Страница:
Эмма молчала, ожидая, пока не утихнет эта вспышка гнева.
– Зачем? – снова повторила Пола, вскакивая с места, лицо ее побледнело, губы тряслись. – Зачем ты все это делаешь, бабушка? Ты не имеешь права приглашать сюда завтра вечером Джима Фарли! Он что, тоже член семьи? Не желаю, чтобы он сюда приходил! Я этого не потерплю! Не потерплю! Ни за что! Как ты могла, бабушка?!
Пола бросилась к окну – по ее спине Эмма видела, что она изо всех сил старается не поддаваться своим эмоциям. Худые плечи были напряжены, лбом она прижималась к оконному стеклу, лопатки, обтянутые шелковым платьем, остро торчали, наполняя сердце Эммы щемящим чувством грусти и бесконечной жалости, словно боль Полы была ее собственной болью.
– Подойди ко мне и давай поговорим по душам, дорогая, – как можно мягче произнесла она.
Пола быстро повернулась – глаза ее потемнели от гнева.
– Я не хочу сейчас разговаривать с тобой, бабушка, извини. Во всяком случае о Джиме Фарли!
Она стояла у окна, напряженная как струна, в глазах сверкали молнии. Весь ее вид говорил о дерзкой непреклонности. От ярости она сжимала и разжимала кулаки. „Как могла бабушка не подумать о том, что она делает? Приглашать Джима Фарли на ужин было верхом жестокости и несправедливости. Откуда вдруг в бабушке появилось и то, и другое? – подумала Пола. – Никогда в жизни за ней этого не водилось”.
Повернувшись спиной к Эмме, она снова прижалась лбом к оконному стеклу. Там за окном зеленели кроны деревьев, но она их не видела: изо всех сил она старалась не расплакаться от тех чувств, что душили и мучили ее сейчас.
Неожиданно Пола показалась Эмме такой трогательно молоденькой, беззащитной, обиженной. „Боже, в сущности это ведь моя единственная ценность в жизни, – подумалось Эмме, и сердце ее защемило от любви к внучке. – Кто из внуков мне более дорог, чем эта девочка? И стоило прожить трудную и страшную жизнь, какую я прожила, – решила Эмма, – только для того, чтобы в конце пути меня согрела эта нечаянная радость. Девочка моя! Сильная, отчаянная, бесстрашная и преданная. Для тебя на первом месте все мои желания. И ради них ты готова пожертвовать даже собственным своим счастьем!”
– Подойди ко мне, дорогая. Я кое-что должна тебе рассказать.
Пола рассеянно взглянула в ее сторону, как бы все еще пребывая в состоянии шока. Сделав над собой усилие, она заставила себя вернуться к камину, двигаясь, словно во сне.
Пола по-прежнему кипела от ярости, но дрожь мало-помалу унялась. Вид у нее был отрешенным, но спокойным. Глаза смотрели пусто, без обычной живости и казались двумя кусками лазурита на мертвенно-бледном лице.
Прямая и строгая, она присела на диван – сама сдержанность и непреклонность. „Надо поскорей ей все объяснить, – испугалась Эмма, – чтобы она перестала наконец страдать! Может быть, надо объясниться с ней прямо, а не сообщать о приглашении Джима Фарли косвенно, дав почитать список гостей на завтрашнем ужине. Но я не доверяла себе, я боялась. Прочь недоверие! Немедленно все объяснить! Пола не должна так страдать!”
– Я решила пригласить Джима Фарли, потому что он фактически участвует в том семейном деле, о котором я тебе говорила. – Эмма сделала паузу и глубоко вздохнула, теперь ее голос зазвучал тверже: – Но это не единственная причина, Пола. – Она в упор взглянула на внучку. – Я пригласила его еще и для тебя. И он, замечу, с восторгом принял это приглашение.
– Ч-ч-т-т-о-о т-т-ы-ы... хочешь этим сказать? Для меня? – заикаясь, проговорила Пола, которая, судя по голосу, была в полном оцепенении и ничего не могла понять. Лицо ее залилось краской смущения, губы опять затряслись. – Я не представляю... пригласила для меня?!
Пола явно пыталась докопаться до смысла сказанного, но у нее это никак не получалось. Вырвавшиеся из-под гребня волосы разметались по лицу, и она нетерпеливо пыталась их оттуда смахнуть, потом покрутила головой в полном недоумении.
– Нет, бабушка, что ты такое говоришь? Ты же всегда ненавидела семейство Фарли! Не понимаю...
Эмма резким движением поднялась со своего стула и пересела к Поле на диван. Взяв тонкую изящную руку своей внучки в свои маленькие, но твердые ладони, она заглянула в ее выделявшиеся на бледном лице страдающие глаза – и любящее сердце сжалось от боли. Эмма нежно коснулась пальцами этого разом осунувшегося лица, кротко улыбнулась и шепнула охрипшим от волнения голосом:
– Я уже старая женщина, Пола. Старая, закаленная жизнью женщина, которая отчаянно боролась, чтобы получить все то, что у меня сегодня есть. Сильная? Да, сильная. Но такая усталая. Ожесточившаяся? Возможно, что и так. Зато мудрая. Моя мудрость приобретена в борьбе с жизнью, в борьбе за выживание. Я вот тут на днях как-то подумала: а с какой, спрашивается, стати эта глупая гордость уже старой, повидавшей виды женщины должна стоять на пути единственного на целом свете человека, которого я люблю? Неужели я действительно так эгоистична и глупа, что могу позволить событиям шестидесятилетней давности мешать мне трезво оценивать события сегодняшние?
– И все равно я ничего не понимаю... – пробормотала Пола в замешательстве.
– Как это так? Я хочу дать тебе понять, что у меня больше нет возражений против твоих свиданий с Джимом Фарли. Знай, у нас с ним вчера был долгий разговор, из которого я поняла, что его чувства к тебе остались неизменными. У него по-прежнему самые серьезные намерения в отношении тебя. А сегодня днем я ему заявила, что если он хочет на тебе жениться, то у него есть теперь не только мое согласие, но и мое благословение. У него и у тебя, любовь моя.
Пола буквально онемела от этих слов. Ее разум на самом деле отказывался воспринимать сказанное бабушкой. Уже много месяцев, как она запрещала себе даже думать о Джиме Фарли, поняв, что у них с ним не может быть никакого будущего. А раз так, то Пола заставила себя, проявив железную волю, отбросить прочь все свои чувства, полностью переключившись на работу, чтобы забыться и не вспоминать больше о своем горе. Затуманенными от слез глазами видела она сейчас бабушкино лицо – то самое, которое всю жизнь так обожала. Которому так верила. Сейчас это лицо расплылось в улыбке – глаза смотрели на Полу выжидающе, в них отражалась нежность, понимание и мудрость. Слезинки медленно сползли по щекам Полы. Она, не веря своему счастью, покачала головой.
