Но я уже шел к выходу, осторожно огибая распростертые на полу тела. Во-первых, тогда я еще не пил виски, а во-вторых, я всегда терпеть не мог, когда мой братец Билл начинал врать. Слава Богу, что он меня не узнал.
   В Ливенуорте, действительно большом форте, меня поселили у армейского капеллана, жившего со своей семьей в маленьком домике. Это был тощий парень с лошадиными зубами; его жена выглядела абсолютно так же, а вот их светловолосые дети даже отдаленно не напоминали никого из них. Я прожил у них несколько недель, и всякий раз, когда жена и дети уходили из дома, капеллан зазывал меня к себе в кабинет, где и вел скучнейшие душеспасительные беседы, а для пущей убедительности гладил меня по колену. Наверное, он был хееманех, хотя дальше колена дело так и не пошло. Я не жалел, когда пришла пора покинуть их, тем более что его жена все время ко мне принюхивалась и упорно меня мыла.
   Однажды меня вызвал к себе сам генерал, командовавший гарнизоном форта, и сказал:
   — Ну, Джек, наконец-то мы нашли для тебя подходящий дом. Ты будешь сыт и одет, и у тебя будет замечательный отец. Тебе предстоит многому научиться, но ты смышленый мальчик. А если когда-нибудь ты решишь избрать карьеру военного и воевать вместе с нашими храбрыми ребятами, я с радостью помогу тебе.
   Сказав так, он снова уткнулся в заваленный бумагами стол, а его ординарец вывел меня на улицу, где я увидел капеллана, стоящего у легкой двухместной коляски и беседующего с толстяком огромного роста.
   Пока не забыл, скажу, что это была моя первая и последняя встреча с генералом. Никто в Ливенуорте никогда не спрашивал меня о жизни среди индейцев. Но ведь и шайенам не приходило в голову поинтересоваться у меня логикой поведения белых людей… Никто не любит правду.
   Итак, меня подвели к коляске, и капеллан сказал:
   — А вот и наш маленький дикарь.
   У толстяка была черная борода лопатой, он носил черный фрак, не сходившийся на огромном пузе. Его жир казался скорее твердым, чем мягким, если, конечно, вы понимаете, что я имею в виду. Так выглядели силачи былых времен: если им двинуть кулаком по брюху, то кулак не утонет в нем, а отскочит, как от стенки. Сплошная мышца. Раньше я видел таких только на картинках.
   Мне уже грезились большие арены, на которых мы вместе даем представления, выжимая пудовые гири одной левой, разрывая толстые железные цепи, ломая подковы и так далее, когда капеллан продолжил свою мысль:
   — Этот добрый человек, Джек, решил усыновить тебя. Ты должен почитать его как родного отца, ведь отныне, по закону, он таковым для тебя и является.
   Толстяк посмотрел на меня поверх бороды, повел могучими плечами и загудел густым басом, как со дна глубокого колодца:
   — Ты правишь повозкой, парень?
   Я смотрел на него с восхищением и, желая угодить, ответил:
   — Да, конечно, и неплохо.
   — Ты просто врунишка, мальчик, — гудел он. — Где это ты мог научиться править повозкой, если жил у индейцев? Но ничего, лживость-то мы из тебя выбьем.
   Он нагнулся, сгреб меня за воротник и засунул в коляску. Все это он проделал одной рукой.
   — Ох, Джек, — заверещал капеллан, — ты должен относиться с уважением к его преподобию и не забывать хорошие манеры, которым ты научился, живя у нас.
   Так вот, мой новый па оказался не артистом, а еще одним чертовым проповедником. Можно подумать, что на мою долю их выпало недостаточно! Звали его преподобный Сайлас Пендрейк. Вдобавок к черной бороде у него были густые черные брови и белоснежная кожа. Держался он не слишком дружелюбно, и, пока мы ехали к реке Миссури, я все гадал, куда лучше всадить мой нож для скальпирования, который я припрятал под рубашкой, заткнув за пояс армейских штанов. Однако одного взгляда на размах его плеч хватило, чтобы заставить меня призадуматься: лезвие могло просто не пробить его толстую шкуру.
