вернулся в реальную жизнь. Чтобы осуществить задуманное, она, однако, была чересчур маленькой и слабой. Вот почему она все время пыталась расшевелить его, задавая бесконечные вопросы. Они касались денежных дел и, главное, болезни мамы. Отвечая, он не менял выражение лица, по-прежнему остававшегося неподвижным и замкнутым. Боль, которую он испытывал, выдавали только глаза. Это болезнь матери, думала Эмма, сделала его таким: бесконечные страхи за Элизабет изменили даже такого сильного человека, как Джек Харт. Дух его словно окаменел и больше не выручал в трудные минуты, как прежде. И причиной тут была не война, с которой он вернулся, а грусть, вызванная маминым состоянием, решила Эмма.
Однако, по своей еще детской наивности, она не была в состоянии все понять. Главным в ее жизни было страстное стремление во что бы то ни стало изменить те жалкие условия, которые калечили существование семьи, и найти средства для выживания. Это занимало Эмму настолько, что ко всему остальному она была в сущности слепа. Она видела, что у ее папы нет ответов на вопросы, которые задает ему дочь, он не знает, как решить те проблемы, которые стоят перед их семьей. Чтобы хоть как-то ее успокоить, он в последнее время все чаще и чаще прибегает к одной и той же фразе:
– Скоро все поправится, любовь моя!
Ее младший братишка Уинстон, так тот буквально зачарован этими словами, в которых звучат уверенность и оптимизм. С горящими от предвкушения лучших дней глазами он возбужденно восклицает:
– Скажи, когда, папа?! Когда?!
В отличие от Уинстона Эмма слишком прагматична, чтобы спрашивать когда. Ее куда больше интересует как. Разум буквально вопиет: „Как? Как?" Но она ни разу так и не задала отцу этого мучившего ее вопроса. Не задала, потому что боялась: отец не примет брошенный ему вызов, он ведь всего-навсего пытается немного успокоить Уинстона. Кроме того, она была абсолютно уверена, что – и об этом говорил весь ее прошлый опыт – на ее „как" отец не сможет дать путного ответа, и не в состоянии он предложить никаких практических шагов. Реалистка, она примирилась с неизбежностью такого положения вещей уже много месяцев назад. Она приняла эту неизбежность как данность: ведь средств для борьбы с апатией отца и его бессилием, медлительностью и отсутствием всякой инициативы у нее не было.
– Ничего в нашей жизни не изменится к лучшему, потому что отец ничего не делает, чтобы это могло произойти, – произнесла она вслух, перелезая через низенькую ограду, за которой начиналась тропа, ведущая на север.
Эмма с досадой вздохнула, понимая, что тут ничего уже не поделаешь: отец таков, каков он есть, и стать другим он не может, хотя она и не могла взять в толк почему. Эмма еще не знала: когда у человека отнимают надежду, он остается ни с чем, иногда даже теряя волю к жизни. А Джек Харт жил без надежды уже много-много лет.
Немного подышав на руки, чтобы они хоть немного согрелись, она сунула их в карманы своего пальтеца и начала подниматься на нижний склон холма, откуда тропинка вела к Рамсден-Гилл и дальше вверх, на вершину плато, где находилась дорога в Фарли-Холл. У нее еще оставалось время снова подумать о предмете, который в разговорах с отцом она в последнее время никогда не поднимала. Речь шла о деньгах, не думать о которых она просто не могла. Необходимо что-то предпринять, вертелось у нее в голове, чтобы в семье появились деньги. Без них не выжить – ни им всем, ни в особенности больной матери, которой нужно побыстрей восстанавливать здоровье и силы. Несмотря на молодость Эмма уже хорошо знала, что без денег человек – просто ничто, всего лишь бессильная жертва господствующего класса, класса угнетателей. Ничем не лучше вьючного животного, которое тащит на себе вечное ярмо непосильного каторжного труда. Животного, обреченного тянуть лямку до конца своих дней – без всякой надежды, без веры, но зато с вечным отчаянием и ужасом в душе. Такое существование даже жизнью-то не назовешь. Зависеть от настроений, капризов и причуд богатых, этих беспечных и бессердечных людей, не ведающих, что такое превратности судьбы. Да, без денег человек сразу становится песчинкой в огромном и устрашающем мире.
Понимание этого, как и множества других вещей, пришло к Эмме вскоре после того, как она начала работать в Фарли-Холл. Наделенная от природы острой наблюдательностью, Эмма была к тому же сметлива и разумна не по годам. Поэтому она не могла не заметить тех вопиющих и отвратительных различий, которые существовали между жизнью господ в Фарли-Холл и жизнью простых сельчан в деревушке Фарли. Если первые жили в роскоши, даже утопали в ее великолепии, знать не зная о тяготах тех, кто на них работает, то вторые – в бедности и нищете, которые были их уделом, несмотря на то, что своим каторжным трудом они-то и создавали всю ту роскошь, окружавшую праздную жизнь господ в Фарли-Холл.
Деньги, как вскоре убедилась Эмма, наблюдая за семейством Фарли и их образом жизни, нужны не только для того, чтобы обеспечить себя самым необходимым, но и для многого другого. Тот, кто имеет деньги, не могла не понять девочка, имеет власть. Последнее же казалось ей особенно притягательным, ибо именно власть делает человека неуязвимым. Именно власть дает ему безопасность. В то же самое время Эмма с горечью осознала, что если вы бедны, то для вас нет ни справедливости, ни свободы. И то и другое, как она подозревала с присущей ей проницательностью, вполне можно купить, когда у вас есть деньги. Как можно купить и лекарства и вкусную еду, которые так необходимы сейчас ее матери. Лишь бы у вас в кармане всегда были в достаточном количестве шиллинги, которые в нужный момент можно было бы выложить на прилавок. Да, подвела Эмма итог своим размышлениям, деньги – вот ответ на все вопросы.
„Что ж, – решила она, – значит, мне надо каким-то образом зарабатывать для семьи больше денег, чем сейчас". Взбираясь по крутой тропе, Эмма упорно думала: раз люди бывают бедными и богатыми, то, значит, богатым можно стать, а в таком случае почему бы не стать тогда и ей? Отец, правда, считает, что все зависит от двух вещей – рождения и удачи. Эмму эти готовые ответы не удовлетворяли: сомневаясь в их достоверности, она отказывалась признавать содержавшийся в них смысл. Если, рассуждала она, у человека есть идея и он, не жалея сил, работает, чтобы ее осуществить, то кто сказал, что в результате он не добьется богатства? Обязательно добьется! Может быть, даже сделает себе целое состояние. Поняв это, Эмма не упускала такую вероятность из своего поля зрения, не ослабляя своего внимания ни на минуту, не поддаваясь слабости или унынию. Да, у нее не хватало опыта, это верно, но зато она в избытке имела нечто, куда более важное, – интуицию, воображение и честолюбие.
