Страница:
— Однако все мы восстанем снова, — очень тихо произнесла Моргейна, — и снова, и снова, и снова. Не единожды приходим мы в мир, дабы отправиться в Небеса или в ад, но рождаемся опять и опять, пока не уподобимся Богам.
Ланселет потупился. Теперь, когда глаза ее привыкли к полумраку, осиянному лунным светом, она отчетливо различала черты лица собеседника: изящный изгиб виска, плавно уходящий вниз, к щеке, длинную, узкую линию подбородка, мягкую темную бровь, спадающие на лоб кудри. И снова от красоты его у Моргейны заныло сердце.
— Я и позабыл: ты ведь жрица и веришь… — промолвил он. Руки их легонько соприкасались. Ланселет попытался высвободиться — и молодая женщина разомкнула пальцы.
— Иногда я сама не знаю, во что верю. Может статься, я слишком давно живу вдали от Авалона.
— Вот и я не знаю, во что верю, — отозвался Ланселет. — Однако на моих глазах в этой долгой, бесконечно долгой войне погибло столько мужей, и женщин, и детей, что мнится мне, будто я сражаюсь с тех самых пор, как подрос настолько, чтобы удержать в руке меч. А когда вижу я, как умирают люди, кажется мне, будто вера — это лишь иллюзия, а правда в том, что все мы умираем, точно звери, и просто перестаем существовать — точно скошенная трава, точно прошлогодний снег.
— Но ведь и снег, и трава возрождаются вновь, — прошептала Моргейна.
— В самом деле? А может, это тоже иллюзия? — горько промолвил он. — Сдается мне, что, пожалуй, во всем этом нет ни тени смысла: все эти разглагольствования о богах и Богине — лишь сказки, которыми утешают малых детей. Ох, Господи, Моргейна, с какой стати мы затеяли этот разговор? Тебе надо пойти отдохнуть, кузина, да и мне тоже…
— Я уйду, если ты того хочешь, — проговорила она, разворачиваясь, а в следующий миг задохнулась от счастья — Ланселет взял ее за руку.
— Нет-нет, когда я один, я во власти этих фантазий и горестных сомнений, и ежели уж они приходят, так я лучше выговорюсь вслух, чтобы услышать, что все это — сущее неразумие. Побудь со мною, Моргейна.
— Сколько захочешь, — шепнула она, чувствуя, как на глаза наворачиваются слезы. Она шагнула вперед, обняла его за талию; его сильные руки сдавили ей плечи — и тут же покаянно разжались.
— Какая ты маленькая… ох, я и забыл, какая ты маленькая… я мог бы переломить тебя надвое голыми руками, кузина… — Ланселет погрузил руки в ее волосы, распущенные под покрывалом; пригладил их, намотал пряди на пальцы. — Моргейна, Моргейна, иногда мне кажется, что ты — то немногое в моей жизни, что целиком и всецело — добро и благо: точно дева из древнего народа фэйри, о котором говорится в легендах, эльфийская дева, что приходит из неведомой земли рассказать смертному о красоте и надежде и вновь уплывает на западные острова, чтобы никогда уже не вернуться….
— Я никуда не уплыву, — прошептала Моргейна.
— Нет. — В углу мощеного дворика высился чурбан: на нем обычно сидели, дожидаясь лошадей. Ланселет увлек собеседницу туда.
— Посиди со мной, — попросил он и, смутившись, добавил:
— Нет, это не место для дамы… — И вдруг рассмеялся:
— То же самое можно было сказать и о конюшне в тот день… ты помнишь, Моргейна?
— А я думала, ты все забыл: после того как этот треклятый конь — вот уж сущий дьявол! — сбросил тебя на землю…
— Не называй его дьяволом. В бою он не раз и не два спасал Артуру жизнь; так что Артур скорее считает его своим ангелом-хранителем, — возразил Ланселет. — Злополучный то был день, что и говорить. Дурно обошелся бы я с тобою, кузина, кабы овладел тобою тогда. Часто хотелось мне молить тебя о прощении, чтобы услышать слова примирения из твоих уст и понять, что ты не держишь на меня зла…
— Не держу зла? — Моргейна подняла взгляд; голова у нее внезапно закружилась от нахлынувших чувств. — Не держу зла? Разве что на тех, кто прервал нас…
— Правда? — еле слышно откликнулся он. Ланселет обнял ее лицо ладонями, неспешно приблизил к себе и приник к ее устам. Моргейна обмякла, расслабилась, приоткрыла губы навстречу его поцелую. Ланселет, по римскому обычаю, был чисто выбрит; Моргейна ощущала щекой мягкое покалывание и теплую сладость настойчивого языка… Ланселет притянул ее ближе, едва ли не приподняв над землей. Поцелуй длился до тех пор, пока молодая женщина поневоле не отстранилась, чтобы отдышаться, и Ланселет негромко, изумленно рассмеялся.
— Что ж, все повторяется… ты и я… кажется, с нами так уже было… и на сей раз я отрублю голову любому, кто посмеет нас прервать… но вот мы стоим и целуемся на конном дворе, точно слуга с судомойкой! Что теперь, Моргейна? Куда нам пойти?
Молодая женщина понятия не имела: кажется, во всем замке укрытия для них не найдется. Она не может отвести его к себе в комнату, где, помимо нее, спят Элейна и четверо девушек из свиты королевы; а Ланселет сам объявил, что предпочитает ночевать с солдатами. И что-то в глубине сознания подсказывало ей, что так поступать не след: сестре короля и другу короля не подобает развлекаться на сеновале. А полагается им, если уж они и впрямь испытывают друг к другу такие чувства, дождаться рассвета и испросить у Артура дозволение на брак…
Однако же в сердце своем — в таких потаенных уголках, что лучше и не заглядывать, — Моргейна знала: Ланселет хочет отнюдь не этого; в минуту страсти он, возможно, и впрямь ее возжелал, но не более. И неужели она, воспользовавшись этим, и впрямь заманит его в ловушку, заставит дать пожизненную клятву? Обычаи племенных празднеств — и то честнее: мужчина и женщина сходятся вместе по воле Богини, пока в крови у них бушуют токи солнца и луны; и лишь позже, если они и впрямь желают жить одним домом и растить детей, они задумываются о браке. В глубине души Моргейна знала и то, что на самом деле вовсе не желает выходить замуж ни за Ланселета, ни за кого другого; хотя и полагала, что, ради его собственного блага, равно как и ради блага Артура, и даже Гвенвифар, лучше бы удалить его от двора.
Но мысль эта промелькнула и погасла. Голова у молодой женщины шла кругом от его близости; прижимаясь щекой к его груди, она слышала, как бьется его сердце… Ланселета влечет к ней; сейчас в сознании его не осталось мыслей ни о Гвенвифар, ни о ком другом, кроме нее, Моргейны.