   Нож и солдатские обноски Малдуна были моей единственной собственностью. Лошадь отобрали у меня в Ливенуорте, и больше я ее не видел. Думаю, капеллан продал ее, дабы вернуть потраченные на меня деньги. Мой лук и стрелы сломали его белокурые детишки.
   На пристани Пендрейк въехал прямо на палубу маленького колесного пароходика. Можете представить себе, какой силой обладал его серый норовистый конь, чтобы возить такую тушу! Благородное животное косилось на меня и фыркало: видимо, несмотря на частые купания, запах индейца меня так и не покинул.
   Вскоре пароходик отплыл. Я заинтересовался было тем, что стучало и гремело в его чреве, но тут вспомнил слова Старой Шкуры: если Человек плывет по большой воде, он неминуемо погибнет. Да, я родился в Огайо, в Эвансвиле, но это было слишком давно, а Миссури доверия не внушала. Ее воды вполне хватило бы на то, чтобы затопить всю пустыню в Неваде.
   Я не собираюсь описывать все путешествие, скажу только, что приплыли мы в маленький городок на западе штата Миссури и через пару часов пути оказались у собственной церкви Пендрейка, рядом с которой стоял его двухэтажный дом. Впервые за все это время толстяк снова обратился ко мне с вопросом:
   — Ты знаешь, как отцеплять повозку, парень?
   Я хорошо усвоил полученный урок, а потому ответил:
   — Нет, сэр, не знаю. Понятия не имею.
   — Значит, тебе придется поработать мозгами и сообразить, как это делается, — невозмутимо парировал он. Забегая вперед, скажу: Пендрейк, как и большинство знакомых мне преподобий, безупречно мог делать только одно, а именно — есть. В остальном же он говорил и действовал настолько медлительно и тупо, что порежься он, то изошел бы кровью, прежде чем поднять свой жирный зад и догадаться перевязать рану.
   Стоит ли объяснять, что мне не составило труда сообразить, как отвязать коня и отвести его в стойло. Но я не знал, как мне поступить потом. Этот чертов Пендрейк ничего мне не сказал, и я ломал голову, стоит ли идти в дом. А если он решил поселить меня в конюшне? Или, наоборот, само собой подразумевалось, что, справившись с работой, я поднимусь наверх? Минут пять я слонялся взад-вперед, ожидая его появления или хотя бы окрика, но ни того, ни другого не последовало. В конце концов я плюнул и пошел в дом.
   Поднявшись по лестнице и пройдя большую светлую прихожую, я оказался в комнате, бывшей чем-то средним между гостиной и кабинетом. На стенах висели масляные лампы, а на спинках дивана и мягких кресел лежали покрывала, явно затем, чтобы не пачкать мебель сальными волосами. У Пендрейка, при его толщине, наверняка была с этим проблема.
   И тут громовой голос позади меня произнес:
   — Ты в моем кабинете?!
   Интонация выдавала и гнев, и искреннее удивление одновременно.
   — Да, но я ничего не сломал и не разбил, — ответил я.
   Сказав так, я повернулся, ожидая увидеть эту тушу, нависшую надо мной с занесенной для удара рукой, но Пендрейк стоял довольно далеко, в дверях. Да, с подобным голосом можно находится за сто ярдов от собеседника, а последний этого даже и не заметит.
   Но теперь между нами стояла женщина с темно-русыми волосами, обрамлявшими ее милое лицо и собранными узлом на затылке. У нее были голубые глаза и белая кожа, причем просто белая, а не мертвенно-бледная, как у Пендрейка. Мне показалось, что ей лет двадцать, тогда как Пендрейку — пятьдесят, и я принял ее за его дочь.
