Неподалеку, на других писаницах того же времени, открыта огромная человекоподобная фигура с огромной головой-личиной, колотушкой и длинным хвостом. Кто это? Пляшущий шаман? Первопредок? Дух, которому поклонялись в этих местах? Некому ответить…
   Непросто бывает понять, как вообще ухитрялись работать древние мастера. Современные ученые строили специальные лестницы, привязывали себя веревками к ним во время работы, старались не заглядывать в пропасть, открывшуюся под ногами. Но как трудились в этих же местах, на отвесной скале мастера, у которых не было ни лестниц, ни современного снаряжения? Может быть, свисали в люльках, закрепленных по верху скалы, как это делают современные верхолазы? Или в те времена поверхность скалы была не такой гладкой, на ней были карнизы, уступы? Нет ответа.
   Об этом периоде изучения Томской писаницы я хорошо знаю от человека, которому наука обязана очень многим, — от художника Эмиля Ивановича Биглера. Непростой это был человек, и непростой была его судьба. В семнадцать лет австрийский подданный Эмиль Биглер был призван в ряды вермахта, попал в плен и оказался в Сибири. Почему он так никогда и не вернулся в Австрию? Говоря откровенно, я не спрашивал.
   Общаться с Эмилем Ивановичем было непросто — ужасно тяжелый характер, сиюминутная готовность к конфликтам, сварливый тон из-за совершеннейших пустяков. Но меня он полюбил — в какой-то степени за частично немецкое происхождение, знание немецкого языка. К тому же я знал некоторые дорогие его сердцу реалии — слова, которыми подавались команды в вермахте, смачные германские ругательства, песни; из семейной истории я живо представлял себе эпоху мировых войн — тот мир, из которого юный Эмиль Биглер попал в послевоенный СССР. Наверное, я был одним из очень немногих, с кем Эмиль мог говорить на языке этого мира… я имею в виду, не только на немецком языке, а на языке понятий, о которых сейчас мало кому что известно.
   Бывало, выпив несколько бутылок наливки производства моей мамы, мы с Эмилем Ивановичем громко орали и пели «Лили Марлен» и «Хорста Весселя». Голос и слух у нас примерно одинаковые — говоря попросту, никакого, и на окружающих эта какофония производила странное впечатление. Но нам нравилось! Или обсуждали, как могла бы пойти мировая история, войди вермахт в Москву в 1941. Окружающие же, как не мудрено понять, реагировали на это по-разному…
   Так вот, Эмиль Иванович рассказал мне историю, которая приключилась давно и которой он, как ни пытался, не мог найти решительно никакого объяснения. Дело было на писаных скалах возле города Юрги, близ санатория Тутальского. Тут осенью 1967 года обнаружили писаницу — несколько лосей и медведь. Изображения почему-то были перечеркнуты полосами красной краски, как бы забором.
   Скалы здесь огромны и тянутся вдоль воды на сотни метров, образуя множество гладких поверхностей. «Просто не верилось, что здесь больше нигде нет рисунков. Отправившись с биноклем вдоль выступов скал, то взбираясь на кручи, то спускаясь к самой воде, мы вдруг увидели большую скалу, покрытую древними рисунками. Эта скала расположена была так высоко, что увидеть изображения можно было только с помощью бинокля. Рисунки были расположены почти на сорокаметровой высоте почти отвесной скалы. Все уступы, которые, вероятно, были в древности, разрушились, и поэтому писаница сохранила первоначальный вид. С помощью канатов был укреплен специально сооруженный помост, спущены лестницы, и под свист осеннего ветра на головокружительной высоте древние рисунки были скопированы».
   Так рассказывает об открытии этой писаницы академик Анатолий Иванович Мартынов. Эмиль Иванович рассказывал иначе… Для начала на него в этом месте чуть не свалился камень. Разумеется, это совершенно прозаическое событие; где же еще камням падать, как у подножия скал! Этот камень, правда, упал очень далеко от скалы; Эмиль Иванович даже подумал, что его сорвал и унес порыв ветра, пока он отошел от группы посмотреть еще раз на скалу… А камень грохнулся у самых ног Эмиля, заставив волей-неволей подумать неприятное: а что, когда бы на полметра левее… А тут и еще один камень! Словно скала пуляла эти камни, да и все, и Эмиль счел за благо уйти к остальным, подальше от отвесной кручи, от греха подальше.