Интуитивно Эмма уже поняла многое, в том числе и такой непреложный факт: деньги не всегда достаются вам по наследству или в результате слепой игры случая. Что бы там ни говорил отец, существовали и другие способы, годные для того, чтобы разбогатеть. Она тяжело вздохнула. Продрогшая до мозга костей, тревожась за мать – как она там одна? – Эмма шла и думала свою невеселую думу. Ей представлялось, что она совсем одна в этом мире, которому тем не менее бросает сейчас дерзкий вызов, не рассчитывая ни на чью поддержку или дружеское слово участия. Пусть так, но она решила добиться успеха – и она его добьется! Она придумает, как стать богатой, очень богатой. Это не прихоть, а насущная необходимость: ведь только тогда все они смогут обрести желанную безопасность.
Ноги сами вели Эмму по узкой тропке – и каким бы густым все еще ни был туман, она знала, что скоро одолеет подъем – об этом свидетельствовали ее тяжелое дыхание и усталость в ногах, которые прямо-таки отказывались теперь идти. Чем выше, тем сильней становился ветер и тем сильнее ее била дрожь. Ветер дул с высоких окрестных холмов, и поднятый воротник пальто был против него бессилен. Руки девушки совсем окоченели, но ноги все еще сохраняли тепло: это отец на прошлой неделе починил ей башмаки, купив у дубильщиков хорошую кожу и толстый войлок для стелек. Она стояла рядом с ним на кухне и смотрела, как он орудует иглой и молотком, надев башмак на старую железную колодку, как прибивает новые подошвы к потрескавшемуся верху. Мысли ее перенеслись теперь в Фарли-Холл, где уже приготовила горячую дымящуюся похлебку кухарка – и ждет ее. При воспоминании об этом Эмма невольно ускорила шаг, как бы подстегнутая запахами господской кухни.
Вот перед ней возникло несколько голых обглоданных деревьев: в их протянутых к зеленому, как бутылочное стекло, небу ветвях было что-то призрачное и безнадежное. Сердце ее опять быстро заколотилось в груди – отчасти из-за тяжелого подъема, а отчасти из-за испытываемого ею в этом месте ужаса: отсюда тропа круто ныряла вниз в Рамсден-Гилл, лощине между холмами. Этот участок дороги был ей больше всего ненавистен. Скалы, напоминавшие каких-то фантастических чудовищ, сухие обрубки деревьев. К тому же в лощину с вершин двух холмов-„близнецов" стекал туман, и в его серой тьме почти не видно было дороги.
Здесь она всегда начинала нервничать, но тем не менее заставляла себя идти вперед и даже сердилась на свою слабость. Между тем ее страхи были вполне понятны. Старожилы здешних мест рассказывали, что тут обитают маленькие гномы и бесы, а воздух кишит духами вересковых лугов, которые носятся в тумане, висящем между песчаными скалами, и, невидимые, грозят путнику на каждом шагу. Боялась Эмма и встречи с заблудшими душами, которые – так гласило поверье – также нашли себе пристанище в туманной лощине. Чтобы спугнуть наваждение и отогнать от себя бесов и души мертвых, Эмма стала напевать. Правда, она не пела вслух, потому что боялась, что звук ее пения может разбудить мертвецов. Песен в ее репертуаре было не слишком много – в основном те, что все дети учили когда-то в школе, но они казались ей чересчур детскими и невыразительными. Поэтому сейчас, как и обычно, она напевала про себя духовный гимн „Вперед, Христа солдаты", помогавший ей преодолевать страх и двигаться вперед в такт звучавшему в ее голове маршевому ритму.
Она дошла уже до середины Рамсден-Гилл, когда слова гимна замерли на ее губах. Эмма тут же остановилась и застыла в оцепенении, в ужасе прислушиваясь к неожиданно донесшимся до нее звукам. Они стлались где-то снизу – громоподобные, гулкие, словно кто-то большой и сильный шел по тропе ей навстречу с противоположного конца лощины. Эмма в панике прижалась к уступу скалы и затаила дыхание: страх струился из нее, как холодная вода из расщелины. И вот это остановилось перед ней – отнюдь не древнее чудовище, которые виделись ей чуть ли не в каждом дереве или уступе скалы, а обыкновенный человек, только очень высокий, так что ему приходилось чуть не вдвое складываться, чтобы разглядеть ее сквозь густой туман.
Эмма затаила дыхание. Кулаки в карманах были крепко сжаты. Бежать обратно, постаравшись прошмыгнуть между его ног, или нет, соображала она лихорадочно. Ужас, однако, так парализовал ее, что она не могла не только бежать, но даже шевельнуться. И тут чудовище в обличье человека заговорило – ей стало еще страшнее, чем было до сих пор.
– Ей-ей, сама судьба свела меня в этом чертовом месте да еще в такой неурочный час с юной прелестницей, которая вдобавок бродит одна на холодном ветру. Вместо того чтобы сидеть дома...
Эмма не произнесла в ответ ни слова, а только смотрела на возвышавшегося над ней гиганта, толком не разбирая в промозглом мраке его черт. Стараясь как можно плотнее вжаться в расщелину скалы, она больше всего в этот момент желала бы совсем раствориться в ней, чтобы прекратился весь этот кошмар.
„Чудовище" между тем заговорило снова. Долетавший до нее откуда-то сверху сквозь завесу тумана голос был, казалось, лишен всякой телесной оболочки, словно принадлежал не человеку, а привидению:
– Ага, мы, я вижу, испугались, да? Что ж тут удивляться, если на пути у юной девушки вдруг вырастает эдакое чудище вроде меня! Но ты можешь не бояться, милая. Я ведь только на вид такой страшный. На самом деле я всего лишь бедный путник, сбившийся с дороги в этих гиблых местах. А иду я Фарли-Холл. Не знаешь ли ты, как мне туда дойти?