   Она улыбалась мне, чуть приподняв верхнюю губку, под которой блестели безупречно белые зубы. Однако слова ее были адресованы Пендрейку:
   — Он просто никогда раньше не видел кабинетов, — произнесла она бархатным голосом. — Не хочешь ли присесть, Джек? Да садись же! — и она показала на табуретку, покрытую зеленым плюшем.
   Пендрейк сопел у нее за спиной, но не вмешивался.
   — Нет, мэм, спасибо, — ответил я.
   Тогда она спросила меня, не желаю ли я стакан молока и кусок пирога.
   Молока мне хотелось меньше всего на свете; если я когда-то и любил его, то давно уже забыл об этом, но решил подыграть девушке, так как хотел завести в доме хоть одного друга.
   На кухне мне повстречалось еще одно существо, отнесшееся ко мне весьма приветливо. Впрочем, у него не было другого выбора, поскольку цвет ее кожи сильно отличался от белого. Закон в Миссури тогда еще позволял держать цветных рабов. Это была жизнерадостная кухарка-негритянка и звали ее Люси Лавендер. Глядя на нее, я без труда представил себе ее деда или прадеда, рыскающего по африканской саванне с тяжелым копьем в руках. Люси жила вместе со своим мужем, подстригавшим Пендрейку газоны, в крохотном домике рядом с конюшней, и я часто слышал по ночам, как они ссорятся. Самое интересное заключалось в том, что Лавендерам незадолго до этого дали свободу, но они никуда не ушли, то ли опасаясь снова угодить в рабство где-нибудь в новом месте, то ли просто в силу привычки.
   Белая женщина, которую я принял за дочь Пендрейка, оказалась его женой. Она была лет на пять-шесть старше, чем мне показалось, а сам Пендрейк — года на три моложе. Даже внешне между ними лежала настоящая пропасть, и я до сих пор не знаю, что она в нем нашла. Скорее всего, этот брак устроили их родители: ее отец был судьей, а столь важная персона вряд ли пожелает видеть в своих зятьях торговца спиртным или табаком.
   Пока я давился молоком, миссис Пендрейк сидела за столом напротив меня и расспрашивала о моей прошлой жизни. Не уверен, что ее это действительно интересовало, но я был польщен. Она оказалась первой живой душой, которая хоть с какой-то теплотой отнеслась к моим приключениям. Я немало удивился, встретив такое внимание со стороны утонченной жительницы белого поселения Миссури, ведь даже Люси, стоящая почти на той же ступени социальной лестницы, что и я, лишь хихикала и без конца повторяла: «Боже ж мой!» — откровенно считая меня жалким врунишкой.
   Я старался не слишком мучить ее своими рассказами и следить за собой во время еды. Жена капеллана преподала мне кое-какие манеры, ведь когда я впервые сел за их стол, то схватил мясо руками. Теперь я отламывал от пирога миссис Пендрейк маленькие кусочки и отправлял их в рот кончиком ножа.
   Когда я насытился, она сказала:
   — Ты и представить себе не можешь, Джек, как мы рады видеть тебя здесь. У нас нет детей, и ты словно принес с собой солнце.
   Очень мило с ее стороны.
   Затем она надела шляпку, взяла зонтик от солнца, и мы пошли покупать мне новую одежду. Несмотря на ранний октябрь, стояла замечательная погода, и недолгая прогулка доставила нам истинное удовольствие. Навстречу попадалось немало знакомых миссис Пендрейк людей, они раскланивались, а иногда и заговаривали, желая выяснить, что это за чучело идет с ней рядом. Чучелом меня делали прежде всего волосы, не стриженные вот уже пять лет, и я, хоть и старался выглядеть достойно, бросал довольно враждебные взгляды на всех этих старых дев, школьных учительниц, библиотекарш и иже с ними.
