Поняв наконец, что произошло, она упала на траву и зарыдала громко, по-бабьи, в голос и, точно обезумев, начала биться головой о землю. На крик ее стали сбегаться сотрудники и, вместо того чтобы кинуться к своей Зиночке, помочь ей встать, успокоить, сами залились горькими слезами.
   Все надо было начинать сызнова, и на это уже не хватит ни сил, ни терпения.
   "Вернусь к медоносам!" - решила она твердо.
   Она собралась написать письмо в Ленинград, профессору Васильеву - от него несколько лет не было никакой весточки, - но из Ботанического сообщили, что Якова Яковлевича давно нет в живых, он погиб во время блокады. "Шел, как всегда, - писали ей, - в свой час на работу и, едва добравшись до ворот Ботанического, упал. Никого поблизости не оказалось. Кое-как, из последних сил профессор поднялся и побрел дальше по тропинке, ведущей в институт. Пройдя немного, снова упал и уже не мог встать. Там и нашли его в мутных блокадных сумерках на снегу..."
   Как ни тянуло Зинаиду Ивановну к порушенным плантациям, она старалась туда не ходить, чувствовала - сердце не выдержит.
   Вернувшись к медоносам, жалела, что забросила их, а ведь сколько новых видов можно было собрать, пополняя коллекцию.
   В 1947 году в заповедник приехал профессор Всеволод Сергеевич Сладковский.
   Он, оказывается, давно был наслышан о женьшеневых плантациях, а теперь, узнав, что они полностью расхищены, все же советовал их возродить.
   Отлично понимая, что творится на душе у Зинаиды Ивановны, он как только мог успокаивал ее, ободрял, приводил примеры из своей научной практики, когда труд многих лет из-за неудач приходилось начинать с самого начала.
   - А вы, Зинаида Ивановна, результата уже, можно сказать, добились, говорил профессор. - Корни выросли. А от стихийного бедствия ботаники не застрахованы. Конечно, прискорбно, что оно, бедствие, явилось в облике врача. - И, помолчав, мягко добавил: - Соберите корни, что остались в живых, приведите в надлежащий вид плантации, а я попрошу директора, чтобы получше охраняли их.
   После долгих уговоров директор заповедника согласился возобновить работу с женьшенем, но с условием, чтобы новые плантации заложили поближе к жилью, чуть ли не около директорского дома. Как ни доказывала Зинаида Ивановна, что женьшень там расти не будет, что он любит глухие, уединенные места, где много кедрово-лиственных пород, - все было напрасно.
   Но теперь Гутникова была не одна. К ней присоединилась, приехав из Сибири, ботаник Пана Петровна Воробьева, и вдвоем, при поддержке профессора, они на свой страх и риск приступили к делу.
   Они решили заложить две плантации по корейскому способу: одну под пологом леса - этот способ существует в Корее более тысячи лет; другую на открытой местности с искусственным притенением - этому способу лет двести.
   Шестилетние корни на таких плантациях вырастают весом в шестьдесят семьдесят граммов, приобретая все лекарственные качества.
   Хотя в Корее женьшень издавна имеет промышленное значение, труд на огромнейших плантациях сплошь ручной. Никакой механизации там не придумали и, должно быть, не собирались ничего придумывать - корейские корни и так росли хорошо, и во многих странах, за исключением Китая, где искусственного женьшеня, как я уже говорил, не признают, за них платят довольно дорого.
   ...Весна в том году ничем не отличалась от прежних. Было сухо, но холодно, особенно в долине реки Супутинки, где по ночам выпадал густой иней. В то же время меньше держался холод на возвышенных местах. Кажется, сама природа распределила растительность в заповеднике так, что поселила теплолюбивые деревья и кустарники на склонах сопок, а морозостойкие - в речной долине.
