– Сеньор Санчес, я…
   – Только не говорите мне, что вы не можете. Я умоляю вас, я встану на колени! К нам в газету пришло письмо. Там, на площади, перед президентским дворцом, сегодня утром… Я не знаю что, но наверняка мы не единственные… Вы же профессионал! Вы же, в конце концов, сочувствуете нашему народному движению, я знаю, я понял это по вашим репортажам!
   – Митинг?
   – Я не знаю. Но информация оттуда, от монтонерос. Это точно, как то, что я вас разбудил!
   – Вы меня не разбудили… – пробормотал Таманский. – Я не спал.
   – Не важно, сеньор Таманский! Не важно! Я вас прошу, будьте там. Вы сделаете?
   – Сделаю.
   Костя повесил трубку и начал собираться. Бессонная ночь отдавалась в голове болью. Отсрочка была нелепой, но…
   Уже уходя из дома, он подумал, что стоило бы сжечь все неудачные письма. Но возвращаться не стал.
   Утро радовало солнечным светом. Весело орали в ветках деревьев какие-то пичуги, ранние прохожие спешили по своим делам. Буэнос-Айрес выглядел умытым и свежим.
   Таманский попил кофе в небольшой забегаловке, прикидывая, что, если материал будет действительно стоящий, он сдерет с редактора «Латинской газеты» надбавку. Пусть на прощание, но все-таки… Оставит деньги Маризе.
   Хотя это… как-то пошло.
   Таманский поморщился и отодвинул чашечку. Кофе вдруг приобрел прогорклый вкус.
   Времени до назначенного срока было навалом, и Костя не стал втискиваться в утренний переполненный автобус, а двинулся пешком. Благо дорогу он уже знал.
   Таманский хотел попрощаться с Аргентиной.
   Он точно решил для себя, что уедет. И станет предателем, не став им. Парадокс? Наверное. Но в жизни можно стать предателем своей любви, но не стать предателем Родины. А можно и наоборот. Про человека говорят, что он умеет жить, если не позволяет жизни загонять себя в такую страшную вилку.
   – Все пройдет, – прошептал Таманский. – Все пройдет… Пройдет…
   Он врал себе, потому что понимал: не пройдет. Никогда. И перед смертью, в далекой-далекой Москве, Таманский будет шептать только одно имя. Только одно. И ничего больше.
   Году в восьмидесятом Таманский близко сойдется с Марком Захаровым и на одной из театральных попоек расскажет ему свою историю. Захаров извинится, попросит листок бумаги и примется что-то писать, писать… «Мы тут с Вознесенским одну штуку задумали, хорошо может получиться».
   Костя шагал по Буэнос-Айресу, словно в первый день, когда восторженным советским туристом он рассматривал вывески, какие-то плакаты, дома. Вслушивался в звуки музыки, такой чудной и непохожей.
   Город казался новым. Незнакомым. Особенным.
   На площадь Колон он прибыл чуть раньше намеченного срока. Приготовил диктофон. Осмотрелся.
   Пусто. Если не считать группки людей, торчащих неподалеку. Блокноты, фотокамеры… Коллеги-журналисты?
   Таманский удивился. Видимо, намечается действительно что-то особенное, раз собралась такая толпа.
   К аргентинцам Костя подходить не стал. Еще побьют как штрейкбрехера…
   Поискал глазами Джобса, но не нашел. То ли американец запил где-то, то ли просто уехал к себе в Штаты. К дяде самогонщику на ранчо. Да и пес с ними обоими.
   На площадь медленно выползала туристическая группа каких-то узкоглазых. Видимо, японцев, хотя кто их разберет?..
   Таманский присел на бордюр и стал ждать.

69

   – Гражданин, нам нужно поговорить…
   Приблизительно так должны начинаться неприятности для простого советского человека. Особенно если он находится в загранкомандировке.