   На другой день странных и несколько противоречащих законам физики падений камней уже не было, но зато появился новый эффект: к тому месту, где Эмиль Биглер висел над страшной высотой, качался на не особенно надежной лестнице, прилетала здоровенная ворона. И сверху, и снизу было видно эту любопытную тварь, но люди на скале и у ее подножия видели ее издалека. И что ворона проявляет не очень обычные качества, им вовсе не было заметно. Это Эмиль прекрасно видел, как большущая птица садится на скальный карниз метрах в двух слева от человека, перебирает ногами, рассчитывая расстояние, задумчиво склоняет голову. Ворона останавливалась как раз на таком расстоянии, на котором достать ее не было никакой возможности, и в глазах этой склоненной остроносой головы явственно вспыхивало какое-то очень уж разумное, и притом нехорошее, циничное выражение. Очень неприятно смотрела ворона на Биглера, и притом часами стояла на одном месте, разве только отходя назад или приближаясь буквально на несколько шагов.
   Между прочим, в Сибири водится другой вид вороны, отличающийся от европейского. В Европе расцветка у ворон серо-черная, а в Восточной Сибири — черная, без серых крыльев. До Кемеровской, Новосибирской областей, в западных областях Сибири, распространена европейская ворона, к востоку — сибирская. Раньше европейский вид водился дальше на восток, до берегов Енисея. Теперь же сибирская, черная ворона постепенно вытесняет серо-черную. Эти два вида могут скрещиваться и дают гибридов на удивление мерзкого вида; серые области в оперении как-то странно выпирают, и ворона кажется какой-то неровной и клочковатой. Такие гибриды, к счастью, бесплодны, как мулы или как леопоны — гибриды льва и леопарда. Возможно, вороны не плодили бы метисов, если бы знали об их печальной участи, но им ведь это неизвестно…
   Так вот, эта ворона, допекавшая Биглера, относилась как раз к числу таких гибридов. Жуткая пегая тварь, на которую и смотреть неприятно.
   Лестницы переставляли, Биглер переходил на другой участок писаной скалы, и ворона тут же перемещалась вслед за ним. И опять ничего не делала плохого, только давила на психику. Несколько раз Эмиль, как это ни глупо, прямо обращался к вороне:
   — Ну чего тебе надо?! Что пристала?!
   И, вспомнив беседы с одном оперуполномоченным, добавлял:
   — Ну и какие у тебя ко мне претензии?!
   Он уже был уверен, что ворона, если захочет, ответит ему человеческим голосом и разъяснит все странности, происходящие вокруг.
   А странностей хватало, потому что присутствие здесь кого-то иного, не относящегося к племени людей, остро чувствовали решительно все. Только одни, облеченные властью и влиянием, не говорили об этом вслух, усиленно старались делать вид, что все в порядке. А те, кто помоложе, кто облечен меньшим социальным доверием, — те откровенно говорили, что им на писанице жутко.
   Трудно описать причину и источник этого «жутко» — ведь ни с кем, кроме Биглера, ничего странного не происходило. Просто люди все время чувствовали, что они тут не одни. Пока человек находился в компании, окруженный другими, пока он не отходил далеко от остальных, говорил с ними и слышал их дыхание и смех, все еще ничего… А вот стоило отойти хотя бы на несколько десятков метров — и все становилось несравненно более сурово. Ощущение взгляда в спину, острое эмоциональное переживание — здесь… вот прямо здесь, за этими кустами, кто-то стоит! Он ничего не делает, не нападает, этот неизвестный, и как будто даже не агрессивен. Он просто стоит и внимательно смотрит, наблюдает пронзительно-желтыми глазами с черного мохнатого лица… Можно помотать головой, хлопнуть себя по затылку, посетовать на разыгравшуюся неврастению, и наваждение ослабнет. Вряд ли оно пройдет совсем, но, по крайней мере, сильно ослабнет, и какое-то время о нем можно будет не думать.
