Страница:
– Приехали, – объявил Зеботтендорф, открывая дверцу.
Машина стояла в точной копии гаража, откуда минут двадцать назад выехала.
– Вы уверены? – спросил Генрих.
– Абсолютно! Прошу сюда. – И Зеботтендорф двинулся к неприметной двери в стене. – Прошу-прошу! Будьте как дома…
– Не дай бог… – пробормотал фон Лоос и махнул водителю: – Жди тут, мы скоро.
Дверь вела в длинный коридор, бежевые стены которого освещались яркими светильниками. Пахло краской и еще чем-то. Сладковатым. Очень неподходящий запах для такого места.
Ладан.
«Чертей отгоняют?» – подумал Генрих и усмехнулся.
Шли долго. Коридор плавно спускался вниз, чуть заворачиваясь спиралью. Несколько раз проходили через посты, где хмурые и молчаливые люди осматривали их бумаги и открывали решетку, перегораживавшую коридор.
– У вас все серьезно, – прокомментировал Генрих.
– А вы еще не поняли? – В голосе Зеботтендорфа читалось удовлетворение.
– И все это под боком у аргентинского правительства… Как они терпят?
Зеботтендорф ухмыльнулся и покосился на Генриха с некоторым злорадством.
– В вас нет размаха!
Они подошли к последней двери. Простая фанерная дверь, крашенная белым…
– Это самая большая тайна всего двадцатого века! – торжественно сказал Рудольф. – И вы к ней причастны, господа!
Он толкнул дверь и вошел.
Генрих посмотрел на фон Лооса, тот скорчил постную мину и кивнул.
То, что располагалось внутри, поражало воображение. После тесного коридора – огромное помещение с яркими, свешивающимися сверху большими лампами. Под скрывающимся в темноте потолком, увидеть который Генриху не удалось, что-то шелестело, кажется двигалось. Большое, массивное.
Дверь, через которую они вошли, вела на небольшую решетчатую площадку, которая, как трибуна, возвышалась над колоссальным залом. Даже отсюда невозможно было разглядеть противоположные стены. Ряды клеток из крупных прутьев уходили вдаль. Проходы между ними пересекались, образуя целые улицы. На каждом перекрестке курилась дымом большая чаша с благовониями – совершенно чуждая этой помеси концлагеря и медицинской лаборатории. Вдоль стен располагались отделенные друг от друга занавесками операционные. Сверху были хорошо видны хирургические инструменты, специальные столы, какие-то шкафы со склянками внутри.
– Добро пожаловать в Храм Покоренной Души! – воскликнул Зеботтендорф.
Генрих поморщился.
– Что за патетика?
Рудольф пожал плечами:
– Пошло, конечно. Понимаю. Но это только пока…
Они спустились вниз.
– Сюда… – Зеботтендорф показывал путь. – Тут все разбито на улицы. Это как бы город, понимаете? Каждая улица указывает на тот аспект души человека, который изучается. Улица Страха, улица Любви… Понимаете? Вот тут у нас улица Подчинения. И есть еще улица Тела. Там исследуются вопросы воздействия души на тело и наоборот… Очень интересные эксперименты. А сейчас я вам представлю своих воспитанников.
Он остановился на одном из перекрестков. Генрих обратил внимание, что клетки вокруг них пусты.
– Алеф…
Генриха как током ударило. Из пустоты, из воздуха, буквально из ничего, вышел бледный человек в черных непроницаемых очках.
– Бет…
Второй…
– Гимел!
Третий.
– Далет!
Четвертый. Похожие друг на друга как братья. Бледные, будто из них выкачали всю кровь. Они появлялись из воздуха, становились вокруг, глядя перед собой безо всяких эмоций.
– Хе! Вав!..
Всего шесть. Белые халаты. Черные очки. Почему-то Генриху бросились в глаза их руки. Вытянутые, явно длиннее, чем у обычного человека, с крепкими узловатыми пальцами.
– Я назвал их буквами еврейского алфавита. Из уважения к доктору Майеру. – Зеботтендорф засмеялся.
Генрих всмотрелся в лица.
«А вот этого я, кажется, помню, – подумал он, глядя в лицо последнего. – Уже встречались».
– Очередные люди будущего?
– Нет, Генрих! Единственные люди будущего! Единственные! Это не расовая теория, нет. Это не выдумки Геббельса. Это наука! Наука сделает человека обычного человеком будущего. Только она, а не какие-то там россказни об избранном народе. К слову сказать, доктор Майер искал душу не во всех людях. Одной из целей, которую он преследовал, было найти душу в одних и обнаружить ее отсутствие в других. Вы понимаете?
– Да, звук старой погремушки узнаешь сразу. – Генрих осматривался с явным интересом. – Для чего эти клетки?
– Для материала, конечно. Пойдемте дальше, я покажу.
И они двинулись по какой-то из улиц, сопровождаемые безмолвным конвоем из людей будущего.
– Вот любопытный экземпляр. Смотрите. Я подобрал его на улицах Сантьяго. И поверьте, это не моя работа. Я только подправил кое-что… – Зеботтендорф махнул рукой в сторону ближайшей клетки.
Генрих поначалу ничего не увидел, но потом в дальнем углу обнаружилась скрюченная фигурка. Обнаженный мальчик. Нет, он не был похож на узников концлагеря, никакой изможденности, худобы. Но глаза… В глазах его было нечто, заставившее душу Генриха похолодеть. И теперь в слове «душа» он увидел особый смысл.
– Обычный мальчик, – рассказывал Зеботтендорф. – Самый обычный. Ничего особенного. Вполне разумен. По-своему образован. Но есть один нюанс. Это улица Страха…
– Чего же он боится?
– Раньше боялся боли. Панически. До истерики. Но я кое-что подправил. – Он подошел к клетке и позвал: – Хорхе, подойди.
Мальчик послушался.
– Дай руку.
Генрих прищурился. Ладонь парня была розовая, молодая.
Зеботтендорф щелкнул зажигалкой и поднес огонек к ладони мальчика. Вверх потянулся дымок, запахло паленым. Мальчик безучастно смотрел на чернеющую ладошку.
– Дьявол! – воскликнул Генрих. – Что вы делаете?! Он что, не чувствует боли?
– Чувствует! – Зеботтендорф откровенно радовался произведенному эффекту. Убрал огонь, мальчик принялся рассматривать свою ладонь. – Но, обратите внимание, он не боится боли! Не боится! Это само по себе удивительное открытие, друг мой. Именно страх, страх увечий заставляет человека избегать боли. Бояться ее, потому что боль сигнализирует о возможных увечьях. Но уберите страх, и вот оно, готово! Почти идеальный солдат!