   После того как честное советское «товарищ» меняется на подозрительное «гражданин»… Жди беды. Поскольку если первое слово подразумевает отношения, где что-то прощается, а что-то просто подразумевается само собой, то второе подразумевает ответственность. И прежде всего перед законом. В этом словоблудии и заключается магия бюрократических коридоров, где чиновник, страшащийся напора посетителей, что жаждут его чернильной кровушки, прикрывается непробиваемым: «Граждане, неприемный день!» Он взывает не к пониманию, нет. Не к состраданию, но к могучему эгрегору закона. Мол, и рад бы помочь, но закон не велит, день-то неприемный, а вы, как люди ответственные, должны с пониманием отнестись… Ибо вы не товарищи мне, но граждане.
   Впрочем, если кто-то мнит в диссидентском угаре, что уж при капитализме-то оно все иначе… нет. Ошибается. То, что слово «товарищ», пахнущее трудовым потом, шершавое, как мозоль, надежное, как танк «Т-80», превратилось в респектабельное, надушенное, с оттопыренной губой словечко «господин» – совсем ничего не значит. Потому что «гражданин» как был, так и остался…
   Учитывая все это, можно понять чувства Таманского, когда на площади Колон, где он стал свидетелем политического убийства, ему на плечо легла тяжелая ладонь и прозвучало:
   – Гражданин, нам нужно поговорить.
   Костя едва не сел.
   Посреди испанского гомона русская речь прозвучала ошеломляюще.
   Таманский замер, чувствуя, как внутри рушится что-то стеклянное, хрупкое. Потом медленно обернулся.
   Перед ним стоял коротко стриженный мужчина лет тридцати пяти – сорока, в пиджаке и рубашке с расстегнутым воротом. Черты его лица были мягкими, словно вылепленными из пластилина, такие люди бывают прекрасными отцами семейства, школьными учителями, из тех, которых ученики никогда не забывают… если бы не глаза. Костя не мог определить точно, но когда этот человек смотрел на него, казалось, что в Таманского кто-то целится.
   – Вы кто?
   – Представитель посольства, – уклончиво ответил мужчина. – Меня зовут Ракушкин Антон Яковлевич.
   – А… – Таманский облегченно выдохнул. – Я понял. Вас прислал Нестеров. Я собирался к нему сегодня… Там… э-э-э… меня выписали из больницы…
   – Нет, консул тут ни при чем. – Ракушкин покачал головой. – Я совсем из другого ведомства.
   – Какого? – брякнул Костя и тут же об этом пожалел.
   – Нам надо поговорить. – Ракушкин покосился на полицейских, которые, оцепив место убийства, теперь уныло пялились на лужу крови. – Я думаю, не здесь.
   – Да, пожалуй, – согласился Таманский.
   – Пойдемте, тут есть несколько пока еще спокойных мест. Я введу вас в курс дела по ходу. Как вы относитесь к хунте?
   Антон бодрым шагом направился к выходу с площади. Как раз в том направлении, куда побежал убийца.
   – К чему? – Костя замешкался, и ему пришлось догонять Ракушкина.
   – К хунте, – спокойно повторил тот. – Ну, знаете, войска, Пиночет, Чили, расстрелянный Альенде…
   – Странный вопрос. – Таманский прокашлялся. – Я же советский человек. Гражданин.
   Ракушкин покосился на журналиста, и тот примолк.
   – Это, конечно, хорошо, что советский гражданин, – пробормотал Антон. – Однако я вас спрашиваю не как гражданина, а как человека. Если уж гнать казенщину, то в Союзе соблюдаются права человека, которые подразумевают, что вы можете иметь собственное мнение.
   – Мое мнение совпадает с генеральной линией партии, – отчеканил Таманский.
   Ракушкин тяжело вздохнул и покачал головой.
   Еще несколько кварталов они шли в тишине. Антон молчал, а Таманский, чувствуя себя не в своей тарелке, все никак не мог подобрать слова. Наконец Костя не выдержал:
   – Куда вы меня ведете? Я в чем-то провинился?