   Что до мужчин, то не думаю, чтобы хоть один из них мог потом вспомнить, был я высоким или низким, толстым или худым, поскольку все они глаз не сводили с миссис Пендрейк. Просто пожирали ее взглядом.
   Наверное, я не слишком верно описал ее, ведь я рос среди индейцев и у меня сложилось соответствующее представление о женской привлекательности, на первом месте в котором стояли черные волосы и темные глаза. Кроме того, миссис Пендрейк стала мне приемной матерью, и я не мог смотреть на нее только как на женщину. Но в глазах белых мужиков, повстречавшихся нам в тот день, я читал полный восторг. Ей стоило только захотеть, и они, высунув язык и выстроившись в цепочку, поползли бы за ней на коленях.

Глава 9. ГРЕХ

   Естественно, мне пришлось пойти в школу. Может, вас это и удивит, но я не особенно возражал. Тяжелее всего было просиживать долгие часы на жесткой лавке в окружении малолеток и слушать занудное блеяние старой совы-учительницы. До того как я попал к индейцам, я умел немного читать и считать и даже помнил, что президентом тогда был Джордж Вашингтон… Да, кажется, Вашингтон.
   Я очень добросовестно относился к учебе, дома мне помогала миссис Пендрейк, и к весне я уже освоил весь курс наук, известный двенадцати-тринадцатилетней малышне. Правописание всегда мне давалось, хоть и слабо, а вот в арифметике я был хуже младенца. Короче говоря, я ходил в школу очень давно, и если вы намерены передать мою историю так же подробно, как записываете, то все поймут, что рассказал ее человек малограмотный и невоспитанный. Это уж точно.
   Возможно, Пендрейки и говорили друг с другом в моем присутствии, но, убей Бог, я этого не помню. Вспоминая их сейчас, я ясно вижу стол, во главе которого сидит его преподобие, напротив — миссис Пендрейк, а я — сбоку. Люси подает блюдо за блюдом. Во время молитвы голос преподобия смягчался и становился глуховато-медоточивым. Он был едоком по призванию и в этом мог заткнуть за пояс даже моих приятелей-шайенов, с той лишь разницей, что индейцы ели только тогда, когда испытывали голод, а не по часам, и тогда, когда вообще было что есть. Я, пожалуй, расскажу, чем он обычно питался, дабы у вас сложилось верное представление о нем самом и о его аппетите.
   На завтрак Люси подавала шесть яиц, целую ендову картошки и бифштекс величиной с две его гигантских ладони, приставленных друг к другу. Когда все это исчезало в его брюхе и запивалось двумя квартами кофе, на столе появлялся пирог. На ленч он съедал двух целых цыплят в подливке, снова картошку, невообразимое количество зелени и овощей, кусков пять хлеба и половину здоровенного торта с кремом. Обедал Пендрейк «в легкую», то есть не притрагивался ни к чему, кроме трех-четырех кусков утреннего пирога с мясом, а завершал трапезу бисквитами с кофе или чаем.
   Затем наступал ужин. Он поглощал целый котел супа, в который крошил столько хлеба, что блюдо из жидкого превращалось в густое. Потом подавали рыбу, а после — оковалок жареной говядины на кости. С ним он расправлялся единолично после того, как мы с миссис Пендрейк отрезали себе по маленькому кусочку. К говядине Люси готовила гору картофеля, тушеную морковь, мелко рубленную зелень в острой подливе, сладкую репу, размоченный чернослив, пятифунтовый пудинг, кофе и ставила перед ним остатки торта.
   Но, несмотря на все свое обжорство, Пендрейк был самым утонченным и воспитанным едоком на свете: никогда не хватал пищу руками (за исключением хлеба), не забывал пользоваться ножом и вилкой и повязывать себе салфетку. Он смаковал каждый кусочек, соблюдая одному ему ведомый ритуал, и больше всего напоминал барышню за вышиванием. Когда преподобный вставал из-за стола, его тарелки сверкали чистотой, будто только что вымытые, а кости были обглоданы столь добросовестно, что даже муравей не нашел бы, чем поживиться. Пендрейк за едой являл собой подлинный спектакль, и я, насытившись, наблюдал за ним почти что с восхищением.
