– Да.

– Борьба! Нужна активная борьба! Вот там, в бумагах, у вас есть хорошие заготовки для будущих акций.

– Да. – Кристобаль посмотрел на стол перед собой и обнаружил, что бумаги, которые он раскладывал перед собой, пусты.

«Глупость какая-то, зачем же я все это сюда притащил?.. И главное, где мы с ним встретились?»

– Мы встретились на кладбище. Помните? В день похорон Леоноры. И там же договорились о встрече. У меня большой опыт революционной борьбы. По всей Европе. Нас представили еще на первом заседании Комитета. Я уезжал. Но теперь вернулся. Я снова с вами. Чтобы помогать. Бороться. За власть. Именно вам должна принадлежать власть в новой Аргентине. Иначе все будет напрасно. Иначе все будет впустую. Вся борьба. Жертвы. Лишения. Иначе болтуны из Комитета превратят все в прах. Бюрократы.

– Да-да! Я помню! Конечно, я помню! – Бруно раздраженно пожал плечами.

«Странная манера повторять то, что я и так знаю…»

– Я, кстати, опасаюсь, что будут проблемы с активными действиями. Наш Марксистский актив, конечно, самая крупная и наиболее агрессивная часть подполья, но Комитет – это не только мы. Это еще и другие группы. Которые, может быть, не так уж заинтересованы в том…

– Это плохо. Плохо, что другие не заинтересованы. С этим придется что-то делать. Вы понимаете?

Постучали.

Кристобаль повернулся, собираясь крикнуть, чтобы пришли позже, но дверь распахнулась. В глаза ударил яркий свет.

– Кристо! Там к тебе пришли! – Парень, Бруно с трудом вспомнил, как его зовут, Мендес, Карл Мендес, хотел уйти, но обернулся. – А что ты тут сидишь? Один, в темноте?..

– Пишу… – Кристобаль взял со стола бумаги. Исписанные плотным, убористым почерком. Его собственным.

Что-то бухнуло, покатилось, стуча гранями по доскам пола.

Бруно вздрогнул, обернулся.

Просто рюмка с остатками хереса, которую он неуклюже толкнул, упала со стола.

[3].

«Неужели только я… вижу все это?» – испугался Генрих.

Он закрыл глаза. Зажмурился изо всех сил! Заткнул ладонями уши! Чтобы не слышать, не видеть близкой этой смерти, более страшной даже, чем сама смерть. Но шипение, шуршание и жуткие слова прорывались через ладони!

Когда Рудольф замолчал, вместе с эхом его слов рассеялся и морок.

Генрих на негнущихся ногах подошел к алтарю. Провел ладонью по очертаниям человеческого тела. Прошелся кругом.

Подойдя к месту, где только что стоял Зеботтендорф, он почувствовал неясную тревогу.

Генрих доверял своему чутью. Прислушался. Внимательно огляделся.

И только сейчас вдруг сообразил, почему Рудольф так неловко стоял около алтаря.

Следы жреца, выдавленные в камне, были… не человеческими! Они скорее напоминали след динозавра. Вытянутые и трехпалые, с явными следами когтей. Длинных когтей.

– Вы заметили, Генрих?.. – чуть ехидно спросил Зеботтендорф.

В ответе не было нужды.

32

Общежитие на улице имени Мануэля Гарсия вообще было своеобразным пережитком пероновской диктатуры. Большие военные казармы, построенные еще в прошлом веке и тогда же заброшенные, были успешно реставрированы и отданы во владение медицинскому институту, который работал под покровительством главного национального госпиталя. Последний сильно нуждался в двух вещах – в финансировании и специалистах. Президент Перон решил, хотя бы на время, сразу две проблемы. Он выделил в бюджете специальную статью расходов на поддержание национальной медицины и закрепил за госпиталем институт, где готовились кадры и специалисты.