– Никогда бы не подумала, что ты изменишь свое решение, – произнесла она сдавленным голосом.
– Ну вот видишь, изменила.
Эти простые слова, произнесенные твердо и решительно, наконец дошли до смятенного сознания Полы, проникли в ее измученное сердце. Ее выдержка дала трещину – как трескается льдина под солнечными лучами. Пола разрыдалась. От рыданий сотрясалось все тело – наконец-то сдерживавшиеся в течение долгих месяцев чувства смогли выплеснуться наружу. Она подалась вперед, инстинктивно потянувшись к Эмме. Та с нежностью прижала к себе ее голову, как делала, когда Пола была совсем еще маленькой, гладя ее волосы и тихо шепча слова утешения:
– Успокойся. Все будет хорошо. Все уже хорошо.
Мало-помалу всхлипывания прекратились, и Пола взглянула на бабушку с дрожащей на губах улыбкой. Эмма смахнула с ее лица последние слезинки и, пристально глядя на внучку, проговорила:
– Пока я жива, ты больше никогда не будешь чувствовать себя несчастной. Моих несчастий, девочка, вполне достаточно для нас обеих.
– Даже не знаю, что сказать, – еле слышно ответила Пола. – Я все еще не могу поверить...
Но сердце ее ликовало. „Боже, Джим! Джим!" – повторяла она про себя.
Эмма покачала головой.
– Знаю, знаю, что ты теперь должна чувствовать, – улыбнулась она, и ее усталые глаза блеснули. – А ты не сделаешь мне одолжения? – неожиданно обратилась она к Поле. – Пойди позвони Джиму. Он все еще у себя в редакции. По-моему, он тебя ждет. Пригласи его сегодня на ужин – от своего имени. Если хочешь. А еще лучше, поезжай к нему в Лидс – и поужинайте там вдвоем. А мне для компании вполне будет достаточно Эмилии и Сары, и возможно, Александр и другие тоже подъедут к ужину. – Глаза ее весело смеялись. – У меня, между прочим, есть еще и другие внуки, ты не одна.
Пола обняла и поцеловала ее – и выпорхнула из гостиной, не произнеся больше ни слова.
„Конечно, – подумалось Эмме. – У нее сразу выросли крылья. Ведь она летит на встречу своей любви".
Посидев еще немного на диване, размышляя о Поле и Джиме, она неожиданно встала и быстро направилась к окну, разминая затекшие ноги, руками на ходу поправляя платье и приглаживая серебристые волосы. Открыв окно, Эмма выглянула в сад.
Там, внизу, в уже прохладном вечернем воздухе поблескивала темная зелень деревьев. Все кругом было тихо и неподвижно – ни ветерка, ни дуновения, молчали даже птицы. Прямо у нее на глазах, теряя свою дневную яркость, бледнели кипарисы, отмечая солнечный закат, и становилась все темнее и темнее живая изгородь. Долго стояла Эмма у окна в сгущавшихся сумерках – хрустальная светлая полоска на горизонте над горбатыми холмами таяла с каждой минутой. Над садом сгущался туман, постепенно обволакивая его опаловым покрывалом, так что вдруг не стало видно ни кустарников, ни деревьев, ни старой мощеной террасы, слившихся в одно неразличимое целое.
Задрожав от холода и сырости, Эмма затворила окно, спеша вернуться в теплый уют гостиной. Все еще не в силах унять дрожь, она прошла по ковру к камину и, взяв кочергу, энергично разворошила тлевшие поленья, подбросила к ним еще несколько, пока пламя не загудело так, как она любила.
Сев у огня, она смотрела на потрескивающие дрова, и чувство умиротворенности и покоя охватило все ее существо. Полузабытые воспоминания далеких дней юности нахлынули на нее, перемежаясь с мыслями то о внуках, то о семействе Фарли. Джеймс Артур Фарли был последним представителем рода – кроме него в живых не оставалось уже никого.
„Что, он и Пола должны расплачиваться за ошибки мертвых? – вслух спросила она себя и ответила. – Нет, не должны. Пусть это мое решение будет скромным подарком для нее. Для них обоих".
За окном стало еще темнее: в тускло освещенной комнате пламя в очаге отбрасывало таинственные пляшущие тени на стены и потолок – и как много было среди них знакомых ей лиц. Лиц ее друзей. Лиц ее врагов. Все эти люди давно уже ушли из жизни. Призраки... всего лишь призраки, которые больше не смогут повлиять ни на нее, ни на ее близких.
„До чего же все-таки забавная штука жизнь! Похожа на круг. Моя жизнь началась с этими Фарли и, похоже, ими же и окончится. Начало соединилось с концом – круг замкнулся".
II часть
5
– Зачем? – снова повторила Пола, вскакивая с места, лицо ее побледнело, губы тряслись. – Зачем ты все это делаешь, бабушка? Ты не имеешь права приглашать сюда завтра вечером Джима Фарли! Он что, тоже член семьи? Не желаю, чтобы он сюда приходил! Я этого не потерплю! Не потерплю! Ни за что! Как ты могла, бабушка?!
Пола бросилась к окну – по ее спине Эмма видела, что она изо всех сил старается не поддаваться своим эмоциям. Худые плечи были напряжены, лбом она прижималась к оконному стеклу, лопатки, обтянутые шелковым платьем, остро торчали, наполняя сердце Эммы щемящим чувством грусти и бесконечной жалости, словно боль Полы была ее собственной болью.
– Подойди ко мне и давай поговорим по душам, дорогая, – как можно мягче произнесла она.
Пола быстро повернулась – глаза ее потемнели от гнева.
– Я не хочу сейчас разговаривать с тобой, бабушка, извини. Во всяком случае о Джиме Фарли!
Она стояла у окна, напряженная как струна, в глазах сверкали молнии. Весь ее вид говорил о дерзкой непреклонности. От ярости она сжимала и разжимала кулаки. „Как могла бабушка не подумать о том, что она делает? Приглашать Джима Фарли на ужин было верхом жестокости и несправедливости. Откуда вдруг в бабушке появилось и то, и другое? – подумала Пола. – Никогда в жизни за ней этого не водилось”.
Повернувшись спиной к Эмме, она снова прижалась лбом к оконному стеклу. Там за окном зеленели кроны деревьев, но она их не видела: изо всех сил она старалась не расплакаться от тех чувств, что душили и мучили ее сейчас.
Неожиданно Пола показалась Эмме такой трогательно молоденькой, беззащитной, обиженной. „Боже, в сущности это ведь моя единственная ценность в жизни, – подумалось Эмме, и сердце ее защемило от любви к внучке. – Кто из внуков мне более дорог, чем эта девочка? И стоило прожить трудную и страшную жизнь, какую я прожила, – решила Эмма, – только для того, чтобы в конце пути меня согрела эта нечаянная радость. Девочка моя! Сильная, отчаянная, бесстрашная и преданная. Для тебя на первом месте все мои желания. И ради них ты готова пожертвовать даже собственным своим счастьем!”