   Хуже то, что все равно ведь ощущение есть, даже если человек привык находиться в лесу, и если ему не в тягость холод по утрам, палатки, простенькая скучная еда, одни и те же рожки день за днем. Если человеку даже приятны картины сибирской осени — желтизна и краснота деревьев и кустов на фоне рыжих, серых, одетых мохом скал, низкая медленная вода в реках, холодный прозрачный воздух, и над всем этим стынущим, уходящим к зиме миром, в яркой голубизне небес — перелетные стаи, родное унылое курлыканье. Как ни хорошо находиться здесь, как ни бодрит холодок, ни радует новая писаница, неизбежно ты отойдешь от лагеря, от остальных, чтобы, прошу прощения, покакать — в экспедициях это делается патриархально, на природе, в отведенном участке леса. Или посмотреть на писанину под новым углом, отходя от основного отряда во время работы. Словом, голоса других людей затихнут, и ты окажешься один в двух шагах от скал, в прозрачном осеннем лесу, среди облетающих деревьев и уже ложащейся пожухлой травы. Хорошо. Потому что нет комаров, вообще почти нет насекомых. Даже бывает приятно, если встретится какая-то запоздавшая, не ложащаяся спать муха или басовито гудящий жук.
   Но вот тут-то ощущение, что ты здесь не один, появится снова, и самый психологически устойчивый, ко всему привычный человек невольно начнет всматриваться в прозрачный лес, где видно на десятки метров, слушать шорох травы — не примешиваются ли мягкие, осторожные шаги к звукам, издаваемым ветром? Произойдет это совершенно подсознательно, без участия воли; наоборот, человек приложит все силы, чтобы загнать поглубже это вглядывание, вслушива-ние, запретить себе нервничать, ждать чего-то, разжать челюсти. А как только он «отпустит» себя, займется чем-то другим, тут же ощущение появится снова и уже не уйдет так легко, после первого усилия воли.
   Один из сотрудников даже перестал первым выходить к Томи умываться. То ему нравилось выйти к реке, когда все остальные еще спят, разломать ледок у берега, умыться до пояса ледяной дымящейся водой. Тут очень уж сильным стало ощущение, что в кустах стоит кто-то чужой… Такая сильная уверенность, что кто-то стоит, внимательно слушает и неизвестно почему не хочет показать себя, что человек пытался начать беседу с чужим, обращался к нему, звал. Ответа никакого не было, и экспедишник предпочел больше не оказываться на реке один ранним утром.
   О том, что они «ну просто видят, как эти древние тут ходили, делали эти изображения», не раз говорили и мэтры, но они это облекали в особую форму — как бы некоего научного видения, способности за материалом исследования увидеть древних людей с их трудами, страстями и предрассудками.
   Эмиль Иванович рассказал о странной вороне одному из них, очень известному академику… Называть его не буду, но любой, знакомый с археологией, конечно, легко поймет, кого я имею в виду. Этот известнейший в науке академик, корифей сибирской археологии, в юности был членом Союза воинствующих безбожников, а в старости, уже в 1970-е, не раз заходил в церкви, ставил свечки. Тогда, в 1920-е годы, молодой академик вместе с такими же, как он, хулиганами врывался в церкви с человеческими черепами на палках, плевал на иконы, орал, стараясь перекричать священника, частушки примерно такого содержания:
 
Долой, долой монахов, долой, долой попов!
Мы на небо полезем, разгоним всех богов!!!
 
   Видимо, что-то все же изменилось в сознании этого человека за сорок лет, за полвека, если пожилой академик понес в церковь зажженную свечку (не могу отделаться от мысли, что как раз хотел замолить грех). А тогда, в 1960-е, академик как раз пребывал на середине своего жизненного пути, и ни в церковь не заходил, ни с другой стороны, особенной борьбой с религией тоже не занимался.
   Эмиля Ивановича этот академик внимательно выслушал и совершенно серьезно произнес, эдак раздумчиво:
   — А ты ему, ворону, не пытался хлебца принести?
   А в отряде с хлебом было уже напряженно, на костре пекли лепешки, чтобы сэкономить печеный зачерствевший хлеб.
   — Именно хлебца?!
   — Чего-нибудь… Принеси макарон, тушенки, неважно чего, и положи, где он обычно сидит.
   — Я же завтра на новом месте, я не знаю, где он на этот раз сядет…
   — А ты слева от себя присмотри, где он может сесть, и там положи. Так по-хозяйски сам подумай, где.
   — Я ее пристрелить хотел, только ведь все смеяться будут…
   — Не вздумай! А жертву… тьфу! А макарон отнеси.