   – Если бы вы провинились, мы бы не шли, а ехали. В чем? – буркнул Ракушкин и посмотрел на Таманского. – Побледнели? Правильно. Ехали бы в «воронке». А поскольку мы не на колесах, то считайте, что мы прогуливаемся по Буэнос-Айресу. И идем в кафе. Вот в это…
   Ракушкин резко завернул под большую вывеску «Хименес». Внутри Антон выбрал столик возле раскрытого окна.
   – Вы кофе пили? – спросил он Таманского.
   – Да.
   – А я вот еще нет. Знаете, в Москве я привык к чаю, а тут… Не знаю, почему-то хочется именно кофе. То ли климат, то ли местные традиции так влияют. – Ракушкин высунулся в окно, кого-то увидел. Махнул рукой.
   Тотчас подбежал мальчишка, разносивший газеты. Антон кинул ему мелочь, взял ту самую «Латинскую газету», которой Костя должен был сдать материал.
   – Уже напечатали, – пробормотал Ракушкин. – Оно еще обсуждается в парламенте, а текст уже разошелся по газетам. Ловко.
   – Что там?
   – Одно письмо, – ответил Антон, откладывая газету в сторону. – Давайте так, Константин, если вы думаете, что я пришел создать вам максимум проблем, то вы ошибаетесь. Поэтому не надо меня кормить агитационными плакатами и рассказывать про генеральную линию партии и то, как вы ее поддерживаете. Во-первых, потому, что это не обсуждается, а во-вторых, потому, что это вне моей компетенции. Мне нужна ваша помощь, а вы мне выдаете какие-то заготовки для статьи про Первомай. Понятно?
   – В общих чертах, – уклончиво ответил Таманский.
   – Вот и хорошо. К тому же я знаю, что у вас возникли кое-какие сложности. Так?
   Таманский кивнул.
   – И эти сложности скорее всего будут вас преследовать и по возвращении на родину. Я же, по своему ведомству, могу вас от этих проблем избавить. Я хочу сказать, что вы задержались в Аргентине не потому, что… – Антон отвел глаза в сторону. Он не имел понятия о том, почему Таманский настолько задержал свой вылет на Кубу. – Не важно почему. Главное, что вы задержались, оказывая помощь. Мне. Вы понимаете мое предложение? Есть какие-то вопросы?
   – Вопросы, конечно, есть. Но в целом мне все понятно. И это меня устраивает.
   – Прекрасно. Почитайте. – Ракушкин придвинул Таманскому газету. – На первой полосе. Еще краска не просохла. Я думаю, текст был отпечатан сегодня утром. Заранее, так сказать.
   – Я плохо понимаю испанский.
   – Я вам прочитаю, основные моменты. Но сначала поясню один немаловажный вопрос. Почему вы? Именно это, наверное, вертелось на языке? Так?
   – Если честно, то да. – Таманский кивнул. – Я же не спортсмен, не… Не…
   – Я понимаю. – Ракушкин кивнул. – Так вот, ситуация в целом такова, что мне нужен помощник, который…
   Таманский ждал, а Антон тщательно подбирал слова.
   – Который имеет навыки работы с людьми. Работы с разными людьми. Имеет склонность к авантюризму. И вместе с тем немного идеалист… – Ракушкин поморщился. – Ерунда все это, Константин. Проблема в том, что я не могу просто взять и попросить о помощи людей из своего ведомства. Действовать надо быстро, а на согласования, проверки и прочие дела уйдет масса времени. По правилам оперативной работы я имею право привлекать к сотрудничеству всех, кого сочту нужным. И к тому же меня просто упекут в дурку, если я представлю дело так, как я его сейчас буду представлять вам. Проблема очень большая. Серьезная. И сейчас у меня нет времени на то, чтобы доказывать собственную психическую состоятельность. Тем более что я не совсем в ней уверен.
   – Многообещающе… – пробормотал Костя.