– Подойди ко мне, дорогая. Я кое-что должна тебе рассказать.
Пола рассеянно взглянула в ее сторону, как бы все еще пребывая в состоянии шока. Сделав над собой усилие, она заставила себя вернуться к камину, двигаясь, словно во сне.
Пола по-прежнему кипела от ярости, но дрожь мало-помалу унялась. Вид у нее был отрешенным, но спокойным. Глаза смотрели пусто, без обычной живости и казались двумя кусками лазурита на мертвенно-бледном лице.
Прямая и строгая, она присела на диван – сама сдержанность и непреклонность. „Надо поскорей ей все объяснить, – испугалась Эмма, – чтобы она перестала наконец страдать! Может быть, надо объясниться с ней прямо, а не сообщать о приглашении Джима Фарли косвенно, дав почитать список гостей на завтрашнем ужине. Но я не доверяла себе, я боялась. Прочь недоверие! Немедленно все объяснить! Пола не должна так страдать!”
– Я решила пригласить Джима Фарли, потому что он фактически участвует в том семейном деле, о котором я тебе говорила. – Эмма сделала паузу и глубоко вздохнула, теперь ее голос зазвучал тверже: – Но это не единственная причина, Пола. – Она в упор взглянула на внучку. – Я пригласила его еще и для тебя. И он, замечу, с восторгом принял это приглашение.
– Ч-ч-т-т-о-о т-т-ы-ы... хочешь этим сказать? Для меня? – заикаясь, проговорила Пола, которая, судя по голосу, была в полном оцепенении и ничего не могла понять. Лицо ее залилось краской смущения, губы опять затряслись. – Я не представляю... пригласила для меня?!
Пола явно пыталась докопаться до смысла сказанного, но у нее это никак не получалось. Вырвавшиеся из-под гребня волосы разметались по лицу, и она нетерпеливо пыталась их оттуда смахнуть, потом покрутила головой в полном недоумении.
– Нет, бабушка, что ты такое говоришь? Ты же всегда ненавидела семейство Фарли! Не понимаю...
Эмма резким движением поднялась со своего стула и пересела к Поле на диван. Взяв тонкую изящную руку своей внучки в свои маленькие, но твердые ладони, она заглянула в ее выделявшиеся на бледном лице страдающие глаза – и любящее сердце сжалось от боли. Эмма нежно коснулась пальцами этого разом осунувшегося лица, кротко улыбнулась и шепнула охрипшим от волнения голосом:
– Я уже старая женщина, Пола. Старая, закаленная жизнью женщина, которая отчаянно боролась, чтобы получить все то, что у меня сегодня есть. Сильная? Да, сильная. Но такая усталая. Ожесточившаяся? Возможно, что и так. Зато мудрая. Моя мудрость приобретена в борьбе с жизнью, в борьбе за выживание. Я вот тут на днях как-то подумала: а с какой, спрашивается, стати эта глупая гордость уже старой, повидавшей виды женщины должна стоять на пути единственного на целом свете человека, которого я люблю? Неужели я действительно так эгоистична и глупа, что могу позволить событиям шестидесятилетней давности мешать мне трезво оценивать события сегодняшние?
– И все равно я ничего не понимаю... – пробормотала Пола в замешательстве.
– Как это так? Я хочу дать тебе понять, что у меня больше нет возражений против твоих свиданий с Джимом Фарли. Знай, у нас с ним вчера был долгий разговор, из которого я поняла, что его чувства к тебе остались неизменными. У него по-прежнему самые серьезные намерения в отношении тебя. А сегодня днем я ему заявила, что если он хочет на тебе жениться, то у него есть теперь не только мое согласие, но и мое благословение. У него и у тебя, любовь моя.
Пола буквально онемела от этих слов. Ее разум на самом деле отказывался воспринимать сказанное бабушкой. Уже много месяцев, как она запрещала себе даже думать о Джиме Фарли, поняв, что у них с ним не может быть никакого будущего. А раз так, то Пола заставила себя, проявив железную волю, отбросить прочь все свои чувства, полностью переключившись на работу, чтобы забыться и не вспоминать больше о своем горе. Затуманенными от слез глазами видела она сейчас бабушкино лицо – то самое, которое всю жизнь так обожала. Которому так верила. Сейчас это лицо расплылось в улыбке – глаза смотрели на Полу выжидающе, в них отражалась нежность, понимание и мудрость. Слезинки медленно сползли по щекам Полы. Она, не веря своему счастью, покачала головой.
– Никогда бы не подумала, что ты изменишь свое решение, – произнесла она сдавленным голосом.
– Ну вот видишь, изменила.
Эти простые слова, произнесенные твердо и решительно, наконец дошли до смятенного сознания Полы, проникли в ее измученное сердце. Ее выдержка дала трещину – как трескается льдина под солнечными лучами. Пола разрыдалась. От рыданий сотрясалось все тело – наконец-то сдерживавшиеся в течение долгих месяцев чувства смогли выплеснуться наружу. Она подалась вперед, инстинктивно потянувшись к Эмме. Та с нежностью прижала к себе ее голову, как делала, когда Пола была совсем еще маленькой, гладя ее волосы и тихо шепча слова утешения:
– Успокойся. Все будет хорошо. Все уже хорошо.
Мало-помалу всхлипывания прекратились, и Пола взглянула на бабушку с дрожащей на губах улыбкой. Эмма смахнула с ее лица последние слезинки и, пристально глядя на внучку, проговорила:
– Пока я жива, ты больше никогда не будешь чувствовать себя несчастной. Моих несчастий, девочка, вполне достаточно для нас обеих.
– Даже не знаю, что сказать, – еле слышно ответила Пола. – Я все еще не могу поверить...
Но сердце ее ликовало. „Боже, Джим! Джим!" – повторяла она про себя.
Эмма покачала головой.
– Знаю, знаю, что ты теперь должна чувствовать, – улыбнулась она, и ее усталые глаза блеснули. – А ты не сделаешь мне одолжения? – неожиданно обратилась она к Поле. – Пойди позвони Джиму. Он все еще у себя в редакции. По-моему, он тебя ждет. Пригласи его сегодня на ужин – от своего имени. Если хочешь. А еще лучше, поезжай к нему в Лидс – и поужинайте там вдвоем. А мне для компании вполне будет достаточно Эмилии и Сары, и возможно, Александр и другие тоже подъедут к ужину. – Глаза ее весело смеялись. – У меня, между прочим, есть еще и другие внуки, ты не одна.
Пола обняла и поцеловала ее – и выпорхнула из гостиной, не произнеся больше ни слова.