   Дорожа каждым днем, Гутникова и Воробьева поселились среди тайги в палатке около своих будущих плантаций. Ходили по очереди за двадцать километров за продуктами, строительным лесом и сооружали пологи. Подготовив почву, посадили семена и все лето по пять-шесть раз в день таскали ведрами воду из родника для поливки.
   Особенно часто приходилось поливать, когда у семян появились зародыши, ведь у женьшеня они развиваются очень медленно. А с начала осени собирали в лесу опавшие дубовые и кленовые листья для покрытия пологов.
   И так из года в год, целых шесть лет, полных тревог, беспокойства, ожиданий и пока еще смутных надежд.
   Однажды в октябре, когда корни почти уже созрели и все тяжкое, казалось, осталось позади, около плантации дежурила Пана Петровна. В ватнике и сапогах она ходила от корня к корню, осматривала листочки женьшень обычно вырастает трех-, четырехлистный, - и неожиданно, средь бела дня, небо закрылось огромной черной тучей, налетел такой сильный ветер, что старые вековые деревья закачались, словно былинки в поле, и в глубине тайги послышался треск...
   Где-то, должно быть, вырвало и повалило дерево, и, падая, оно сломало подлесок. Паночка - так Зинаида Ивановна ласково называла свою молодую подружку - не успела добежать до палатки, как порыв ветра обрушился на пологи, притенявшие женьшень, моментально выдул из них слежавшиеся листья и в нескольких местах сорвал щиты. Потом хлынул дождь.
   Паночка металась от палатки к плантации и обратно к палатке, криком кричала, звала на помощь, не подумав, что за пятнадцать километров вряд ли кто услышит ее, Егери, обычно ходившие по тайге, теперь где-нибудь отсиживаются, пережидая бурю.
   Меж тем лесные ручьи успели превратиться в реки и, бешено несясь сквозь заросли, гнали перед собой бурелом, вырванные из земли кустарники. А сама Супутинка так переполнилась, что вышла из берегов, выплеснув потоки мутной воды, затопив огромные участки леса.
   Вот-вот, казалось, вода подойдет к плантациям, начисто смоет их и унесет созревшие корни, и Паночка, не в силах что-нибудь сделать, охваченная ужасом, все кричала, пока не сорвался голос. А ливень хлестал еще больше, ветер чуть ли не сбивал с ног.
   Всю ночь Паночка не уходила с плантации, стояла промокшая до нитки, озябшая, не чувствуя ни рук ни ног, и, когда на раннем рассвете поутихло, бросилась проверять корни.
   К счастью, только незначительное число корней прибило дождем, остальные выстояли и, омытые ливнем, радовали своей свежестью и горделивой красотой...
   Спустя год - был 1959-й - корни на этих двух плантациях достигли полной зрелости, и с наступлением погожей уссурийской осени их начали выкапывать.
   Собрали около шестисот килограммов корня - неслыханный урожай, даже самые малые корешки были весом по пятьдесят граммов.
   Значит, место для плантаций было выбрано правильно. Поблизости нет-нет да попадался дикорастущий женьшень.
   - Урожай в шестьсот килограммов женьшеня, - рассказывала дальше Зинаида Ивановна, - можно было с полным правом считать промышленным. Тогда и возникла мысль создать специальный совхоз для выращивания "корня жизни". - И, помолчав, с грустью добавила: - Правда, не все у них там ладно в совхозе. Сами знаете, когда вокруг нового дела начинают возникать межведомственные неурядицы, пользы от них мало. Выберем погожий денек и съездим в совхоз "Женьшень", в пути я и расскажу, как мы его создавали. Это, к слову сказать, целая одиссея...
   Когда-то Василий Кучерявенко насчитал во Владивостоке около полусотни фадеевских мест, столько же их, вероятно, по дороге в совхоз "Женьшень".
   Смотришь из "газика" по сторонам, и невольно приходят на память места, описанные Фадеевым и в "Разгроме", и в "Последнем из удэге". Через эту таежную падь отступал, должно быть, Левинсон с остатками своего отряда, потому что и сегодня все так же... "за рекой, подпирая небо, врастая отрогами в желтокудрые забоки, синели хребты, и через их острые гребни лилась в долину прозрачная пена бело-розовых облаков, соленых от моря, пузырчатых и кипучих, как парное молоко".
