Но, на мой взгляд, для поэта он был как-то недостаточно романтичен. Нет, конечно, глядя на мальчишку, испытавшего то, что испытал я, нетрудно решить, что он не просто завзятый реалист, но и прожженный циник. Может, так оно и есть, но никому и в голову не придет подходить с теми же мерками к женщине, особенно к очаровательной белой женщине, которая к тому же совершенно беспомощна в практических вопросах.
   Вот тогда-то я и влюбился в миссис Пендрейк окончательно. Даже сейчас, в старости, я часто вспоминаю о ней: иногда с раздражением, но чаще с восторгом. Да, ее властная натура сыграла не последнюю роль, по крайней мере, в том, как она одним мизинцем расправилась с полицейским и тем торговцем овсом, но я так и вижу ее с томиком мистера Поупа в руках у западного окна гостиной: головка чуть наклонена, и вечернее солнце золотит ей волосы, резко очерчивая линию носа и лба… Она всегда знала, как поступать правильно, ей дала это цивилизация, причем в столь же полной мере, как шайенам тот же дар достался от их дикости, от самой природы. И я сумел понять, что ее беспомощность и безделье — тоже неотъемлемая часть цивилизации. Приставьте такую женщину к какой-нибудь работе, и она потеряет весь свой шарм, подобно античной статуе, которую водрузили на телегу, привязали веревками и куда-то повезли.
   Наверное, тогда-то я и постиг смысл белой жизни. Он заключался не в моторах, не в арифметике и даже не в стихах мистера Поупа, а в том, чтобы стать таким, как миссис Пендрейк.
   Я назвал свое чувство влюбленностью, но вы, работая над моим рассказом, смело можете именовать его любовью.
   Я сидел на стуле с открытым ртом, когда со стороны кабинета прогудел голос его преподобия. Оказывается, он все это время стоял на пороге и был молчаливым свидетелем разговора своей жены с «гостями», равно как и наших с ней экскурсов в высокую поэзию. Ему хватило такта дождаться, пока миссис Пендрейк закончит чтение, и лишь затем оповестить всех о своем присутствии.
   — Мальчик, — сказал он мне, и в голосе его прозвучала неподдельная теплота, — я считаю, что все три месяца, проведенные в этом доме, ты честно и добросовестно относился к своей учебе, — он запнулся и стал смущенно расчесывать пятерней свою бороду. Воистину неожиданностям этого дня не было предела. — Мне бы не хотелось, — продолжил он наконец, — чтобы у тебя сложилось неверное впечатление, будто вся наша жизнь лишь труд и заботы. Поэтому завтра, в воскресенье, я возьму тебя с собой на рыбалку, если, конечно, миссис Пендрейк не станет возражать и если ты сам не имеешь ничего против.
   На дворе стоял ноябрь, и, хотя зима еще не наступила, было холодно и слякотно, так что ни один нормальный человек, находясь в здравом уме и твердой памяти, не отправился бы рыбачить ради собственного удовольствия. Тем не менее я принял его приглашение, не думая ни секунды. Я не выносил преподобного, за исключением тех случаев, когда тот принимал пищу, но, хоть это и может показаться вам странным, я был в долгу перед его женой, а значит, задолжал и ему.
   На следующий день мы поехали к реке. Погода была мерзопакостная, воздух напоминал пропитанную влагой губку, и не успели мы добраться до воды, как кто-то сжал ее и полил дождь. Мы отправились в путь в открытой коляске, которой правил Лавендер. Только ему и достало здравого смысла предусмотреть хоть какую-то защиту от непогоды, захватив зонт, мы же полностью оказались во власти стихии.
   То, что Пендрейк ничего не смыслит в рыбной ловле, я понял сразу, увидев, как он насаживает на крючок шарики из хлебного мякиша (другой наживки не было: Лавендер божился, что в конце ноября червей взять просто негде). Денек выдался достаточно поганым, чтобы отбить охоту у самого заядлого рыбака, но, раз уж Пендрейк решил испытать судьбу, спорить с ним полезным не представлялось, хотя вода и лила с его шляпы и черного пальто ручьями.