„Конечно, – подумалось Эмме. – У нее сразу выросли крылья. Ведь она летит на встречу своей любви".
Посидев еще немного на диване, размышляя о Поле и Джиме, она неожиданно встала и быстро направилась к окну, разминая затекшие ноги, руками на ходу поправляя платье и приглаживая серебристые волосы. Открыв окно, Эмма выглянула в сад.
Там, внизу, в уже прохладном вечернем воздухе поблескивала темная зелень деревьев. Все кругом было тихо и неподвижно – ни ветерка, ни дуновения, молчали даже птицы. Прямо у нее на глазах, теряя свою дневную яркость, бледнели кипарисы, отмечая солнечный закат, и становилась все темнее и темнее живая изгородь. Долго стояла Эмма у окна в сгущавшихся сумерках – хрустальная светлая полоска на горизонте над горбатыми холмами таяла с каждой минутой. Над садом сгущался туман, постепенно обволакивая его опаловым покрывалом, так что вдруг не стало видно ни кустарников, ни деревьев, ни старой мощеной террасы, слившихся в одно неразличимое целое.
Задрожав от холода и сырости, Эмма затворила окно, спеша вернуться в теплый уют гостиной. Все еще не в силах унять дрожь, она прошла по ковру к камину и, взяв кочергу, энергично разворошила тлевшие поленья, подбросила к ним еще несколько, пока пламя не загудело так, как она любила.
Сев у огня, она смотрела на потрескивающие дрова, и чувство умиротворенности и покоя охватило все ее существо. Полузабытые воспоминания далеких дней юности нахлынули на нее, перемежаясь с мыслями то о внуках, то о семействе Фарли. Джеймс Артур Фарли был последним представителем рода – кроме него в живых не оставалось уже никого.
„Что, он и Пола должны расплачиваться за ошибки мертвых? – вслух спросила она себя и ответила. – Нет, не должны. Пусть это мое решение будет скромным подарком для нее. Для них обоих".
За окном стало еще темнее: в тускло освещенной комнате пламя в очаге отбрасывало таинственные пляшущие тени на стены и потолок – и как много было среди них знакомых ей лиц. Лиц ее друзей. Лиц ее врагов. Все эти люди давно уже ушли из жизни. Призраки... всего лишь призраки, которые больше не смогут повлиять ни на нее, ни на ее близких.
„До чего же все-таки забавная штука жизнь! Похожа на круг. Моя жизнь началась с этими Фарли и, похоже, ими же и окончится. Начало соединилось с концом – круг замкнулся".
II часть
ПРОПАСТЬ
1904-1905
Извилист путь из ада, что ведет на свет.
Джон Мильтон. Потерянный рай
5
– Мам... мам... Ты проснулась? – позвала Эмма, остановившись в дверях. Но ответа не было.
Она еще некоторое время постояла на пороге, напрасно напрягая слух, но тишина в комнате казалась гробовой. Судорожным движением она еще туже затянула ветхую шаль вокруг своих худеньких плеч, дрожа от холода, – на ней в этот ранний предрассветный час не было надето ничего, кроме ночной рубашки. Бледненькое личико Эммы напоминало призрачный маяк, белеющий во мраке ночи.
– Мам! Мам! – хриплым шепотом снова, уже настойчивее, позвала она и начала осторожно, обходя жалкую мебель, попадавшуюся ей на пути, пробираться в комнату, где почти ничего не видела, пока глаза не привыкли к темноте. Воздух здесь был таким спертым и сырым, что Эмма с трудом могла дышать. Смесь зловонных запахов, ударивших ей в нос. Заплесневелые стены, грязное постельное белье и стойкий пот – безошибочные признаки бедности и болезни. Стараясь подольше задержать дыхание, Эмма сделала еще несколько шагов в глубь комнаты.
Наконец она приблизилась вплотную к железной кровати – и сердце ее на мгновение остановилось от ужаса при виде больной, которая неподвижно лежала там, заваленная беспорядочной грудой постельного белья. Ее мать умирала. Может быть, уже умерла! По Эмминой спине побежали мурашки – от паники и страха все ее тщедушное тело начало неудержимо трясти. Она нагнулась, ткнувшись лицом в грудь матери, словно хотела влить в это хрупкое существо хоть каплю бодрости, которая бы помогла ему выжить. Зажмурившись изо всех сил, она вознесла молчаливую молитву, полную страстной веры. Молитву, в которую она вложила всю свою одержимость.
„О, Господь, пожалуйста, – беззвучно шептали ее губы, – не позволяй моей маме умирать! Обещаю быть всегда хорошей девочкой! Буду делать все, чего ты только захочешь! Обещаю! Только сделай так, чтобы мама не умирала!”
Эмма всей душой верила, что Бог хороший. Так говорила ей ее мать. Что он все понимает и все прощает. Не может же он в самом деле быть мстительным! Быть Богом гнева и кары. О таком Боге, правда, вещал методистский проповедник в своих воскресных проповедях. Но ее мать уверяла, что Бог есть Неслыханная Любовь. А мама знает лучше. Эммин Бог был Богом сострадания. И он наверняка внемлет ее молитве!
Она открыла глаза и нежно погладила горячий и липкий лоб лежавшей на кровати женщины.
– Мам!.. Мам!.. Ты меня слышишь? Как ты? – спросила она дрожащим от ужаса голосом.
В ответ опять не раздалось ни звука.
Свет догорающей свечки падал на лицо матери. Обычно бледное, оно сделалось теперь мертвенно-бледным; в неверном тусклом сиянии капли пота, покрывшие его, делали это лицо почти призрачным. Когда-то роскошные каштановые волосы матери теперь спутанными безвольными прядями падали на мокрый горячечный лоб и разметались по влажной подушке, поддерживающей ей голову. Но ни страдания, ни боль не могли стереть с этого лица черты доброты, хотя на нам и не оставалось больше следов прежней девичьей красоты, уничтоженных тяжелыми годами постоянной бедности, жестокой борьбы за выживание и наконец обрушившимся на нее теперь смертельным недугом. Призрак смерти как бы уже витал над Элизабет Харт – ей не суждено было увидеть, как этот последний месяц зимы сменится весной. Болезнь, подтачивала ее организм день за днем, разрушая его, превращая ее в изможденную старуху, между тем как ей не было еще и тридцати пяти.
Комната, где она лежала, не имела не только ничего, что могло бы порадовать глаз, но даже самых элементарных удобств. Главное место здесь занимала железная кровать – самая примечательная деталь обстановки. Кроме нее, под сводами этого убогого чердачного помещения было всего два-три предмета. В углу, между кроватью и крохотным оконцем, стоял колченогий бамбуковый стол, на котором можно было различить Библию в потрепанном переплете, глиняную кружку и пузырьки с лекарствами, прописанные доктором Малкольмом. Возле двери приткнулся грубо сколоченный деревянный комод, а у стены под окошком – умывальник красного дерева с растрескавшимся белым мраморным верхом. Их домик стоял на краю вересковой пустоши, и там постоянно, в любое время года, было промозгло и сыро, особенно же в зимние месяцы, по-северному суровые в этих краях: порывы пропитанного дождем ветра и снежные бураны обрушивались на жалкий домик, грозя в один прекрасный день снести его.