   Миссис Пендрейк ела мало, что меня не удивляло, — ведь она почти ничего не делала, в отличие от своих краснокожих сестер, занятых выше головы от рассвета до заката, да и от моей настоящей ма, вечно жаловавшейся на то, что день слишком короток и она ничего не успевает. Но за мою приемную мать готовила Люси, домом занималась еще одна цветная девица, жившая неподалеку, а всем остальным, включая сад, — Лавендер. Так что ей самой оставалось лишь быть тем, кем она и была от рождения, — здоровой, красивой белой женщиной, вся забота которой заключалась в том, чтобы помочь мне с уроками, когда я возвращался из школы.
   Прожив пять лет среди дикарей, я приобрел манеры, отнюдь не являвшиеся утонченными, но и весьма далекие от хамства. Мне, например, и в голову не приходило просто подойти к миссис Пендрейк да и сказать: «По-моему, вы просто белая бездельница», — хотя я именно так и думал. Причем это не дешевое критиканство, она мне очень нравилась, и я всегда охотно помогал ей, когда было в чем. Ей нравилось казаться заботливой матерью, а мне нравилось делать вид, что я в этом нуждаюсь.
   В первые месяцы в школе я немало нахлебался от моих ровесников-мальчишек, поскольку учился вместе с десятилетками. Я старался не обращать на это внимания, но ведь знаете, как бывает: они тут же решили, что я не могу постоять за себя, и принялись награждать всякими идиотскими кличками вроде «грязного индейца» и так далее.
   Однажды целая шайка этих наглецов подкараулила меня у поворота дороги, по которой я обычно возвращался домой. Я, как всегда, шел один, и они стали дразнить меня индейцем, и это было совсем несправедливо, ведь все в округе знали о том, что «жестокие краснокожие пять лет насильно удерживали меня в плену». Вы можете сказать, что я заслужил подобное обращение своим враньем, но ведь они-то этого не знали! Балбесы просто не могли простить мне мою прошлую жизнь, полную опасностей и приключений, и бешено завидовали.
   Я хотел молча пройти мимо, но один из них, прыщавый детина лет шестнадцати, вышел вперед и преградил мне путь.
   — Дня не проходит, — доверительно сообщил он, — чтобы я не расправился с каким-нибудь вонючим индейцем.
   Мне не хотелось связываться с ним сейчас, ведь я почти позабыл приемы кулачного боя, столь непопулярного среди шайенов. Индейские мальчишки иногда мерялись силами, но никогда не дрались друг с другом всерьез: вокруг хватало настоящих врагов, сражаясь с которыми они, кстати сказать, никогда не стремились утвердить свое превосходство, повалив их и заставив «жрать землю». Нет, они их просто убивали и снимали скальпы.
   Я стоял и задумчиво смотрел на этого разглагольствующего дурака, пока он не заехал мне кулаком чуть ниже правого уха. В голове у меня загудело, и я упал, рассыпав книги. Остальные засвистели, заулюлюкали и стали кровожадно приближаться.
   Моей последней битвой была наша стычка с кавалерией, и я вообще не имел опыта выяснения отношений с белыми людьми, тем более на их территории. Тем не менее требовалось что-то предпринять. Я медленно поднялся на колени и тут заметил, как верзила поднял свой башмак, дабы ударить меня по… м-м-м… самому уязвимому месту.