   И чем дальше асфальтовая дорога (тогда ее не было) уходит в тайгу, тем чаще попадаются то участки кедрового и широколиственного леса, то березовые рощи; несутся сквозь густые заросли, грохоча на перекатах, ключи Тигровый и Медвежий, и перекинутые через них мостики дрожат и гнутся под колесами нашей машины.
   Дальше совсем уж дремучие дебри, и ждешь, что из чащобы вдруг выйдет удэге Сарл в своих мягких улах, пестро расшитой круглой шапочке-помпу и наплечниках и, пропустив машину, пойдет по следам оленя, который неожиданно мелькнул в кустах...
   Еще крутой поворот, и кажется, что "газик" на полном ходу заскочит в пещеру, а я опять про себя думаю: "Не в этой ли пещере молодой Масенда проходил испытание, прежде чем стать охотником и воином?.."
   А потому так все казалось, что ехали мы по Анучинскому району, долиной реки Тудагоу, в том самом месте, где она, сливаясь с Эрльдагоу, образует мощную, стремительную Даубихэ, чьи гористые берега когда-то служили привалом для приморских партизан.
   Названия этих рек можно прочесть на страницах "Последнего из удэге".
   Вот наконец и село Старая Варваровка, раскинувшееся в окружении небольших лесистых сопок.
   Здесь совхоз "Женьшень".
   - А одиссея все-таки была, - говорит Зинаида Ивановна. - Это теперь сядешь в машину и едешь прямо в совхоз. А когда мы его только замышляли, по неделе мотались из района в район, искали подходящее место для плантаций: в одном - лес был не тот, в другом - сопки слишком далеки, в третьем - до реки добрых два километра... Наконец остановились на Старой Варваровке. Здесь оказалось все, что необходимо. Хотя совхоз и назван "Женьшень", тут выращивают десятки других лекарственных растений: валериану, шалфей, наперстянку, актинидию, заманиху, клещевину, китайский лимонник, шиповник, несколько видов ромашки... - И с грустью добавляет: К сожалению, наших надежд совхоз пока не оправдал.
   - Почему же не оправдал? - насторожился я. - О нем столько писали в газетах, столько шумели, что он стал знаменит чуть ли не на всю страну.
   - Это верно, что много писали и шумели, - соглашается Зинаида Ивановна. - А беда в том, что, хотя совхоз и носит название "Женьшень", к "корню жизни" там подходят с той же меркой, что и к любой культуре. А женьшень культура особенная! За ним нужен глаз да глаз. Он требует, как у нас принято говорить, полной отдачи. Уже одно то, что мы в заповеднике заставили его расти на плантациях, - немалая победа! Хотя в Супутинке сажали женьшень в условиях, приближенных к природным, мы ни на один день не оставляли его без внимания. Ничего этого в совхозе нет. Те же работники, что ухаживают, скажем, за валерианой или ромашкой, время от времени занимаются и плантациями женьшеня. И еще, я уже говорила вам, эта ведомственная неразбериха, когда некоторые люди, совершенно непричастные к делу, начинают делить шкуру неубитого медведя. Глядишь, живет человек в Москве, никакого представления о женьшене не имеет, только понаслышке знает о нем и к созданию совхоза рук не приложил, а не прочь примазаться к чужой славе. А в первые годы совхоз был действительно славен, урожаи давал богатые. На будущее планировали получать с плантаций до шести тонн корня и до двух центнеров семян. Доход - два миллиона двести тысяч рублей, в новых ценах. План этот, конечно, не выполнили. Да и как его выполнишь, если из года в год скудеют плантации.