   – И еще, вы журналист. А это значит, сможете в случае чего описать все внятно. Понимаете?
   – У меня голова идет кругом, Антон Яковлевич, – признался Костя.
   – Тогда давайте я вам зачту вот это. – Ракушкин постучал пальцем по газете. – Скоро, думаю, появится и на английском. Да и вообще будет переведено на все языки мира. «Обращение Парламента Аргентины к генералу Хорхе Видела». Вот так. «В силу того, что президентская власть в стране стала номинальной, в силу того, что кризисные процессы вышли из-под контроля правительства, мы, люди, ответственные перед народом и страной, призываем вас, генерал, взять всю меру верховной власти в свои руки». И далее в том же духе. В стране переворот, Константин.
   Таманский побледнел.
   – Мы… мы должны…
   Ракушкин выжидательно смотрел на него.
   – Остановить это! Как-то помешать!
   – Стоп, стоп, стоп… – Антон выставил вперед ладони. – Вы что же, всерьез предполагаете остановить приход хунты? Со мной на пару?
   – Но… Я думал, может быть… – Костя замялся, не зная, как выразить мысль о всесильном КГБ. Таманский предполагал, что Ракушкин именно гэбист. – Ваше ведомство…
   – Ну, нет. – Антон опустил глаза. – Мое ведомство не уполномочено вмешиваться во внутренние дела такой страны, как Аргентина. Если, конечно, ее внутренние дела не касаются, прямо или косвенно, интересов нашей с вами Родины.
   – А они касаются?
   – В том-то и дело, что да. Что вы знаете о нацистах, Константин?
   – Опять?! – вырвалось у Кости.
   – Ну-ка… С этого момента поподробнее…
 
   – Выглядит полным идиотизмом, – прокомментировал Антон рассказ Таманского. – И неудачной провокацией. Хотя для провокации слишком сложно. У вас есть женщина, Костя?
   – Есть.
   – Если бы у меня было намерение вас скомпрометировать, то я бы начал с нее. Несколько снимков, и готово. Но нацисты, прячущиеся в лесах… Это какой-то бред. Слишком сложно.
   – Вот посмотрите, – Таманский извлек из внутреннего кармана пиджака фотографии, переданные ему Джобсом. – Вот…
   Ракушкин долго изучал снимки.
   – Ваш американец славный парень, – наконец сказал Антон, отодвигая в сторону одну фотографию. – Посмотрите. Видите этого человека?
   На карточке какой-то бритый налысо не то сержант, не то кто-то постарше орал на вытянувшихся в струнку солдат.
   – Это Рудольф Уолш. Мистер Уолш. Толстый Рудольфо.
   – На вид в нем всего килограммов восемьдесят.
   – Конечно. Так мистер Уолш перевел фамилию известного русского классика. Толстый – это, в некотором роде, псевдоним. Рудольф Уолш – писатель и журналист. Ваш коллега. Шесть лет назад ушел в ряды монтонерос. Добился там, судя по всему, решительных успехов. Принимал участие в разработке ряда террористических актов в США. Его ищут многие. Например, ЦРУ. Вряд ли американцы боятся его бомб, но его книги, листовки, агитационная работа – это настоящая опасность. Учитывая, что местные марксисты, как они себя называют, это просто масса разрозненных революционных группировок, которые объединились совсем недавно под властью одного человека, такой парень, как Уолш, – очень ценный кадр.
   – Он и есть главный лидер?
   – Нет. – Ракушкин покачал головой. – Мистер Уолш просто один из активнейших деятелей, которые делают дело и работают на результат. Его не интересует власть. Тем и опасен. Он никогда не вылезает из джунглей, где раскиданы вот такие вот базы. То там, то тут… Ваш американский коллега, как, вы говорите, его зовут?
   – Джобс. Уильям Джобс.