   Эмиль Иванович так и сделал — стесняясь самого себя, положил на карнизик бумажку с макаронами, кусок лепешки, а сам отправился работать. Ворона себя ждать не заставила, явилась просто моментально. Как всегда, птица прошла по скальному карнизу и, села как раз туда, куда он рассчитывал. Но вот на этот раз не стала ворона прыгать в сторону Эмиля, наклонять голову, пронизывая бесовским взором. Не сидела часами, следя за каждым его движением. Ворона задумчиво, Эмиль мог поклясться, с выражением сомнения на морде, клюнула хлеб, так же задумчиво взяла в клюв макаронину… Уничтожив принесенное, ворона тут же улетела и появилась только завтра поутру. Эмиль, конечно же, не пожалел еды и на этот раз, прибавил к макаронам и хлебу большую измятую карамель. Ворона слопала и карамель и тут же улетела восвояси.
   Вечером Эмиль рассказал об этом академику, которого очень уважал до самого конца своих дней.
   — Ну вот видишь, и помогло.
   — А кто это по-вашему, Алексей Павлович?!
   Молча пожал плечами академик, ничего не ответил.
   — А у вас такое бывало уже?
   — Бывало.
   Так ничего больше и не смог добиться Эмиль Иванович от академика, и так он никогда и не понял, с чем же столкнулся и что это была за ворона, кого он кормил каждый день до самого отъезда с писаницы.
   Уезжали весело, дружно сталкивали лодки в прозрачную низкую воду. Пили спирт, палили в воздух из ружей; экспедиция уходила, как и положено, весело. И я уверен, что большинство участников экспедиции быстро забыли свои ощущения на писанице, а кто не забыл— тот быстро нашел им вполне идейное, вполне материалистическое объяснение. И даже кто ощущений не забыл, объяснений не нашел, тот помалкивал. Совершенно неизвестно, рассказывал ли кому-то еще кроме меня Эмиль Биглер, как он кормил эту ворону макаронами. Знали об этом два человека— он сам и академик. Сибирский академик помер в 1981 году, Эмиль Иванович— в 1987. Не проникнись он ко мне доверием — и эта история ушла бы в небытие вместе с единственными людьми, которые владели ей. Не сомневаюсь, что и сейчас среди сибирских археологов есть много такого рода историй, но вот будут ли они рассказывать их, и если будут, то кому? Это я и сам хотел бы знать!
 
Рассказ Риты
   К 1980-м годам Томская писаница была уже в основном изучена, стала музеем под открытым небом, и поблизости построили даже поселок из щитовых домиков для сотрудников музея. Сама писаница выходит прямо на реку, поселок стоит чуть в стороне. От поселка археологов широкая тропа ведет через сосновый лес к дороге, и дорога выводит уже в цивилизованные места.
   Моя знакомая из Кемерово, Рита, одно время работала в этом музее каждое лето. При этом археология интересовала ее гораздо меньше, чем мужчины, и Рита частенько оставляла трудовой пост для свиданий. Или, если быть точным, то Рита уходила на свидание после рабочего дня и не очень торопилась обратно. Друг Маргариты ждал в условленном месте, как раз там, где тропа выводит на дорогу, и Рита ходила к нему через лес.
   Сотрудники музея «Томская писаница», вообще-то, не очень склонны шататься по ночам вокруг— это ощущение, что на писанице еще кто-то есть, достаточно характерно, и на одинокие прогулки совершенно не тянет. Но Рита заявляла, что в привидения нисколечко не верит… а главное, охота была пуще неволи.
   В этот раз Рита шла в поселок совсем поздно — после трех часов ночи. Светила луна, у Риты в руках был фонарик, и она не слишком испугалась, когда первый раз раздался шорох — слева, в зарослях папоротника. Мало кто мог там завозиться… Хуже стало, когда сзади послышались вроде бы легкие-легкие шаги по тропинке; Рита даже остановилась, чтобы незнакомец мог ее догнать. Но опять же послышался шорох в папоротнике, словно кто-то ушел с тропинки и теперь стоит в папоротниках, в стороне. Рита посветила фонариком, тихо спросила:
   — Кто здесь?!
   Фонарь не осветил ничего, кроме древесных стволов, а голос девушки прозвучал так неприятно, напряженно, так странно он звучал в ночном лесу, что ей и самой стало жутко. Но нельзя же тут стоять тысячу лет! Рита двинулась дальше, и почти сразу повторилось то же самое — тихие, на пределе слышимости шаги по тропинке. Рита остановилась, и опять шаги сменились шорохом, но только теперь уже справа. И опять — настороженная тишина.