   Я чувствую, что Зинаиде Ивановне доставляет мало радости приезжать в совхоз. Она водит меня по плантациям и как бы мимоходом, искоса смотрит на унылые, угнетенные стебли женьшеня с подгнившими, а местами отвалившимися листьями и украдкой вытирает слезы.
   И мне невольно приходит на память одна из древних легенд, в ней говорится: если кто-нибудь даже нечаянно растопчет всход женьшеня или его стебель, на том месте ровно пятьдесят лет не вырастет новый "корень жизни"...
   БЫЛ У МЕНЯ ХОРОШИЙ ДРУГ
   1
   Должно быть, не так уж часто бывает, чтобы люди дружили без малого сорок пять лет и ни в один из этих шестнадцати тысяч дней ни разу не ссорились и не говорили друг другу обидного слова. И вот он обиделся на меня, когда я посоветовал ему не возвращаться в больницу, откуда его отпустили повидаться с родными. Опасались, что второй операции ему не вынести.
   - Наверно, ты что-то проведал про меня нехорошее и не хочешь говорить. И это нечестно, дружок мой, помнишь нашу клятву, что дали мы смолоду: всегда говорить правду, какой бы горькой она ни была. - И тут же переменил разговор: - Название твоей книги "От снега до снега" - удачное. Так что желаю успеха, и не забудь, когда она выйдет, подарить мне экземплярчик, я ведь в долгу, сам знаешь, не останусь. - Помолчав, добавил тихим, каким-то неуверенным голосом: - Только бы мне снова выбраться на свет божий...
   Это был последний наш разговор незадолго перед новым, 1972 годом, который ему уже не суждено было встретить.
   Потеряв друга, я до сих пор не могу отделаться от чувства одиночества - ведь столько доброго в моей жизни было связано с ним, и всякий раз, отправляясь в далекую дорогу, думаю и тоскую о нем.
   Вот и нынче на берегах Амура вспомнилось, как мы впервые встретились в июне 1925 года в общем вагоне почтового поезда на пути в Ленинград, куда мы, шестнадцатилетние, ехали искать свое счастье.
   У меня не было билета, и от самого Рогачева, скрываясь от контролеров, я крадучись перебегал из вагона в вагон, забирался на третью полку и сидел там ни жив ни мертв в закутке.
   Не было у меня с собой и еды, ведь уехал я второпях, чуть свет, когда в доме все спали.
   И вот на станции Дно, во время очередной перебежки, я столкнулся с коренастым, синеглазым, по виду деревенским пареньком в черных, из "чертовой кожи" брюках, застиранной футболке с засученными повыше локтей рукавами и в парусиновых туфлях на босу ногу.
   По моему растерянному виду он догадался о моих дорожных злоключениях и отдал мне свой билет.
   - Сиди, у меня уже проверка была!
   На всякий случай я взял у негр билет, но спокойнее мне от этого не стало: вдруг при проверке обнаружат, что билет у меня чужой, и, чего доброго, оштрафуют обоих?
   - Вещицы твои где? - спросил он.
   - Нет у меня никаких вещей.
   - Наверно, ты еще и голодный? - сочувственно спросил он и, не дождавшись моего ответа, достал из-под полки холстяную торбочку, извлек оттуда кусок свиного сала, полбуханки хлеба и огурцы.
   - Давай познакомимся и поснедаем вместе. Зовут меня Сашка, а по фамилии Решетов. А тебя как?
   Я назвал имя и фамилию.
   Он разрезал перочинным ножичком сало, хлеб, и мы принялись за еду.
   Чтобы не показать, до какой степени я голоден, старался есть медленно, но мне это не удавалось: куски сами летели в горло, и такая меня вдруг взяла икота, что пришлось бежать за водой.
   - Где же ты потерял свой билет? Или обокрали тебя? - спросил Саша, все еще не веря, что еду зайцем, ведь я был прилично одет - костюм из вельвета, хромовые сапоги (я стачал их себе в дорогу) и модная кепочка с пуговкой на макушке.
   И я рассказал ему правду...