   – Так вот, ваш Джобс очень ловкий парень. В одиночку он побоялся двигать в джунгли, и, судя по тому, что вы рассказали, правильно сделал. Зато теперь у него есть улов, террорист. За эту рыбку мистера Джобса погладят по головке в Центральном разведывательном управлении. Вам он скормил наживку из страшных неонацистов, понимая, что, испугавшись коричневой чумы, вы можете сунуться в джунгли.
   – Не проще ли было найти проводника из местных?
   – Проще. Но не безопасней, вспомните индейца. Местные сочувствуют марксистам. Особенно индейцы. Это раз, а два, Константин, это то, что Джобс сказал вам сам. Ваша статья, его фотографии. Красивый подставной ход, на котором сам Джобс и вылезет, сняв дополнительные дивиденды.
   – Деньги? Всего лишь деньги?
   – А что вас смущает? – Ракушкин удивленно поднял брови. – Вы что же, полагали, что у Уильяма Джобса будут какие-то… высокие идеалы? Какие-то более весомые причины? Константин, поймите, деньги для американского деляги – это очень важно. Чрезвычайно важно. Это и есть наивысшая ценность. То, ради чего стоит рискнуть. Да. Если вы полагали, что это преувеличение нашей пропаганды, так вы ошибались. Вот вы, испугавшись прихода военных к власти, помня о Сантьяго и Пиночете, предложили мне остановить государственный переворот. Так работает ваше сознание. А первое, о чем бы подумал мистер Джобс, это репортажи, фотографии, интервью. Деньги, деньги, деньги. Так что единственное, в чем ошибается наша пропаганда, это мнение о том, что с американцами мы когда-нибудь придем к взаимопониманию, для всеобщей выгоды.
   Ракушкин не доживет до тысяча девятьсот восемьдесят седьмого года и не увидит договоренности с заокеанским «другом». Антона застрелят в Москве, в восьмидесятом. Во время спецоперации.
   Ракушкин посмотрел в окно.
   – Как все быстро развивается…
   – Что? – Таманский посмотрел туда, куда указывал Антон.
   На перекрестке стояла окрашенная в зеленый цвет машина, наподобие той, которую использовал Джобс. В центре перекрестка, у которого вдруг прекратили работать все светофоры, торчал человек в военной форме, с винтовкой на плече и жезлом регулировщика в руках. Еще двое стояли около машины.
   – Как быстро… – прошептал Ракушкин.
   Через перекресток с грохотом и ревом поползла колонна бронетранспортеров.
   – Так какой у вас был план? – тихо спросил Таманский.
   – Сейчас расскажу, – ответил Ракушкин, отворачиваясь от окна. Его лицо, прежде мягкое, вдруг приобрело жесткость.

70

    Москва. 1982 год. Простое отступление от сюжета.
 
   Военный переворот.
   В стране меняется порядок. Президент мечется в своем кабинете. Министры в ужасе, оскальзываясь на паркете, жгут бумаги и рвут провода, ведущие к телефонам, теперь бесполезным, но все же трезвонным.
   Военный переворот.
   По улице грохочут тяжелые грузовики. И днем и ночью, рычит и ревет.
   Солдаты на улицах. Неувольнительная.
   – Переворот!
   Танки, винтовки и автоматы, бронемашины, патруль. Куда ты? Куда ты идешь без документов? Там лают собаки, и хаки, так много хаки. В глазах рябит, и хочется плакать, винтовки не целятся больше в зенит, они смотрят черным, глубоким зрачком, тебе в горло метят штыками. Рычит грузовик, визжит собака с перебитым хребтом.
   Страшно?!
   Сама история остановилась возле твоих ворот, стучит каблуками! Открой!
   – Кто там?
   – Военный переворот!
 
   В ресторане ВТО, что на Арбате, стихами, написанными на салфетке и забытыми около тарелки с объедками, никого не удивишь. И официантов в особенности.