«Да будет все с нами так, как желает Богиня; как в обычае у мужчин и женщин…»
— Я знаю, — прошептала она, завладевая его рукой. За конюшнями и кузницей начиналась тропа, уводящая в сад. Трава в саду густая и мягкая; придворные дамы частенько сиживали там ясным погожим днем.
Ланселет расстелил на земле свой плащ. В воздухе разливался неуловимый аромат зеленых яблок и травы. «Мы словно на Авалоне», — подумала про себя Моргейна. И Ланселет, снова неким непостижимым образом откликаясь на ее мысли, прошептал:
— Нынче ночью мы отыскали себе уголок Авалона… — и уложил ее рядом. Он снял с молодой женщины покрывало и теперь поглаживал ее волосы, не торопясь требовать большего, нежно обнимая ее, и то и дело наклонялся и целовал ее в щеку или в лоб.
— Трава совсем сухая — росы нынче не выпало. Похоже, ночью дождь пойдет, — прошептал он, лаская ее плечо и миниатюрные руки. Моргейна чувствовала, как крепка его затвердевшая от меча ладонь, — до того крепка, что молодая женщина с изумлением вспомнила: а ведь Ланселет младше ее на четыре года. Моргейне доводилось слышать его историю: он появился на свет, когда Вивиана уже уверилась, что из детородного возраста вышла. В его длинных, чутких пальцах с легкостью помещалась и пряталась ее крохотная рука; Ланселет перебирал ее пальцы, играл с кольцами; вот ладонь его легла на лиф ее платья и распустила шнуровку на груди. Голова у Моргейны кружилась; мысли путались; страсть накатывала на нее, точно пенный прибой, заливающий береговую полосу; ее захлестывало волной, она тонула в его поцелуях. Ланселет нашептывал что-то невнятное; слов молодая женщина не разбирала, однако переспросить и не подумала; время речей прошло.
Ланселету пришлось помочь ей раздеться. При дворе носили платья куда более замысловатые, нежели простые и строгие одежды жрицы; Моргейна чувствовала себя неуклюжей и неловкой. Понравится ли она Ланселету? Со времен рождения Гвидиона груди у нее вялые, обмякшие; не то что в тот день, когда он впервые до нее дотронулся, — где они, те груди — крохотные и упругие?
Но Ланселет словно ничего не замечал: он ласкал ее груди, теребил соски в пальцах, осторожно прихватывал губами и зубами. В голове Моргейны не осталось ни одной мысли; весь мир перестал для нее существовать — лишь прикосновения его рук и дрожь отклика в ее собственных пальцах, скользящих по его гладким плечам, и спине, и темным, пушистым завиткам волос… отчего-то ей казалось, что волосы на груди мужчины непременно окажутся колючими и жесткими, но у Ланселета все иначе, они мягкие и шелковистые, как ее черные пряди, и скручиваются в изящные, крутые завитки. Словно в бреду она вспомнила, что впервые сблизилась с юнцом не старше семнадцати лет, который толком и не знал, что происходит, так, что ей приходилось направлять его, показывать, что делать… и для нее тот раз стал первым и единственным, так что к Ланселету она пришла почти девственной… Во власти внезапно накатившего горя Моргейна пожалела, что это — не первый раз; с каким блаженством она вспоминала бы о сегодняшней ночи; вот так все и было бы; вот так все и должно было произойти… Моргейна прильнула к Ланселету, прижалась к нему всем телом, умоляюще застонала; она не могла, просто не в силах была дольше ждать…
Но, похоже, Ланселет еще не был готов принять ее, в то время как Моргейна всем своим существом тянулась к нему, тело ее пульсировало желанием и жизнью. Она жадно подалась к любимому, ненасытные губы ее настаивали и заклинали. Она нашептывала его имя, она умоляла — понемногу поддаваясь страху. А Ланселет продолжал осыпать ее нежными поцелуями, ладони его поглаживали, утешали, успокаивали, вот только успокаиваться она не желала, все ее тело требовало завершения, изнывая от жажды, сотрясаясь в агонии. Моргейна попыталась заговорить, воззвать с просьбой — но с губ ее сорвался лишь горестный всхлип.
Ланселет нежно прижимал ее к себе, продолжая ласкать и поглаживать.
— Тише, нет, тише, Моргейна, погоди, довольно… я не хочу обидеть и обесчестить тебя, не думай… вот, ложись рядом, позволь мне обнять тебя, тебе будет приятно… — И в смятении и отчаянии она позволяла ему делать все, что он хочет. И в то время, как тело ее властно требовало наслаждения, в груди, как ни странно, нарастал гнев. А как же ток жизни, струящийся между сплетенными телами, между мужчиной и женщиной, как же ритмы Богини — нарастающие, подчиняющие? Моргейне вдруг показалось, будто Ланселет намеренно ставит преграду этому потоку, превращает ее любовь к нему в насмешку, в игру, в отвратительное притворство. А ему словно все равно; для него, похоже, все идет так, как надо, оба получают удовольствие — и, значит, все в порядке… словно одни лишь телесные наслаждения и важны, словно не существует слияния более значимого — единства с жизнью во всех ее проявлениях. В глазах жрицы, воспитанной на Авалоне и настроенной на великие ритмы жизни и вечности, эти осторожные, чувственные, рассудочные любовные ласки выглядели едва ли не кощунством, отказом подчиниться воле Богини.
А затем, во власти наслаждения и унижения, она принялась оправдывать любимого. В конце концов, он же не воспитывался на Авалоне в отличие от нее; судьба швыряла его из приемной семьи ко двору, а от двора — в военный лагерь; он — солдат с тех самых пор, как в силах поднять меч, жизнь его прошла в походах; может быть, он просто ничего не знает или, может быть, привычен только к таким женщинам, что дарят лишь минутное наслаждение телу, не больше, или к таким, что предпочитают играть в любовь и ничего не давать… он сказал: «Я не хочу обидеть или обесчестить тебя», словно и впрямь считает, будто в их сближении заключено нечто дурное или бесчестное. Усталый Ланселет чуть отстранился, не переставая ласкать ее, играть с нею, теребить пальцами шелковистые волоски, припорошившие ее бедра, целовать шею и грудь. Закрыв глаза, Моргейна прижималась к нему в ярости и отчаянии — ну что ж, ну что ж, наверное, именно этого она и заслуживает, не она ли повела себя, точно последняя блудница, бросившись ему на шею; стоит ли удивляться, что он так с нею обращается… а она-то в одержимости своей позволяет ему так с собою обходиться и позволила бы что угодно, зная: если она потребует большего, то потеряет и это, а ведь она истосковалась по нему, она по-прежнему жаждет его — и боль эту не унять, и жажду не утолить. А ему она не нужна, вообще не нужна… в сердце своем он по-прежнему желает Гвенвифар или любую другую женщину, которой можно обладать, не даря ей от себя иного, нежели это легковесное соприкосновение тел… женщину, которая охотно отдавалась бы ему, не требуя от него большего, нежели просто наслаждение. К любовной жажде и ноющей боли постепенно подмешивалось презрение, и здесь-то и заключалась величайшая мука: от всего этого она любила Ланселета ничуть не меньше и знала, что всегда будет любить его — и ничуть не слабее, нежели в этот миг тоски и отчаяния.