   От него я узнал, что он родом из деревни Осетки, что в Невеле окончил школу второй ступени и едет в Ленинград к своему земляку, он обещал устроить его, Сашку, в ФЗО при заводе, а при каком - сам не знает.
   У меня же в Ленинграде никого из близких не было, если не считать одного-двух знакомых, а приютят ли они меня - одному только богу известно.
   Словом, доехали до Ленинграда благополучно. На вокзале мы с Сашей расстались, не успев в сутолоке уговориться о встрече.
   А встретились только зимой 1926 года в литературной группе "Резец" на занятиях у Алексея Петровича Крайского.
   Саша рассказал, что сразу же по приезде устроился в ФЗО при табачной фабрике имени Клары Цеткин и успешно осваивает специальность наладчика папиросных машин.
   - У тебя, наверно, тоже работка?
   Я не хотел ронять себя в глазах моего дружка и решил не говорить, что слоняюсь без дела и без своего угла и живу на пособие, которое выдают на бирже труда безработным.
   - А ты приходи ко мне вечерком, в цирк сходим. Я тут близко, на Фонтанке, живу.
   Я пообещал прийти, но не пришел, потому что из моего шестирублевого пособия тратиться ни на кино, ни тем более на цирк я не мог; в кино ухитрялся ходить и без билета.
   А на занятиях литгруппы мы встречались и после бродили по городу, и Саша читал мне свои стихи. Будь у меня свой угол, и я бы, наверно, тоже написал стихи - строчки, которые я сочинял на ходу, тут же и забывались; почти всю зиму скитался я по ночлежным домам, сперва на Стремянной, потом твердо обосновался на Расстанной, где ночлег стоил дешевле. Так что к поэзии мой быт не располагал.
   А вскоре истерлась до дыр моя вельветовая курточка, прохудились сапоги, и, чтобы не срамиться перед сверстниками, перестал ходить в "Резец".
   И все это время мы не встречались с Сашей.
   Зато с весны, когда я поступил на Болторезный завод подручным токаря по металлу и нашел комнату на Четвертой Советской улице, я уже не пропускал занятий литературной группы.
   Наши встречи с Сашей возобновились, и в редкий вечер мы не были вместе. А было нас, неразлучных "резцовцев", пятеро: я, Решетов, Инге, Лозин и Остров. Почти в одно время стали появляться в печати наши стихи.
   Зимой 1929 года мне и Саше Решетову правление ЛАПП предоставило творческую командировку. Нам было предложено несколько маршрутов, мы выбрали два - к нему в Осетки, потом ко мне в Рогачев.
   Дали нам командировочное удостоверение одно на двоих, порядочно денег, да и свои были у нас, так что оделись мы с Сашей с иголочки серого драпа полупальто с каракулевым воротником, синие бостоновые костюмы-тройки, кепи из рыжеватого бархата, остроносые ботинки-джимми, хотя зима стояла, помнится, очень холодная.
   Но едем ведь в родные места, откуда ушли в жизнь, значит, надо не только на людей посмотреть, но и себя показать.
   Правда, ни у кого из нас еще не было своих книг, но на страницах ленинградских газет и журналов уже порядочно опубликовано стихов, и мы везем их с собой в дерматиновых портфелях, специально купленных в дорогу.
   Хорошо, что Сашин отец, Ефим Парфенович, догадался захватить валенки и романовские тулупы, - ведь дорога от Невеля до Осетков неблизкая.
   Ефим Парфенович, среднего роста, с небольшой кудлатой бородой, седой от изморози, сидит впереди на крестьянских розвальнях, нахлестывает кнутом гнедую, время от времени почтительно поглядывая на нас через плечо.
   - Как, сынки, не озябли?
   - Куда там, Ефим Парфенович, - отвечаю я за Сашу, - в таком тулупе да в валенках - хоть на Северный полюс.