   Рита прошла немного назад по дорожке. Светила луна, луч фонаря исправно высвечивал стволы и папоротник, но и так никого не нашла Рита. Побежать? Нет, так еще страшнее… И кто бы мог ее преследовать?! А, вот! Несколько дней назад к археологам повадился ходить один местный парень. Все пил чай, все бросал на Риту взоры — то умильные, то проникновенные, то страстные, все вел разговоры, что в деревне одному жить скучно, да и огород не разведешь… Не та женщина Рита, чтобы взять ее тихой осадой, и тем более не та, чтобы возделывать огород и плодить тех, кто в свой черед посвятит свою жизнь навозу, поливу и солению огурцов. Над мальчиком, было дело, Рита просто посмеялась, а вот теперь всякие жуткие истории про изнасилования, про обиженных влюбленных, ставших страшными врагами, про тихих деревенских мальчишек, сделавшихся маньяками, так и лезли ей в голову. Сестра Риты трудилась в органах и снабжала Ритулю множеством такого рода баек из жизни.
   Как водится, полезло в голову: что зря она была такой жестокой, что нельзя так обращаться с людьми, что не такой плохой человек этот Саша, что надо было ему дать, а там по-тихому спровадить к местным девкам, не убыло бы у нее…
   Постепенно летучие шаги приблизились; вроде бы кто-то шел совсем близко, за поворотом извилистой тропки. Рита быстро включила фонарь и была уверена — на мгновение, но видела высокий мужской силуэт. И опять шорох, тоже совсем близко, считанные метры до него.
   — Саша!
   Нет ответа.
   — Сашка, ты чего? Ну чего трясешься?
   Ответа не было, и Рита прибавила игривости в тоне:
   — Саш… Саша, выходи, что тебе покажу!
   Нет ответа. Но теперь Рита знала, кто стоит в нескольких метрах, любуется на нее из-под густой тени деревьев, и всякий страх отхлынул от ее сердца. А какой он милый, этот Сашка! Даже не накинулся на нее, пока она шла по лесу, наверное, не решился… Наверное, он и не насиловал еще никого, не умеет насиловать… Если учесть, что года через два Рита вышла замуж за мальчика девятнадцати лет (в двадцать четыре года), такие мысли были для нее не только уютны и милы, но еще и очень, очень эротичны… Любила Рита мальчиков моложе себя, что поделать (хоть встречалась с мужиками куда старше).
   Недолго думая, Рита задрала юбку и все, что было под ней (шла в комбинации и в длинном джинсовом платье). Задрала высоко, под грудь, а по опыту могу сказать, что нижним бельем свою красу Ритуля, как правило, не отягощала. И зрелище было, надо полагать, впечатляющим: заголенная снизу, чуть не до груди, красотка посреди леса.
   Ох, какой же он робкий, этот Саша, какой миленький…
   — Ну иди! Иди ко мне, миленький!
   Зашуршало гораздо сильнее прежнего, но не справа, где слышалось в последний раз, а слева. И бежал Саша, судя по звукам, не к ней, а вовсе даже от нее — звук удалялся. Куда же он, глупый… Она же согласная! В лицо вдруг пахнул холодный, совсем не августовский ветер… И не только в лицо — по ногам, по обнаженным бедрам, ягодицам как хлестнуло этим ледяным мгновенным ветром! И все стихло. Не было ощущения, что кто-то идет по лесу и не хочет себя показать. Не было чувства, что Рите кто-то смотрит в спину. Не было шагов по тропинке, не было шороха в папоротниках. Тот, кто шел за ней, бесследно пропал, и Рита поневоле опустила юбку, продолжила свой путь в поселок. Уже перед самым выходом из леса она почувствовала, что смертельно хочет спать.
   Как и следовало ожидать, Саша в эту ночь мирно спал дома и даже не думал выходить за ограду отцовской усадьбы. Рита, при всех странностях происшествия, долгое время считала, что это неудачливый ухажер шел за ней. Ну не Саша, так кто-то другой. Но вот что с тех пор она просила провожать ее до поселка — это факт. И не уверен, что дело тут было в страхе перед ухажерами и насильниками.