   Лавендер с неискренней готовностью предложил нам свой зонт, но Пендрейк отказался, и неф, облегченно вздохнув, положил под раскидистым деревом одеяло, сел на него и принялся просматривать невесть как попавший к нему иллюстрированный журнал. Читать он не умел, но, видимо, понимал даже больше тех, кто умеет, так как все время фыркал и смеялся.
   Мы с преподобным спустились по пологому берегу к реке, и он спросил:
   — Как тебе это место, мальчик?
   — Не хуже других, — ответил я. Мои волосы слиплись от дождя, вода струилась по щекам, но я приехал сюда не затем, чтобы повеселиться. Кроме того, намокать мне было не впервой, и я этого не боялся.
   Но тут он взглянул на меня поверх бороды и с неподдельным сожалением сказал:
   — Ой, мальчик, да ты же весь промок! — И с этими словами достал необъятный носовой платок и ласково вытер мне лицо.
   Не знаю, сумею ли я верно объяснить, но искреннее тепло было столь редкой птицей в моей жизни, что я застыл как громом пораженный. Меня даже не возмутила бессмысленность его жеста, ведь через мгновение лицо намокло опять, да и вообще глупо вытирать лицо человеку, на котором нет ни одной сухой нитки. А он опустил свою огромную ладонь на мое мокрое плечо и виновато посмотрел мне в глаза. И тут я с потрясающей ясностью увидел, что если лишить его бороды, то, несмотря на недюжинные размеры и незаурядную физическую силу преподобного, миру предстанет лицо человека слабого и неуверенного в себе. У него были большие карие глаза, едва помещавшиеся под веками, когда он моргал.
   — Нам незачем оставаться здесь, если ты не хочешь, — сказал Пендрейк. — Мы можем вернуться домой. Идея с рыбалкой была не самой удачной, — он тряхнул головой, и с его бороды во все стороны полетели брызги. Затем он повернулся лицом к мутным водам реки и торжественно произнес: — Он посылает дождь Свой на головы праведных и неправедных…
   — Кто? — удивился я.
   — Ну, конечно, Отец Наш Небесный, мальчик! — воззрился на меня Пендрейк и нервным движением забросил свою снасть в воду, покрытую крупной рябью. Поплавок плясал на ней как бешеный, и было невозможно понять, клюет или нет.
   Индейцы ловили рыбу острогами, и это нравилось мне куда больше лески и крючка. Кроме того, дождь уже доконал меня, поскольку за три месяца жизни в тепле и довольстве я изрядно раскис. Но мне не хотелось обижать преподобного, и я предложил ему остроумный выход из нашего затруднительного положения.
   Ему следовало приказать Лавендеру пригнать коляску к самой воде, распрячь лошадь и вернуться с ней под дерево, а мы заберемся под наш открытый экипаж и преспокойно станем ловить рыбу дальше.
   До этого мог бы догадаться любой дурак, но Пендрейка искренне восхитила моя сообразительность. Он испытывал явное облегчение от того, что я больше не буду мокнуть. С ним же дело обстояло хуже: по самой своей профессии он не мог позволить себе других удовольствий, кроме еды, и предпочитал во всем остальном терпеть неудобства. По крайней мере, только этим и могу я объяснить то, что он выбрал для поездки открытую коляску, тогда как у него была и крытая. И непонятно, зачем ему понадобился Лавендер, разве что он чувствовал себя неловко со мной наедине?
   Человеку его размеров было непросто втиснуться под днище экипажа, но в конце концов ему это удалось, и какое-то время мы сидели молча, вдыхая запах мокрой шерсти, а дождь продолжал лить, смывая забытые нами снаружи шарики хлебного мякиша.