Моргейна села, подобрала платье, трясущимися пальцами натянула его на плечи. Ланселет молча глядел на нее. Вот он протянул руку, помог ей справиться с одеждой. И, после долгого молчания, печально промолвил:
— Дурно мы поступили, моя Моргейна, — ты и я. Ты на меня сердишься?
Моргейна словно онемела: в горле стеснилось от боли.
— Нет, не сержусь, — наконец выговорила она с трудом, понимая, что следовало бы завизжать, накричать на него, потребовать того, что он не в силах дать ей — а может быть, и ни одной другой женщине.
— Ты — моя кузина и родственница… но ничего дурного ведь не случилось, — срывающимся голосом проговорил он. — Хотя бы в этом я могу себя не упрекать — я не нанес тебе бесчестия перед лицом всего двора… я ни за что бы не пошел на такое… поверь мне, кузина, я искренне люблю тебя…
Не выдержав, Моргейна разрыдалась в голос.
— Ланселет, умоляю тебя, во имя Богини, не говори так… что значит, ничего дурного не случилось? Так распорядилась Богиня, этого желали мы оба…
Ланселет страдальчески поморщился.
— Ты такое говоришь… о Богине и прочих языческих дикостях… Ты меня почти пугаешь, родственница, в то время как сам я пытаюсь удержаться от греха… и однако же я поглядел на тебя с вожделением и похотью, сознавая, как это дурно… — Ланселет оправил на себе одежду; руки его дрожали. Наконец, едва не захлебываясь словами, он выговорил:
— Наверное, грех кажется мне более страшным, нежели на самом деле… ох, Моргейна, если бы ты только не была так похожа на мою мать…
Слова эти прозвучали пощечиной — жестоким, предательским ударом в лицо. Мгновение молодая женщина не могла выговорить ни слова. А в следующий миг ею словно овладела неуемная ярость разгневанной Богини. Моргейна поднялась на ноги и словно сделалась выше: она знала — это чары Богини преобразили ее, как это бывает на ладье Авалона; обычно миниатюрная и невзрачная, она возвышалась над ним, а могучий рыцарь и королевский конюший словно съежился и в испуге отпрянул назад: вот так все мужчины умаляются перед лицом Богини.
— Ты… ты презренный глупец, Ланселет, — бросила она. — На тебя даже проклятия тратить жалко! — Молодая женщина развернулась и бросилась бежать; Ланселет остался сидеть на прежнем месте, так и не застегнув штанов, изумленно и пристыженно глядя ей вслед. Сердце Моргейны неистово колотилось в груди. Ей отчаянно хотелось накричать на него — пронзительно и сварливо, под стать поморнику, — и одновременно тянуло сдаться, расплакаться в отчаянии и муке, умоляя о любви более глубокой, нежели та, которую Ланселет отринул и отказался ей дать, оскорбив в лице ее саму Богиню… В сознании ее всплывали обрывки мыслей и еще древнее предание о том, как некий мужчина застал Богиню врасплох и отверг ее, и Богиня приказала своим гончим растерзать его в клочья… и накатывала скорбь: она наконец-то получила то, о чем мечтала все эти долгие годы, и все это для нее — лишь зола и пепел.
«Священник непременно сказал бы, что такова расплата за грех. Уж этого-то я вдоволь наслушалась от замкового капеллана Игрейны, прежде чем меня отослали на Авалон. Неужто в сердце своем я — более христианка, нежели сама думаю?» И вновь Моргейне померещилось, что сердце ее того и гляди разобьется, ибо любовь обернулась для нее крушением и гибелью.
На Авалоне такого никогда не случилось бы: те, кто приходят к Богине вот так, никогда не отвергли бы ее власти… Моргейна расхаживала взад и вперед, в жилах ее бушевало неутолимое пламя; молодая женщина знала — никто не поймет ее чувств, кроме разве жрицы Богини, такой же, как она сама. Вивиана, с тоской думала она, Вивиана все поняла бы, или Врана, или любая из нас. «Что же я делаю все эти долгие годы вдали от моей Богини?»
ТАК ПОВЕСТВУЕТ МОРГЕЙНА
«Три дня спустя я испросила у Артура дозволения покинуть его двор и отправиться на Авалон; я сказала лишь, что соскучилась по Острову и по моей приемной матери Вивиане. За эти дни я ни разу не поговорила с Ланселетом, если не считать обмена пустыми любезностями в тех случаях, когда от встречи было не уклониться. И даже тогда я подмечала, что он не смеет смотреть мне в глаза, и во власти стыда и гнева обходила его стороной, лишь бы не сталкиваться с ним лицом к лицу.
И вот я взяла коня и поскакала на восток через холмы; и в течение многих лет не возвращалась более в Каэрлеон, и не ведала, что происходит при Артуровом дворе… но эту историю лучше отложить на потом».
Глава 8
Ланселет потупился. Теперь, когда глаза ее привыкли к полумраку, осиянному лунным светом, она отчетливо различала черты лица собеседника: изящный изгиб виска, плавно уходящий вниз, к щеке, длинную, узкую линию подбородка, мягкую темную бровь, спадающие на лоб кудри. И снова от красоты его у Моргейны заныло сердце.
— Я и позабыл: ты ведь жрица и веришь… — промолвил он. Руки их легонько соприкасались. Ланселет попытался высвободиться — и молодая женщина разомкнула пальцы.
— Иногда я сама не знаю, во что верю. Может статься, я слишком давно живу вдали от Авалона.
— Вот и я не знаю, во что верю, — отозвался Ланселет. — Однако на моих глазах в этой долгой, бесконечно долгой войне погибло столько мужей, и женщин, и детей, что мнится мне, будто я сражаюсь с тех самых пор, как подрос настолько, чтобы удержать в руке меч. А когда вижу я, как умирают люди, кажется мне, будто вера — это лишь иллюзия, а правда в том, что все мы умираем, точно звери, и просто перестаем существовать — точно скошенная трава, точно прошлогодний снег.