– Что же, он теперь ничего не боится? – спросил Генрих, глядя на мальчика, который внимательно разглядывал обожженную руку. Один из людей в очках дал ему мазь, видимо от ожогов, и теперь мальчик втирал ее в рану. Представив, какую боль сейчас должна испытывать его ладонь, Генрих сморщился.
– Почему же не боится? Боится. С удвоенной силой. Я не смог изъять страх из его сознания, да и согласитесь, это было бы слишком опасно. Я просто изменил его. Теперь он боится одного слова. Вот смотрите. – Зеботтендорф обернулся к клетке и громко крикнул: – Буга!
Мальчик рванулся с места. Такой реакции Генрих не видел никогда. Пациент скачком преодолел расстояние до противоположенной стены и, не сбавляя хода, врезался лбом в прутья решетки. Брызнула кровь. Тело без сознания упало на пол.
Зеботтендорф засмеялся.
– Продолжим осмотр?
23
24
25
Машина стояла в точной копии гаража, откуда минут двадцать назад выехала.
– Вы уверены? – спросил Генрих.
– Абсолютно! Прошу сюда. – И Зеботтендорф двинулся к неприметной двери в стене. – Прошу-прошу! Будьте как дома…
– Не дай бог… – пробормотал фон Лоос и махнул водителю: – Жди тут, мы скоро.
Дверь вела в длинный коридор, бежевые стены которого освещались яркими светильниками. Пахло краской и еще чем-то. Сладковатым. Очень неподходящий запах для такого места.
Ладан.
«Чертей отгоняют?» – подумал Генрих и усмехнулся.
Шли долго. Коридор плавно спускался вниз, чуть заворачиваясь спиралью. Несколько раз проходили через посты, где хмурые и молчаливые люди осматривали их бумаги и открывали решетку, перегораживавшую коридор.
– У вас все серьезно, – прокомментировал Генрих.
– А вы еще не поняли? – В голосе Зеботтендорфа читалось удовлетворение.
– И все это под боком у аргентинского правительства… Как они терпят?
Зеботтендорф ухмыльнулся и покосился на Генриха с некоторым злорадством.
– В вас нет размаха!
Они подошли к последней двери. Простая фанерная дверь, крашенная белым…
– Это самая большая тайна всего двадцатого века! – торжественно сказал Рудольф. – И вы к ней причастны, господа!
Он толкнул дверь и вошел.
Генрих посмотрел на фон Лооса, тот скорчил постную мину и кивнул.
То, что располагалось внутри, поражало воображение. После тесного коридора – огромное помещение с яркими, свешивающимися сверху большими лампами. Под скрывающимся в темноте потолком, увидеть который Генриху не удалось, что-то шелестело, кажется двигалось. Большое, массивное.
Дверь, через которую они вошли, вела на небольшую решетчатую площадку, которая, как трибуна, возвышалась над колоссальным залом. Даже отсюда невозможно было разглядеть противоположные стены. Ряды клеток из крупных прутьев уходили вдаль. Проходы между ними пересекались, образуя целые улицы. На каждом перекрестке курилась дымом большая чаша с благовониями – совершенно чуждая этой помеси концлагеря и медицинской лаборатории. Вдоль стен располагались отделенные друг от друга занавесками операционные. Сверху были хорошо видны хирургические инструменты, специальные столы, какие-то шкафы со склянками внутри.
– Добро пожаловать в Храм Покоренной Души! – воскликнул Зеботтендорф.
Генрих поморщился.
– Что за патетика?
Рудольф пожал плечами:
– Пошло, конечно. Понимаю. Но это только пока…
Они спустились вниз.
– Сюда… – Зеботтендорф показывал путь. – Тут все разбито на улицы. Это как бы город, понимаете? Каждая улица указывает на тот аспект души человека, который изучается. Улица Страха, улица Любви… Понимаете? Вот тут у нас улица Подчинения. И есть еще улица Тела. Там исследуются вопросы воздействия души на тело и наоборот… Очень интересные эксперименты. А сейчас я вам представлю своих воспитанников.
Он остановился на одном из перекрестков. Генрих обратил внимание, что клетки вокруг них пусты.
– Алеф…
Генриха как током ударило. Из пустоты, из воздуха, буквально из ничего, вышел бледный человек в черных непроницаемых очках.
– Бет…
Второй…
– Гимел!
Третий.
– Далет!
Четвертый. Похожие друг на друга как братья. Бледные, будто из них выкачали всю кровь. Они появлялись из воздуха, становились вокруг, глядя перед собой безо всяких эмоций.
– Хе! Вав!..
Всего шесть. Белые халаты. Черные очки. Почему-то Генриху бросились в глаза их руки. Вытянутые, явно длиннее, чем у обычного человека, с крепкими узловатыми пальцами.
– Я назвал их буквами еврейского алфавита. Из уважения к доктору Майеру. – Зеботтендорф засмеялся.
Генрих всмотрелся в лица.
«А вот этого я, кажется, помню, – подумал он, глядя в лицо последнего. – Уже встречались».
– Очередные люди будущего?
– Нет, Генрих! Единственные люди будущего! Единственные! Это не расовая теория, нет. Это не выдумки Геббельса. Это наука! Наука сделает человека обычного человеком будущего. Только она, а не какие-то там россказни об избранном народе. К слову сказать, доктор Майер искал душу не во всех людях. Одной из целей, которую он преследовал, было найти душу в одних и обнаружить ее отсутствие в других. Вы понимаете?
– Да, звук старой погремушки узнаешь сразу. – Генрих осматривался с явным интересом. – Для чего эти клетки?
– Для материала, конечно. Пойдемте дальше, я покажу.
И они двинулись по какой-то из улиц, сопровождаемые безмолвным конвоем из людей будущего.
– Вот любопытный экземпляр. Смотрите. Я подобрал его на улицах Сантьяго. И поверьте, это не моя работа. Я только подправил кое-что… – Зеботтендорф махнул рукой в сторону ближайшей клетки.
Генрих поначалу ничего не увидел, но потом в дальнем углу обнаружилась скрюченная фигурка. Обнаженный мальчик. Нет, он не был похож на узников концлагеря, никакой изможденности, худобы. Но глаза… В глазах его было нечто, заставившее душу Генриха похолодеть. И теперь в слове «душа» он увидел особый смысл.
– Обычный мальчик, – рассказывал Зеботтендорф. – Самый обычный. Ничего особенного. Вполне разумен. По-своему образован. Но есть один нюанс. Это улица Страха…
– Чего же он боится?