   Саша стал расспрашивать отца, что нового произошло в родных Осетках, много ли крестьян вступило в колхоз, есть ли такие, что пожелали остаться единоличниками.
   - Есть, сынок, - говорит Ефим Парфенович и называет несколько фамилий односельчан. - А мы-то, сынок, из самых первых вступили в колхоз.
   - Значит, в Осетках у вас все спокойно?
   - Бывает, что и нет, народ ведь, знаешь, разный...
   В ту зиму и на Псковщине шла коллективизация, пора тревог и надежд простых хлебопашцев, но и там не все было гладко, не обошлось и в Осетках без борьбы: нет-нет да и прогремит среди ночи кулацкий выстрел из-за угла по избам деревенских активистов.
   Ефим Парфенович рассказал, что еще с осени свел скотину на общественный двор, сдал в колхоз соху, борону и все остальное, что полагалось, и к приезду Саши был уже избран в правление.
   На вопрос сына, кого же именно коснулись перегибы, Ефим Парфенович признался, что некоторые селяне, правда крепкие середняки, то ли по ошибке, то ли по навету попали в число раскулаченных, и вряд ли это справедливо, и назвал чью-то фамилию.
   Александра будто обожгло. Он сбросил с себя тулуп, спрыгнул с саней и побежал следом, широко размахивая руками.
   Отец осадил коня.
   - Неужели и их тоже?! - закричал Саша.
   - Было дело, Шура Ехвимович, - виноватым голосом ответил отец, впервые назвав сына уважительно по имени-отчеству.
   Александр торопливо закурил диковинную, как показалось отцу, папиросу с коротким, кремового цвета мундштуком и длинной табачной набивкой - это были "посольские", которые на Сашиной фабрике готовили по специальному заказу, - и, часто затягиваясь, с минуту постоял в распахнутом, несмотря на стужу, полупальто.
   Волнение друга передалось и мне, и я тоже слез с саней.
   Ефим Парфенович бросил на колени вожжи, и лошадь сама пошла по снежной дороге, петлявшей среди белых холмов и негустого леса; на поворотах сани то и дело стукались о тонкие стволы берез.
   ...В Осетках было неспокойно, и Ефим Парфенович, оберегая наш сон, по ночам ходил вокруг избы с охотничьей берданкой. А чуть начинало светать, он, чтобы не будить нас, тихонько возвращался со своего дежурства, сбрасывал на пол тулуп и тут же ложился поспать часок-другой.
   Должно быть, кто-то в Осетках принял нас, вернее, меня за прибывшего из города уполномоченного по коллективизации, и однажды среди ночи, несмотря на бдительность Ефима Парфеновича, раздался выстрел в окно.
   К счастью, пуля никого не задела, застряла в комоде, который стоял у противоположной стены. С этой ночи, по совету Марии Павловны, Сашиной матери, мы укладывались спать не на топчан, а на пол у глухой, без окон стены.
   А вечера все это время были такие ровные, такие лунные, что тянуло из жарко натопленной избы в лес, наполненный сказочным сиянием.
   В один из таких рождественских вечеров за нами приехал зять Решетовых Онуфрий Петрович и увез к себе в соседнее село.
   Впряженный в легкие санки гнедой жеребец несся во весь дух через холмистые белые поля, потом круто свернул в лес, где вдоль дороги стояли, как гигантские свечи, стройные голубые сосны.
   - Чуешь, друг! - кричал мне в ухо Александр, задыхаясь от встречного ветра. - Чуешь, какая тут у нас российская поэзия!
   - А то не чую! - отвечал я ему в тон, хотя мысль о том, что "поэзия", чего доброго, из-за какого-нибудь дерева вдруг оборвется выстрелом, нет-нет да и приходила в голову.
   Ни я, ни Саша не знали, что у Онуфрия Петровича на всякий случай под сеном припрятано охотничье ружье.
   - Наверно, в твоем Рогачеве этого нет?
   - Есть и там свои прелести...
