- На каком основании я опять буду здесь?
- На том основании, - немедленно усевшись опять, объяснил Стравинский,
- что, как только вы, явившись в ковбойке и кальсонах в ГПУ, расскажете хоть
одно слово про Понтия Пилата, который жил две тысячи лет назад, как
механически, через час, в чужом пальто, будете привезены туда, откуда вы
уехали, к профессору Стравинскому - то есть ко мне и в эту же самую комнату!
- Кальсоны? - спросил смятенно Иванушка.
- Да, да, кальсоны и Понтий Пилат! Белье казенное. Мы его снимем. Да-с.
А домой вы не собирались заехать. Да-с. Стало быть, в кальсонах. Я вам своих
брюк дать не могу. На мне одна пара. А далее - Пилат. И дело готово!
- Так что же делать? - спросил потрясенный Иван.
- Славно! Это резонный вопрос. Вы действительно нормальны. Делать
надлежит следующее. Использовать выгоды того, что вы попали ко мне, и прежде
всего разъяснить Понтия Пилата. В ГПУ вас и слушать не станут, примут за
сумасшедшего. Во-вторых, на бумаге изложить все, что вы считаете
обвинительным для этого таинственного неизвестного.
- Понял, - твердо сказал Иван, - прошу бумагу, карандаш и Евангелие.
- Вот и славно! - заметил покладистый профессор, - Агафья Ивановна,
выдайте, пожалуйста, товарищу Попову Евангелие.
- Евангелия у нас нет в библиотеке, - сконфуженно ответила толстая
женщина.
- Пошлите купить у букиниста, - распорядился профессор, а затем
обратился к Ивану: - Не напрягайте мозг, много не читайте и не пишите.
Погода жаркая, сидите побольше в тепловатой ванне. Если станет скучно,
попросите ординатора!
Стравинский подал руку Ивану, и белое шествие продолжалось.
К вечеру пришла черная туча в Бор, роща зашумела, похолодало. Потом
удары грома, и начался ливень. У Ивана за решеткой открыли окно, и он долго
дышал озоном.
Иванушка не совсем точно последовал указаниям профессора и долго ломал
голову над тем, как составить заявление по поводу необыкновенного
консультанта.
Несколько исписанных листов валялись перед Иваном, клочья таких же
листов под столом показывали, что дело не клеилось. Задача Ивана была очень
трудна. Лишь только он попытался перенести на бумагу события вчерашнего
вечера, решительно все запуталось. Загадочные фразы о намерении жить в
квартире Берлиоза не вязались с рассказом о постном масле, о мании
фурибунде, да и вообще все это оказалось ужасно бледным и бездоказательным.
Никакая болтовня об Аннушке и ее полкиловой банке в сущности нисколько еще
не служила к обвинению неизвестного.
Кот, садящийся самостоятельно в трамвай, о чем тоже упоминал в бумаге
Иван, вдруг показался даже самому ему невероятным. И единственно, что было
серьезно, что сразу указывало на то, что неизвестный странный, даже
страннейший и вызывающий чудовищные подозрения человек, это знакомство его с
Понтием Пилатом. А в том, что знакомство это было, Иван теперь не
сомневался.
Но Пилат уже тем более ни с чем не вязался. Постное масло, удивительный
кот, Аннушка, квартира, телеграмма дяде - смешно, право, было все это
ставить рядом с Понтием Пилатом.
Иван начал тревожиться, вздыхать, потирать лоб руками. Порою он
устремлял взор вдаль. Над рощей грохотало как из орудий, молнии вспарывали
потрясенное небо, в лес низвергался океан воды. Когда струи били в
подоконник, водяная пыль даже сквозь решетку долетала до Ивана. Он глубоко
вдыхал свежесть, но облегчения не получил.
Растрепанная Библия с золотым крестом на переплете лежала перед Иваном.
Когда кончилась гроза и за окном настала тишина, Иван решил, что для успеха
дела необходимо узнать хоть что-нибудь об этом Пилате.
Несмотря на то, что Иван был малограмотным человеком, он догадался, где
нужно искать сведений о Пилате и о неизвестном.