– Раньше боялся боли. Панически. До истерики. Но я кое-что подправил. – Он подошел к клетке и позвал: – Хорхе, подойди.
Мальчик послушался.
– Дай руку.
Генрих прищурился. Ладонь парня была розовая, молодая.
Зеботтендорф щелкнул зажигалкой и поднес огонек к ладони мальчика. Вверх потянулся дымок, запахло паленым. Мальчик безучастно смотрел на чернеющую ладошку.
– Дьявол! – воскликнул Генрих. – Что вы делаете?! Он что, не чувствует боли?
– Чувствует! – Зеботтендорф откровенно радовался произведенному эффекту. Убрал огонь, мальчик принялся рассматривать свою ладонь. – Но, обратите внимание, он не боится боли! Не боится! Это само по себе удивительное открытие, друг мой. Именно страх, страх увечий заставляет человека избегать боли. Бояться ее, потому что боль сигнализирует о возможных увечьях. Но уберите страх, и вот оно, готово! Почти идеальный солдат!
– Что же, он теперь ничего не боится? – спросил Генрих, глядя на мальчика, который внимательно разглядывал обожженную руку. Один из людей в очках дал ему мазь, видимо от ожогов, и теперь мальчик втирал ее в рану. Представив, какую боль сейчас должна испытывать его ладонь, Генрих сморщился.
– Почему же не боится? Боится. С удвоенной силой. Я не смог изъять страх из его сознания, да и согласитесь, это было бы слишком опасно. Я просто изменил его. Теперь он боится одного слова. Вот смотрите. – Зеботтендорф обернулся к клетке и громко крикнул: – Буга!
Мальчик рванулся с места. Такой реакции Генрих не видел никогда. Пациент скачком преодолел расстояние до противоположенной стены и, не сбавляя хода, врезался лбом в прутья решетки. Брызнула кровь. Тело без сознания упало на пол.
Зеботтендорф засмеялся.
– Продолжим осмотр?
23
Возвращались в молчании. Лоос был на удивление трезв, смотрел прямо перед собой и иногда закрывал глаза, словно хотел спать. Зеботтендорф остался в лаборатории. Генрих же снова считал секунды и старался угадать, с какой скоростью движется машина.
Когда дверцы открылись, фон Лоос спросил:
– Выпить не хотите?
– Еще?
– Не знаю, как вы, но с меня всякий хмель слетает, когда я вижу эти… научные опыты.
Генрих внимательно посмотрел на него.
– Я вас не понимаю… Это что? Неумелая провокация? Но я не вижу в ней смысла. Или вам действительно не по душе все эти сатанинские аттракционы? Тогда почему вы вообще здесь? Что за игра?
Лоос взял его под локоть и повел в кабинет:
– Не могу пить один. Хотя чаще всего так и приходится делать. С Рудольфом это почти невозможно. Он слишком привязан к своим… пробиркам. Не может говорить ни о чем, кроме науки и прогресса.
Они вошли в кабинет. Лоос зажег настольную лампу, запер дверь.
Генрих уселся в большое мягкое кресло. Лоос в это время чем-то гремел под столом.
– Да где же оно?
– Что вы потеряли?
– Бутылку для особых случаев, – приглушенно ответил фон Лоос.
Наконец откуда-то была извлечена черная бутыль без этикетки и два стакана.
– Отрава? – поинтересовался Генрих.
– Мне бы вашу выдержку… – Лоос зубами выдернул пробку. По кабинету тотчас разнесся крепкий запах сивухи.
– Точно отрава… – пробормотал Генрих, но стакан принял.
– Это единственное средство, которое помогает мне заснуть. – Фон Лоос отсалютовал стаканом и опрокинул спиртное залпом.
Генрих с любопытством рассматривал его реакцию, затем отставил выпивку в сторону.
– У меня еще старое не выветрилось, – вздохнул он и после паузы поинтересовался: – Скажите, Лоос, на кой черт вам все это нужно?
– Что – все?
– Ну… – Генрих махнул рукой куда-то за спину. – Вы же не какой-нибудь сумасшедший головастик вроде Зиверса. К тому же вам откровенно не по нутру…
– Если вы про опыты Зеботтендорфа, то… – Лоос откинулся в кресле и закинул ноги на черную блестящую столешницу. Это далось ему с трудом, но Генрих позавидовал про себя, такой фокус в его возрасте был невозможен. – То я действительно от них не в восторге. Я также был не в восторге от Освенцима, Майданека и Бухенвальда. Я был не в восторге от вас и вашей работы. И от фюрера… И от Геббельса. И от этой чертовой войны! А уж наши союзнички… Впрочем, это вы и сами прекрасно знаете.
– Знаю.
– И война мне не по вкусу! – Лоос махнул рукой. – Я бы предпочел сидеть где-нибудь на берегу Рейна. Пить пиво. И есть сосиски! Да! – Он почти кричал. – Сосиски! Наши германские сосиски! И чтобы мне подавала их блондинка в переднике с вот такими вот, – Лоос показал, – вот такими вот сочными грудями!
Он грохнул кулаком об стол и ненадолго замолк. Генрих терпеливо ждал.
– Но когда в тридцатом моя жена умерла от гриппа… Когда я, фронтовик, не смог найти для нее лекарств… А наши дети смотрели на меня… Вы ведь помните, Генрих, вы должны помнить эти глаза?! Глаза немецких детей, которым нечего есть? А их сосед по улице, державший мясную лавку!.. – Лоос сжал кулаки и зажмурился. Стиснул зубы. Потом тяжело вздохнул и продолжил: – После той войны не было на свете человека, который бы больше меня ненавидел стрельбу, запах пороха и крови… Не было. Но когда фюрер сказал, что нужно воевать, я первым встал и зааплодировал. Потому что он сказал, что мы должны воевать, чтобы накормить наших детей, чтобы лечить наших жен. Чтобы старики не умирали, как бродячие псы. От голода и холода, когда продажное, чужеродное правительство продает Великую Германию коммунистам. Я встал и хлопал в ладоши, как ребенок! Но душа моя, Генрих, рыдала. Потому что я не хотел воевать. Я слишком хорошо помнил, как это делается.
Генрих хотел что-то сказать, но Лоос замахал руками.
– Я знаю, знаю! Германия повержена. Фюрер сошел с ума и застрелился. Мы с вами тут. Борман… хитрая свинья, спрятался так, что…
– Его схарчили евреи.
– Мартина?