При этих словах Эмма немного успокоилась и сердце ее перестало колотиться как бешеное. Но дрожь все еще пробирала ее: чужак в этих краях мог быть не менее опасен – а в том, что перед ней чужак, не было ни малейшего сомнения, – чем любое даже самое страшное чудовище. Сколько раз отец предостерегал ее, чтобы она никогда не заговаривала с незнакомыми людьми. Он называл любого человека не из их долины чужаком, а их всегда следовало остерегаться. Вот почему она продолжала прижиматься к скале, моля Бога, чтобы незнакомец растворился в тумане, и ни слова не отвечая на его расспросы. Может быть, думалось ей, если он не услышит ее голоса, то исчезнет столь же внезапно, как и появился.
– Ей-же-ей, вот уж не думал, что у киски нет языка и она не может разговаривать, – произнес гигант, как будто он обращался к кому-то третьему, стоявшему рядом с ним.
Эмма закусила губу, испуганно озираясь вокруг, но никого кроме них двоих не было видно, сколько она ни вглядывалась. Правда освещение не позволяло судить об этом с уверенностью.
– Я же говорю, красавица, что не сделаю тебе ничего дурного. Покажи мне дорогу в Фарли-Холл – и я тут же уйду. Клянусь!
Эмма все еще так и не смогла рассмотреть лица незнакомца, которое скрывал от ее глаз обволакивающий их обоих туман. Она потупила взгляд и тут увидела огромные подбитые гвоздями башмаки и широкие брючины. Ни башмаки, ни брючины не двигались: незнакомец все это время простоял на том же самом месте, где остановился. „Наверно, думает, что если сделает хоть шаг, то я тут же убегу", – решила Эмма, которой и впрямь хотелось, покинув свое убежище, раствориться в тумане.
Незнакомец прокашлялся и произнес на сей раз уже менее хрипло:
– Уверяю тебя, ничего плохого я не замышляю, малышка. Не надо меня бояться!
В его голосе Эмма почувствовала нечто, заставившее ее расслабить напряженные, как струны, мускулы. Бившая ее все это время дрожь стала проходить. У незнакомца был какой-то странный голос – музыкальный, певучий, такого она в своей жизни не слыхала еще ни разу. Прислушавшись к нему, Эмма вдруг поняла, что, должно быть, напрасно беспокоилась: человек с таким голосом мог быть только добрым, сердечным, даже нежным. И все-таки он чужак! Но почему же тогда ее губы сами собой – о ужас! – произносят:
– А зачем вам потребовалось идти в Фарли-Холл?
Выпалив это, Эмма готова была от злости на себя откусить собственный язык.
– Меня попросили отремонтировать у них печные трубы. Сквайр Фарли сам приходил ко мне на прошлой неделе. Да-да, сам разыскал меня в Лидсе. И предложил мне, надо сказать, хорошие деньги за эту работу, за что я ему очень благодарен. Такой щедрый джентльмен.
Эмма с подозрительностью поглядела на чужака, задрав кверху мокрое от тумана лицо и пытаясь рассмотреть его лицо. Таких высоких людей ей ни разу до этого не приходилось видеть. Одет он был в грубую рабочую робу; за плечами у него болтался какой-то старый мешок.
– Так вы, наверно, моряк? – с осторожностью спросила Эмма, припомнив, что кухарка говорила ей, что для ремонта в Фарли-Холл наняли какого-то моряка, которому предстояло заняться печными трубами.
Гигант так и покатился со смеху – смех был каким-то утробным, и он сотрясал все его огромное тело.
– Моряк, а то как же! И зовут меня Шейн О'Нил, но вообще-то все знают меня как Блэки.
Эмма снова пристально взглянула на незнакомца, в который уже раз пытаясь рассмотреть его лицо в тусклом утреннем свете, перемешанном с туманом.
– Блэки? – переспросила Эмма. – А вы случайно не арап? – И голос ее задрожал от страха. Впрочем, она тут же разозлилась на себя за свою глупость: О'Нил – чисто ирландская фамилия, да и выговор у него ирландский, отсюда и непривычная певучесть, о которой ей доводилось слышать от других людей, так что сомневаться тут не приходилось.
Ее вопрос вызвал у незнакомца новый приступ смеха, еще более раскатистого.
– Нет, милая, никакой я не арап. Просто-напросто черный ирландец. Отсюда и мое прозвище, – давясь от смеха, произнес О'Нил. – А как зовут тебя?
Эмма снова заколебалась. Ее приучили считать: чем меньше другие о тебе знают, тем лучше. Лучше, потому что безопаснее. Если посторонним про тебя ничего неизвестно, то и ничего дурного они тебе сделать не смогут. Но снова губы не повиновались рассудку и, помимо ее воли, произнесли:
– Эмма. Эмма Харт.
– Рад с вам познакомиться, Эмма Харт. Ну а теперь, когда мы знаем друг друга, так сказать, не будешь ли ты столь добра, чтобы указать мне дорогу в Фарли-Холл?
– Это как раз там, откуда вы появились. В той стороне, – ответила Эмма, вся дрожа: промозглая сырость, казалось, пропитала все ее тело, прижатое к уступу влажной холодной скалы. И снова ее губы как бы сами собой произнесли с пугающей ясностью:
– Я сама как раз туда иду. И вы, если хотите, тоже можете пойти вместе со мной.
– Если хочу! Еще бы мне не хотеть! Спасибо, Эмма. Тогда что же, пошли? А то, честно говоря, стоять тут на ветру чертовски холодно, и я совсем промок. Прямо как на болоте, ей-ей!
Гигант стал переминаться с ноги на ногу, пытаясь хоть чуточку согреться. Однако мерзлая земля не слишком этому способствовала.
Выскользнув наконец из своей расщелины, Эмма пошла вперед по тропе, которая вскоре должна была вывести их обоих из Рамсден-Гилла на плато, простиравшееся до Фарли-Холл. Тропа была узкой и местами довольно опасной – подъем здесь и на самом деле становился с каждым шагом все круче. Идти приходилось гуськом – впереди Эмма, за ней ирландец. Она старалась идти как можно быстрее, чтобы страшная туманная лощина наконец-то осталась позади. Они шли молча, так как подъем требовал много усилий и отвлекаться было бы рискованно. Да и сама тропинка была не из легких: валявшиеся под ногами обломки скал, торчавшие из мерзлой земли сучковатые корни деревьев грозили неосторожному путнику серьезной опасностью.