   — Знаешь, мальчик, — снова заговорил Пендрейк, — когда ты спросил меня о том, кто посылает нам дождь, я осознал свою страшную ошибку. — Он сидел, уперев бороду в огромный живот и задумчиво смотрел на занавес из дождевых струй, стекавших с края нашего «потолка». — Я позволил тебе жить в невежестве, как животному, хотя и призван нести слово Божие. Вчера, — сокрушенно говорил он, — я вдруг увидел, что ты быстро взрослеешь и из мальчика скоро превратишься в мужчину.
   На мгновение я испугался, что вчера он видел меня на груди своей жены и превратно это истолковал.
   — Миссис Пендрейк… — продолжил преподобный и запнулся, а я весь напрягся, готовясь удрать. — Миссис Пендрейк — женщина и ничего не понимает в подобных вещах. Она смотрит на тебя глазами матери и видит только любимого сына, что конечно же делает ей честь. Но я — мужчина, а посему не чужд греху. Мне довелось пережить всякое, причем примерно в твоем возрасте. Я знаю, что такое дьявол, мальчик, я держал его за руки, чувствовал его зловонное дыхание, и оно казалось мне нежнейшим ароматом…
   Он повысил голос и еще минут пять продолжал бичевать себя подобными признаниями, уперевшись головой в дно коляски, отчего его шляпа смялась в блин, а сама коляска приподнялась на несколько дюймов над мокрой землей.
   Наконец он успокоился и уже более мягко произнес:
   — Я слышал ваш разговор с полицейским. И знаю, что нож был у тебя. И я отлично понимаю, мальчик, почему тебе могло прийти в голову достать его… Меня совершенно не интересует, кто эта девочка. Я уверен, что, хоть поступком твоим руководил дьявол, ты просто не распознал его под женским обличьем. У нее ведь бархатные щечки, шелковистые волосы, длинные ресницы, голубые глаза и алые губки? Неважно! Под этой маской — звериный оскал, а ее медовый рот — пещера смерти.
   Я даже вздрогнул, словно меня укусили. О каких девчонках он говорит? Ведь моим одноклассницам дай Бог по десять лет!
   — Я не осуждаю тебя, мальчик, — гнул свое преподобный. Скажу тебе больше: и мне знаком огонь, пылающий в крови и пожирающий разум. Твое детство прошло среди дикарей. Но ведь мы отличаемся от них, не правда ли? Да, мы другие, потому что умеем подавлять в себе первобытные порывы, умеем сдерживать свои желания, а не поощрять их. Женщина — это сосуд, и во власти мужчины превратить ее в золотую чашу или в помойное ведро.
   В этот момент появился Лавендер под зонтом и с огромной корзиной в руке. Согнувшись в три погибели у коляски, он заговорил идиотским заискивающим тоном, который, как видно, приберегал именно для преподобного Пендрейка, поскольку обычно слова его текли хоть и не по правилам, но грубо и убедительно.
   — Ваша честь, — юлил он, — вот вам… ежели захотите… с сыночком вашим… это ленч.
   — Поставь и уходи, — коротко бросил его преподобие.
   Когда Лавендер убрался, Пендрейк сказал:
   — Вот тебе пример. Неужели ты думаешь, что если бы Лавендер и Люси жили, как все, не оскорбляя законов божеских и человеческих, я бы настаивал на их браке?