И все же в комнате, несмотря на сырость, убогую обстановку и унылость, царила безупречная чистота. На окнах красовались свежевыстиранные накрахмаленные ситцевые занавески, а мебель была до блеска натерта пчелиным воском – плоды Эмминых усилий. Деревянный пол так и сверкал чистотой, хотя доски давно уже дышали на ладан. Кое-где его покрывали яркие ковровые дорожки, сделанные из мешковины и лоскутков. Неубранной оставалась лишь одна кровать – Эмме удавалось перестилать ее раз в неделю, когда она возвращалась домой из Фарли-Холл, где работала прислугой.
Элизабет с трудом пошевелилась и встревоженно спросила – голос был таким усталым и слабым, что слова казались почти неразличимыми:
– Это наша Эмма?
– Да, мама, это я! – воскликнула девочка, сжимая руку матери в своей.
– Который час, Эмма?
– Четыре часа утра. Старый Вилли что-то рано поднял нас сегодня утром. Прости, мамочка, если я тебя разбудила. Но мне хотелось знать, как ты себя чувствуешь, пока я не пошла туда, в Холл.
– Слава Господу, мне сегодня вроде бы получше, – вздохнула она. – Не беспокойся так. Попозже я постараюсь встать и... – Душивший ее кашель помешал Элизабет продолжать. Она прижала свои слабые руки к груди, стараясь унять дрожь, сотрясавшую все ее тело.
Эмма тут же накапала в глиняную кружку лекарства и обвила шею матери руками, приподняв ей голову, чтобы удобнее было пить.
– Попробуй, мама! Это лекарство от доктора Мака. Тебе, вроде, от них полегче становится, – воскликнула дочь, стараясь подбодрить мать.
Та с усилием отпила из кружки, воспользовавшись перерывом между приступами кашля, от которых ее грудь ходила ходуном. Клокотание в груди постепенно начало ослабевать – и тогда бедная женщина припала к кружке, чтобы допить оставшуюся там микстуру. Задыхаясь, она тем не менее нашла в себе силы произнести несколько слов:
– Иди, доченька. Погляди, как там отец и ребята. А перед тем как пойдешь на работу, может, занесешь мне чаю...
По глазам чувствовалось, что жар немного спал: взгляд сделался более осмысленным, в нем теперь мелькала даже нежность, как только он обращался к Эмме, стоявшей возле кровати. Наклонившись, она нежно поцеловала морщинистую материнскую щеку и поправила одеяло вокруг исхудалых плеч.
– Хорошо, мама!..
Эмма бесшумно удалилась, тихонько прикрыв за собою дверь. Спускаясь по каменным ступенькам узкой лестницы, почти бегом, несмотря на опасную крутизну, она неожиданно услыхала донесшиеся до нее возбужденные голоса. Остановившись и затаив дыхание, она стала прислушиваться. Эмма уже догадывалась, что за безобразную сцену застанет внизу, и ее заранее мутило. Это наверняка ее брат Уинстон и их отец, по обыкновению, ругаются друг с другом: возбужденные голоса ясно говорили о том, до какой степени накалены сегодня страсти.
Леденящая душу мысль о том, что они могут потревожить мать, заставила Эмму невольно вскрикнуть. Впрочем девочка тут же подавила в себе готовый сорваться с губ крик: прижав к груди свои огрубевшие от поденной работы руки, она тяжело опустилась на холодные каменные ступени, беспомощная и не знающая, как можно унять спорщиков. Ведь если их перепалка дойдет до ушей больной матери, та наверняка заставит себя сползти с кровати, чтобы восстановить мир, даже если ради этого ей потребовалось бы умереть. Всю жизнь Элизабет Харт была как бы буфером в отношениях между своим сыном Уинстоном и своим мужем, его отцом. Но за эти последние несколько недель она так ослабла, что не могла самостоятельно вставать с постели: из буфера она по существу превратилась в заложницу маленькой комнатенки под черными стропилами. Слыша дикую ругань, мать могла только бессильно плакать, что лишь усиливало жар, подтачивало ее последние силы и делало приступы кашля совершенно невыносимыми.
– Дураки! – вслух произнесла Эмма, с возмущением подумав: взрослые люди, а ведут себя, как сопливые мальчишки, у них нет даже мозгов, чтобы заставить себя хоть немного сдерживаться ради лежавшей рядом женщины. Мысль об этой вопиющей несправедливости придала ей энергии. Она быстро вскочила на ноги, полная гневной решимости – от былой мутящей слабости не оставалось и следа. Ярость заставила Эмму ускорить Движение по лестнице, теперь она буквально распирала ее. Распахнув дверь кухни, девочка остановилась на пороге – прямая, напряженная, вцепившаяся в дверной косяк. При виде этих двоих глаза ее заметали искры гнева.
В отличие от комнаты, где находилась мать, сырой и унылой, кухня была уютной и радовала глаз. В очаге весело гудело пламя. Гигантские розы на обоях давно уже, правда, потеряли свою прежнюю красочность – остались лишь расплывшиеся розовые разводы, – но и они придавали стенам теплоту и живость. Вокруг очага местами сохранились куски медной обшивки, на которые ложились мягкие блики огня, отчего они поблескивали, как новенькие соверены. По обе стороны камина стояли удобные деревянные стулья с высокими спинками, а напротив – валлийский шкаф для посуды, уставленный голубовато-белыми тарелками с рисунком в виде ивовых веточек. Центр комнаты занимал большой выскобленный деревянный стол, который окружали шесть стульев с камышовыми сиденьями. Белые занавески на окнах были кружевными, красный кирпичный пол так и сверкал. Вся комната прямо светилась каким-то розовым сиянием, от которого как бы исходил дух здоровья и бодрости; это сияние еще усиливали языки пламени, с гулом устремлявшегося наверх, в печную трубу, и дрожащие отсветы керосиновой лампы, стоявшей на каминной полке.
Как любила Эмма это место! Их нарядная кухня всегда стояла у нее перед глазами, особенно во время работы в Фарли-Холл: сама мысль вызывала в душе чувство покоя и уюта, служила утешением, если ей случалось быть одной. Но сейчас кухня уже не вызывала привычного теплого ощущения в груди, между тем все тут как будто было на месте, ничего не изменилось, но пропала прежняя атмосфера. Новая же была словно заряжена электричеством, а злые, безобразные слова витали в воздухе. Отец и сын стояли друг перед другом, как два разъяренных быка. Они даже не видели, что она появилась на кухне. Им было не до того – их одолевала одна только ненависть, ослеплявшая и лишавшая разума.