Когда в конце концов они вышли на ровное плато, туман тут же рассеялся: его унесли ветры, дующие с высоких окрестных холмов. Утренний воздух здесь казался опаловым; розовато-серое небо наполнялось робким золотистым сиянием, исходившим от какого-то невидимого источника за горизонтом, – то был типичный для этих северных мест свет, поражавший даже днем своей холодностью. Сияние мало-помалу затопило пространство между горбатыми холмами удивительно яркими красками, отчего холмы казались теперь слитками расплавленной меди.
Очутившись на плоской равнине, Эмма остановилась – ей необходимо было перевести дыхание. Внизу осталась страшная лощина Рамсден-Гилл, далеко впереди виднелись Рамсденские скалы, причудливыми очертаниями которых она всегда любовалась в этом месте.
– Поглядите только на этих коней! – обратилась она к Блэки О'Нилу, показывая рукой на огромные утесы, выделявшиеся на горизонте своим гордым величием.
Ирландец проследил глазами за движением ее руки – и так и охнул от неожиданности. Девушка была совершенно права: скалы действительно казались огромными вставшими на дыбы конями. Их высеченные грубым резцом природы очертания были словно живые. Издали и впрямь представлялось, что это мифические гигантские жеребцы скачут галопом по небу в золотом сиянии.
– Красотища! А как называется это место? – пораженный, спросил Блэки.
– Рамсден-Крэгс, но местные иногда называют его Летящие Кони. А моя мама говорит, что это Вершина Мира, – ответила Эмма.
– Вершина, это уж точно, – пробормотал восхищенный Блэки.
Он опустил мешок на землю и глубоко втянул в себя свежий воздух, так отличавшийся от туманных испарений Рамсден-Гилла.
За все это время Эмма так толком и не рассмотрела лица Блэки О'Нила. Внизу, в лощине, он шел сзади по узкой тропе, да и сейчас все еще оставался не перед, а за ней, как будто продолжал следовать за своим проводником. Мама постоянно прививала ей хорошие манеры, которые, в частности, предписывали никогда не позволять себе глазеть на посторонних. Но больше бороться со своим любопытством Эмма уже не могла и медленно, как бы невзначай, повернулась и в упор посмотрела на нового знакомого. Человеку, который поначалу так ее испугал, оказалось на вид не больше восемнадцати лет.
„Совсем молодой", – пронеслось в Эмминой голове. Выглядел он совершенно необычно: во всяком случае до сих пор в своей жизни она с подобными людьми еще не сталкивалась.
В свою очередь и Блэки в упор взглянул на свою новую знакомую. Посмотрел – и улыбнулся. Теперь Эмма сразу догадалась, почему там, в лощине, вдруг перестала бояться встречного. Несмотря на огромный рост и грубую одежду, в его наружности было что-то поразительно деликатное и даже нежное. Такой же приятностью отличались и его манеры. Лицо ирландца, дружелюбное и открытое, исключало всякую мысль о вероломстве, что подтверждала также и широкая улыбка, теплая, можно сказать, солнечная, правда, не лишенная лукавства. Выражение его темных глаз было добрым и участливым. Вопреки своим обычным правилам, Эмма улыбнулась сама – в ответ на его улыбку. Она, кажется, и думать забыла, что отец всегда предостерегал ее не слишком доверяться незнакомцам, какими бы симпатичными они ни казались.
– Фарли-Холл отсюда не видно, – заметила Эмма. – Но идти тут совсем недалеко. Только перейти через тот вон невысокий перевал – и мы уже у цели. Пошли, Блэки! – заключила она с восторгом, очарованная своим новым знакомым.
Кивнув, Блэки поднял мешок, перекинул его через плечо (казалось, это не составляет для него никакого труда) – в его огромных ручищах мешок и на самом деле казался каким-то маленьким узелком. Он быстро догнал Эмму, шагавшую впереди, и начал насвистывать что-то беззаботно-веселое. Ирландец шел, закинув голову назад, и его курчавые волосы развевались на ветру.
Время от времени Эмма украдкой бросала на него робкие взгляды. Он буквально очаровал ее не в последнюю очередь потому, что людей, подобных ему, она в своей жизни до сих пор никогда еще не встречала. Блэки, казалось, заметил, с каким пристальным вниманием его разглядывают – и это его немало забавляло. Он сразу же оценил Эмму по достоинству: глаз у него был острый и наблюдательный, да и соображал он неплохо. Судя по внешнему виду, решил Блэки, ей было лет четырнадцать. Скорей всего, подумалось ему, она из местных и в Фарли-Холл идет с каким-нибудь поручением. Маленькая еще, а такая самостоятельная. А все-таки он здорово напугал ее, должно быть, там, в лощине. Еще бы, вдруг появился из тумана, как привидение. Глядя, как она важно вышагивает теперь по дороге, Блэки не мог удержаться от улыбки. Бедняжка, ей приходится делать такие длинные шаги! Увидев это, он стал идти медленнее, чтобы у Эммы не сбивалось дыхание.
У Шейна Патрика Десмонда О'Нила, больше известного как Блэки, был рост сто девяносто сантиметров, но он казался настоящим великаном из-за своего могучего сложения – мощного торса и крутых плеч. При этом Блэки не был чрезмерно плотным, а скорее просто мускулистым и жилистым. От него так и веяло мужественностью и крепким здоровьем, а уж о силе и говорить нечего. Длинные ноги, удивительно узкая для такой широкой спины талия делали его фигуру на редкость стройной. Что касается прозвища, то оно становилось понятным при одном лишь взгляде на его волосы – густыми черными кудрями они спадали на плечи, оставляя открытым высокий ясный лоб. Волосы показались Эмме эбонитовыми, не только из-за оттенка, но и из-за своего блеска. Глаза были темно-карими, почти черными, как блестящий уголь. Широко расставленные, они глядели из-под густых кустистых бровей – большие, умные, добрые и могущие – если заденут его достоинство – метать искры гнева. Точно так же они могли становиться траурно-печальными, если на его кельтскую душу находила меланхолия. Впрочем, большей частью они искрились радостным блеском – свидетельство отменно хорошего настроения.
Она шла и думала теперь об отце. Она хорошо знала и понимала его, но в последние несколько месяцев поведение отца все больше и больше тревожило ее. Вернувшись с Бурской войны, он уже не был тем человеком, которого она прежде так любила. Прежняя живость куда-то подевалась – все чаще он замыкался, уходил в себя, но потом вдруг взрывался и впадал в такую ярость, что совладать с ней не представлялось никакой возможности. Казалось, ему действуют на нервы все – особенно же старший сын Уинстон. Правда, для мамы и для нее, Эммы, он делал исключение.