– Да. – Генрих кивнул. – Но об этом никто не знает. Тель-Авив заплатил за это такую цену… Что предпочел молчать. Бормана им выдали американцы. После известных событий…
– Не знал. – Лоос налил себе еще. – Мы с ним, знаете ли, были дружны…
– Я в курсе.
– Ну что ж… Значит, Мартин ушел… Германия разделена, война принесла нации горе, лишения, все тот же голод и русские бомбежки. Я знаю, все знаю. Но дело в том, Генрих, что я знаю еще кое-что.
– Что же?
– У нас не было другого выхода! Иной конец был еще страшнее и скоротечнее… Намного, намного страшнее.
– А сейчас?
Лоос молча разглядывал черную бутылку.
– Я понимаю вас тогдашнего, но сегодня… Что вами движет?
– Как там говорят американцы? Мимо каждого проскачет лошадь удачи…
– Но не каждый сможет на нее вскочить.
– Вот-вот! – Лоос отставил бутылку. Тяжело поднялся с кресла. – Я больше ничего не умею, Генрих. Мое призвание – воевать. Моя цель – завоевать мир.
– Методами Зеботтендорфа. – Генрих протянул руку и поводил под ней воображаемой зажигалкой.
– Тьфу на вас! Вечно вы все испортите… – Фон Лоос досадливо сморщился. – Думаете, видели все? Доктор еще не водил вас по ранним стадиям. И киноматериалы не показывал. Вот когда мать душит своего ребенка по приказу… и смеется – это страшно.
– Я одного не понимаю. Разве нельзя добиться этого же с помощью простого гипноза?
– Во-первых, нельзя, а во-вторых, гипноз – это каменный топор… Таблетки, химия, гипнотизеры… Вы наверняка видели людей, жрущих траву?
– Архивные киносъемки? ЛСД?
– Да. Только к ЛСД это не имеет прямого отношения, просто ранние работы над той же тематикой. И, к слову сказать, они уплыли от нас за океан. Как и секрет атомной бомбы. Теперь этими материалами будут пользоваться американцы. Если, конечно, смогут расшифровать. – Фон Лоос хохотнул. – Для рекламы какой-нибудь кока-колы и окончательного оболванивания человечества. На работах Зеботтендорфа всегда можно было хорошо подзаработать. Добавлять какую-нибудь дрянь в гамбургеры! И делать общество потребления обществом повышенного внушения! Представляете?
– Ну, на сосиски и домик на Рейне хватило бы…
– Нет-нет. Вы же сами видели. С помощью этого можно только воевать. Так честнее, чем торговать этим! Так что отвечая на ваш вопрос – да, я хочу завоевать мир! Хотя многим после Гитлера кажется, что это безумная утопия, но… – Лоос развел руками. – Посмотрите вокруг! Посмотрите на Штаты! На русских! Что-нибудь изменилось? Я – честный солдат! Я честно говорю вам: моя цель – весь мир! Разве это плохо?
– А не боитесь, что Зеботтендорф вас просто переиграет?
Лоос засмеялся.
– Конечно! Конечно, мой дорогой Генрих! Конечно, боюсь! И очень!
– А что он там нес про какое-то пророчество?
– Точка всех начинаний? Это один из наших проектов. Видите, как я откровенен с вами, Генрих?
– Это меня даже пугает.
– Вы нужны нам, нужны.
– Для чего? Только не начинайте снова про собеседника… – Генрих взял стакан и принюхался к жидкости внутри. Запах сивухи чуть выветрился, алкоголь пах странно и незнакомо.
– Опыт, друг мой. Огромный опыт. Вы вряд ли откажетесь занять пост премьер-министра? Или… – Лоос щедро махнул рукой. – Пост первого друга диктатора?! Как угодно! Правила будем писать мы сами!
– А точнее?..
– А точнее! – Лоос со стуком поставил стакан на стол. – А точнее, вы понадобитесь мне со всем своим опытом, знаниями и умениями, когда Зеботтендорф задумает сковырнуть меня на обочину! Вот так! И поверьте, я действительно нуждаюсь в вашей помощи. Поэтому, запомните, именно поэтому вы не будете клиентом Зеботтендорфа и не станете его… подопытным кроликом. Как бы он сам этого ни желал!
«А если ты перестанешь во мне нуждаться?..» – подумал Генрих.
Он одним глотком выпил спиртное и обжег гортань.
– Я согласен.
Когда дверцы открылись, фон Лоос спросил:
– Выпить не хотите?
– Еще?
– Не знаю, как вы, но с меня всякий хмель слетает, когда я вижу эти… научные опыты.
Генрих внимательно посмотрел на него.
– Я вас не понимаю… Это что? Неумелая провокация? Но я не вижу в ней смысла. Или вам действительно не по душе все эти сатанинские аттракционы? Тогда почему вы вообще здесь? Что за игра?
Лоос взял его под локоть и повел в кабинет:
– Не могу пить один. Хотя чаще всего так и приходится делать. С Рудольфом это почти невозможно. Он слишком привязан к своим… пробиркам. Не может говорить ни о чем, кроме науки и прогресса.
Они вошли в кабинет. Лоос зажег настольную лампу, запер дверь.
Генрих уселся в большое мягкое кресло. Лоос в это время чем-то гремел под столом.
– Да где же оно?
– Что вы потеряли?
– Бутылку для особых случаев, – приглушенно ответил фон Лоос.
Наконец откуда-то была извлечена черная бутыль без этикетки и два стакана.
– Отрава? – поинтересовался Генрих.
– Мне бы вашу выдержку… – Лоос зубами выдернул пробку. По кабинету тотчас разнесся крепкий запах сивухи.
– Точно отрава… – пробормотал Генрих, но стакан принял.
– Это единственное средство, которое помогает мне заснуть. – Фон Лоос отсалютовал стаканом и опрокинул спиртное залпом.
Генрих с любопытством рассматривал его реакцию, затем отставил выпивку в сторону.
– У меня еще старое не выветрилось, – вздохнул он и после паузы поинтересовался: – Скажите, Лоос, на кой черт вам все это нужно?
– Что – все?
– Ну… – Генрих махнул рукой куда-то за спину. – Вы же не какой-нибудь сумасшедший головастик вроде Зиверса. К тому же вам откровенно не по нутру…
– Если вы про опыты Зеботтендорфа, то… – Лоос откинулся в кресле и закинул ноги на черную блестящую столешницу. Это далось ему с трудом, но Генрих позавидовал про себя, такой фокус в его возрасте был невозможен. – То я действительно от них не в восторге. Я также был не в восторге от Освенцима, Майданека и Бухенвальда. Я был не в восторге от вас и вашей работы. И от фюрера… И от Геббельса. И от этой чертовой войны! А уж наши союзнички… Впрочем, это вы и сами прекрасно знаете.