   Убирая тарелки со стола, Сереженька, второй дежурный по залу, подхватил салфетку и унес ее на кухню. На этих кусочках бумаги иногда попадались презанятные рифмы, обычно матерного содержания. Или рисунки голых баб, с приписками типа: «У Аньки все лохматое…» Стишки Сереженька запоминал, чтобы при случае блеснуть, а картинки выбрасывал.
   Написанное на этой салфетке не показалось официанту забавным, скорее наоборот. Переворот, танки…
   И Сережа отнес салфетку администратору, Игорю Всеволодовичу.
   – Тут вот… забыли… Игорь Всеволодович, – пробубнил дежурный и положил на стол скомканную бумажонку. – За пятнадцатым столиком…
   Администратор неторопливо нацепил очки, прочел. Глянул на Сергея поверх оправы.
   – Читал сам-то?
   – Читал. Вроде и не в рифму. Мало ли…
   – Это белый стих, дубина. Кто оставил?
   – Андрей Андреевич оставили… – прогундосил Сереженька. – С журналистом каким-то обедали.
   – Понятно. – Игорь Всеволодович спрятал бумажку в ящик. – Иди. Я разберусь. Спасибо.
   Официант ушел.
   Игорь Всеволодович достал салфетку, разгладил, подписал в углу: «Вознесенский А.А. 1982 г. Июль». Потом вложил эту бумажку в особую папочку, где хранились «всякие такие» записочки, по неосторожности оставленные посетителями ресторана.
   А через пару лет грянула перестройка… И «всякие такие» записочки стали никому не нужны.

71

   Хорхе Видела готовился к перевороту давно.
   Не доверяя никому, он разрабатывал планы лично. Генерал точно знал, по каким улицам пойдет техника. Где и в какое время можно ожидать сопротивления. Что нужно взять под контроль. Какие узловые точки столицы контролировать. Видела заранее отобрал людей, которые будут претворять его планы в жизнь, и заранее подобрал других людей, которые в случае чего заменят первых. Времени у генерала было много, благо власть не интересовалась делами армии.
   Первым делом в городе отключилась телефонная связь и прекратилось радиовещание. Телевидение как заведенное показывало только обращение генерала к народу. Видела призывал сохранять спокойствие, соблюдать порядок и не выходить из дома. Несколько танков встали на площади, напротив казарм национальной гвардии. Представитель генерала обратился к гвардейцам через мегафон и призвал их не поддаваться на провокации марксистов, засевших в правительстве, и не покидать казарм. К полудню на площади установили несколько железобетонных блоков, которые были оборудованы под пулеметные гнезда. Гвардия была блокирована, а больше оказать активное сопротивление было некому.
   Президентский полк охраны разбежался.
   Парламентариев заперли в зале заседаний. После того как некоторые депутаты попытались выломать дверь, солдаты пригрозили открыть огонь, и народные избранники успокоились.
   Всем издателям было предложено воздержаться от публикаций каких-либо материалов, связанных с политическим моментом.
   На всякий случай все типографии были взяты под контроль, персонал распущен по домам, а ворота опечатаны. Работали только подпольные печатные станки, которыми располагали монтонерос, но они опаздывали, безнадежно опаздывали.
   В президентский дворец Видела явился лично. Изабелла Перон сказала только одно слово:
   – Почему?
   Она сидела за столом, сжав в руках бесполезный и молчащий телефон. Бледные губы. Стиснутые в кулаки руки.
   – Сеньора, ваша власть завела страну в тупик. Вы не в состоянии вывести Аргентину из кризиса.
   – А вы в состоянии?! – В голосе мадам президент прозвучали истеричные нотки.
   – Да, – твердо ответил генерал. – Я в состоянии.
   – Кровью?
   – К сожалению, после того, что сделали вы… – Видела открыл дверь в кабинет, вошли двое офицеров. – Без крови уже не обойтись.
   – Подлец.
   – Гражданка Перон, вы арестованы.
   – В чем меня обвиняют? – поинтересовалась Изабелла, поднимаясь из-за стола.
   – В государственной измене.