Вся эта непоследовательность в отцовском поведении и частые непонятные смены настроения ставили Эмму в тупик: всякий раз, когда он смотрел на нее отсутствующим взором, отец казался ей большим ребенком. Иногда ей хотелось подойти к нему, схватить и как следует встряхнуть, чтобы он наконец понял, где находится, и вернулся в реальную жизнь. Чтобы осуществить задуманное, она, однако, была чересчур маленькой и слабой. Вот почему она все время пыталась расшевелить его, задавая бесконечные вопросы. Они касались денежных дел и, главное, болезни мамы. Отвечая, он не менял выражение лица, по-прежнему остававшегося неподвижным и замкнутым. Боль, которую он испытывал, выдавали только глаза. Это болезнь матери, думала Эмма, сделала его таким: бесконечные страхи за Элизабет изменили даже такого сильного человека, как Джек Харт. Дух его словно окаменел и больше не выручал в трудные минуты, как прежде. И причиной тут была не война, с которой он вернулся, а грусть, вызванная маминым состоянием, решила Эмма.
Однако, по своей еще детской наивности, она не была в состоянии все понять. Главным в ее жизни было страстное стремление во что бы то ни стало изменить те жалкие условия, которые калечили существование семьи, и найти средства для выживания. Это занимало Эмму настолько, что ко всему остальному она была в сущности слепа. Она видела, что у ее папы нет ответов на вопросы, которые задает ему дочь, он не знает, как решить те проблемы, которые стоят перед их семьей. Чтобы хоть как-то ее успокоить, он в последнее время все чаще и чаще прибегает к одной и той же фразе:
– Скоро все поправится, любовь моя!
Ее младший братишка Уинстон, так тот буквально зачарован этими словами, в которых звучат уверенность и оптимизм. С горящими от предвкушения лучших дней глазами он возбужденно восклицает:
– Скажи, когда, папа?! Когда?!
В отличие от Уинстона Эмма слишком прагматична, чтобы спрашивать когда. Ее куда больше интересует как. Разум буквально вопиет: „Как? Как?" Но она ни разу так и не задала отцу этого мучившего ее вопроса. Не задала, потому что боялась: отец не примет брошенный ему вызов, он ведь всего-навсего пытается немного успокоить Уинстона. Кроме того, она была абсолютно уверена, что – и об этом говорил весь ее прошлый опыт – на ее „как" отец не сможет дать путного ответа, и не в состоянии он предложить никаких практических шагов. Реалистка, она примирилась с неизбежностью такого положения вещей уже много месяцев назад. Она приняла эту неизбежность как данность: ведь средств для борьбы с апатией отца и его бессилием, медлительностью и отсутствием всякой инициативы у нее не было.
– Ничего в нашей жизни не изменится к лучшему, потому что отец ничего не делает, чтобы это могло произойти, – произнесла она вслух, перелезая через низенькую ограду, за которой начиналась тропа, ведущая на север.
Эмма с досадой вздохнула, понимая, что тут ничего уже не поделаешь: отец таков, каков он есть, и стать другим он не может, хотя она и не могла взять в толк почему. Эмма еще не знала: когда у человека отнимают надежду, он остается ни с чем, иногда даже теряя волю к жизни. А Джек Харт жил без надежды уже много-много лет.
Немного подышав на руки, чтобы они хоть немного согрелись, она сунула их в карманы своего пальтеца и начала подниматься на нижний склон холма, откуда тропинка вела к Рамсден-Гилл и дальше вверх, на вершину плато, где находилась дорога в Фарли-Холл. У нее еще оставалось время снова подумать о предмете, который в разговорах с отцом она в последнее время никогда не поднимала. Речь шла о деньгах, не думать о которых она просто не могла. Необходимо что-то предпринять, вертелось у нее в голове, чтобы в семье появились деньги. Без них не выжить – ни им всем, ни в особенности больной матери, которой нужно побыстрей восстанавливать здоровье и силы. Несмотря на молодость Эмма уже хорошо знала, что без денег человек – просто ничто, всего лишь бессильная жертва господствующего класса, класса угнетателей. Ничем не лучше вьючного животного, которое тащит на себе вечное ярмо непосильного каторжного труда. Животного, обреченного тянуть лямку до конца своих дней – без всякой надежды, без веры, но зато с вечным отчаянием и ужасом в душе. Такое существование даже жизнью-то не назовешь. Зависеть от настроений, капризов и причуд богатых, этих беспечных и бессердечных людей, не ведающих, что такое превратности судьбы. Да, без денег человек сразу становится песчинкой в огромном и устрашающем мире.
Понимание этого, как и множества других вещей, пришло к Эмме вскоре после того, как она начала работать в Фарли-Холл. Наделенная от природы острой наблюдательностью, Эмма была к тому же сметлива и разумна не по годам. Поэтому она не могла не заметить тех вопиющих и отвратительных различий, которые существовали между жизнью господ в Фарли-Холл и жизнью простых сельчан в деревушке Фарли. Если первые жили в роскоши, даже утопали в ее великолепии, знать не зная о тяготах тех, кто на них работает, то вторые – в бедности и нищете, которые были их уделом, несмотря на то, что своим каторжным трудом они-то и создавали всю ту роскошь, окружавшую праздную жизнь господ в Фарли-Холл.
Деньги, как вскоре убедилась Эмма, наблюдая за семейством Фарли и их образом жизни, нужны не только для того, чтобы обеспечить себя самым необходимым, но и для многого другого. Тот, кто имеет деньги, не могла не понять девочка, имеет власть. Последнее же казалось ей особенно притягательным, ибо именно власть делает человека неуязвимым. Именно власть дает ему безопасность. В то же самое время Эмма с горечью осознала, что если вы бедны, то для вас нет ни справедливости, ни свободы. И то и другое, как она подозревала с присущей ей проницательностью, вполне можно купить, когда у вас есть деньги. Как можно купить и лекарства и вкусную еду, которые так необходимы сейчас ее матери. Лишь бы у вас в кармане всегда были в достаточном количестве шиллинги, которые в нужный момент можно было бы выложить на прилавок. Да, подвела Эмма итог своим размышлениям, деньги – вот ответ на все вопросы.
