Она встала, но почему-то не торопилась уйти.
   - Что у вас еще, Кувшинкина?
   - Разрешите, товарищ лейтенант, я еще два слова добавлю.
   - Добавьте.
   - Так вот, может, это нечестно перед боевыми друзьями по батарее, только жить мне не дает желание служить в пехоте, в разведке, чтобы за "языками" ходить. Ничего не могу с собой поделать: ненавижу фрицев до того, что в другой раз как подумаю, что есть они на земле, спать не могу. Да я бы их вот этими руками, - она показала свои маленькие руки, - вот этими самыми душила бы их. - И к замполиту: - Вы уж извините меня, товарищ лейтенант, что стремлюсь уйти с батареи. Сами видите, причина у меня уважительная.
   Саша был в восторге от Тани Кувшинкиной.
   - Вот она, моя девушка со "Светланы"! - восторженно произнес он. - У меня, Таня, есть стихотворение "Девушка со "Светланы". Правда, я написал его давно, когда ты была еще совсем маленькая.
   Таня удивленно посмотрела на Решетова.
   - Что же вы не прочли его?
   - Теперь жалею, что не прочел. Непременно перепечатаю на машинке и пришлю тебе, Таня, на память.
   - Честное комсомольское?
   Тут стали рваться снаряды.
   - Разрешите идти, а то мне - к телефону!
   Она повернулась "кругом" и побежала вверх по ступенькам на огневую позицию.
   Мы пробыли на батарее двое суток и на раннем рассвете, воспользовавшись затишьем, отправились в обратный путь.
   - Ну, друг Ехвимыч, понравилось тебе у наших зенитчиков?
   - Спасибо тебе, Михалыч! Чувствую себя на месте!
   Все эти дни Саша жил мыслью написать второе стихотворение под старым названием "Девушка со "Светланы", и в голове у него уже рождались строки. Время от времени, словно проверяя себя, он читал их мне, но стихи давались ему трудно, и он так и не дописал их до конца.
   К нашей общей печали, а Сашиной особенно, в дни больших апрельских налетов на Ленинград - немцы сопровождали целые армады своих бомбардировщиков жесточайшими обстрелами - от прямого попадания в блиндаж погибла Таня Кувшинкина. Когда ее откопали, она так и сидела, склонившись над аппаратом с телефонной трубкой в руке.
   Решетов был потрясен гибелью девушки со "Светланы". И в тот же день в один присест написал в очередной номер газеты "Клятву ленинградки":
   Не плакать по верному другу,
   Не плакать по милому сыну,
   Не плакать по кровному брату
   Велит нам немолкнущий бой!
   Быть воина верной подругой,
   Быть матерью сына-героя,
   Быть брата достойной сестрою
   Велит нам наш город родной!
   Справедливости ради следует сказать, что газетные корреспонденции писал он медленно, хотя в свое время, помнится, пробовал свой силы и в прозе. Он жил стихами, считая, что голос поэта должен звучать в эти грозные дни неумолчно, и наш редактор, идя навстречу Решетову, больше всего ждал от него стихов.
   Без всякого сомнения, написанное им в дни войны и блокады занимает в поэтической летописи тех лет свою особую страницу.
   За короткое время мы успели побывать не только на зенитных батареях, но и в прожекторном полку, и в полку ВНОС. Посты наблюдения и оповещения, как правило, были расположены в лесистой местности, и не только на вышках, но и на макушках высоких деревьев.
   Побывав на таком посту в районе Колпина, Саша взобрался на макушку сосны и, взяв у дежурного бинокль, несколько минут смотрел на передний край обороны. Спустившись на землю, стал уверять меня, что ясно видел вражеские траншеи и немцев, сидевших в них.
   - Давай, Михалыч, залезь на дерево, - предложил он.
   Но я отказался - нужно успеть побеседовать с бойцами и возвращаться в редакцию, где мне предстояло дежурить по номеру.
   Был конец апреля, дороги раскисли, и, хотя силенки наши были на пределе - сказывалось недоедание, - за разговорами быстро летело время и не столь дальним показался путь от Колпина.
   Говорили о всяком и разном, но больше всего о родине, о дружбе, о любви... И конечно, читали друг другу стихи, и старые, и только что написанные.