– Знаю.
– И война мне не по вкусу! – Лоос махнул рукой. – Я бы предпочел сидеть где-нибудь на берегу Рейна. Пить пиво. И есть сосиски! Да! – Он почти кричал. – Сосиски! Наши германские сосиски! И чтобы мне подавала их блондинка в переднике с вот такими вот, – Лоос показал, – вот такими вот сочными грудями!
Он грохнул кулаком об стол и ненадолго замолк. Генрих терпеливо ждал.
– Но когда в тридцатом моя жена умерла от гриппа… Когда я, фронтовик, не смог найти для нее лекарств… А наши дети смотрели на меня… Вы ведь помните, Генрих, вы должны помнить эти глаза?! Глаза немецких детей, которым нечего есть? А их сосед по улице, державший мясную лавку!.. – Лоос сжал кулаки и зажмурился. Стиснул зубы. Потом тяжело вздохнул и продолжил: – После той войны не было на свете человека, который бы больше меня ненавидел стрельбу, запах пороха и крови… Не было. Но когда фюрер сказал, что нужно воевать, я первым встал и зааплодировал. Потому что он сказал, что мы должны воевать, чтобы накормить наших детей, чтобы лечить наших жен. Чтобы старики не умирали, как бродячие псы. От голода и холода, когда продажное, чужеродное правительство продает Великую Германию коммунистам. Я встал и хлопал в ладоши, как ребенок! Но душа моя, Генрих, рыдала. Потому что я не хотел воевать. Я слишком хорошо помнил, как это делается.
Генрих хотел что-то сказать, но Лоос замахал руками.
– Я знаю, знаю! Германия повержена. Фюрер сошел с ума и застрелился. Мы с вами тут. Борман… хитрая свинья, спрятался так, что…
– Его схарчили евреи.
– Мартина?
– Да. – Генрих кивнул. – Но об этом никто не знает. Тель-Авив заплатил за это такую цену… Что предпочел молчать. Бормана им выдали американцы. После известных событий…
– Не знал. – Лоос налил себе еще. – Мы с ним, знаете ли, были дружны…
– Я в курсе.
– Ну что ж… Значит, Мартин ушел… Германия разделена, война принесла нации горе, лишения, все тот же голод и русские бомбежки. Я знаю, все знаю. Но дело в том, Генрих, что я знаю еще кое-что.
– Что же?
– У нас не было другого выхода! Иной конец был еще страшнее и скоротечнее… Намного, намного страшнее.
– А сейчас?
Лоос молча разглядывал черную бутылку.
– Я понимаю вас тогдашнего, но сегодня… Что вами движет?
– Как там говорят американцы? Мимо каждого проскачет лошадь удачи…
– Но не каждый сможет на нее вскочить.
– Вот-вот! – Лоос отставил бутылку. Тяжело поднялся с кресла. – Я больше ничего не умею, Генрих. Мое призвание – воевать. Моя цель – завоевать мир.
– Методами Зеботтендорфа. – Генрих протянул руку и поводил под ней воображаемой зажигалкой.
– Тьфу на вас! Вечно вы все испортите… – Фон Лоос досадливо сморщился. – Думаете, видели все? Доктор еще не водил вас по ранним стадиям. И киноматериалы не показывал. Вот когда мать душит своего ребенка по приказу… и смеется – это страшно.
– Я одного не понимаю. Разве нельзя добиться этого же с помощью простого гипноза?
– Во-первых, нельзя, а во-вторых, гипноз – это каменный топор… Таблетки, химия, гипнотизеры… Вы наверняка видели людей, жрущих траву?
– Архивные киносъемки? ЛСД?
– Да. Только к ЛСД это не имеет прямого отношения, просто ранние работы над той же тематикой. И, к слову сказать, они уплыли от нас за океан. Как и секрет атомной бомбы. Теперь этими материалами будут пользоваться американцы. Если, конечно, смогут расшифровать. – Фон Лоос хохотнул. – Для рекламы какой-нибудь кока-колы и окончательного оболванивания человечества. На работах Зеботтендорфа всегда можно было хорошо подзаработать. Добавлять какую-нибудь дрянь в гамбургеры! И делать общество потребления обществом повышенного внушения! Представляете?
– Ну, на сосиски и домик на Рейне хватило бы…
– Нет-нет. Вы же сами видели. С помощью этого можно только воевать. Так честнее, чем торговать этим! Так что отвечая на ваш вопрос – да, я хочу завоевать мир! Хотя многим после Гитлера кажется, что это безумная утопия, но… – Лоос развел руками. – Посмотрите вокруг! Посмотрите на Штаты! На русских! Что-нибудь изменилось? Я – честный солдат! Я честно говорю вам: моя цель – весь мир! Разве это плохо?
– А не боитесь, что Зеботтендорф вас просто переиграет?
Лоос засмеялся.
– Конечно! Конечно, мой дорогой Генрих! Конечно, боюсь! И очень!
– А что он там нес про какое-то пророчество?
– Точка всех начинаний? Это один из наших проектов. Видите, как я откровенен с вами, Генрих?
– Это меня даже пугает.
– Вы нужны нам, нужны.
– Для чего? Только не начинайте снова про собеседника… – Генрих взял стакан и принюхался к жидкости внутри. Запах сивухи чуть выветрился, алкоголь пах странно и незнакомо.
– Опыт, друг мой. Огромный опыт. Вы вряд ли откажетесь занять пост премьер-министра? Или… – Лоос щедро махнул рукой. – Пост первого друга диктатора?! Как угодно! Правила будем писать мы сами!
– А точнее?..
– А точнее! – Лоос со стуком поставил стакан на стол. – А точнее, вы понадобитесь мне со всем своим опытом, знаниями и умениями, когда Зеботтендорф задумает сковырнуть меня на обочину! Вот так! И поверьте, я действительно нуждаюсь в вашей помощи. Поэтому, запомните, именно поэтому вы не будете клиентом Зеботтендорфа и не станете его… подопытным кроликом. Как бы он сам этого ни желал!
«А если ты перестанешь во мне нуждаться?..» – подумал Генрих.
Он одним глотком выпил спиртное и обжег гортань.
– Я согласен.