   На это я мог бы ответить (хотя, разумеется, промолчал), что прежде всего не знаю, является ли его преподобие сторонником или противником рабства. Да, он освободил Лавендера, но это еще ни о чем не говорит. Если он аболиционист, то почему утверждает, что вольная жизнь избалует цветных и сделает их ленивыми? Сегодня, я знаю, вы можете вычитать в книжках по истории, что в Миссури тех дней вопрос рабства стоял крайне остро, что по ночам трещали выстрелы, что в штате процветал террор и тому подобное. Не знаю, правда ли это, могу сказать лишь одно: живя в самом сердце этого штата, я ни о чем подобном слыхом не слыхивал. Так что в следующий раз, читая нечто подобное, имейте это в виду. С другой стороны, я знавал немало людей, которые исколесили всю прерию вдоль и поперек в самый разгар войны с индейцами, и не встретили ни одного враждебно настроенного краснокожего. Здесь тот же случай: я никогда не встревал в политику, а потому многого и не знал. Тогда найти поутру на улице труп с ножом в спине или с дыркой от пули редкостью не являлось, и все относились к этому довольно обыденно. Да и Пендрейка в городе уважали за то, что он никогда не выступал с громогласными заявлениями в чью-либо пользу.
   Преподобный замолчал и снял с корзины покрывавшую ее клеенку. Люси уложила туда больше, чем все племя Старой Шкуры съедало за зиму: три холодных жареных цыпленка, здоровенный ломоть ветчины, дюжину крутых яиц, две буханки хлеба и шоколадный торт.
   Кроме неподвижного сидения под коляской, мы ничего не делали, и я почти не проголодался. Кроме того, я чувствовал себя немного не в своей тарелке, то ли из-за мокрой одежды, то ли от того, что Пендрейк стал обсуждать со мной слишком уж личные вопросы. Ответы на них я знал еще в десять лет, до своей жизни у индейцев, но с тех пор успел позабыть, что белые видят в отношениях между мужчиной и женщиной только грязь до тех пор, пока их, несчастных, не повенчают церковь и закон. Лавендер и Люси жили вместе, но это было против «законов Божеских и человеческих», а вот стоило Пендрейку произнести над ними несколько слов, как все сразу стало о'кей.
   Я съел пару бутербродов с ветчиной и был совершенно сыт. Все же остальное исчезло в необъятном брюхе преподобного.
   Затем он расчесал бороду пятерней (я так ни разу и не видел, чтобы он пользовался гребнем), выпил кувшин воды, заботливо присланный Люси вместе с корзиной, и сказал:
   — Мне доставило огромное удовольствие поговорить с тобой, мальчик. И надеюсь, ты сделаешь определенные выводы. До сих пор нам не доводилось познакомиться друг с другом поближе, ведь хоть я и отец твой на земле, я очень занят служением своему Отцу на небе. Но Он и твой отец, и, служа ему, я служу также и тебе. Эти заботы оставляют мне крайне мало времени на развлечения вроде сегодняшнего, хотя хорошо проводить время — в меру, конечно, — не грех.
   Я забыл упомянуть, что как-то мне пришлось проторчать все воскресенье в церкви и слушать, как преподобный бубнит перед прихожанами. Единственным утешением являлось присутствие там же миссис Пендрейк. Сидеть рядом с самой красивой женщиной в городе и видеть, как все мужчины, включая стариков, пожирают ее глазами, периодически отмахиваясь от своих злобно шипящих жен, было настоящим праздником. Но эти проповеди! Беда Пендрейка заключалась в том, что в нем не горел огонь. В отличие от моего па, он не находил освобождения в религии, а, наоборот, еще глубже замыкался в себе. Правда, его не убили индейцы, как моего па, но жить закупоренным в бутылке не менее опасно.
   Преподобный Пендрейк очень любил порассуждать о грехе. Меня же страшно занимало, что же он под ним подразумевает. Если помните, для моего па грехом было сквернословить, жевать табак, плевать и забывать умыться. Пендрейк, похоже, смотрел на это иначе. Но, как бы там ни было, рыба не ловилась, а ленч был уже съеден, и я, чтобы подлизаться к нему, так же, как к миссис Пендрейк (когда назвал ее матушкой), спросил, что такое грех. В конце концов, преподобный оказался не таким уж плохим парнем, он даже вытер мне лицо. Я в этом совсем как индеец: если мне делают добро, я стремлюсь отплатить тем же.