 
Мохов улус
   До сих пор речь шла о писаницах первобытных людей, расположенных в труднодоступных местах. Но ведь внимание человека привлекают не только места, в которые идти далеко и опасно; многие природные явления становятся интересными именно потому, что они находятся возле постоянных мест его жизни. Высокая, удобная скала как раз на караванной тропе — разве не выделяется, не привлекает к себе внимания? Нависающий над долиной Енисея скальный карниз, мимо которого все время двигаются, спешат люди? В безлюдных местах такие скальные выходы, может быть, никогда и не отметили бы, а вот тут они становятся куда как заметны и в высшей степени интересны.
   В любой религиозной системе существуют два типа храмов — одни как раз на перекрестках больших дорог, на шумных рынках, на площадях городов. Эти храмы как раз для того, чтобы как можно больше людей могли бы зайти под их кровлю, ненадолго отрешиться от повседневных дел, торопливо привести свою душу в более пристойное состояние. Здесь удобно проводить массовые праздники, впервые вводить в храм детей и вести общение с самым различным людом, обмениваться информацией и мнениями о тех же божествах и их привычках.
   Разумеется, и в таких храмах возможно более долгое, более углубленное молитвенное состояние, но в них толпы людей могут скорее помешать, и обстановка не очень способствует. Если нужна сосредоточенность, размышление о вечном, то нужен и другой тип храмов. Нужен храм, расположенный как раз далеко, трудная дорога к которому позволит отделить обыденный мир от того возвышенного, особенного, к которому движется человек. К такому храму тот, кому не очень нужно, не пройдет, и удалившийся от мира окажется в хорошей, правильно подобранной компании.
   А вот писаницы долины Енисея, похоже, это храмы на столбовой дороге, на торном пути. Места, вдоль которых ходили люди, вероятно, оставляя возле скалы признаки почитания и поклонения, принося жертвы и думая о божественном.
   И тут есть места, хоть и прекрасно видные издалека, но не очень хорошо доступные: например, скала возле Мохова улуса, где писаницы расположены на трех разных уровнях скалы…
   Нижний уровень изображений проходил как раз там, где кончалась гладкая скальная поверхность и начинался каменистый крутой склон: крутой, но все же далеко не отвесный, легко доступный для человека. Тут вдоль скальных обнажений вьется тропинка, проходя мимо нижнего ряда изображений.
   Второй ряд уже повыше — изображения вдоль узкого скального карниза, выше нижнего ряда метров на пять. Тут уже нельзя работать без страховки, и сверху, со скалы, спускают веревку с петлей. Человек надевает эту петлю под мышки и медленно перемещается вдоль скального карниза. А стоящий наверху страховщик перемещает веревку, чтобы помогать, а не мешать идущему. И если человек сорвется, он не пролетит эти пять метров отвесной скалы, а почти сразу повиснет и будет висеть, пока его не подтянут наверх. Были даже случаи, когда человек на протяжении дня два-три раза срывался, его ставили на карниз, и он продолжал себе работать, словно ничего и не случилось…
   Ну а третий уровень — это еще на пять метров выше, там работали в люльке, подвешенной на тросах. А тросы крепили к бревну, игравшему роль стрелы лебедки и нависавшему над обрывом.
   В 1978—1980 годах тут работала экспедиция кемеровских археологов, которую возглавлял Борис Пяткин. Некогда Борис Пяткин трудился в Ленинграде-Петербурге, но бурный, неудержимый темперамент и полное отсутствие серьезных научных результатов привели к нежелательным последствиям… В смысле, к неудачным для карьеры Пяткина. Будь представлены эти самые научные результаты — начальство могло бы и закрыть глаза на то, что Бориса Пяткина куда легче найти в пивной, чем на рабочем месте, а бесчисленные любовницы звонят по служебному телефону гораздо чаще, чем коллеги. Но результатов как не было, так и не было; Борис Пяткин и в Кемерово так и помер, не защитив даже скромной кандидатской…
   Но экспедиции у него были интересные, яркие, полные открытий новых писаниц, увлекательных происшествий, красивых и нестрогих девушек и замечательных застолий. К нему часто приезжал красноярский художник Капелько — тот самый, который придумал новый способ снимать изображения на писаницах, и появление запойного художника в составе экспедиции делало ее еще веселее и оригинальнее.