24
Неделя выдалась сложной. Властями были арестованы несколько активных и хороших ребят. Вскоре охранка вышла на полуподпольную типографию, печатавшую листовки. Закрыть не посмела, но изъяла весь тираж и опечатала склады. Кристобаль Бруно подсуетился, и профсоюзы объявили о грядущей забастовке, если не будут отпущены мученики свободы и не будет разрешена работа типографии. В подконтрольных монтонерос газетах журналисты-леваки подняли хай, обвиняя власть во всех смертных грехах. Публиковались репортажи о зверствах, пытках и подложных обвинениях. Слабые попытки Главного прокурора оправдаться не были услышаны.
Тот факт, что обвинение не было предъявлено, а заключение предварительное, в расчет не брался. Да и кому оно интересно? Журналист отрабатывал свои деньги. Газета стремилась получить прибыль, подавая новость под наиболее пикантным углом. Монтонерос хотели вытащить своих парней из-за решетки, пока те не начали болтать лишнего с перепугу. А Министерство печати не имело сил для того, чтобы заткнуть рты тем газетам, которые проплачивались марксистами. Собственно, оно не могло заткнуть рот никакой газете, даже если бы та принялась публиковать поддельные снимки Изабеллы Перон в обнаженном виде.
«Угнетатели», с которыми активно боролись революционеры, на самом деле были просто… паразитами. Они сосуществовали с аргентинским народом, сосали кровушку, стригли купоны и не думали ни о чем, кроме прибыли и уровня жизни, понимая, что в случае чего они всегда успеют прыгнуть в теплые кресла самолетов.
Президента Перона любил народ. Многие еще помнили, как он повышал зарплаты и пенсии, выкупил у англичан железные дороги и принял новую Конституцию взамен старой, не менявшейся уже более ста лет. Его любили денежные мешки за то, что он не удавил рынок и провел индустриализацию. Его все любили. Пока держалась экономика, получившая после Второй мировой огромные вливания… Потом страна начала стремительно нищать. К власти пришла хунта, которая, окончательно развалив все, что можно было развалить, упросила Перона вернуться в страну. Где он и умер. Оставив в наследство своей второй жене государство, более всего похожее на идущий вразнос паровой котел. Различные партии тянули одеяло на себя. Аристократия старательно сосала соки. Классовая пропасть увеличивалась. Но революция… Сладкое и страшное слово… Революция не охватывала своим пламенем отсыревшие человеческие поленья. Народ устал и страдал чаще от действий самих революционеров, чем от угнетения, о котором так громко кричали марксисты.
Неделя выдалась тяжелой. Кристобаль метался от ячейки к ячейке, не доверяя никому. Сам возил деньги. Договаривался, убеждал, грозил. Надиктовывал заготовки статей. Писал письма. Бюрократический океан поглощал его с головой. Сдавливал, душил. И когда посреди очередного вала бумаг вдруг поступило сообщение о том, что военные части, расквартированные в провинции, выдвинулись к столице… Бруно обрадовался. Это было действие. Настоящее, честное действие. Борьба не бумажная, а реальная. То, чего он всегда хотел и к чему стремился.
Правда, был еще Комитет…
И до тех пор, пока Комитет не решит, ничего не произойдет.
В маленькой накуренной комнате было тесно. Люди сидели чуть ли не на головах друг у друга. Да еще старик Ловега приволок странного высокого парня, отрекомендовав его надежным человеком. Тот сидел в углу, под книжными полками, с трудом умещаясь на узком табурете, и разглядывал всех с неподдельным интересом новичка. В его сторону настороженно косились, и Кристобаль этим гордился. Люди старались не говорить прямо, называя взрыв акцией, проектом. Бомбу – объектом. Каким бы надежным ни был новенький, каким бы авторитетом ни пользовался Рауль Ловега… осторожность следовало соблюдать.
Сперва Кристобаль зачитал донесение нескольких наблюдателей, которые сообщали о передвижении войск и царящих внутри армии настроениях. Агент, человек в целом надежный, гнал удивительную пургу о «правительственной пропаганде», «офицерских зверствах», «солдатне» и пугал общей готовностью войск подавлять, угнетать и душить. Эти слова, такие пустые, такие нелепые, казенные, почему-то производили на собравшихся удивительное впечатление.
Невозмутимость сохранял только, пожалуй, Антон Ракушкин, подпиравший макушкой покосившиеся книжные полки. Остальные монтонерос вскакивали, стучали кулаками по столу, взволнованно восклицали что-то… Антон подумал даже, что находится на каком-то нелепом, специально для него разыгранном спектакле. Но нет… Искренность, вот что он видел в глазах этих людей. Неужели стандартная агитка, к тому же неумело составленная, может так зажечь этих людей?
После донесения Кристобаль выступил с собственной речью, составленной значительно более умело и тонко.
– В момент, когда страна находится на грани развала, когда действия новых аристократов довели ее до полного обнищания и только решительные меры могут спасти нас от окончательной колонизации силами империализма, наше правительство все еще цепляется за власть! Вместо того чтобы добровольно уступить ее более молодым, энергичным и, главное, знающим нужды простых аргентинцев людям. Нам! Но нет! Власть держится за кресло, за прогнившие идеи, пытается заигрывать с мировыми корпорациями. Скудеют наши недра, наши компании идут с молотка, а людей вышвыривают на улицу! Многим нечем кормить детей, а в столице праздники и фестивали проходят один за другим. Да, слава богу, мы сумели показать им, что простому люду сейчас не до праздников, не до карнавалов и гуляний. Сумели! Но ответ не заставил себя ждать. Погромы, облавы и убийства! Погибли наши товарищи. Полиция хватает на улицах всякого, показавшегося им подозрительным. Это террор! И вот теперь он будет опираться на солдатские штыки. Да! Солдаты такие же аргентинцы, как и мы! Но тем хуже их преступление! Они идут против своего народа, против себя. А это уже настоящее предательство, товарищи. То, что невозможно простить!..
Слушали его внимательно.
Ракушкин наклонился к Раулю и прошептал:
– Парень жонглирует фактами, как матерый циркач.
Ловега вздрогнул, словно давно позабыл о существовании Антона за своей спиной. Отвернулся от докладчика.
– С одной стороны – да, но с другой стороны – это хорошая агитационная работа. Посмотрим, что же он предложит…
– По-моему, и так ясно… – Антон увидел, как сощурился Рауль. – Все, все. Не вмешиваюсь, как и договорились.