Но Матфей мало чего сказал о Пилате, и заинтересовало только то, что
Пилат умыл руки. Примерно то же, что и Матфей, рассказал Марк. Лука же
утверждал, что Иисус был на допросе не только у Пилата, но и у Ирода, Иоанн
говорил о том, что Пилат задал вопрос Иисусу о том, что такое истина, но
ответа на это не получил.
В общем мало узнал об этом Пилате Иван, а следов неизвестного возле
Пилата и совсем не отыскивалось. Так что возможно, что он произнес ложь и
никогда и не видел Пилата.
Вздумав расширить свое заявление в той части, которая касалась Пилата,
Иванушка ввел кое-какие подробности из Евангелия Иоанна, но запутался еще
больше и в бессилии положил голову на свои листки.
Тучи разошлись, в окно сквозь решетку был виден закат. Раздвинутая в
обе стороны штора налилась светом, один луч проник в камеру и лег на
страницы пожелтевшей Библии.
Оставив свои записи, Иванушка до вечера лежал неподвижно на кровати, о
чем-то думая.
От еды он отказался и в ванну не пошел. Когда же наступил вечер, он
затосковал. Он начал расхаживать по комнате, заламывая руки, один раз
всплакнул. Тут к нему пришли. Ординатор стал расспрашивать его, но Иван
ничего не объяснил, только всхлипывал, отмахивался рукою и ложился ничком в
постель. Тогда ординатор сделал ему укол в руку и попросил разрешения взять
прочесть написанное Иваном. Иван сделал жест, который показывал, что ему все
равно, ординатор собрал листки и клочья и унес их с собой.
Через несколько минут после этого Иван зевнул, почувствовал, что хочет
задремать, что его мало уже тревожат его мысли, равнодушно глянул в открытое
окно, в котором все гуще высыпали звезды, и стал, ежась, снимать халатик.
Приятный холодок прошел из затылка под ложечку, и Иван почувствовал
удивительные вещи. Во-первых, ему показалось, что звезды в выси очень
красивы. Что в больнице, по сути дела, очень хорошо, а Стравинский очень
умен, что в том обстоятельстве, что Берлиоз попал под трамвай, ничего
особенного нет и что, во всяком случае, размышлять об этом много нечего, ибо
это непоправимо, и наконец, что единственно важное во всем вчерашнем - это
встреча с неизвестным и что вопрос о том, правда ли или неправда, что он
видел Понтия Пилата, столь важный вопрос, что, право, стоит все отдать,
даже, пожалуй, и саму жизнь.
Дом скорби засыпал к одиннадцати часам вечера. В тихих коридорах
потухали белые матовые фонари и зажигали дежурные голубые слабые ночники.
Умолкали в камерах бреды и шепоты, и только в дальнем коридоре буйных до
раннего летнего рассвета чувствовалась жизнь и возня.
Окно оставалось открытым на ночь, полное звезд небо виднелось в нем. На
столике горел под синеватым колпачком ночничок.
Иван лежал на спине с закрытыми глазами и притворялся спящим каждый
раз, как отворялась дверь и к нему тихо входили.
Мало-помалу, и это было уже к полуночи, Иван погрузился в приятнейшую
дремоту, нисколько не мешавшую ему мыслить. Мысли же его складывались так:
во-первых, почему это я так взволновался, что Берлиоз попал под трамвай?
- Да ну его к черту... - тихо прошептал Иван, сам слегка дивясь своему
приятному цинизму, - что я сват ему, кум? И хорошо ли я знал покойного?
Нисколько я его не знал. Лысый и всюду был первый, и без него ничего не
могло произойти. А внутри у него что? Совершенно мне неизвестно.
Почему я так взбесился? Тоже непонятно. Как бы за родного брата я готов
был перегрызть глотку этому неизвестному и крайне интересному человеку на
Патриарших. А, между прочим, он и пальцем действительно не трогал Берлиоза,
и очень возможно, что совершенно неповинен в его смерти. Но, но, но... - сам
себе возражал тихим сладким шепотом Иван, - а постное масло? А фурибунда?..