— Но ведь и снег, и трава возрождаются вновь, — прошептала Моргейна.
— В самом деле? А может, это тоже иллюзия? — горько промолвил он. — Сдается мне, что, пожалуй, во всем этом нет ни тени смысла: все эти разглагольствования о богах и Богине — лишь сказки, которыми утешают малых детей. Ох, Господи, Моргейна, с какой стати мы затеяли этот разговор? Тебе надо пойти отдохнуть, кузина, да и мне тоже…
— Я уйду, если ты того хочешь, — проговорила она, разворачиваясь, а в следующий миг задохнулась от счастья — Ланселет взял ее за руку.
— Нет-нет, когда я один, я во власти этих фантазий и горестных сомнений, и ежели уж они приходят, так я лучше выговорюсь вслух, чтобы услышать, что все это — сущее неразумие. Побудь со мною, Моргейна.
— Сколько захочешь, — шепнула она, чувствуя, как на глаза наворачиваются слезы. Она шагнула вперед, обняла его за талию; его сильные руки сдавили ей плечи — и тут же покаянно разжались.
— Какая ты маленькая… ох, я и забыл, какая ты маленькая… я мог бы переломить тебя надвое голыми руками, кузина… — Ланселет погрузил руки в ее волосы, распущенные под покрывалом; пригладил их, намотал пряди на пальцы. — Моргейна, Моргейна, иногда мне кажется, что ты — то немногое в моей жизни, что целиком и всецело — добро и благо: точно дева из древнего народа фэйри, о котором говорится в легендах, эльфийская дева, что приходит из неведомой земли рассказать смертному о красоте и надежде и вновь уплывает на западные острова, чтобы никогда уже не вернуться….
— Я никуда не уплыву, — прошептала Моргейна.
— Нет. — В углу мощеного дворика высился чурбан: на нем обычно сидели, дожидаясь лошадей. Ланселет увлек собеседницу туда.
— Посиди со мной, — попросил он и, смутившись, добавил:
— Нет, это не место для дамы… — И вдруг рассмеялся:
— То же самое можно было сказать и о конюшне в тот день… ты помнишь, Моргейна?
— А я думала, ты все забыл: после того как этот треклятый конь — вот уж сущий дьявол! — сбросил тебя на землю…
— Не называй его дьяволом. В бою он не раз и не два спасал Артуру жизнь; так что Артур скорее считает его своим ангелом-хранителем, — возразил Ланселет. — Злополучный то был день, что и говорить. Дурно обошелся бы я с тобою, кузина, кабы овладел тобою тогда. Часто хотелось мне молить тебя о прощении, чтобы услышать слова примирения из твоих уст и понять, что ты не держишь на меня зла…
— Не держу зла? — Моргейна подняла взгляд; голова у нее внезапно закружилась от нахлынувших чувств. — Не держу зла? Разве что на тех, кто прервал нас…
— Правда? — еле слышно откликнулся он. Ланселет обнял ее лицо ладонями, неспешно приблизил к себе и приник к ее устам. Моргейна обмякла, расслабилась, приоткрыла губы навстречу его поцелую. Ланселет, по римскому обычаю, был чисто выбрит; Моргейна ощущала щекой мягкое покалывание и теплую сладость настойчивого языка… Ланселет притянул ее ближе, едва ли не приподняв над землей. Поцелуй длился до тех пор, пока молодая женщина поневоле не отстранилась, чтобы отдышаться, и Ланселет негромко, изумленно рассмеялся.
— Что ж, все повторяется… ты и я… кажется, с нами так уже было… и на сей раз я отрублю голову любому, кто посмеет нас прервать… но вот мы стоим и целуемся на конном дворе, точно слуга с судомойкой! Что теперь, Моргейна? Куда нам пойти?
Молодая женщина понятия не имела: кажется, во всем замке укрытия для них не найдется. Она не может отвести его к себе в комнату, где, помимо нее, спят Элейна и четверо девушек из свиты королевы; а Ланселет сам объявил, что предпочитает ночевать с солдатами. И что-то в глубине сознания подсказывало ей, что так поступать не след: сестре короля и другу короля не подобает развлекаться на сеновале. А полагается им, если уж они и впрямь испытывают друг к другу такие чувства, дождаться рассвета и испросить у Артура дозволение на брак…
Однако же в сердце своем — в таких потаенных уголках, что лучше и не заглядывать, — Моргейна знала: Ланселет хочет отнюдь не этого; в минуту страсти он, возможно, и впрямь ее возжелал, но не более. И неужели она, воспользовавшись этим, и впрямь заманит его в ловушку, заставит дать пожизненную клятву? Обычаи племенных празднеств — и то честнее: мужчина и женщина сходятся вместе по воле Богини, пока в крови у них бушуют токи солнца и луны; и лишь позже, если они и впрямь желают жить одним домом и растить детей, они задумываются о браке. В глубине души Моргейна знала и то, что на самом деле вовсе не желает выходить замуж ни за Ланселета, ни за кого другого; хотя и полагала, что, ради его собственного блага, равно как и ради блага Артура, и даже Гвенвифар, лучше бы удалить его от двора.
Но мысль эта промелькнула и погасла. Голова у молодой женщины шла кругом от его близости; прижимаясь щекой к его груди, она слышала, как бьется его сердце… Ланселета влечет к ней; сейчас в сознании его не осталось мыслей ни о Гвенвифар, ни о ком другом, кроме нее, Моргейны.
«Да будет все с нами так, как желает Богиня; как в обычае у мужчин и женщин…»
— Я знаю, — прошептала она, завладевая его рукой. За конюшнями и кузницей начиналась тропа, уводящая в сад. Трава в саду густая и мягкая; придворные дамы частенько сиживали там ясным погожим днем.
Ланселет расстелил на земле свой плащ. В воздухе разливался неуловимый аромат зеленых яблок и травы. «Мы словно на Авалоне», — подумала про себя Моргейна. И Ланселет, снова неким непостижимым образом откликаясь на ее мысли, прошептал:
— Нынче ночью мы отыскали себе уголок Авалона… — и уложил ее рядом. Он снял с молодой женщины покрывало и теперь поглаживал ее волосы, не торопясь требовать большего, нежно обнимая ее, и то и дело наклонялся и целовал ее в щеку или в лоб.