„Что ж, – решила она, – значит, мне надо каким-то образом зарабатывать для семьи больше денег, чем сейчас". Взбираясь по крутой тропе, Эмма упорно думала: раз люди бывают бедными и богатыми, то, значит, богатым можно стать, а в таком случае почему бы не стать тогда и ей? Отец, правда, считает, что все зависит от двух вещей – рождения и удачи. Эмму эти готовые ответы не удовлетворяли: сомневаясь в их достоверности, она отказывалась признавать содержавшийся в них смысл. Если, рассуждала она, у человека есть идея и он, не жалея сил, работает, чтобы ее осуществить, то кто сказал, что в результате он не добьется богатства? Обязательно добьется! Может быть, даже сделает себе целое состояние. Поняв это, Эмма не упускала такую вероятность из своего поля зрения, не ослабляя своего внимания ни на минуту, не поддаваясь слабости или унынию. Да, у нее не хватало опыта, это верно, но зато она в избытке имела нечто, куда более важное, – интуицию, воображение и честолюбие.
Интуитивно Эмма уже поняла многое, в том числе и такой непреложный факт: деньги не всегда достаются вам по наследству или в результате слепой игры случая. Что бы там ни говорил отец, существовали и другие способы, годные для того, чтобы разбогатеть. Она тяжело вздохнула. Продрогшая до мозга костей, тревожась за мать – как она там одна? – Эмма шла и думала свою невеселую думу. Ей представлялось, что она совсем одна в этом мире, которому тем не менее бросает сейчас дерзкий вызов, не рассчитывая ни на чью поддержку или дружеское слово участия. Пусть так, но она решила добиться успеха – и она его добьется! Она придумает, как стать богатой, очень богатой. Это не прихоть, а насущная необходимость: ведь только тогда все они смогут обрести желанную безопасность.
Ноги сами вели Эмму по узкой тропке – и каким бы густым все еще ни был туман, она знала, что скоро одолеет подъем – об этом свидетельствовали ее тяжелое дыхание и усталость в ногах, которые прямо-таки отказывались теперь идти. Чем выше, тем сильней становился ветер и тем сильнее ее била дрожь. Ветер дул с высоких окрестных холмов, и поднятый воротник пальто был против него бессилен. Руки девушки совсем окоченели, но ноги все еще сохраняли тепло: это отец на прошлой неделе починил ей башмаки, купив у дубильщиков хорошую кожу и толстый войлок для стелек. Она стояла рядом с ним на кухне и смотрела, как он орудует иглой и молотком, надев башмак на старую железную колодку, как прибивает новые подошвы к потрескавшемуся верху. Мысли ее перенеслись теперь в Фарли-Холл, где уже приготовила горячую дымящуюся похлебку кухарка – и ждет ее. При воспоминании об этом Эмма невольно ускорила шаг, как бы подстегнутая запахами господской кухни.
Вот перед ней возникло несколько голых обглоданных деревьев: в их протянутых к зеленому, как бутылочное стекло, небу ветвях было что-то призрачное и безнадежное. Сердце ее опять быстро заколотилось в груди – отчасти из-за тяжелого подъема, а отчасти из-за испытываемого ею в этом месте ужаса: отсюда тропа круто ныряла вниз в Рамсден-Гилл, лощине между холмами. Этот участок дороги был ей больше всего ненавистен. Скалы, напоминавшие каких-то фантастических чудовищ, сухие обрубки деревьев. К тому же в лощину с вершин двух холмов-„близнецов" стекал туман, и в его серой тьме почти не видно было дороги.
Здесь она всегда начинала нервничать, но тем не менее заставляла себя идти вперед и даже сердилась на свою слабость. Между тем ее страхи были вполне понятны. Старожилы здешних мест рассказывали, что тут обитают маленькие гномы и бесы, а воздух кишит духами вересковых лугов, которые носятся в тумане, висящем между песчаными скалами, и, невидимые, грозят путнику на каждом шагу. Боялась Эмма и встречи с заблудшими душами, которые – так гласило поверье – также нашли себе пристанище в туманной лощине. Чтобы спугнуть наваждение и отогнать от себя бесов и души мертвых, Эмма стала напевать. Правда, она не пела вслух, потому что боялась, что звук ее пения может разбудить мертвецов. Песен в ее репертуаре было не слишком много – в основном те, что все дети учили когда-то в школе, но они казались ей чересчур детскими и невыразительными. Поэтому сейчас, как и обычно, она напевала про себя духовный гимн „Вперед, Христа солдаты", помогавший ей преодолевать страх и двигаться вперед в такт звучавшему в ее голове маршевому ритму.
Она дошла уже до середины Рамсден-Гилл, когда слова гимна замерли на ее губах. Эмма тут же остановилась и застыла в оцепенении, в ужасе прислушиваясь к неожиданно донесшимся до нее звукам. Они стлались где-то снизу – громоподобные, гулкие, словно кто-то большой и сильный шел по тропе ей навстречу с противоположного конца лощины. Эмма в панике прижалась к уступу скалы и затаила дыхание: страх струился из нее, как холодная вода из расщелины. И вот это остановилось перед ней – отнюдь не древнее чудовище, которые виделись ей чуть ли не в каждом дереве или уступе скалы, а обыкновенный человек, только очень высокий, так что ему приходилось чуть не вдвое складываться, чтобы разглядеть ее сквозь густой туман.
Эмма затаила дыхание. Кулаки в карманах были крепко сжаты. Бежать обратно, постаравшись прошмыгнуть между его ног, или нет, соображала она лихорадочно. Ужас, однако, так парализовал ее, что она не могла не только бежать, но даже шевельнуться. И тут чудовище в обличье человека заговорило – ей стало еще страшнее, чем было до сих пор.
– Ей-ей, сама судьба свела меня в этом чертовом месте да еще в такой неурочный час с юной прелестницей, которая вдобавок бродит одна на холодном ветру. Вместо того чтобы сидеть дома...
Эмма не произнесла в ответ ни слова, а только смотрела на возвышавшегося над ней гиганта, толком не разбирая в промозглом мраке его черт. Стараясь как можно плотнее вжаться в расщелину скалы, она больше всего в этот момент желала бы совсем раствориться в ней, чтобы прекратился весь этот кошмар.
„Чудовище" между тем заговорило снова. Долетавший до нее откуда-то сверху сквозь завесу тумана голос был, казалось, лишен всякой телесной оболочки, словно принадлежал не человеку, а привидению:
– Ага, мы, я вижу, испугались, да? Что ж тут удивляться, если на пути у юной девушки вдруг вырастает эдакое чудище вроде меня! Но ты можешь не бояться, милая. Я ведь только на вид такой страшный. На самом деле я всего лишь бедный путник, сбившийся с дороги в этих гиблых местах. А иду я Фарли-Холл. Не знаешь ли ты, как мне туда дойти?