- Об чем разговор? - не задумываясь отвечал первый Иван второму Ивану,
- знать вперед хотя бы и о смерти, это далеко не значит эту смерть
причинить!
- В таком случае, кто же я такой?
- Дурак, - отчетливо ответил голос, но не первого и не второго Ивана, а
совсем иной и как будто знакомый.
Приятно почему-то изумившись слову "дурак", Иван открыл глаза, но
тотчас убедился, что голоса никакого в комнате нет.
- Дурак! - снисходительно согласился Иван, - дурак, - и стал дремать
поглубже. Тут ему показалось, что веет будто бы розами и пальма качает
махрами в окне...
- Вообще, - заметил по поводу пальмы Иван, - дело у этого... как его...
Стравинского, дело поставлено на большой. Башковитый человек. Желтый песок,
пальмы, и среди всего этого расхаживает Понтий Пилат. Одно жаль, совершенно
неизвестно, каков он, этот Понтий Пилат. Итак, на заре моей жизни
выяснилось, что я глуп. Мне бы вместо того, чтобы документы требовать у
неизвестного иностранца, лучше бы порасспросить его хорошенько о Пилате. Да.
А с дикими воплями гнаться за ним по Садовой и вовсе не следовало! А теперь
дело безвозвратно потеряно! Ах, дорого бы я дал, чтобы потолковать с этим
иностранцем...
- Ну что же, я - здесь, - сказал тяжелый бас.
Иван, не испугавшись, приоткрыл глаза и тут же сел.
В кресле перед ним, приятно окрашенный в голубоватый от колпачка свет,
положив ногу на ногу и руки скрестив, сидел незнакомец с Патриарших Прудов.
Иван тотчас узнал его по лицу и голосу. Одет же был незнакомец в белый
халат, такой же, как у профессора Стравинского.
- Да, да, это я, Иван Николаевич, - заговорил неизвестный, - как
видите, совершенно не нужно за мною гоняться. Я прихожу сам и как раз, когда
нужно, - тут неизвестный указал на часы, стрелки которых, слипшись, стояли
вертикально, - полночь!
- Да, да, очень хорошо, что вы пришли. Но почему вы в халате. Разве вы
доктор?
- Да, я доктор, но в такой же степени, как вы поэт.
- Я поэт дрянной, бузовый, - строго ответствовал Иван, обирая с себя
невидимую паутину.
- Когда же вы это узнали? Еще вчера днем вы были совершенно иного
мнения о своей поэзии.
- Я узнал это сегодня.
- Очень хорошо, - сурово сказал гость в кресле.
- Но прежде и раньше всего, - оживленно попросил Иван, - я желаю знать
про Понтия Пилата. Вы говорили, что у него была мигрень?..
- Да, у него была мигрень. Шаркающей кавалерийской походкой он вошел в
зал с золотым потолком.

    ЗОЛОТОЕ КОПЬЕ



(Евангелие от Воланда)

В девять часов утра шаркающей кавалерийской походкой в перистиль под
разноцветную колоннаду вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат.
Больше всего на свете прокуратор ненавидел запах розового масла, и все
предвещало нехороший день, потому что розовым маслом пропах весь мир.
Казалось, что пальма пахнет розовым маслом, конвой, ненавистный балкон. Из
недальней кордегардии заносило дымком - легионные кашевары начали готовить
обед для дежурного манипула. Но прокуратору казалось, что и к запаху дыма
примешивается поганая розовая струя.
"Пахнет маслом от головы моего секретаря, - думал прокуратор, - я
удивляюсь, как моя жена может терпеть при себе такого вульгарного
любовника... Моя жена дура... Дело, однако, не в розовом масле, а в том, что
это мигрень. От мигрени же нет никаких средств в мире... попробую не вертеть
головой..."
Из зала выкатили кресло, и прокуратор сел в него. Он протянул руку, ни
на кого не глядя, и секретарь тотчас вложил в нее кусок пергамента.