— Трава совсем сухая — росы нынче не выпало. Похоже, ночью дождь пойдет, — прошептал он, лаская ее плечо и миниатюрные руки. Моргейна чувствовала, как крепка его затвердевшая от меча ладонь, — до того крепка, что молодая женщина с изумлением вспомнила: а ведь Ланселет младше ее на четыре года. Моргейне доводилось слышать его историю: он появился на свет, когда Вивиана уже уверилась, что из детородного возраста вышла. В его длинных, чутких пальцах с легкостью помещалась и пряталась ее крохотная рука; Ланселет перебирал ее пальцы, играл с кольцами; вот ладонь его легла на лиф ее платья и распустила шнуровку на груди. Голова у Моргейны кружилась; мысли путались; страсть накатывала на нее, точно пенный прибой, заливающий береговую полосу; ее захлестывало волной, она тонула в его поцелуях. Ланселет нашептывал что-то невнятное; слов молодая женщина не разбирала, однако переспросить и не подумала; время речей прошло.
Ланселету пришлось помочь ей раздеться. При дворе носили платья куда более замысловатые, нежели простые и строгие одежды жрицы; Моргейна чувствовала себя неуклюжей и неловкой. Понравится ли она Ланселету? Со времен рождения Гвидиона груди у нее вялые, обмякшие; не то что в тот день, когда он впервые до нее дотронулся, — где они, те груди — крохотные и упругие?
Но Ланселет словно ничего не замечал: он ласкал ее груди, теребил соски в пальцах, осторожно прихватывал губами и зубами. В голове Моргейны не осталось ни одной мысли; весь мир перестал для нее существовать — лишь прикосновения его рук и дрожь отклика в ее собственных пальцах, скользящих по его гладким плечам, и спине, и темным, пушистым завиткам волос… отчего-то ей казалось, что волосы на груди мужчины непременно окажутся колючими и жесткими, но у Ланселета все иначе, они мягкие и шелковистые, как ее черные пряди, и скручиваются в изящные, крутые завитки. Словно в бреду она вспомнила, что впервые сблизилась с юнцом не старше семнадцати лет, который толком и не знал, что происходит, так, что ей приходилось направлять его, показывать, что делать… и для нее тот раз стал первым и единственным, так что к Ланселету она пришла почти девственной… Во власти внезапно накатившего горя Моргейна пожалела, что это — не первый раз; с каким блаженством она вспоминала бы о сегодняшней ночи; вот так все и было бы; вот так все и должно было произойти… Моргейна прильнула к Ланселету, прижалась к нему всем телом, умоляюще застонала; она не могла, просто не в силах была дольше ждать…
Но, похоже, Ланселет еще не был готов принять ее, в то время как Моргейна всем своим существом тянулась к нему, тело ее пульсировало желанием и жизнью. Она жадно подалась к любимому, ненасытные губы ее настаивали и заклинали. Она нашептывала его имя, она умоляла — понемногу поддаваясь страху. А Ланселет продолжал осыпать ее нежными поцелуями, ладони его поглаживали, утешали, успокаивали, вот только успокаиваться она не желала, все ее тело требовало завершения, изнывая от жажды, сотрясаясь в агонии. Моргейна попыталась заговорить, воззвать с просьбой — но с губ ее сорвался лишь горестный всхлип.
Ланселет нежно прижимал ее к себе, продолжая ласкать и поглаживать.
— Тише, нет, тише, Моргейна, погоди, довольно… я не хочу обидеть и обесчестить тебя, не думай… вот, ложись рядом, позволь мне обнять тебя, тебе будет приятно… — И в смятении и отчаянии она позволяла ему делать все, что он хочет. И в то время, как тело ее властно требовало наслаждения, в груди, как ни странно, нарастал гнев. А как же ток жизни, струящийся между сплетенными телами, между мужчиной и женщиной, как же ритмы Богини — нарастающие, подчиняющие? Моргейне вдруг показалось, будто Ланселет намеренно ставит преграду этому потоку, превращает ее любовь к нему в насмешку, в игру, в отвратительное притворство. А ему словно все равно; для него, похоже, все идет так, как надо, оба получают удовольствие — и, значит, все в порядке… словно одни лишь телесные наслаждения и важны, словно не существует слияния более значимого — единства с жизнью во всех ее проявлениях. В глазах жрицы, воспитанной на Авалоне и настроенной на великие ритмы жизни и вечности, эти осторожные, чувственные, рассудочные любовные ласки выглядели едва ли не кощунством, отказом подчиниться воле Богини.
А затем, во власти наслаждения и унижения, она принялась оправдывать любимого. В конце концов, он же не воспитывался на Авалоне в отличие от нее; судьба швыряла его из приемной семьи ко двору, а от двора — в военный лагерь; он — солдат с тех самых пор, как в силах поднять меч, жизнь его прошла в походах; может быть, он просто ничего не знает или, может быть, привычен только к таким женщинам, что дарят лишь минутное наслаждение телу, не больше, или к таким, что предпочитают играть в любовь и ничего не давать… он сказал: «Я не хочу обидеть или обесчестить тебя», словно и впрямь считает, будто в их сближении заключено нечто дурное или бесчестное. Усталый Ланселет чуть отстранился, не переставая ласкать ее, играть с нею, теребить пальцами шелковистые волоски, припорошившие ее бедра, целовать шею и грудь. Закрыв глаза, Моргейна прижималась к нему в ярости и отчаянии — ну что ж, ну что ж, наверное, именно этого она и заслуживает, не она ли повела себя, точно последняя блудница, бросившись ему на шею; стоит ли удивляться, что он так с нею обращается… а она-то в одержимости своей позволяет ему так с собою обходиться и позволила бы что угодно, зная: если она потребует большего, то потеряет и это, а ведь она истосковалась по нему, она по-прежнему жаждет его — и боль эту не унять, и жажду не утолить. А ему она не нужна, вообще не нужна… в сердце своем он по-прежнему желает Гвенвифар или любую другую женщину, которой можно обладать, не даря ей от себя иного, нежели это легковесное соприкосновение тел… женщину, которая охотно отдавалась бы ему, не требуя от него большего, нежели просто наслаждение. К любовной жажде и ноющей боли постепенно подмешивалось презрение, и здесь-то и заключалась величайшая мука: от всего этого она любила Ланселета ничуть не меньше и знала, что всегда будет любить его — и ничуть не слабее, нежели в этот миг тоски и отчаяния.
Моргейна села, подобрала платье, трясущимися пальцами натянула его на плечи. Ланселет молча глядел на нее. Вот он протянул руку, помог ей справиться с одеждой. И, после долгого молчания, печально промолвил:
— Дурно мы поступили, моя Моргейна, — ты и я. Ты на меня сердишься?
Моргейна словно онемела: в горле стеснилось от боли.
— Нет, не сержусь, — наконец выговорила она с трудом, понимая, что следовало бы завизжать, накричать на него, потребовать того, что он не в силах дать ей — а может быть, и ни одной другой женщине.