При этих словах Эмма немного успокоилась и сердце ее перестало колотиться как бешеное. Но дрожь все еще пробирала ее: чужак в этих краях мог быть не менее опасен – а в том, что перед ней чужак, не было ни малейшего сомнения, – чем любое даже самое страшное чудовище. Сколько раз отец предостерегал ее, чтобы она никогда не заговаривала с незнакомыми людьми. Он называл любого человека не из их долины чужаком, а их всегда следовало остерегаться. Вот почему она продолжала прижиматься к скале, моля Бога, чтобы незнакомец растворился в тумане, и ни слова не отвечая на его расспросы. Может быть, думалось ей, если он не услышит ее голоса, то исчезнет столь же внезапно, как и появился.
– Ей-же-ей, вот уж не думал, что у киски нет языка и она не может разговаривать, – произнес гигант, как будто он обращался к кому-то третьему, стоявшему рядом с ним.
Эмма закусила губу, испуганно озираясь вокруг, но никого кроме них двоих не было видно, сколько она ни вглядывалась. Правда освещение не позволяло судить об этом с уверенностью.
– Я же говорю, красавица, что не сделаю тебе ничего дурного. Покажи мне дорогу в Фарли-Холл – и я тут же уйду. Клянусь!
Эмма все еще так и не смогла рассмотреть лица незнакомца, которое скрывал от ее глаз обволакивающий их обоих туман. Она потупила взгляд и тут увидела огромные подбитые гвоздями башмаки и широкие брючины. Ни башмаки, ни брючины не двигались: незнакомец все это время простоял на том же самом месте, где остановился. „Наверно, думает, что если сделает хоть шаг, то я тут же убегу", – решила Эмма, которой и впрямь хотелось, покинув свое убежище, раствориться в тумане.
Незнакомец прокашлялся и произнес на сей раз уже менее хрипло:
– Уверяю тебя, ничего плохого я не замышляю, малышка. Не надо меня бояться!
В его голосе Эмма почувствовала нечто, заставившее ее расслабить напряженные, как струны, мускулы. Бившая ее все это время дрожь стала проходить. У незнакомца был какой-то странный голос – музыкальный, певучий, такого она в своей жизни не слыхала еще ни разу. Прислушавшись к нему, Эмма вдруг поняла, что, должно быть, напрасно беспокоилась: человек с таким голосом мог быть только добрым, сердечным, даже нежным. И все-таки он чужак! Но почему же тогда ее губы сами собой – о ужас! – произносят:
– А зачем вам потребовалось идти в Фарли-Холл?
Выпалив это, Эмма готова была от злости на себя откусить собственный язык.
– Меня попросили отремонтировать у них печные трубы. Сквайр Фарли сам приходил ко мне на прошлой неделе. Да-да, сам разыскал меня в Лидсе. И предложил мне, надо сказать, хорошие деньги за эту работу, за что я ему очень благодарен. Такой щедрый джентльмен.
Эмма с подозрительностью поглядела на чужака, задрав кверху мокрое от тумана лицо и пытаясь рассмотреть его лицо. Таких высоких людей ей ни разу до этого не приходилось видеть. Одет он был в грубую рабочую робу; за плечами у него болтался какой-то старый мешок.
– Так вы, наверно, моряк? – с осторожностью спросила Эмма, припомнив, что кухарка говорила ей, что для ремонта в Фарли-Холл наняли какого-то моряка, которому предстояло заняться печными трубами.
Гигант так и покатился со смеху – смех был каким-то утробным, и он сотрясал все его огромное тело.
– Моряк, а то как же! И зовут меня Шейн О'Нил, но вообще-то все знают меня как Блэки.
Эмма снова пристально взглянула на незнакомца, в который уже раз пытаясь рассмотреть его лицо в тусклом утреннем свете, перемешанном с туманом.
– Блэки? – переспросила Эмма. – А вы случайно не арап? – И голос ее задрожал от страха. Впрочем, она тут же разозлилась на себя за свою глупость: О'Нил – чисто ирландская фамилия, да и выговор у него ирландский, отсюда и непривычная певучесть, о которой ей доводилось слышать от других людей, так что сомневаться тут не приходилось.
Ее вопрос вызвал у незнакомца новый приступ смеха, еще более раскатистого.
– Нет, милая, никакой я не арап. Просто-напросто черный ирландец. Отсюда и мое прозвище, – давясь от смеха, произнес О'Нил. – А как зовут тебя?
Эмма снова заколебалась. Ее приучили считать: чем меньше другие о тебе знают, тем лучше. Лучше, потому что безопаснее. Если посторонним про тебя ничего неизвестно, то и ничего дурного они тебе сделать не смогут. Но снова губы не повиновались рассудку и, помимо ее воли, произнесли:
– Эмма. Эмма Харт.
– Рад с вам познакомиться, Эмма Харт. Ну а теперь, когда мы знаем друг друга, так сказать, не будешь ли ты столь добра, чтобы указать мне дорогу в Фарли-Холл?
– Это как раз там, откуда вы появились. В той стороне, – ответила Эмма, вся дрожа: промозглая сырость, казалось, пропитала все ее тело, прижатое к уступу влажной холодной скалы. И снова ее губы как бы сами собой произнесли с пугающей ясностью:
– Я сама как раз туда иду. И вы, если хотите, тоже можете пойти вместе со мной.
– Если хочу! Еще бы мне не хотеть! Спасибо, Эмма. Тогда что же, пошли? А то, честно говоря, стоять тут на ветру чертовски холодно, и я совсем промок. Прямо как на болоте, ей-ей!
Гигант стал переминаться с ноги на ногу, пытаясь хоть чуточку согреться. Однако мерзлая земля не слишком этому способствовала.
Выскользнув наконец из своей расщелины, Эмма пошла вперед по тропе, которая вскоре должна была вывести их обоих из Рамсден-Гилла на плато, простиравшееся до Фарли-Холл. Тропа была узкой и местами довольно опасной – подъем здесь и на самом деле становился с каждым шагом все круче. Идти приходилось гуськом – впереди Эмма, за ней ирландец. Она старалась идти как можно быстрее, чтобы страшная туманная лощина наконец-то осталась позади. Они шли молча, так как подъем требовал много усилий и отвлекаться было бы рискованно. Да и сама тропинка была не из легких: валявшиеся под ногами обломки скал, торчавшие из мерзлой земли сучковатые корни деревьев грозили неосторожному путнику серьезной опасностью.