Гримасничая, прокуратор проглядел написанное и сейчас же сказал:
- Приведите его.
Через некоторое время по ступенькам, ведущим с балкона в сад, двое
солдат привели и поставили на балконе молодого человека в стареньком,
многостиранном и заштопанном таллифе. Руки молодого человека были связаны за
спиной, рыжеватые вьющиеся волосы растрепаны, а под заплывшим правым глазом
сидел громадных размеров синяк. Левый здоровый глаз выражал любопытство.
Прокуратор, стараясь не поворачивать головы, поглядел на приведенного.
- Лицо от побоев надо оберегать, - сказал по-арамейски прокуратор, -
если думаешь, что это тебя украшает... - И прибавил:
- Развяжите ему руки. Может быть, он любит болтать ими, когда
разговаривает.
Молодой человек приятно улыбнулся прокуратору. Солдаты тотчас
освободили руки арестанту.
- Ты в Ершалаиме собирался царствовать? - спросил прокуратор, стараясь
не двигать головой. Молодой человек развел руками и заговорил:
- Добрый человек...
Но прокуратор тотчас перебил его:
- Я не добрый человек. Все говорят, что я злой, и это верно.
Он повысил резкий голос:
- Позовите кентуриона Крысобоя!
Всем показалось, что на балконе потемнело, когда кентурион Марк,
прозванный Крысобоем, предстал перед прокуратором.
Крысобой на голову был выше самого высокого из солдат легиона и
настолько широк в плечах, что заслонил невысокое солнце. Прокуратор сделал
какую-то гримасу и сказал Крысобою по-латыни:
- Вот... называет меня "добрый человек"... Возьмите его на минуту в
кордегардию, объясните ему, что я злой... Но я не потерплю подбитых глаз
перед собой!..
И все, кроме прокуратора, проводили взглядом Марка Крысобоя, который
жестом показал, что арестованный должен идти за ним. Крысобоя вообще все
провожали взглядами, главным образом, из-за его роста, а те, кто видел его
впервые, - из-за того, что лицо Крысобоя было изуродовано: нос его в свое
время был разбит ударом германской палицы.
Во дворе кордегардии Крысобой поставил перед собою арестованного, взял
бич, лежащий на козлах, и, не сильно размахнувшись, ударил арестанта по
плечам. Движение Крысобоя было небрежно и незаметно, но арестант мгновенно
рухнул наземь, как будто ему подрубили ноги, и некоторое время не мог
перевести дух.
- Римский прокуратор, - заговорил гнусаво Марк, плохо выговаривая
арамейские слова, - называть "игемон"... Другие слова нет, не говорить!..
Понимаешь?.. Ударить?
Молодой человек набрал воздуху в грудь, сбежавшая с лица краска
вернулась, он протянул руку и сказал:
- Я понял. Не бей.
И через несколько минут молодой человек стоял вновь перед прокуратором.
- В Ершалаиме хотел царствовать? - спросил прокуратор, прижимая пальцы
к виску.
- Я, до... Я, игемон, - заговорил молодой человек, выражая удивление
здоровым глазом, - нигде не хотел царствовать.
- Лгуны всем ненавистны, - ответил Пилат, - а записано ясно:
самозванец, так показывают свидетели, добрые люди.
- Добрые люди, - ответил, оживляясь, молодой человек и прибавил
торопливо: - Игемон, ничему не учились, поэтому перепутали все, что я
говорил.
Потом помолчал и добавил задумчиво:
- Я полагаю, что две тысячи лет пройдет ранее... - он подумал еще - да,
именно две тысячи, пока люди разберутся в том, насколько напутали, записывая
за мной.
Тут на балконе наступило полное молчание.
Прокуратор поднял голову и, скорчив гримасу, поглядел на арестанта.
- За тобой записано немного, - сказал он, ненавидя свою боль и даже
помышляя о самоубийстве, - но этого достаточно, чтобы тебя повесить.
- Нет, ходит один с таблицей и пишет, - заговорил молодой человек,
достойный и добрый человек. - Но однажды, заглянув в эту таблицу, я
ужаснулся. Ничего этого я не говорил. И прошу его - сожги эту таблицу. Но он
вырвал ее у меня из рук и убежал.