Кристо продолжал:
– Мы давно ведем агитационную работу в армии. Наши люди глубоко проникли в ряды солдат и даже офицеров. Есть свои ячейки и на Юге, и в северных провинциях, где расположены казармы. С сожалением я должен констатировать слабую вовлеченность солдат в революционную борьбу. Виновата ли в этом недостаточная активность наших агентов? Не знаю. В любом случае ясно, что опираться на армию сейчас может только правительство! А значит, солдат – наш враг. И враг движется к Буэнос-Айресу! Что же нам делать?!
И то ли померещилось Антону от духоты… То ли просто не рассмотрел он этого человека раньше… Но в противоположном углу, сразу же за спиной Кристобаля Бруно, встал вдруг кто-то. Высокий. Бледный. В очках.
Антон хотел было рассмотреть этого человека повнимательней. Наклонился вперед. Увидел, как бледная рука с неестественно длинными пальцами поднимается вверх, трогает черные очки… Вот-вот снимет!
Книжная полка неожиданно просела. Ракушкин дернулся, подхватил падающие книги. А кто-то в комнате уже вскочил и закричал:
– Да взорвать их к чертовой матери!
– Да! Да! – закричали со всех сторон. – Бомбу им!
Все повскакивали, принялись голосить. Вытащили на стол карту и, пока Антон расставлял книги по местам, принялись что-то чертить, стучать по столу, зазвучали какие-то незнакомые названия…
Когда Ракушкин наконец оторвался от разваливавшейся полки, никого, подходящего под описание, в комнате не было, а дверь оставалась закрытой на засов.
Антон осторожно нагнулся к сидящему неподвижно Ловеге.
– Рауль… – Он дотронулся до плеча. – Рауль…
Ракушкин заглянул в лицо старика и обмер. Глаза Ловеги закатились, лицо посинело, на губах выступила пена.
– Раулю плохо! – крикнул Антон. – Врача!
Тот факт, что обвинение не было предъявлено, а заключение предварительное, в расчет не брался. Да и кому оно интересно? Журналист отрабатывал свои деньги. Газета стремилась получить прибыль, подавая новость под наиболее пикантным углом. Монтонерос хотели вытащить своих парней из-за решетки, пока те не начали болтать лишнего с перепугу. А Министерство печати не имело сил для того, чтобы заткнуть рты тем газетам, которые проплачивались марксистами. Собственно, оно не могло заткнуть рот никакой газете, даже если бы та принялась публиковать поддельные снимки Изабеллы Перон в обнаженном виде.
«Угнетатели», с которыми активно боролись революционеры, на самом деле были просто… паразитами. Они сосуществовали с аргентинским народом, сосали кровушку, стригли купоны и не думали ни о чем, кроме прибыли и уровня жизни, понимая, что в случае чего они всегда успеют прыгнуть в теплые кресла самолетов.
Президента Перона любил народ. Многие еще помнили, как он повышал зарплаты и пенсии, выкупил у англичан железные дороги и принял новую Конституцию взамен старой, не менявшейся уже более ста лет. Его любили денежные мешки за то, что он не удавил рынок и провел индустриализацию. Его все любили. Пока держалась экономика, получившая после Второй мировой огромные вливания… Потом страна начала стремительно нищать. К власти пришла хунта, которая, окончательно развалив все, что можно было развалить, упросила Перона вернуться в страну. Где он и умер. Оставив в наследство своей второй жене государство, более всего похожее на идущий вразнос паровой котел. Различные партии тянули одеяло на себя. Аристократия старательно сосала соки. Классовая пропасть увеличивалась. Но революция… Сладкое и страшное слово… Революция не охватывала своим пламенем отсыревшие человеческие поленья. Народ устал и страдал чаще от действий самих революционеров, чем от угнетения, о котором так громко кричали марксисты.
Неделя выдалась тяжелой. Кристобаль метался от ячейки к ячейке, не доверяя никому. Сам возил деньги. Договаривался, убеждал, грозил. Надиктовывал заготовки статей. Писал письма. Бюрократический океан поглощал его с головой. Сдавливал, душил. И когда посреди очередного вала бумаг вдруг поступило сообщение о том, что военные части, расквартированные в провинции, выдвинулись к столице… Бруно обрадовался. Это было действие. Настоящее, честное действие. Борьба не бумажная, а реальная. То, чего он всегда хотел и к чему стремился.
Правда, был еще Комитет…
И до тех пор, пока Комитет не решит, ничего не произойдет.
В маленькой накуренной комнате было тесно. Люди сидели чуть ли не на головах друг у друга. Да еще старик Ловега приволок странного высокого парня, отрекомендовав его надежным человеком. Тот сидел в углу, под книжными полками, с трудом умещаясь на узком табурете, и разглядывал всех с неподдельным интересом новичка. В его сторону настороженно косились, и Кристобаль этим гордился. Люди старались не говорить прямо, называя взрыв акцией, проектом. Бомбу – объектом. Каким бы надежным ни был новенький, каким бы авторитетом ни пользовался Рауль Ловега… осторожность следовало соблюдать.
Сперва Кристобаль зачитал донесение нескольких наблюдателей, которые сообщали о передвижении войск и царящих внутри армии настроениях. Агент, человек в целом надежный, гнал удивительную пургу о «правительственной пропаганде», «офицерских зверствах», «солдатне» и пугал общей готовностью войск подавлять, угнетать и душить. Эти слова, такие пустые, такие нелепые, казенные, почему-то производили на собравшихся удивительное впечатление.
Невозмутимость сохранял только, пожалуй, Антон Ракушкин, подпиравший макушкой покосившиеся книжные полки. Остальные монтонерос вскакивали, стучали кулаками по столу, взволнованно восклицали что-то… Антон подумал даже, что находится на каком-то нелепом, специально для него разыгранном спектакле. Но нет… Искренность, вот что он видел в глазах этих людей. Неужели стандартная агитка, к тому же неумело составленная, может так зажечь этих людей?
После донесения Кристобаль выступил с собственной речью, составленной значительно более умело и тонко.
– В момент, когда страна находится на грани развала, когда действия новых аристократов довели ее до полного обнищания и только решительные меры могут спасти нас от окончательной колонизации силами империализма, наше правительство все еще цепляется за власть! Вместо того чтобы добровольно уступить ее более молодым, энергичным и, главное, знающим нужды простых аргентинцев людям. Нам! Но нет! Власть держится за кресло, за прогнившие идеи, пытается заигрывать с мировыми корпорациями. Скудеют наши недра, наши компании идут с молотка, а людей вышвыривают на улицу! Многим нечем кормить детей, а в столице праздники и фестивали проходят один за другим. Да, слава богу, мы сумели показать им, что простому люду сейчас не до праздников, не до карнавалов и гуляний. Сумели! Но ответ не заставил себя ждать. Погромы, облавы и убийства! Погибли наши товарищи. Полиция хватает на улицах всякого, показавшегося им подозрительным. Это террор! И вот теперь он будет опираться на солдатские штыки. Да! Солдаты такие же аргентинцы, как и мы! Но тем хуже их преступление! Они идут против своего народа, против себя. А это уже настоящее предательство, товарищи. То, что невозможно простить!..