   Он очень любил свой, хоть и небогатый, озерный край, где родился, рос и где еще мальчиком вместе с отцом и старшим братом Алексеем убирал дикие валуны с небольшого участка земли, готовя его под будущее поле. Сеяли рожь, овес, ячмень, но урожая почти никогда не хватало до нового, и, как заведено было здесь исстари, после рождества отправлялся Ефим Парфенович со своими мальцами валить лес, который пилили на швырок и отвозили в Невель на базар, а на вырученные деньги покупали керосин, мыло, соль, спички и кое-что из одежды.
   - Однажды, когда я был еще маленьким, - рассказывал Саша, - мы с отцом везли в Невель продавать швырок. Был ясный день, хоть и очень морозный. Лошади нашей из-за тяжелых саней с дровами, понятно, не разогнаться, а путь неблизкий. И так она, гнедая наша, вдоль всей спины покрылась изморозью и такие у нее с губ свисали сосульки, что стала непохожа на себя. Сижу и с удивлением гляжу на нее. Вдруг замечаю, что кто-то из наших, должно быть брат Алеша, то ли по ошибке, то ли второпях отец всегда торопил, - положил среди березовых чурок несколько осин, и я сказал об этом отцу. А был он у нас крутого нрава, вспыльчив. Подумав, что это я прибавил осины и теперь из-за нее не возьмешь за швырок настоящей цены, как напустится на меня да как огреет кнутом, я вывалился из саней в снег и, еле поднявшись, кинулся в ближний лес. Когда отец догнал меня и усадил в сани, я сквозь слезы огляделся вокруг и, не поверишь, прочитал вслух:
   Не продать тебя, осина,
   Не горишь без керосина...
   И это, представь себе, были мои первые стихи. С тех пор я уже не мог дня прожить без поэзии. Были у нас в избе на полочке томики Некрасова, Кольцова, Никитина в старых сытинских изданиях, и зимними вечерами отец по моей просьбе при дымной лучинке читал мне из этих книжек стихи, и так они мне западали в душу, что ночью уже спать не мог - лежу и повторяю вслух: "Поздняя осень, грачи улетели, лес обнажился, поля опустели" - и тут же сам пробую сочинять что-то, а слова мои никак не лезут в строку, не звучат, и от обиды заливаюсь горькими слезами. Мама подбежит ко мне, спросит, не заболел ли, а я все плачу, ничего сказать не могу. - И заключил: - Вот, друг Михалыч, как это у меня началось.
   Характером Александр весь в отца, тоже вспыльчив, крут, нередко груб, но исключительно правдив, честен, а в дружбе верен бесконечно.
   Когда и мне однажды пришлось пострадать от клеветы, первым, кто пришел мне на выручку, был Саша, хотя делал он это, как я после узнал, втайне от меня, по долгу своей партийной совести.
   И так было у него не только со мной.
   Дело прошлое - наверно, могли бы то же самое сделать при желании другие, знавшие меня не хуже Саши, но проявили равнодушие: как-никак своя рубашка ближе к телу.
   Но я немного отклонился в сторону...
   Мы провели в Осетках около двух недель, и за это время в избе у Решетовых побывало чуть ли не все село. Приходили степенные старики, называвшие Сашу уважительно Шурой Ехвимовичем, и его сверстники-одногодки.
   Со стола не убиралось угощение, не говоря уже о диковинных папиросах в красочных коробках, которых тут сроду никто не видывал. Гости осторожно брали их, с удивлением рассматривали и, закурив, как можно дольше не выпускали дымок - так он был приятен.
   А Ефим Парфенович, можно сказать, таял от счастья, от гордости за сына, который вернулся из Ленинграда не по годам самостоятельный, разумный, к словам которого прислушивались даже старые, уважаемые люди.
   Эти встречи обычно заканчивались за полночь. Мы с Сашей читали стихи. Сперва он заставлял читать меня, и, хотя мои стихи были далеки от сельской жизни, слушали их со вниманием.