- Кто такой? - спросил Пилат.
- Левий Матвей, - охотно пояснил арестант, - он был сборщиком податей,
а я его встретил на дороге и разговорился с ним. Он послушал, деньги бросил
на дорогу и сказал: я с тобой пойду путешествовать.
- Ершалаим, - сказал Пилат, поворачиваясь всем корпусом к секретарю, -
город, в котором на Пасху не соскучишься... Сборщик податей бросил деньги на
дорогу!
- Подарил, - пояснил молодой человек, - шел мимо старичок, нес сыр. Он
ему сказал: подбирай.
- Имя? - спросил Пилат.
- Мое? - спросил молодой человек, указывая себе на грудь.
- Мое мне известно, - ответил Пилат, - твое.
- Ешуа, - ответил молодой человек.
- Прозвище?
- Га-Ноцри.
- Откуда родом?
- Из Эн-Назира, - сказал молодой человек, указывая рукой вдаль.
Секретарь пристроился с таблицей к колонне и записывал на ней.
- Кто ты по национальности? Кто твои родители?
- Я - сириец.
- Никакого языка, кроме арамейского, не знаешь?
- Нет, я знаю латинский и греческий.
Пилат круто исподлобья поглядел на арестованного. Секретарь попытался
поймать взгляд прокуратора, но не поймал, и еще стремительнее начал
записывать. Прокуратор вдруг почувствовал, что висок его разгорается все
сильнее. По горькому опыту он знал, что вскоре вся его голова будет охвачена
пожаром. Оскалив зубы, он поглядел не на арестованного, а на солнце, которое
неуклонно ползло вверх, заливая Ершалаим, и подумал, что нужно было бы
прогнать этого рыжего разбойника, просто крикнуть: повесить его! Его увели
бы. Выгнать конвой с балкона, припадая на подагрические ноги, притащиться
внутрь, велеть затемнить комнату, лечь, жалобным голосом позвать собаку,
потребовать холодной воды из источника, пожаловаться собаке на мигрень.
Он поднял мутные глаза на арестованного и некоторое время молчал,
мучительно вспоминая, зачем на проклятом ершалаимском солнцепеке стоит перед
ним этот бродяга с избитым лицом и какие ненужные и глупые вопросы еще
придется ему задавать.
- Левий Матвей? - хрипло спросил больной прокуратор и закрыл глаза,
чтобы никто не видел, что происходит с ним.
- Да, добрый человек Левий Матвей, - донеслись до прокуратора сквозь
стук горячего молота в виске слова, произнесенные высоким голосом.
- А вот, - с усилием и даже помолчав коротко, заговорил прокуратор, -
что ты рассказывал про царство на базаре?
- Я, игемон, - ответил, оживляясь, молодой человек, - рассказывал про
царство истины добрым людям и больше ни про что не рассказывал. После чего
прибежал один добрый юноша, с ним другие, и меня стали бить и связали мне
руки.
- Так, - сказал Пилат, стараясь, чтобы его голова не упала на плечо. "Я
сказал "так", - подумал страдающий прокуратор, - что означает, что я усвоил
что-то, но я ничего не усвоил из сказанного", - и он сказал:
- Зачем же ты, бродяга, на базаре рассказывал про истину, не имея о ней
никакого представления? Что такое истина?
И подумал: "О, боги мои, какую нелепость я говорю. И когда же кончится
эта пытка на балконе?"
И он услышал голос, сказавший по-гречески:
- Истина в том, что у тебя болит голова и болит так, что ты уже думаешь
не обо мне, а об яде. Потому что, если она не перестанет болеть, ты
обезумеешь. И я твой палач, о чем я скорблю. Тебе даже и смотреть на меня не
хочется, а хочется, чтобы пришла твоя собака. Но день сегодня такой, что
находиться в состоянии безумия тебе никак нельзя, и твоя голова сейчас
пройдет.