Джон Харт, известный в округе как Большой Джек, отличался высоким ростом, как и полагалось при таком прозвище: без ботинок, в одних носках, рост его составлял около ста девяносто сантиметров. В 1900 году он сражался против буров в Африке в звании сержанта и заслужил уважение в полку „Сифорс Хайлендерс" тем, что мог уложить любого наповал одним ударом своего увесистого кулака. Широкоплечий, с прямой спиной и мощным торсом, он отличался своеобразной грубой красотой: черты обветренного лица были правильными, копна волнистых черных волос отливала синевой.
Он стоял, на голову возвышаясь над своим сыном Уинстоном, в ярости подняв огромный кулак, и готовый вот-вот опустить его на голову юноши. Лицо его было багровым от бушевавшей в нем ярости, в глазах горело адское пламя.
– Не пойдешь в моряки, понял? – ревел он. – И чтоб больше таких разговоров в доме я не слышал! Ты несовершеннолетний – и своего разрешения я тебе не даю, щенок! Заруби это себе на носу, Уинстон. Не то я тебе шею сверну! И благодари Бога, что ты еще маленький, а то я бы тебя так отделал, что мать родная бы не узнала.
Юноша повернул к отцу свое красивое лицо, сейчас горевшее от ярости, искажавшей его правильные черты. Его голубые глаза были при этом холодны как лед.
– Хочу в моряки – и пойду! – упрямо крикнул он отцу. – Убегу, и все тут! И черта с два ты меня поймаешь! Чтоб я торчал в этой Богом забытой дыре? Да никогда! Загубить свою жизнь в нищете...
– Образина ты эдакая! Еще спорит со мной! Ничего, скоро перестанешь!
Юноша сперва замер на мгновение, а затем шагнул вперед, охваченный яростью, и поднял руку, как будто собирался ударить отца. Но как ни был Уинстон ослеплен гневом, в глазах отца он все же сумел увидеть смертельную угрозу – побледнев, сын отступил на шаг, спасовав перед силой отца. Хотя Уинстон, в отличие от него, не был столь же высок и мускулист, своим сложением он вполне мог бы с ним сравниться, да и силой отличался незаурядной, правда менее брутальной – от матери он унаследовал изящество и деликатность. И все же тягаться с Большим Джеком он не мог. Инстинкт самовыживания был в нем слишком силен, чтобы идти на прямую конфронтацию, тем более что пятнадцатилетний юноша прекрасно знал: красивая внешность – его самое главное оружие.
– Ты что, думаешь, я не видел, Уинстон? Не видел, что ты посмел поднять руку на меня, своего отца! Вот я сейчас задам тебе трепку, да такую, что ты до конца своих дней не забудешь. Давно пора тебя проучить, щенок! – При этих словах он быстро расстегнул черный кожаный ремень на брюках, весь горя от ярости, затем намотал его на правую руку, оставив болтающуюся пряжку, и грозно двинулся на Уинстона, сверкая глазами.
– Не боюсь тебя! – выкрикнул тот, но тем не менее поспешно ретировался поближе к валлийскому буфету, так что теперь его и отца разделял широкий деревянный стол. – Если ты только тронешь меня, мама никогда тебе не простит! Только посмей дотронуться до меня этим своим ремнем, только посмей...
Упоминание о матери, как он надеялся, должно было помочь остановить отца. Но Большой Джек, казалось, ничего не слышал – он продолжал неумолимо двигаться вперед, зловеще размахивая свисавшей с руки пряжкой. Вот он занес руку над головой – и наверняка обрушил бы страшный удар на голову сына, если бы не Эмма. Подобно разъяренной тигрице, кинулась она к отцу и остановилась прямо перед ним. Лицо ее было страшным в отсветах падавшего на него огня, а все тело так и дрожало от ненависти. Как изваяние, стояла она перед отцом, не думая об отступлении, – единственная, кто осмеливался бросать ему вызов. Обычно в моменты споров ей удавалось смирять его гнев, успокаивать страсти.
– Замолчи, отец. – Она произнесла эти слова тихо, но в них чувствовалась необычайная сила и убежденность. – Что на тебя такое нашло? Такой ранний час, все спят, а вы тут раскричались. Ты забыл, что наверху лежит мама? И что ей плохо? Стыдно, отец! Просто стыдно. Садись, попей чаю – и остынь! Смотри, если вы будете продолжать тут орать, то тогда убегу из дому я. И что со всеми вами будет, а? – Эмма почти висела на его все еще поднятой руке и ничего не могла с ней поделать. – Ну, отец, – перешла она на увещевательный тон, – не упрямься. Поспорили – и хватит. Никуда наш Уинстон не убежит. Это только одни разговоры...
Она еще некоторое время постояла на пороге, напрасно напрягая слух, но тишина в комнате казалась гробовой. Судорожным движением она еще туже затянула ветхую шаль вокруг своих худеньких плеч, дрожа от холода, – на ней в этот ранний предрассветный час не было надето ничего, кроме ночной рубашки. Бледненькое личико Эммы напоминало призрачный маяк, белеющий во мраке ночи.
– Мам! Мам! – хриплым шепотом снова, уже настойчивее, позвала она и начала осторожно, обходя жалкую мебель, попадавшуюся ей на пути, пробираться в комнату, где почти ничего не видела, пока глаза не привыкли к темноте. Воздух здесь был таким спертым и сырым, что Эмма с трудом могла дышать. Смесь зловонных запахов, ударивших ей в нос. Заплесневелые стены, грязное постельное белье и стойкий пот – безошибочные признаки бедности и болезни. Стараясь подольше задержать дыхание, Эмма сделала еще несколько шагов в глубь комнаты.
Наконец она приблизилась вплотную к железной кровати – и сердце ее на мгновение остановилось от ужаса при виде больной, которая неподвижно лежала там, заваленная беспорядочной грудой постельного белья. Ее мать умирала. Может быть, уже умерла! По Эмминой спине побежали мурашки – от паники и страха все ее тщедушное тело начало неудержимо трясти. Она нагнулась, ткнувшись лицом в грудь матери, словно хотела влить в это хрупкое существо хоть каплю бодрости, которая бы помогла ему выжить. Зажмурившись изо всех сил, она вознесла молчаливую молитву, полную страстной веры. Молитву, в которую она вложила всю свою одержимость.
„О, Господь, пожалуйста, – беззвучно шептали ее губы, – не позволяй моей маме умирать! Обещаю быть всегда хорошей девочкой! Буду делать все, чего ты только захочешь! Обещаю! Только сделай так, чтобы мама не умирала!”