   Когда человек заносит ногу для удара, он теряет ряд преимуществ, поскольку находится в положении шаткого равновесия. Мой горе-противник, видимо, этого не знал, и я поспешил восполнить столь вопиющий пробел в его образовании. Снова упав на землю и прокатившись под поднятой ногой, я сильно дернул его за вторую, и он свалился, как куль с мукой. В мгновение ока я наступил ему коленом на горло и выхватил из-под рубахи нож для скальпирования…
   Нет, конечно же я не пустил в ход свое оружие. Дождавшись, когда его лицо побагровело от страха и нехватки воздуха, я встал, отряхнулся, собрал книги и спокойно пошел домой. Все-таки, как ни крути, индейцем я не был.
   Придя домой, я обнаружил, что верхушка челюсти под правым ухом здорово распухла, и миссис Пендрейк, увидев это, сказала:
   — Ой, Джек, я отведу тебя к зубному врачу.
   — Нет, спасибо, — ответил я, — дело вовсе не в зубе мудрости. Мы были с ней в столовой, где всегда занимались уроками, хотя я лично предпочел бы для этого какое-нибудь другое помещение, поскольку рядом, в кабинете, все время бубнил преподобный, репетируя вслух свои проповеди. Но ей это не мешало.
   В тот день она надела ярко-синее платье, потрясающе сочетавшееся с ее голубыми глазами. А волосы… Боже мой, ее волосы! Если вам в жизни хоть раз довелось видеть прерию в момент, когда солнце еще стоит высоко над головой, но уже начинает клониться к закату, окрашивая неповторимо мягкими тонами верхушки пушистых колосков бизоньей травы, то вы без труда представите себе теплый цвет ее волос… Но о чем я говорил? Ах, да… Так вот, мы, по обыкновению, сидели рядом за столом, и, услышав мой ответ, она спросила, что же тогда случилось с моей щекой.
   — Драка, — сказал я. — Один мальчишка ударил меня.
   Ее рот принял форму большой буквы «О», и она опустила мне на руку свою прохладную ладонь. Она и впрямь старалась быть матерью, хотя и представления не имела, как это делается. Настоящая мать тут же дала бы мне по другому уху или потащила бы к врачу. А миссис Пендрейк лишь сказала, что все это весьма печально; она всегда так говорила, когда не знала, как поступить.
   Я решил помочь ей выйти из затруднительного положения и опустил левую щеку ей на грудь, а разбитую скулу накрыл ее ладонью.
   — Ну и шишка, — сказала она. — Бедный, бедный Джек!
   О чем говорить, вы небось и сами знаете, как это бывает… Лежа на ее упругой молодой груди и вдыхая запах ее тела, я чувствовал, что сердце мое бьется все чаще и громче.
   Вот ведь негодный мальчишка, скажете вы. Думайте, что хотите, но ведь миссис Пендрейк была лишь лет на десять старше меня. Я с трудом думал о ней как о матери, но все чаще и чаще как о молодой прелестной женщине… поймите меня правильно. Мозг мой окутал розовый туман, и черт знает, что бы я выкинул, не явись в этот момент в дом маленькая делегация в составе мальчишки, которого я извалял в пыли, его отца и городского полицейского, собиравшегося, по всей видимости, повесить меня за ношение холодного оружия.
   Если до сих пор миссис Пендрейк как мать и оставляла порой желать лучшего, то в этой ситуации она повела себя просто безупречно. Едва дело доходило до, так сказать, дипломатии, ей могла бы позавидовать сама английская королева.
   Начнем с того, что она не сдвинулась с места, оставив незваных гостей торчать в прихожей. Нет, она не крикнула им: «Стойте где стоите!», или: «Сегодня приема нет!» — а просто посмотрела на них. Похожий на буйвола полицейский занял весь дверной проем, и, когда отец того мальчишки хотел что-то сказать, они менялись местами, суетясь и толкаясь. Самого мальчишки мы так и не увидели.
   — Миссис, — начал полицейский, — коль мы, вот с ними, пришли вот к вам, так эта не из-за таво, шоб даставить вам неудобства, и, коль вы заниты чичас, мы могем притить и поздже.