Секретарь замер, недописав слова, и глядел не на арестанта, а на
прокуратора. Каковой не шевелился.
Пилат поднял мутные глаза и страдальчески поглядел на арестанта и
увидел, что солнце уже на балконе, оно печет голову арестанту, он щурит
благожелательный глаз, а синяк играет радугой.
Затем прокуратор провел рукой по лысой голове и муть в его глазах
растаяла. После этого прокуратор приподнялся с кресла, голову сжал руками и
на обрюзгшем лице выразился ужас.
Но этот ужас он подавил своей волей.
А арестант между тем продолжал свою речь, и секретарю показалось, что
он слышит не греческие хорошо знакомые слова, а неслыханные, неизвестные.
- Я, прокуратор, - говорил арестант, рукой заслоняясь от солнца, - с
удовольствием бы ушел с этого балкона, потому что, сказать по правде, не
нахожу ничего приятного в нашей беседе...
Секретарь побледнел как смерть и отложил таблицу.
- То же самое я, впрочем, советовал бы сделать и тебе, - продолжал
молодой человек, - так как пребывание на нем принесет тебе, по моему
разумению, несчастья впоследствии. Мы, собственно говоря, могли бы
отправиться вместе. И походить по полям. Гроза будет, - молодой человек
отвернулся от солнца и прищурил глаз, - только к вечеру. Мне же пришли в
голову некоторые мысли, которые могли бы тебе понравиться. Ты к тому же
производишь впечатление очень понятливого человека.
Настало полное и очень долгое молчание. Секретарь постарался уверить
себя, что ослышался, представил себе этого Га-Ноцри повешенным тут же у
балкона, постарался представить, в какую именно причудливую форму выльется
гнев прокуратора, не представил, решил, что что-то нужно предпринять, и
ничего не предпринял, кроме того, что руки протянул по швам.
И еще помолчали.
После этого раздался голос прокуратора:
- Ты был в Египте?
Он указал пальцем на таблицу, и секретарь тотчас поднес ее прокуратору,
но тот отпихнул ее рукой.
- Да, я был.
- Ты как это делаешь? - вдруг спросил прокуратор и уставил на Ешуа
зеленые, много видевшие глаза. Он поднес белую руку и постучал по левому
желтому виску.
- Я никак не делаю этого, прокуратор, - сказал, светло улыбнувшись
единственным глазом, арестант.
- Поклянись!
- Чем? - спросил молодой человек и улыбнулся пошире...
- Хотя бы жизнью твоею, - ответил прокуратор, причем добавил, что ею
клясться как раз время - она висит на волоске.
- Не думаешь ли ты, что ты ее подвесил, игемон? - спросил юноша, - если
это так, то ты ошибаешься.
- Я могу перерезать тот волосок, - тихо сказал Пилат.
- И в этом ты ошибаешься. Но об этом сейчас, я думаю, у тебя нет
времени говорить. Но пока еще она висит, не будем сотрясать воздух пустыми и
бессмысленными клятвами. Ты просто поверь мне - я не враг.
Секретарь искоса заглянул в лицо Пилату и мысленно приказал себе ничему
не удивляться.
Пилат усмехнулся.
- Нет сомнения в том, что толпа собиралась вокруг тебя, стоило тебе
раскрыть рот на базаре. Молодой человек улыбнулся.
- Итак, ты говорил о царстве истины?
- Да.
- Скажи, пожалуйста, существуют ли злые люди на свете?
- Нет.
- Я впервые слышу об этом, и, говоря твоим слогом, ты ошибаешься. К
примеру - Марк Крысобой-кентурион - добрый?
- Да, - ответил /юноша/, - он несчастливый человек. С тех пор, как ему
переломили нос добрые люди, он стал нервным и несчастным. Вследствие этого
дерется.
Пилат стал хмур и посматривал на Ешуа искоса. Потом проговорил:
- Добрые люди бросались на него со всех сторон, как собаки на медведя.
Германцы висели на нем. Они вцепились в шею, в руки, в ноги, и, если бы я не
дорвался до него с легионерами, Марка Крысобоя не было бы на свете. Это было
в бою при Идиставизо. Но не будем спорить о том, добрые ли люди германцы или
недобрые... Так ты называ...................................................