   Его определение греха оказалось более подробным и многословным, нежели у моего па, наверное потому, что последний был проповедником-любителем и даже не умел читать. Но к чести Пендрейка надо сказать: он честно признался, что столь развернутое суждение о грехе не столько его собственное, сколько библейского апостола Павла.
   Грехом, по его мнению, являлись: прелюбодеяние, блуд, похоть, измена, идолопоклонство, колдовство, ненависть, ревность, гнев, бунт, ересь, зависть, смертоубийство, пьянство, кутежи и так далее.
   Пять долгих лет моим воспитанием занимался мой второй по счету отец, Старая Шкура. Так вот если из этого длинного списка грехов выкинуть слово «зависть» — вождь никому не завидовал, поскольку имел все, что хотел, — то все остальные прекрасно описывают его нрав. И он пользовался среди шайенов вполне заслуженным авторитетом.
   Что до меня, то я успел совершить совсем мало из вышеперечисленных преступлений. Но, с другой стороны, я был еще молод
   К концу дня мне стало плохо, и несколько последующих недель я провел в постели. Вот что значит цивилизация: едва познакомившись с ней, я свалился с воспалением легких.

Глава 10. СКВОЗЬ ЗАКРЫТЫЕ СТАВНИ

   С раннего детства я не болел столь тяжело. Так уж я устроен, что меня мало беспокоят раны, но я ненавижу болезнь. Нет, получать раны я тоже не люблю, но если уж приходится за что-то платить, то лучше они, чем бесцельное валяние в кровати с кашлем и температурой.
   За что платить, спросите вы? За греховные помыслы, разумеется. В своей путаной речи преподобный Пендрейк проявил незаурядную наблюдательность, отметив, что мне вот-вот стукнет шестнадцать, и должен признаться, той ночью мне снилось, как я с восторгом превращал «золотую чашу» в «помойное ведро».
   Впрочем, не исключено, что ему-то и был я обязан подобным полетом фантазии, равно как и пневмонией: он продержал меня весь день на дожде, и наутро, когда миссис Пендрейк озабоченно опустила свою ладонь на мой лоб, он пылал, тогда как всего меня сотрясал страшный озноб.
   Вскоре у моей постели появился старый доктор с седыми бачками, но, доложу я вам, его лекарствам было далеко до средств и методов Волка-Левши. Я провалялся три недели и лишь потом узнал, что первые несколько дней все готовились к моей скорой кончине, а преподобный, пока я находился в забытьи, приходил и молился надо мной.
   Об этом рассказал мне Лавендер. Пойдя на поправку, я часто видел его в своей комнате наверху, а так как мне тогда постоянно снилось, что я снова среди шайенов, я принимал его за индейца. Цвет его кожи не мешал, а скорее способствовал этому: индейцы тоже иногда красились в черный цвет. Во всяком случае, он определенно не был белым, и это самое главное.
   Как-то я обратился к нему по-шайенски.
   — Чаво? — переспросил он, округлив глаза, и тут я понял наконец, кто передо мной, и мне стало стыдно.
   Он же понял мою реплику по-своему.
   — Лежи, — сказал негр. — Лежи и отдыхай. Тебе нечего беспокоиться о старом Лавендере. Он просто пришел посмотреть, как ты тут совсем один.
   Он почему-то иногда говорил о себе в третьем лице, видимо считая, что «я» или «мне» звучит недостаточно весомо и убедительно.
   — Мне вдруг показалось, что ты индеец, — ответил я.
   Иногда бывает достаточно одной фразы, чтобы собеседник проникся к вам самыми дружескими чувствами. Бог свидетель, я сделал это не намеренно, отлично зная по собственному опыту, сколь трудно угадать, что человеку понравится, а что нет. До сих пор мы с Лавендером вовсе не были врагами, просто наше общение ограничивалось отношениями ребенка и слуги в богатой семье. Однако, справедливости ради, хочу отметить: он навещал меня вовсе не из любопытства.