После того как президент окончательно запутался в реформах и был вынужден бежать из страны, национальная медицина пережила еще один подъем. Военные, пришедшие к власти, понимали, что лечить раненых солдат кому-то надо. Однако манна небесная падала с неба недолго. И медицина снова оказалась в узком финансовом загоне, а генералитет попросил президента Перона вернуться в страну. Тот вернулся, но из затяжного пике экономика уже не вышла. Хотя прежний правитель и пытался выровнять полет. После его смерти положение не особенно ухудшилось, но и лучше не стало. Дирекция госпиталя наконец сообразила, что спасение утопающих – дело рук самих утопающих, а чудо божье никогда не приходит к тому, кто сидит сложа руки. Про приставку «национальный», что должно было означать «финансируется из бюджета государства», все забыли. Всё, на что хватало денег из казны, это раз в неделю вести льготный прием для бедных и делать бесплатные операции в экстренных случаях. Госпиталь перешел на вольные хлеба. Тут и пригодились огромные и пустующие большую часть времени казармы, перестроенные под общежития для будущих эскулапов.

Институт начал сдавать комнаты и помещения под конторы и просто как недорогое жилье. Главным условием аренды была своевременная плата. Все остальное институт не интересовало. Кто живет, чем занимается…

По городу ходили легенды, что в дальнем крыле здания располагается подпольная кокаиновая фабрика, которой заправляют бароны из Колумбии. Дошло до того, что полиция устроила облаву, из которой не вышло ничего, кроме крупного скандала. Прежде всего потому, что все, кому следовало, знали об этой акции заранее и наблюдали за облавой снаружи полицейского кордона. Таким образом, что на самом деле творилось в трехэтажном длинном здании из красного кирпича, никто достоверно не знал. Да и не интересовался особо. Лишь бы деньги платились вовремя.

В этой общаге жил Курт Вольке. На третьем этаже, в комнатке под самой крышей и с круглым окошком, удобно выходящим на красную черепицу. По левую сторону от него жил фальшивомонетчик, чья мастерская располагалась в этом же здании, но в подвале. Справа – левак-трансвестит. А точно под комнатой Вольке жил самоубийца, очень вежливый парень с изрезанными венами и веревочной петлей вместо люстры. Довольно хреновая компания, но комната очень удобно выходила на крышу.

По складу характера Вольке был спартанцем.

Сын немецких антифашистов, расстрелянных еще в сорок первом, он воспитывался у своей бабушки в деревне под Мюнхеном. Войну совсем не помнил. А когда в послевоенные голодные годы умерла и бабка, Курт оказался в приюте. Окончил университет в Кельне, где и подсел на модную тогда в Европе коммунистическую идеологию. На студенческих демонстрациях, под обжигающе холодными струями водометов, он сдружился с экстремистами из «армии протеста» и прошел начальный курс уличного бойца с обязательными коктейлями Молотова и пылающими покрышками. Когда группировку накрыли, Вольке повезло, и он сел только за хулиганство. Но борьба затягивала. Как болото.

В Аргентину Курт прибыл уже состоявшимся борцом за счастье трудового народа. Он умел стрелять, делать оружие из подручных средств, владел навыками подрывного дела. И окончательно разочаровался в старушке Европе, где революционная лихорадка пошла на убыль. Вольке уже там ставил под сомнение террор как метод. Курт начал теперь штудировать теоретические труды революционеров с другой точки зрения. Аргентинские монтонерос привлекали его прежде всего тем, что революция тут была еще слишком молода, чтобы наделать ошибок и быть погребенной под собственными костями.

Курт довольно быстро нашел контакт со своими аргентинскими товарищами. Быстро поднялся по карьерной лестнице, хоть и весьма условной, но все же существующей. Вошел в Комитет, который являлся своего рода согласительным органом разрозненных марксистских группировок. Того, что Вольке увидел, было достаточно, чтобы понять: в Аргентине построение нового общества идет по путям уже исхоженным, более того, так и норовит наступить на старые чужие грабли.

Традиционное недоверие к иностранцам мешало Курту в полной мере влиять на решения, принимаемые Комитетом. Однако со временем он закрепил свои позиции. Его поддержала группа «стариков», которые тоже были не в восторге от радикальных перемен.

Но в последние годы… В последние годы решения Комитета вызывали, мягко говоря, оторопь. Если не ужас.

Революция, как слепой горнолыжник, катилась по склону в пропасть. При полной поддержке Комитета и самого Курта Вольке. Решения о взрывах, терроре, политических убийствах принимались единогласно. Голосовали все. И сын немецких антифашистов в том числе.