— Ты — моя кузина и родственница… но ничего дурного ведь не случилось, — срывающимся голосом проговорил он. — Хотя бы в этом я могу себя не упрекать — я не нанес тебе бесчестия перед лицом всего двора… я ни за что бы не пошел на такое… поверь мне, кузина, я искренне люблю тебя…
Не выдержав, Моргейна разрыдалась в голос.
— Ланселет, умоляю тебя, во имя Богини, не говори так… что значит, ничего дурного не случилось? Так распорядилась Богиня, этого желали мы оба…
Ланселет страдальчески поморщился.
— Ты такое говоришь… о Богине и прочих языческих дикостях… Ты меня почти пугаешь, родственница, в то время как сам я пытаюсь удержаться от греха… и однако же я поглядел на тебя с вожделением и похотью, сознавая, как это дурно… — Ланселет оправил на себе одежду; руки его дрожали. Наконец, едва не захлебываясь словами, он выговорил:
— Наверное, грех кажется мне более страшным, нежели на самом деле… ох, Моргейна, если бы ты только не была так похожа на мою мать…
Слова эти прозвучали пощечиной — жестоким, предательским ударом в лицо. Мгновение молодая женщина не могла выговорить ни слова. А в следующий миг ею словно овладела неуемная ярость разгневанной Богини. Моргейна поднялась на ноги и словно сделалась выше: она знала — это чары Богини преобразили ее, как это бывает на ладье Авалона; обычно миниатюрная и невзрачная, она возвышалась над ним, а могучий рыцарь и королевский конюший словно съежился и в испуге отпрянул назад: вот так все мужчины умаляются перед лицом Богини.
— Ты… ты презренный глупец, Ланселет, — бросила она. — На тебя даже проклятия тратить жалко! — Молодая женщина развернулась и бросилась бежать; Ланселет остался сидеть на прежнем месте, так и не застегнув штанов, изумленно и пристыженно глядя ей вслед. Сердце Моргейны неистово колотилось в груди. Ей отчаянно хотелось накричать на него — пронзительно и сварливо, под стать поморнику, — и одновременно тянуло сдаться, расплакаться в отчаянии и муке, умоляя о любви более глубокой, нежели та, которую Ланселет отринул и отказался ей дать, оскорбив в лице ее саму Богиню… В сознании ее всплывали обрывки мыслей и еще древнее предание о том, как некий мужчина застал Богиню врасплох и отверг ее, и Богиня приказала своим гончим растерзать его в клочья… и накатывала скорбь: она наконец-то получила то, о чем мечтала все эти долгие годы, и все это для нее — лишь зола и пепел.
«Священник непременно сказал бы, что такова расплата за грех. Уж этого-то я вдоволь наслушалась от замкового капеллана Игрейны, прежде чем меня отослали на Авалон. Неужто в сердце своем я — более христианка, нежели сама думаю?» И вновь Моргейне померещилось, что сердце ее того и гляди разобьется, ибо любовь обернулась для нее крушением и гибелью.
На Авалоне такого никогда не случилось бы: те, кто приходят к Богине вот так, никогда не отвергли бы ее власти… Моргейна расхаживала взад и вперед, в жилах ее бушевало неутолимое пламя; молодая женщина знала — никто не поймет ее чувств, кроме разве жрицы Богини, такой же, как она сама. Вивиана, с тоской думала она, Вивиана все поняла бы, или Врана, или любая из нас. «Что же я делаю все эти долгие годы вдали от моей Богини?»
ТАК ПОВЕСТВУЕТ МОРГЕЙНА
«Три дня спустя я испросила у Артура дозволения покинуть его двор и отправиться на Авалон; я сказала лишь, что соскучилась по Острову и по моей приемной матери Вивиане. За эти дни я ни разу не поговорила с Ланселетом, если не считать обмена пустыми любезностями в тех случаях, когда от встречи было не уклониться. И даже тогда я подмечала, что он не смеет смотреть мне в глаза, и во власти стыда и гнева обходила его стороной, лишь бы не сталкиваться с ним лицом к лицу.
И вот я взяла коня и поскакала на восток через холмы; и в течение многих лет не возвращалась более в Каэрлеон, и не ведала, что происходит при Артуровом дворе… но эту историю лучше отложить на потом».
Глава 8
Следующим летом к Британским берегам стекались саксонские полчища; и Артур и его люди весь год собирались с силами, готовясь к неизбежному сражению. Артур повел свое воинство в битву и отбросил саксов прочь, однако решающей победы, как надеялся, не одержал; враги и впрямь понесли серьезный урон, от которого не оправятся в течение года; но у Артура недостало людей и коней для того, чтобы разгромить неприятеля раз и навсегда, как он рассчитывал. В сражении короля ранили, и не то чтобы серьезно, однако рана загноилась и воспалилась, и на протяжении почти всей осени Артур был прикован к постели. Повалил первый снег, когда он наконец сумел пройтись по двору, опираясь на палку; а шрам Артуру предстояло унести с собою в могилу.
— В седло я смогу сесть никак не раньше весны, — мрачно пожаловался он Гвенвифар. Королева стояла у самой стены, кутаясь в синий плащ.
— А чего доброго, и позже, дорогой мой лорд, если застудишь рану, не залечив ее толком, — заметил Ланселет. — Ступай в замок, прошу тебя: глянь-ка, плащ Гвенвифар снегом припорошило.
— А заодно и твою бороду, Ланс, — или это седина пробивается? — поддразнил Артур, и Ланселет рассмеялся.
— Думаю, и то, и другое справедливо; здесь, мой король, у тебя передо мною преимущество: твоя борода столь светла, что седины в ней и не заметишь. Ну же, обопрись на мою руку.
Артур отмахнулся было, но тут вступилась королева:
— Нет, Артур, возьми его под руку; вот упадешь — и все труды лекарей пойдут насмарку… а камень скользкий, снег-то под ногами тает.
Вздохнув, Артур оперся о плечо друга.
— Вот теперь и я вкусил, каково это — состариться. — Подошла Гвенвифар, взяла его под вторую руку, и король рассмеялся:
— А что, будешь ли ты так же любить меня и поддерживать, когда в бороде и волосах у меня и впрямь пробьется седина и стану я опираться на палку, точно мерлин?
— И даже когда тебе стукнет девяносто, лорд мой, — со смехом поддержал его Ланселет. — Вот так и вижу, словно наяву: Гвенвифар ведет тебя за одну руку, я — за другую, и так ковыляем мы, едва волоча ноги, к твоему трону — к тому времени нам всем будет под девяносто или около того! — Конюший вдруг посерьезнел. — Беспокоюсь я за Талиесина, лорд мой, он совсем одряхлел, и зрение его подводит. Не следует ли ему возвратиться на Авалон и провести там последние годы в покое и мире?