Эмма всей душой верила, что Бог хороший. Так говорила ей ее мать. Что он все понимает и все прощает. Не может же он в самом деле быть мстительным! Быть Богом гнева и кары. О таком Боге, правда, вещал методистский проповедник в своих воскресных проповедях. Но ее мать уверяла, что Бог есть Неслыханная Любовь. А мама знает лучше. Эммин Бог был Богом сострадания. И он наверняка внемлет ее молитве!
Она открыла глаза и нежно погладила горячий и липкий лоб лежавшей на кровати женщины.
– Мам!.. Мам!.. Ты меня слышишь? Как ты? – спросила она дрожащим от ужаса голосом.
В ответ опять не раздалось ни звука.
Свет догорающей свечки падал на лицо матери. Обычно бледное, оно сделалось теперь мертвенно-бледным; в неверном тусклом сиянии капли пота, покрывшие его, делали это лицо почти призрачным. Когда-то роскошные каштановые волосы матери теперь спутанными безвольными прядями падали на мокрый горячечный лоб и разметались по влажной подушке, поддерживающей ей голову. Но ни страдания, ни боль не могли стереть с этого лица черты доброты, хотя на нам и не оставалось больше следов прежней девичьей красоты, уничтоженных тяжелыми годами постоянной бедности, жестокой борьбы за выживание и наконец обрушившимся на нее теперь смертельным недугом. Призрак смерти как бы уже витал над Элизабет Харт – ей не суждено было увидеть, как этот последний месяц зимы сменится весной. Болезнь, подтачивала ее организм день за днем, разрушая его, превращая ее в изможденную старуху, между тем как ей не было еще и тридцати пяти.
Комната, где она лежала, не имела не только ничего, что могло бы порадовать глаз, но даже самых элементарных удобств. Главное место здесь занимала железная кровать – самая примечательная деталь обстановки. Кроме нее, под сводами этого убогого чердачного помещения было всего два-три предмета. В углу, между кроватью и крохотным оконцем, стоял колченогий бамбуковый стол, на котором можно было различить Библию в потрепанном переплете, глиняную кружку и пузырьки с лекарствами, прописанные доктором Малкольмом. Возле двери приткнулся грубо сколоченный деревянный комод, а у стены под окошком – умывальник красного дерева с растрескавшимся белым мраморным верхом. Их домик стоял на краю вересковой пустоши, и там постоянно, в любое время года, было промозгло и сыро, особенно же в зимние месяцы, по-северному суровые в этих краях: порывы пропитанного дождем ветра и снежные бураны обрушивались на жалкий домик, грозя в один прекрасный день снести его.
И все же в комнате, несмотря на сырость, убогую обстановку и унылость, царила безупречная чистота. На окнах красовались свежевыстиранные накрахмаленные ситцевые занавески, а мебель была до блеска натерта пчелиным воском – плоды Эмминых усилий. Деревянный пол так и сверкал чистотой, хотя доски давно уже дышали на ладан. Кое-где его покрывали яркие ковровые дорожки, сделанные из мешковины и лоскутков. Неубранной оставалась лишь одна кровать – Эмме удавалось перестилать ее раз в неделю, когда она возвращалась домой из Фарли-Холл, где работала прислугой.
Элизабет с трудом пошевелилась и встревоженно спросила – голос был таким усталым и слабым, что слова казались почти неразличимыми:
– Это наша Эмма?
– Да, мама, это я! – воскликнула девочка, сжимая руку матери в своей.
– Который час, Эмма?
– Четыре часа утра. Старый Вилли что-то рано поднял нас сегодня утром. Прости, мамочка, если я тебя разбудила. Но мне хотелось знать, как ты себя чувствуешь, пока я не пошла туда, в Холл.
– Слава Господу, мне сегодня вроде бы получше, – вздохнула она. – Не беспокойся так. Попозже я постараюсь встать и... – Душивший ее кашель помешал Элизабет продолжать. Она прижала свои слабые руки к груди, стараясь унять дрожь, сотрясавшую все ее тело.
Эмма тут же накапала в глиняную кружку лекарства и обвила шею матери руками, приподняв ей голову, чтобы удобнее было пить.
– Попробуй, мама! Это лекарство от доктора Мака. Тебе, вроде, от них полегче становится, – воскликнула дочь, стараясь подбодрить мать.
Та с усилием отпила из кружки, воспользовавшись перерывом между приступами кашля, от которых ее грудь ходила ходуном. Клокотание в груди постепенно начало ослабевать – и тогда бедная женщина припала к кружке, чтобы допить оставшуюся там микстуру. Задыхаясь, она тем не менее нашла в себе силы произнести несколько слов:
– Иди, доченька. Погляди, как там отец и ребята. А перед тем как пойдешь на работу, может, занесешь мне чаю...
По глазам чувствовалось, что жар немного спал: взгляд сделался более осмысленным, в нем теперь мелькала даже нежность, как только он обращался к Эмме, стоявшей возле кровати. Наклонившись, она нежно поцеловала морщинистую материнскую щеку и поправила одеяло вокруг исхудалых плеч.
– Хорошо, мама!..
Эмма бесшумно удалилась, тихонько прикрыв за собою дверь. Спускаясь по каменным ступенькам узкой лестницы, почти бегом, несмотря на опасную крутизну, она неожиданно услыхала донесшиеся до нее возбужденные голоса. Остановившись и затаив дыхание, она стала прислушиваться. Эмма уже догадывалась, что за безобразную сцену застанет внизу, и ее заранее мутило. Это наверняка ее брат Уинстон и их отец, по обыкновению, ругаются друг с другом: возбужденные голоса ясно говорили о том, до какой степени накалены сегодня страсти.
Леденящая душу мысль о том, что они могут потревожить мать, заставила Эмму невольно вскрикнуть. Впрочем девочка тут же подавила в себе готовый сорваться с губ крик: прижав к груди свои огрубевшие от поденной работы руки, она тяжело опустилась на холодные каменные ступени, беспомощная и не знающая, как можно унять спорщиков. Ведь если их перепалка дойдет до ушей больной матери, та наверняка заставит себя сползти с кровати, чтобы восстановить мир, даже если ради этого ей потребовалось бы умереть. Всю жизнь Элизабет Харт была как бы буфером в отношениях между своим сыном Уинстоном и своим мужем, его отцом. Но за эти последние несколько недель она так ослабла, что не могла самостоятельно вставать с постели: из буфера она по существу превратилась в заложницу маленькой комнатенки под черными стропилами. Слыша дикую ругань, мать могла только бессильно плакать, что лишь усиливало жар, подтачивало ее последние силы и делало приступы кашля совершенно невыносимыми.