   — Я пришел, потому что никого нет дома, кроме Люси, а Люси не знает, иначе Люси страсть как разозлится.
   — А раньше ты никогда не поднимался наверх?
   — Был тута, — ответил Лавендер, — когда таскал мебель и мыл окна, но так, чтобы вот просто взять да и прийти — никогда. И коли кто вдруг прознает, что я был тута без дела, тебе надо сказать: я сам его позвал.
   — Не бойся, — ответил я, и тут на меня накатила страшная жалость к себе, как это часто бывает с больными: — По-моему, кроме тебя, никому и не интересно, жив я или умер.
   — Ты просто не помнишь, — сказал он. — Сюда часто приходили госпожа и преподобный господин, и, ежели б не они, ты давно бы был холодным, как камень, и мне пришлось бы выкопать для тебя в саду аккуратную ямку, а потом положить тебя в нее и засыпать землей. Коли бы потребовалось, я бы даже сделал над тобой красивый холмик и посадил на нем цветы. А когда цветы стали бы распускаться, я бы…
   — Ну хорошо, хорошо, — перебил я его, — раз уж этого не случилось, вряд ли имеет смысл вдаваться в подробности. Как ты полагаешь, это Бог спас меня, по просьбе преподобного, разумеется?
   В глазах Лавендера мелькнуло лукавство, и он сказал:
   — По крайней мере, тебя спас не доктор. Он только и делал, что выгонял отсюда Люси, а она ведь поила тебя своей настойкой из целебных кореньев… Знаешь, как-то и со мной приключилась беда: что бы я ни ел, все становилось ядом для моего бедного живота. А Люси дала мне свою настойку, и через неделю я уже мог грызть кости, как собака, и меня перестал мучить понос. Ты знаешь, что такое понос? О, это страшная штука! Сейчас я тебе расскажу…
   — А почему бы тебе не присесть вон на тот стул? — снова перебил его я, не будучи уверенным, что история чужого поноса благотворно скажется на моем собственном желудке.
   — Да я-то не возражаю… — неуверенно ответил Лавендер и, потоптавшись немного рядом со стулом, сел. Как я и надеялся, это перевело разговор на другую тему: — Странно, что ты принял меня за индейца, — сказал он. — Я и не знал, что они черные.
   Только тут я обнаружил, что мне на грудь поставили горчичники: они начали печь, и весь остаток нашего разговора я отчаянно извивался и чесался.
   — Как-то у развилки Соломона я видел шайена, такого же черного, как и ты, — ответил я. — Индейцы называли его Мохкставихи, точно так же, как и цветных парней вроде тебя.
   — Черный Человек?
   — Нет, Черный Белый Человек.
   Он залился громким смехом, потом внезапно замолчал и серьезно кивнул.
   — Мне пора идти жечь листья, — сказал он, встал и вышел. Я даже испугался, что обидел его, сам того не желая, но я сказал правду, а посему совесть меня не мучила.
   На следующий день он пришел опять, дождавшись, когда миссис Пендрейк уйдет за покупками, а мистер Пендрейк удалится в свой кабинет. На этот раз он не опасался гнева Люси, поскольку сам преподобный разрешил ему навестить меня.
   Не дожидаясь приглашения, Лавендер уселся на давешний стул, но меня это совершенно не беспокоило, поскольку мне, в отличие от прочих белых в Миссури, и в голову не приходило вводить какие-то особые правила поведения для цветных.
   Оказывается, Лавендер преклонялся перед индейцами. Выслушав в первый день рассказ о моих похождениях, миссис Пендрейк более к ним не возвращалась, из чего я сделал несложный вывод, что сделала она это исключительно из вежливости. Да и все, кто меня окружал, скорее дали бы отрубить себе правую руку, чем вспомнили бы о треволнениях моей прошлой жизни.