   В кабинете остро пахло сгоревшими бумагами. Диктатор открыл окно.
   Удивительно, но в первые минуты переворота никто не пострадал. У гвардейцев хватило ума не высовываться. Президентский полк разбежался. А начальник полиции заявил, что его дело – ловить преступников, а не заниматься политическими интригами. Это было очень мудрое решение.
   В принципе могла наделать шороху тайная полиция, но и она… решила не вмешиваться.
   Переворот был произведен в считаные часы. Это был своеобразный марш-бросок генерала Виделы во власть.
   И когда марксисты сориентировались, нашпиговали город листовками, призывающими опрокинуть диктатуру, строить баррикады… Было поздно. Эти листовки исчезли с улиц так же внезапно, как и появились. Жители сидели по домам, не зная, чего ждать от новой власти.

72

   – Вся прелесть ситуации в том, что нам не нужно ничего делать. – Фон Лоос потер ладони.
   Он стоял у окна, глядя на встающее солнце. На туман, из которого проступали очертания деревьев, сада. Барон не спал всю ночь. Однако усталости не чувствовал. В отличие от Генриха.
   – Нам совершено нет нужды делать что-то! Только ждать, когда эта страна, как спелое яблоко, упадет к нам в ладони. Вы любите яблоки, Генрих?
   – Я до сих пор не знаю, как их правильно есть.
   – В смысле? – Фон Лоос удивленно обернулся.
   – Как правильней – очищать их от кожуры или просто есть вместе с семечками. Как делали это у нас, в Мюнхене.
   Фон Лоос захохотал.
   – Как хотите, дорогой Генрих, как хотите! Мы будем есть это яблоко так, как нам того захочется! Может быть, – он схватил со стола серебряный ножик для разрезания бумаги, – может быть, сдерем с него кожу и разделаем на дольки! Или сожрем со всеми потрохами! Или станем поджаривать его на медленном огне! В этом прелесть власти, Генрих, прелесть власти. Делать то, что хочется делать, тогда, когда пришло желание!
   – Вы исключаете из этой бочки меда ложку дегтя.
   – Какую же?
   – Ответственность.
   – Пустая болтовня! – отмахнулся фон Лоос и засмеялся. – Вот чем вы мне нравитесь, Генрих! Вы мой адвокат дьявола. Я уже слышу, как вы бормочете: помни, Цезарь, ты смертен. Ха! Ответственность, друг мой, это уступка современного правящего класса пролетариям. Уступка, сделанная, чтобы предотвратить бунт. Быдлу скормили байку о том, что власть – это прежде всего ответственность. Этому поверили. Еще бы! Просто современный правящий класс не в состоянии держать пролетариев в подчинении. Не в состоянии! Поэтому вынужден идти на уступки. На самом деле власть – это прежде всего возможность делать все! Делать все! Как вам нравится? Дело плебса – стоять на коленях. Дело тех, кто правит, – властвовать. А дело императора – быть олицетворением власти. Которая может все.
   Генрих внимательно слушал. Фон Лоос прохаживался по кабинету, толстый, надутый, возбужденный.
   – А помните, – вдруг сказал Генрих, – как все начиналось? Веймарская республика, голодные дети, пустые заводы и рабочие, которые торчат перед воротами в ожидании возможности, просто возможности работать? Помните? И то, как от простого гриппа немцы мёрли подобно мухам, помните? И как фюрер кричал: «Я вытащу вас из этой грязи! И поведу вас к звездам! К звездам! Я дам вам работу. Много работы! Настоящей работы, которая имеет смысл!» Помните?
   – Это трудно забыть… – уклончиво ответил фон Лоос.
   – Я приверженец старой школы. Все, что мы делали когда-то, мы делали для своего народа. А не для власти. Зеботтендорфа интересует наука, если, конечно, тот концлагерь, который он у себя развел, можно так называть. Вас интересует бездна власти. А кого будет интересовать народ?