Когда в конце концов они вышли на ровное плато, туман тут же рассеялся: его унесли ветры, дующие с высоких окрестных холмов. Утренний воздух здесь казался опаловым; розовато-серое небо наполнялось робким золотистым сиянием, исходившим от какого-то невидимого источника за горизонтом, – то был типичный для этих северных мест свет, поражавший даже днем своей холодностью. Сияние мало-помалу затопило пространство между горбатыми холмами удивительно яркими красками, отчего холмы казались теперь слитками расплавленной меди.
Очутившись на плоской равнине, Эмма остановилась – ей необходимо было перевести дыхание. Внизу осталась страшная лощина Рамсден-Гилл, далеко впереди виднелись Рамсденские скалы, причудливыми очертаниями которых она всегда любовалась в этом месте.
– Поглядите только на этих коней! – обратилась она к Блэки О'Нилу, показывая рукой на огромные утесы, выделявшиеся на горизонте своим гордым величием.
Ирландец проследил глазами за движением ее руки – и так и охнул от неожиданности. Девушка была совершенно права: скалы действительно казались огромными вставшими на дыбы конями. Их высеченные грубым резцом природы очертания были словно живые. Издали и впрямь представлялось, что это мифические гигантские жеребцы скачут галопом по небу в золотом сиянии.
– Красотища! А как называется это место? – пораженный, спросил Блэки.
– Рамсден-Крэгс, но местные иногда называют его Летящие Кони. А моя мама говорит, что это Вершина Мира, – ответила Эмма.
– Вершина, это уж точно, – пробормотал восхищенный Блэки.
Он опустил мешок на землю и глубоко втянул в себя свежий воздух, так отличавшийся от туманных испарений Рамсден-Гилла.
За все это время Эмма так толком и не рассмотрела лица Блэки О'Нила. Внизу, в лощине, он шел сзади по узкой тропе, да и сейчас все еще оставался не перед, а за ней, как будто продолжал следовать за своим проводником. Мама постоянно прививала ей хорошие манеры, которые, в частности, предписывали никогда не позволять себе глазеть на посторонних. Но больше бороться со своим любопытством Эмма уже не могла и медленно, как бы невзначай, повернулась и в упор посмотрела на нового знакомого. Человеку, который поначалу так ее испугал, оказалось на вид не больше восемнадцати лет.
„Совсем молодой", – пронеслось в Эмминой голове. Выглядел он совершенно необычно: во всяком случае до сих пор в своей жизни она с подобными людьми еще не сталкивалась.
В свою очередь и Блэки в упор взглянул на свою новую знакомую. Посмотрел – и улыбнулся. Теперь Эмма сразу догадалась, почему там, в лощине, вдруг перестала бояться встречного. Несмотря на огромный рост и грубую одежду, в его наружности было что-то поразительно деликатное и даже нежное. Такой же приятностью отличались и его манеры. Лицо ирландца, дружелюбное и открытое, исключало всякую мысль о вероломстве, что подтверждала также и широкая улыбка, теплая, можно сказать, солнечная, правда, не лишенная лукавства. Выражение его темных глаз было добрым и участливым. Вопреки своим обычным правилам, Эмма улыбнулась сама – в ответ на его улыбку. Она, кажется, и думать забыла, что отец всегда предостерегал ее не слишком доверяться незнакомцам, какими бы симпатичными они ни казались.
– Фарли-Холл отсюда не видно, – заметила Эмма. – Но идти тут совсем недалеко. Только перейти через тот вон невысокий перевал – и мы уже у цели. Пошли, Блэки! – заключила она с восторгом, очарованная своим новым знакомым.
Кивнув, Блэки поднял мешок, перекинул его через плечо (казалось, это не составляет для него никакого труда) – в его огромных ручищах мешок и на самом деле казался каким-то маленьким узелком. Он быстро догнал Эмму, шагавшую впереди, и начал насвистывать что-то беззаботно-веселое. Ирландец шел, закинув голову назад, и его курчавые волосы развевались на ветру.
Время от времени Эмма украдкой бросала на него робкие взгляды. Он буквально очаровал ее не в последнюю очередь потому, что людей, подобных ему, она в своей жизни до сих пор никогда еще не встречала. Блэки, казалось, заметил, с каким пристальным вниманием его разглядывают – и это его немало забавляло. Он сразу же оценил Эмму по достоинству: глаз у него был острый и наблюдательный, да и соображал он неплохо. Судя по внешнему виду, решил Блэки, ей было лет четырнадцать. Скорей всего, подумалось ему, она из местных и в Фарли-Холл идет с каким-нибудь поручением. Маленькая еще, а такая самостоятельная. А все-таки он здорово напугал ее, должно быть, там, в лощине. Еще бы, вдруг появился из тумана, как привидение. Глядя, как она важно вышагивает теперь по дороге, Блэки не мог удержаться от улыбки. Бедняжка, ей приходится делать такие длинные шаги! Увидев это, он стал идти медленнее, чтобы у Эммы не сбивалось дыхание.
У Шейна Патрика Десмонда О'Нила, больше известного как Блэки, был рост сто девяносто сантиметров, но он казался настоящим великаном из-за своего могучего сложения – мощного торса и крутых плеч. При этом Блэки не был чрезмерно плотным, а скорее просто мускулистым и жилистым. От него так и веяло мужественностью и крепким здоровьем, а уж о силе и говорить нечего. Длинные ноги, удивительно узкая для такой широкой спины талия делали его фигуру на редкость стройной. Что касается прозвища, то оно становилось понятным при одном лишь взгляде на его волосы – густыми черными кудрями они спадали на плечи, оставляя открытым высокий ясный лоб. Волосы показались Эмме эбонитовыми, не только из-за оттенка, но и из-за своего блеска. Глаза были темно-карими, почти черными, как блестящий уголь. Широко расставленные, они глядели из-под густых кустистых бровей – большие, умные, добрые и могущие – если заденут его достоинство – метать искры гнева. Точно так же они могли становиться траурно-печальными, если на его кельтскую душу находила меланхолия. Впрочем, большей частью они искрились радостным блеском – свидетельство отменно хорошего настроения.