   Но Лавендер мог слушать меня часами. Если бы не его неграмотность, я бы решил, что он собирается писать книгу.
   В тот день, помолчав немного, он начал так:
   — Тот черный индеец, которого ты встретил у развилки Соломона… Я много думал о нем. Он, должно быть, мой родственник.
   Лавендер отличался недюжинным природным умом. Не умея читать и писать, не проведя ни часа за школьной партой, он знал тем не менее уйму вещей. Вот и в этот раз он рассказал мне о капитане Льюисе и капитане Кларке, которых мы в школе еще не проходили.
   — И вот, — говорил Лавендер, — эти двое белых поднимались вверх по Миссури до тех пор, пока река не превратилась в ручеек, такой узенький, что можно было поставить одну ногу на левый берег, а другую — на правый. И обнаружили они там в земле маленькую дырку, из которой и текла вся вода. Один из них заткнул ту дырку пальцем, и все: нет больше реки Миссури, осталось только мутное болото в две тысячи миль длиной, медленно пересыхающее на солнце.
   Разумеется, я ему не поверил, однако позже узнал, что все это правда, — я имею в виду Льюиса и Кларка, которые действительно существовали на самом деле. Что же до того, как они одним пальцем остановили Миссури, это совсем другая история.
   — Капитан Льюис и капитан Кларк взяли с собой цветного парня по имени Йорк. Индейцы еще никогда не видели человека с черной кожей и принялись плевать ему на руки и тереть их, думая смыть таким образом краску. Когда же им это не удалось, они оповестили всех краснокожих на сто миль окрест, и те явились, и тоже принялись плевать и тереть.
   Йорк оказался лучшим из того, чем владели капитан Льюис и капитан Кларк. Он любил пошутить и сказал индейцам, что был раньше диким зверем, а капитан Льюис и капитан Кларк поймали его в капкан и превратили в человека. В подтверждение своих слов он зарычал и оскалил зубы. Индейцы в ужасе разбежались. Однако Йорк им страшно понравился, они принесли ему богатые дары и заставили спать со своими женщинами, чтобы у тех появились черные дети.
   — И сегодня, — продолжал Лавендер, вздернув брови и торжественно подняв палец, — куда бы ты ни шел, ты встретишь одного из его потомков. Так случилось и у развилки Соломона. Йорк доводился моему деду двоюродным братом и был самым знаменитым человеком в семье.
   — Еще бы, — ответил я.
   — И чем больше я думаю, тем больше я уверен, что тот черный индеец мне родня. — Внезапно Лавендер низко склонился надо мной и быстро зашептал: — Я и сам решил уйти туда… А теперь, если ты скажешь Люси, у меня будут большие неприятности.
   — Ты что, не берешь ее с собой?!
   — Да от нее-то я и бегу, — шепот перешел почти на свист, он испуганно озирался по сторонам. — Коль позволишь женщине заграбастать себя, всю жизнь будешь локти кусать. Преподобный купил меня у моего бывшего хозяина и согласно закону дал мне вольную. Я слышал, как он часто говорил: «Человек не может владеть человеком». А потом взял да и женил меня на Люси. Он, видать, считает, что женщине владеть человеком можно. Странный у вас закон, он сначала дает, а потом отбирает. Вот я и хочу уйти туда, где нет никаких законов, и жить среди дикарей.
   — Мы могли бы уйти вместе, — сказал я, хотя до этой минуты и не думал сбегать от Пендрейков. Но тут на меня накатило все разом: моя позорная болезнь, мерзавец Люк Инглиш, все прочие горести и обиды. В самом деле: я простудился из-за того, что попал под дождь! Это означало только одно — я жил неправильно, и кровь моя разжижилась от полного отсутствия в рационе сырой бизоньей печенки. До сих пор я полагал, что находить целебные корни — великий талант, но Пендрейк лишил меня и этой иллюзии. Спрашивается, как же жить дальше?