бродяга, стало быть, ты должен молчать!
Арестант моргнул испуганно глазом и замолчал.
Тут внезапно и быстро на балкон вошел молодой офицер из легиона с
таблицей и передал ее секретарю.
Секретарь бегло проглядел написанное и тотчас подал таблицу Пилату со
словами:
- Важное дополнение из Синедриона. Пилат, сморщившись, не беря в руки
таблицу, прочел написанное и изменился в лице.
- Кто этот из Кериота? - спросил он тихо.
Секретарь пожал плечами.
- Слушай, Га-Ноцри! - заговорил Пилат. - И думай, прежде чем ответить
мне: в своих речах ты упоминал имя великого кесаря? Отвечай правду!
- Правду говорить приятно, - ответил юноша.
- Мне неинтересно, - придушенным голосом отозвался Пилат, - приятно
тебе это или нет. Я тебя заставлю говорить правду. Но думай, что говоришь,
если не хочешь непоправимой беды.
- Я, - заговорил молодой человек, - познакомился на площади с одним
молодым человеком по имени Иуда, он из Кериота...
- Достойный человек? - спросил Пилат каким-то певучим голосом.
- Очень красивый и любознательный юноша, но мне кажется, - рассказывал
арестант, - что над ним нависает несчастье. Он стал меня расспрашивать о
кесаре и пожелал выслушать мои мысли относительно государственной власти...
Секретарь быстро писал в таблице.
- Я и высказал эти мысли.
- Какие же это были мысли, негодяй? - спросил Пилат.
- Я сказал, - ответил арестант, - что всякая власть является насилием
над людьми и что настанет время, когда никакой власти не будет. Человек
перейдет в царство истины, и власть ему будет не нужна.
Тут с Пилатом произошло что-то страшное. Виноват ли был в этом
усиливающийся зной, били ли ему в глаза лучи, отражавшиеся от белых колонн
балкона, только ему померещилось, что лицо арестанта исчезло и заменилось
другим - на лысой голове, криво надетый, сидел редкозубый венец; на лбу -
смазанная свиным салом с какой-то специей - разъедала кожу и кость круглая
язва; рот беззубый, нижняя губа отвисла. Пилату померещилось, что исчезли
белые камни, дальние крыши Ершалаима, вокруг возникла каприйская зелень в
саду, где-то тихо проиграли трубы, и сиплый больной голос протянул:
- Закон об оскорблении...
Пилат дрогнул, стер рукой все это, опять увидел обезображенное лицо
арестанта и подумал: "Боги, какая улыбка!"
- На свете не было, нет и не будет столь прекрасной власти, как власть
божественного кесаря, и не тебе, бродяга, рассуждать о ней! Оставьте меня
здесь с ним одного, здесь оскорбление величества!
В ту же минуту опустел балкон, и Пилат сказал арестанту:
- Ступай за мной!
В зале с золотым потолком остались вдвоем Пилат и арестант. Было тихо,
но ласточка влетела с балкона и стала биться под потолком - вероятно,
потеряв выход. Пилату показалось, что она шуршит и кричит:
"Корван - корван".
Молчание нарушил арестант.
- Мне жаль, - сказал он, - юношу из Кериота. У меня есть предчувствие,
что с ним случится несчастие сегодня ночью, и несчастье при участии женщины,
- добавил он мечтательно.
Пилат посмотрел на арестанта таким взглядом, что тот испуганно заморгал
глазом. Затем Пилат усмехнулся.
- Я думаю, - сказал он придушенным голосом, - что есть кто-то, кого бы
тебе следовало пожалеть еще ранее Искариота. Не полагал ли ты, что римский
прокуратор выпустит негодяя, произносившего бунтовщические речи против
кесаря? Итак, Марк Крысобой, Иуда из Кериота, люди, которые били тебя на
базаре, и я, это все - добрые люди? А злых людей нет на свете?
- Нет, - ответил арестант.