   Он немного подождал, но миссис Пендрейк никак не прокомментировала его выступление. Тогда слуга порядка продолжил:
   — Ну вот и ладно. Я тут парня привел, он, Лукас Инглиш, сын Горация Инглиша, шо хозяин фуражной лавки…
   — Так это мистер Инглиш прячется за вами, мистер Тревис? — спросила миссис Пендрейк, и два визитера исполнили свой неуклюжий танец, меняясь местами.
   — Да, мэм, это я, — ответил Инглиш, — и поверьте, в моем посещении нет ничего личного… Все эти годы его преподобие удовлетворяет свои потребности в корме именно в моей лавке…
   Миссис Пендрейк холодно улыбнулась в ответ и сказала:
   — Надеюсь, вы имеете в виду, что его преподобие удовлетворяет у вас не свои потребности в корме, а потребности своих лошадей. Не хотите же вы сказать, что преподобный Пендрейк ест овес?
   Инглиш деланно рассмеялся и исчез из виду, а его место снова занял полисмен.
   — Тут, миссис, вот в чем дело. Эти два шалопая, пахожа, падрались. Адин дастал нож и, па утверждению другова, пригразил снять с няво скальп, на манер краснакожих, — Тревис ухмыльнулся. — А эта, сами панимаете, не па закону.
   — «Скажи мне, кто непогрешим?» — как писал один поэт 5, ответствовала миссис Пендрейк. — Я уверена, мистер Тревис, что сын Инглиша и не собирался использовать свой нож против моего дорогого Джека, а просто по-мальчишески хотел напугать его. И если Джек простит глупого забияку, я не стану предъявлять никакого обвинения. — Она посмотрела на меня и спросила: — Так ведь, дорогой?
   — Ну конечно! — ответил я, чувствуя к ней полное обожание за столь ласковое обращение.
   — Вот и все, мистер Тревис, — подвела черту миссис Пендрейк, — насколько я понимаю, обсуждать больше нечего. Люси вас проводит.
   После этого великолепного спектакля я понял, что кое-чем обязан миссис Пендрейк. О, уверяю вас, даже тогда я догадывался, что все делалось вовсе не для меня: она просто не могла позволить какому-то мужлану подвергнуть себя допросу. Мой нож не был для нее тайной, но я теперь принадлежал ей, являлся частью ее мира, и на меня распространялась ее собственная неприкосновенность. По крайней мере, она так считала. Я никогда не встречал другой женщины, белой или краснокожей, бывшей о себе столь высокого мнения, и это давало ей неоспоримую власть над людьми, которой она пользовалась, как хотела. Если бы она употребляла ее лишь должным образом, это было бы слишком по-мужски, а миссис Пендрейк была женщиной до мозга костей.
   Я уже говорил, что не воспринимал ее как мать, но сейчас мне хотелось проявить благодарность, даже если для этого и пришлось бы покривить душой. Ласковое обращение «дорогой» могло прозвучать лишь как часть ее роли в описанном выше представлении для идиотов, но оно меня искренне тронуло.
   — Матушка, — спросил я (впервые назвав ее так), — а что это за поэт написал такую мудрую фразу?
   Слова из книжек были для нее всем, и я знал, что играю наверняка. Она счастливо улыбнулась, молча подошла к шкафу и сняла с полки изрядно потрепанный томик.
   — Его зовут мистер Александр Поуп. У него много замечательных строк… Вот, например, только вдумайся:
   Туда толпой стремятся все глупцы,
   Куда ступить боятся мудрецы…
   Она прочла мне довольно много из того, что насочинял этот парень, и слова отдавались в моей голове, как стук лошадиных копыт, поскольку большинства слов я попросту не понимал. Но мне все же показалось, что он человек умный и умеет верно выразить ту или иную мысль. Есть все же единственно верные слова, когда по-другому уж и не скажешь…