— Конечно же, следует, — отозвался Артур, — да только он говорит, что не бросит меня одного, на советников в лице одних лишь священников…
— А где тебе и найти лучших советников, если не среди святых отцов, лорд мой? — вспыхнула Гвенвифар. Жуткое слово «Авалон» она терпеть не могла; ее пугала самая мысль о том, что Артур дал обет оберегать и хранить тамошние языческие обычаи.
Они вошли в зал, где горел огонь, Ланселет осторожно усадил короля в кресло, и тот раздраженно отмахнулся:
— Да уж, устройте старика у очага и принесите ему ночной горшок: дивлюсь я, что вы позволяете мне носить сапоги и штаны вместо ночной рубашки!
— Дорогой мой лорд… — начала было Гвенвифар, но Ланселет положил руку ей на плечо.
— Не тревожься, родственница; все мужчины таковы: капризничают и брюзжат, когда больны. Артур сам не понимает, как хорошо устроился: за ним ходят прекрасные дамы, к его услугам изысканные яства, и чистые повязки, и столь презираемые им горшки… А вот я лежал раненым в военном лагере, и ухаживал за мной вечно всем недовольный старикашка — он был хром и сражаться не мог, — и валялся я в собственном дерьме, поскольку с места сдвинуться не мог, и никто и не думал подойти ко мне и помочь подняться, и приносили мне лишь кислое пиво да сухари, чтобы в пиве размачивать. А ну, перестань ворчать, Артур, а не то я уж позабочусь, чтобы ты лечил свою рану мужественно и стойко, как подобает солдату!
— Да уж, этот и впрямь позаботится, — фыркнул Артур, тепло улыбаясь другу. — Не слишком-то ты боишься своего короля, принц Галахад… — Артур взял из рук жены роговую ложку и принялся поглощать месиво из горячего вина с хлебом и медом. — До чего вкусно; и притом согревает; и пряности там есть, не так ли — те самые пряности, что ты велела мне прислать из Лондиниума…
Подошедший Кэй забрал у короля пустую чашу.
— Ну, и как поживает твоя рана после часовой прогулки, лорд мой? По-прежнему болит и ноет?
— Меньше, чем в прошлый раз; вот и все, что я могу сказать, — отозвался Артур. — Впервые в жизни я узнал, что такое настоящий страх: я испугался, что умру, не завершив трудов своих.
— Господь того не допустит, — вступилась Гвенвифар. Артур погладил жену по руке.
— Вот и я себе так говорил, однако внутренний голос твердил мне, что это — великий грех гордыни: страшиться, что я сам или кто-либо другой незаменимы для воплощения Господнего замысла… Долго размышлял я обо всем об этом, пока лежал в постели, не в силах подняться.
— Сдается мне, мало чего оставил ты незавершенным, если не считать окончательной победы над саксами, лорд мой, — вмешался Кэй. — Но теперь пора тебе лечь; прогулка утомила тебя.
Артур вытянулся на постели; Кэй забрал его одежду и осмотрел глубокую рану, что до сих пор слегка сочилась гноем сквозь ткань.
— Я пошлю за женщинами; надо бы снова наложить горячие повязки; ты разбередил рану. Хорошо еще, от ходьбы она не открылась.
Женщины принесли дымящиеся котелки, намешали трав и наложили на рану пропитанные водой и сложенные в несколько раз куски ткани — такие горячие, что Артур дернулся и не сдержал крика.
— Ага, и все равно, Артур, можешь почитать себя счастливцем, — отозвался Кэй. — Если бы меч скользнул в сторону на расстояние ладони, у Гвенвифар появилась бы причина для горя куда более весомая, а ты бы прославился по всей земле как король-кастрат… прямо как в древней легенде! Ты ведь помнишь эту байку… король ранен в бедро, силы его убывают, и хиреет и увядает земля — до тех пор, пока не явится юноша, способный возродить ее плодородие…
Гвенвифар так и передернулась.
— Отличная история, что и говорить: в самый раз для слуха раненого! — раздраженно бросил Артур, беспокойно ворочаясь: обжигающе-горячий компресс причинял невыносимую боль.
— А я думал, ты оценишь, насколько тебе повезло: ведь земля твоя не увянет и не станет бесплодной, — отозвался Кэй. — А к Пасхе, смею надеяться, если посчастливится, королева понесет…
— Дай-то Боже, — откликнулся Артур, но Гвенвифар, вздрогнув, отвела глаза. Да, она вновь зачала, и вновь ее постигла неудача — да так быстро, что она даже толком осознать не успела, что беременна… неужто так будет всегда? Или она бесплодна, или Господь карает ее за то, что она не тщится денно и нощно сделать своего мужа лучшим христианином?
Прислужница сняла повязку и собиралась уже заменить ее на свежую. Артур потянулся к Гвенвифар.
— Нет, пусть это сделает госпожа моя, у нее руки нежнее… — промолвил он, и Гвенвифар послушно взялась за дымящуюся ткань — такую обжигающе-горячую, что едва не обварила себе пальцы; однако Гвенфивар радовалась боли, точно искуплению. Это она во всем виновата, она и только она; надо было Артуру отослать от себя бесплодную женщину и взять жену, способную подарить ему ребенка. Ему вообще не следовало на ней жениться; ведь к тому времени ей уже исполнилось восемнадцать, и лучшие для деторождения годы для нее остались позади. Может статься…
«Будь здесь Моргейна, я бы и впрямь выпросила у нее талисман против бесплодия…»
— Сдается мне, что лекарское искусство Моргейны ныне оказалось бы нам куда как кстати, — промолвила Гвенвифар. — С Артуровой раной дело обстоит скверно, а Моргейна — прославленная целительница, как и сама Владычица Авалона. Отчего бы нам не послать на Авалон и не попросить кого-либо из них приехать сюда?
— В седло я смогу сесть никак не раньше весны, — мрачно пожаловался он Гвенвифар. Королева стояла у самой стены, кутаясь в синий плащ.
— А чего доброго, и позже, дорогой мой лорд, если застудишь рану, не залечив ее толком, — заметил Ланселет. — Ступай в замок, прошу тебя: глянь-ка, плащ Гвенвифар снегом припорошило.
— А заодно и твою бороду, Ланс, — или это седина пробивается? — поддразнил Артур, и Ланселет рассмеялся.
— Думаю, и то, и другое справедливо; здесь, мой король, у тебя передо мною преимущество: твоя борода столь светла, что седины в ней и не заметишь. Ну же, обопрись на мою руку.
Артур отмахнулся было, но тут вступилась королева:
— Нет, Артур, возьми его под руку; вот упадешь — и все труды лекарей пойдут насмарку… а камень скользкий, снег-то под ногами тает.