Слушали его внимательно.
Ракушкин наклонился к Раулю и прошептал:
– Парень жонглирует фактами, как матерый циркач.
Ловега вздрогнул, словно давно позабыл о существовании Антона за своей спиной. Отвернулся от докладчика.
– С одной стороны – да, но с другой стороны – это хорошая агитационная работа. Посмотрим, что же он предложит…
– По-моему, и так ясно… – Антон увидел, как сощурился Рауль. – Все, все. Не вмешиваюсь, как и договорились.
Кристо продолжал:
– Мы давно ведем агитационную работу в армии. Наши люди глубоко проникли в ряды солдат и даже офицеров. Есть свои ячейки и на Юге, и в северных провинциях, где расположены казармы. С сожалением я должен констатировать слабую вовлеченность солдат в революционную борьбу. Виновата ли в этом недостаточная активность наших агентов? Не знаю. В любом случае ясно, что опираться на армию сейчас может только правительство! А значит, солдат – наш враг. И враг движется к Буэнос-Айресу! Что же нам делать?!
И то ли померещилось Антону от духоты… То ли просто не рассмотрел он этого человека раньше… Но в противоположном углу, сразу же за спиной Кристобаля Бруно, встал вдруг кто-то. Высокий. Бледный. В очках.
Антон хотел было рассмотреть этого человека повнимательней. Наклонился вперед. Увидел, как бледная рука с неестественно длинными пальцами поднимается вверх, трогает черные очки… Вот-вот снимет!
Книжная полка неожиданно просела. Ракушкин дернулся, подхватил падающие книги. А кто-то в комнате уже вскочил и закричал:
– Да взорвать их к чертовой матери!
– Да! Да! – закричали со всех сторон. – Бомбу им!
Все повскакивали, принялись голосить. Вытащили на стол карту и, пока Антон расставлял книги по местам, принялись что-то чертить, стучать по столу, зазвучали какие-то незнакомые названия…
Когда Ракушкин наконец оторвался от разваливавшейся полки, никого, подходящего под описание, в комнате не было, а дверь оставалась закрытой на засов.
Антон осторожно нагнулся к сидящему неподвижно Ловеге.
– Рауль… – Он дотронулся до плеча. – Рауль…
Ракушкин заглянул в лицо старика и обмер. Глаза Ловеги закатились, лицо посинело, на губах выступила пена.
– Раулю плохо! – крикнул Антон. – Врача!
25
Солдат аргентинской армии – это парень, одетый в зеленое. На голове его американская каска, в руках бельгийская винтовка «FN-FAL» образца 1949 года. Старенькая, но не такая уж глупая машинка. На поясе висят фляга и нож. В нагрудном кармашке – фотография черноволосой Изабеллы или Марии, от улыбки которой замирает сердце. Под гимнастеркой крест на цепочке.
Солдат аргентинской армии – это парень, который хочет поваляться в постели и помечтать о чем-нибудь приятном. Лучше о женщинах. Он ленив, так же как и другие солдаты. Не любит начальство, но уважает своего сержанта. Хоть тот и орет, брызгая слюной, но все равно он такой же, свой. Просто забот у него больше.
Солдат аргентинской армии не читает газет и тихо дремлет с открытыми глазами, когда офицер специального отдела зачитывает всем очередной агитационный листок. Солдат аргентинской армии – этот Педро или Хуан – хороший парень и не желает воевать. Он не хочет обижать старушек на рынках, участвовать в облавах, тащить людей в застенки, дубасить прикладом манифестантов, патрулировать мертвые улицы в комендантский час.
Еще он очень не хочет стрелять в аргентинцев. В таких же, только почему-то других.
Но солдата аргентинской армии никто и никогда не спрашивал, чего он хочет, а чего нет.
Как и всех других.
По пыльной дороге, которая ведет из Пуэрто-Мадрин в Кордову, через Буэнос-Айрес двигалась колонна. Десять грузовиков с солдатами, два американских бронетранспортера «М113» впереди и один сзади. Перед бэтээрами шел открытый джип с офицерами и стрелком-пулеметчиком, который мирно дремал на заднем сиденье.
Утро выдалось жарким. Солнце, несмотря на ранний час, уже вовсю палило, накаляя брезентовый тент и превращая внутренности грузовика в подобие духовки. Многие солдаты сняли каски, положив их между ног, тяжело дышали. Сержанты порыкивали в том смысле, что каску надо держать на голове, а не под задницей, но не настаивали, потому что у некоторых что голова, что задница…
Солдат аргентинской армии – это парень, который хочет поваляться в постели и помечтать о чем-нибудь приятном. Лучше о женщинах. Он ленив, так же как и другие солдаты. Не любит начальство, но уважает своего сержанта. Хоть тот и орет, брызгая слюной, но все равно он такой же, свой. Просто забот у него больше.
Солдат аргентинской армии не читает газет и тихо дремлет с открытыми глазами, когда офицер специального отдела зачитывает всем очередной агитационный листок. Солдат аргентинской армии – этот Педро или Хуан – хороший парень и не желает воевать. Он не хочет обижать старушек на рынках, участвовать в облавах, тащить людей в застенки, дубасить прикладом манифестантов, патрулировать мертвые улицы в комендантский час.
Еще он очень не хочет стрелять в аргентинцев. В таких же, только почему-то других.
Но солдата аргентинской армии никто и никогда не спрашивал, чего он хочет, а чего нет.
Как и всех других.
По пыльной дороге, которая ведет из Пуэрто-Мадрин в Кордову, через Буэнос-Айрес двигалась колонна. Десять грузовиков с солдатами, два американских бронетранспортера «М113» впереди и один сзади. Перед бэтээрами шел открытый джип с офицерами и стрелком-пулеметчиком, который мирно дремал на заднем сиденье.
Утро выдалось жарким. Солнце, несмотря на ранний час, уже вовсю палило, накаляя брезентовый тент и превращая внутренности грузовика в подобие духовки. Многие солдаты сняли каски, положив их между ног, тяжело дышали. Сержанты порыкивали в том смысле, что каску надо держать на голове, а не под задницей, но не настаивали, потому что у некоторых что голова, что задница…