– Дураки! – вслух произнесла Эмма, с возмущением подумав: взрослые люди, а ведут себя, как сопливые мальчишки, у них нет даже мозгов, чтобы заставить себя хоть немного сдерживаться ради лежавшей рядом женщины. Мысль об этой вопиющей несправедливости придала ей энергии. Она быстро вскочила на ноги, полная гневной решимости – от былой мутящей слабости не оставалось и следа. Ярость заставила Эмму ускорить Движение по лестнице, теперь она буквально распирала ее. Распахнув дверь кухни, девочка остановилась на пороге – прямая, напряженная, вцепившаяся в дверной косяк. При виде этих двоих глаза ее заметали искры гнева.
В отличие от комнаты, где находилась мать, сырой и унылой, кухня была уютной и радовала глаз. В очаге весело гудело пламя. Гигантские розы на обоях давно уже, правда, потеряли свою прежнюю красочность – остались лишь расплывшиеся розовые разводы, – но и они придавали стенам теплоту и живость. Вокруг очага местами сохранились куски медной обшивки, на которые ложились мягкие блики огня, отчего они поблескивали, как новенькие соверены. По обе стороны камина стояли удобные деревянные стулья с высокими спинками, а напротив – валлийский шкаф для посуды, уставленный голубовато-белыми тарелками с рисунком в виде ивовых веточек. Центр комнаты занимал большой выскобленный деревянный стол, который окружали шесть стульев с камышовыми сиденьями. Белые занавески на окнах были кружевными, красный кирпичный пол так и сверкал. Вся комната прямо светилась каким-то розовым сиянием, от которого как бы исходил дух здоровья и бодрости; это сияние еще усиливали языки пламени, с гулом устремлявшегося наверх, в печную трубу, и дрожащие отсветы керосиновой лампы, стоявшей на каминной полке.
Как любила Эмма это место! Их нарядная кухня всегда стояла у нее перед глазами, особенно во время работы в Фарли-Холл: сама мысль вызывала в душе чувство покоя и уюта, служила утешением, если ей случалось быть одной. Но сейчас кухня уже не вызывала привычного теплого ощущения в груди, между тем все тут как будто было на месте, ничего не изменилось, но пропала прежняя атмосфера. Новая же была словно заряжена электричеством, а злые, безобразные слова витали в воздухе. Отец и сын стояли друг перед другом, как два разъяренных быка. Они даже не видели, что она появилась на кухне. Им было не до того – их одолевала одна только ненависть, ослеплявшая и лишавшая разума.
Джон Харт, известный в округе как Большой Джек, отличался высоким ростом, как и полагалось при таком прозвище: без ботинок, в одних носках, рост его составлял около ста девяносто сантиметров. В 1900 году он сражался против буров в Африке в звании сержанта и заслужил уважение в полку „Сифорс Хайлендерс" тем, что мог уложить любого наповал одним ударом своего увесистого кулака. Широкоплечий, с прямой спиной и мощным торсом, он отличался своеобразной грубой красотой: черты обветренного лица были правильными, копна волнистых черных волос отливала синевой.
Он стоял, на голову возвышаясь над своим сыном Уинстоном, в ярости подняв огромный кулак, и готовый вот-вот опустить его на голову юноши. Лицо его было багровым от бушевавшей в нем ярости, в глазах горело адское пламя.
– Не пойдешь в моряки, понял? – ревел он. – И чтоб больше таких разговоров в доме я не слышал! Ты несовершеннолетний – и своего разрешения я тебе не даю, щенок! Заруби это себе на носу, Уинстон. Не то я тебе шею сверну! И благодари Бога, что ты еще маленький, а то я бы тебя так отделал, что мать родная бы не узнала.
Юноша повернул к отцу свое красивое лицо, сейчас горевшее от ярости, искажавшей его правильные черты. Его голубые глаза были при этом холодны как лед.
– Хочу в моряки – и пойду! – упрямо крикнул он отцу. – Убегу, и все тут! И черта с два ты меня поймаешь! Чтоб я торчал в этой Богом забытой дыре? Да никогда! Загубить свою жизнь в нищете...
– Образина ты эдакая! Еще спорит со мной! Ничего, скоро перестанешь!
Юноша сперва замер на мгновение, а затем шагнул вперед, охваченный яростью, и поднял руку, как будто собирался ударить отца. Но как ни был Уинстон ослеплен гневом, в глазах отца он все же сумел увидеть смертельную угрозу – побледнев, сын отступил на шаг, спасовав перед силой отца. Хотя Уинстон, в отличие от него, не был столь же высок и мускулист, своим сложением он вполне мог бы с ним сравниться, да и силой отличался незаурядной, правда менее брутальной – от матери он унаследовал изящество и деликатность. И все же тягаться с Большим Джеком он не мог. Инстинкт самовыживания был в нем слишком силен, чтобы идти на прямую конфронтацию, тем более что пятнадцатилетний юноша прекрасно знал: красивая внешность – его самое главное оружие.
– Ты что, думаешь, я не видел, Уинстон? Не видел, что ты посмел поднять руку на меня, своего отца! Вот я сейчас задам тебе трепку, да такую, что ты до конца своих дней не забудешь. Давно пора тебя проучить, щенок! – При этих словах он быстро расстегнул черный кожаный ремень на брюках, весь горя от ярости, затем намотал его на правую руку, оставив болтающуюся пряжку, и грозно двинулся на Уинстона, сверкая глазами.
– Не боюсь тебя! – выкрикнул тот, но тем не менее поспешно ретировался поближе к валлийскому буфету, так что теперь его и отца разделял широкий деревянный стол. – Если ты только тронешь меня, мама никогда тебе не простит! Только посмей дотронуться до меня этим своим ремнем, только посмей...
Упоминание о матери, как он надеялся, должно было помочь остановить отца. Но Большой Джек, казалось, ничего не слышал – он продолжал неумолимо двигаться вперед, зловеще размахивая свисавшей с руки пряжкой. Вот он занес руку над головой – и наверняка обрушил бы страшный удар на голову сына, если бы не Эмма. Подобно разъяренной тигрице, кинулась она к отцу и остановилась прямо перед ним. Лицо ее было страшным в отсветах падавшего на него огня, а все тело так и дрожало от ненависти. Как изваяние, стояла она перед отцом, не думая об отступлении, – единственная, кто осмеливался бросать ему вызов. Обычно в моменты споров ей удавалось смирять его гнев, успокаивать страсти.
– Замолчи, отец. – Она произнесла эти слова тихо, но в них чувствовалась необычайная сила и убежденность. – Что на тебя такое нашло? Такой ранний час, все спят, а вы тут раскричались. Ты забыл, что наверху лежит мама? И что ей плохо? Стыдно, отец! Просто стыдно. Садись, попей чаю – и остынь! Смотри, если вы будете продолжать тут орать, то тогда убегу из дому я. И что со всеми вами будет, а? – Эмма почти висела на его все еще поднятой руке и ничего не могла с ней поделать. – Ну, отец, – перешла она на увещевательный тон, – не упрямься. Поспорили – и хватит. Никуда наш Уинстон не убежит. Это только одни разговоры...