Вздохнув, Артур оперся о плечо друга.
— Вот теперь и я вкусил, каково это — состариться. — Подошла Гвенвифар, взяла его под вторую руку, и король рассмеялся:
— А что, будешь ли ты так же любить меня и поддерживать, когда в бороде и волосах у меня и впрямь пробьется седина и стану я опираться на палку, точно мерлин?
— И даже когда тебе стукнет девяносто, лорд мой, — со смехом поддержал его Ланселет. — Вот так и вижу, словно наяву: Гвенвифар ведет тебя за одну руку, я — за другую, и так ковыляем мы, едва волоча ноги, к твоему трону — к тому времени нам всем будет под девяносто или около того! — Конюший вдруг посерьезнел. — Беспокоюсь я за Талиесина, лорд мой, он совсем одряхлел, и зрение его подводит. Не следует ли ему возвратиться на Авалон и провести там последние годы в покое и мире?
— Конечно же, следует, — отозвался Артур, — да только он говорит, что не бросит меня одного, на советников в лице одних лишь священников…
— А где тебе и найти лучших советников, если не среди святых отцов, лорд мой? — вспыхнула Гвенвифар. Жуткое слово «Авалон» она терпеть не могла; ее пугала самая мысль о том, что Артур дал обет оберегать и хранить тамошние языческие обычаи.
Они вошли в зал, где горел огонь, Ланселет осторожно усадил короля в кресло, и тот раздраженно отмахнулся:
— Да уж, устройте старика у очага и принесите ему ночной горшок: дивлюсь я, что вы позволяете мне носить сапоги и штаны вместо ночной рубашки!
— Дорогой мой лорд… — начала было Гвенвифар, но Ланселет положил руку ей на плечо.
— Не тревожься, родственница; все мужчины таковы: капризничают и брюзжат, когда больны. Артур сам не понимает, как хорошо устроился: за ним ходят прекрасные дамы, к его услугам изысканные яства, и чистые повязки, и столь презираемые им горшки… А вот я лежал раненым в военном лагере, и ухаживал за мной вечно всем недовольный старикашка — он был хром и сражаться не мог, — и валялся я в собственном дерьме, поскольку с места сдвинуться не мог, и никто и не думал подойти ко мне и помочь подняться, и приносили мне лишь кислое пиво да сухари, чтобы в пиве размачивать. А ну, перестань ворчать, Артур, а не то я уж позабочусь, чтобы ты лечил свою рану мужественно и стойко, как подобает солдату!
— Да уж, этот и впрямь позаботится, — фыркнул Артур, тепло улыбаясь другу. — Не слишком-то ты боишься своего короля, принц Галахад… — Артур взял из рук жены роговую ложку и принялся поглощать месиво из горячего вина с хлебом и медом. — До чего вкусно; и притом согревает; и пряности там есть, не так ли — те самые пряности, что ты велела мне прислать из Лондиниума…
Подошедший Кэй забрал у короля пустую чашу.
— Ну, и как поживает твоя рана после часовой прогулки, лорд мой? По-прежнему болит и ноет?
— Меньше, чем в прошлый раз; вот и все, что я могу сказать, — отозвался Артур. — Впервые в жизни я узнал, что такое настоящий страх: я испугался, что умру, не завершив трудов своих.
— Господь того не допустит, — вступилась Гвенвифар. Артур погладил жену по руке.
— Вот и я себе так говорил, однако внутренний голос твердил мне, что это — великий грех гордыни: страшиться, что я сам или кто-либо другой незаменимы для воплощения Господнего замысла… Долго размышлял я обо всем об этом, пока лежал в постели, не в силах подняться.
— Сдается мне, мало чего оставил ты незавершенным, если не считать окончательной победы над саксами, лорд мой, — вмешался Кэй. — Но теперь пора тебе лечь; прогулка утомила тебя.
Артур вытянулся на постели; Кэй забрал его одежду и осмотрел глубокую рану, что до сих пор слегка сочилась гноем сквозь ткань.
— Я пошлю за женщинами; надо бы снова наложить горячие повязки; ты разбередил рану. Хорошо еще, от ходьбы она не открылась.
Женщины принесли дымящиеся котелки, намешали трав и наложили на рану пропитанные водой и сложенные в несколько раз куски ткани — такие горячие, что Артур дернулся и не сдержал крика.
— Ага, и все равно, Артур, можешь почитать себя счастливцем, — отозвался Кэй. — Если бы меч скользнул в сторону на расстояние ладони, у Гвенвифар появилась бы причина для горя куда более весомая, а ты бы прославился по всей земле как король-кастрат… прямо как в древней легенде! Ты ведь помнишь эту байку… король ранен в бедро, силы его убывают, и хиреет и увядает земля — до тех пор, пока не явится юноша, способный возродить ее плодородие…
Гвенвифар так и передернулась.
— Отличная история, что и говорить: в самый раз для слуха раненого! — раздраженно бросил Артур, беспокойно ворочаясь: обжигающе-горячий компресс причинял невыносимую боль.
— А я думал, ты оценишь, насколько тебе повезло: ведь земля твоя не увянет и не станет бесплодной, — отозвался Кэй. — А к Пасхе, смею надеяться, если посчастливится, королева понесет…
— Дай-то Боже, — откликнулся Артур, но Гвенвифар, вздрогнув, отвела глаза. Да, она вновь зачала, и вновь ее постигла неудача — да так быстро, что она даже толком осознать не успела, что беременна… неужто так будет всегда? Или она бесплодна, или Господь карает ее за то, что она не тщится денно и нощно сделать своего мужа лучшим христианином?
Прислужница сняла повязку и собиралась уже заменить ее на свежую. Артур потянулся к Гвенвифар.
— Нет, пусть это сделает госпожа моя, у нее руки нежнее… — промолвил он, и Гвенвифар послушно взялась за дымящуюся ткань — такую обжигающе-горячую, что едва не обварила себе пальцы; однако Гвенфивар радовалась боли, точно искуплению. Это она во всем виновата, она и только она; надо было Артуру отослать от себя бесплодную женщину и взять жену, способную подарить ему ребенка. Ему вообще не следовало на ней жениться; ведь к тому времени ей уже исполнилось восемнадцать, и лучшие для деторождения годы для нее остались позади. Может статься…
«Будь здесь Моргейна, я бы и впрямь выпросила у нее талисман против бесплодия…»
— Сдается мне, что лекарское искусство Моргейны ныне оказалось бы нам куда как кстати, — промолвила Гвенвифар. — С Артуровой раной дело обстоит скверно, а Моргейна — прославленная целительница, как и сама Владычица Авалона. Отчего бы нам не послать на Авалон и не попросить кого-либо из них приехать сюда?