   ...Однажды мы пораньше освободились в редакции, и Саша увел меня к себе на новую квартиру на Петроградской стороне. Разыскав чудом уцелевшую "довоенную" луковку, разрезал ее на равные дольки и стал вспоминать нашу первую встречу летом 1925 года в поезде, и как он угощал меня салом с огурцами.
   - А нынче, прости, ничего, кроме луковки, нет...
   Признаться, я чувствовал, что он в этой квартире вроде бы не в своей тарелке, и не потому, что было неуютно и холодно - стужа в блокадную пору гуляла по всем ленинградским квартирам, - он ощущал этот холод не телом, а душой.
   Я знал, что он не был счастлив с женщиной, к которой ушел перед войной, оставив семью, и, когда я заговорил об этом, Александр беспомощно махнул рукой и ничего не ответил.
   Зато как тревожился и тосковал о дочери Светланке, долго не получая о ней известий. К слову сказать, с этой тревогой жил он все годы и мучился страшно, когда Светлана уезжала в Сибирь с геологической партией. Звонил мне ежедневно с одной и той же фразой:
   - Все еще ничего нет от Светланы, не случилось ли чего с ней? Зайди, пожалуйста, а то у меня на сердце камень-валун обомшелый...
   К сожалению, наша совместная работа в армейской газете оказалась непродолжительной. С приходом нового редактора начались между ними трения, уладить их мне не удалось, и Саша решил уйти.
   На несколько дней он куда-то исчез, потом пришел за своим чемоданчиком.
   - Ты куда?
   - Завтра получаю назначение, - сказал он. - Отправляюсь в пехотную часть, а в какую именно, еще точно не знаю. - И, прощаясь, прибавил шутливо: - Пехота, сам знаешь, царица полей.
   - Зато артиллерия - бог войны!
   - Это верно, - улыбнулся он, - так пусть хранит тебя твой бог войны! Чтобы после победы встретились! Спасибо тебе, дружище, за все, что для меня сделал.
   До самого конца войны мы не виделись. Раза два или три получал я от него коротенькие письма, в последнем он сообщал: "Пишу тебе из Европы, так что легко тебе догадаться, сколько уже прошел вперед..."
   Он действительно прошел от стен Ленинграда и до Австрии так, как дай бог каждому пройти такой славный путь!
   ...Особенно памятно время, когда накануне своего шестидесятилетнего юбилея он готовил к изданию итоговую книгу "Из моих десятилетий". Он был уже очень болен, страдал, но частенько вызывал меня к себе посоветоваться, какие стихи включать в сборник, а какие не включать.
   В октябре 1969 года книга "Из моих десятилетий" вышла в свет, и Решетов не скрывал своей радости. Это действительно одна из лучших книг поэта, итог сорока лет творческой работы.
   Еще три года судьба подарила мне возможность встречаться с моим другом, разговаривать с ним, хотя каждая встреча оставляла грустное чувство, тяжко было видеть его страдания.
   Уже в последние дни жизни, в больнице, слабеющей рукой написал он исповедальное стихотворение:
   За буйную молодость, что ли,
   Ты платишь
   На склоне годов
   Полуночным стоном от боли,
   Дневною молитвой без слов.
   Но только с любого распятья,
   И смертную чувствуя дрожь,
   Раскаянья или проклятья
   Ты молодости не пошлешь.
   Не сказки о ней и побаски
   Ты помнишь,
   И верится: вот,
   Родством дорожа по-солдатски,
   Нагрянет она
   И спасет.
   Не нагрянула и не спасла.
   До сих пор отдаются в моем сердце слова Сашиной матери Марии Павловны, прекрасной русской женщины, слова, стоном вырвавшиеся из ее груди над гробом любимого сына:
   - Я свою дорогу сынами устлала...
   За две недели до кончины Саши пришло к ней известие о смерти старшего - Алексея.
   Четыре сына, четыре буйно цветущих дерева рухнули, как в бурю, на ее долгом - из девяти десятилетий - жизненном пути...
   ЕЛИЗАР ТИМКИН
   1
   В последний раз я заезжал к Елизару Власовичу Тимкину по пути в Охотск, куда из-за непогоды мне так и не удалось попасть. На трое суток зарядили нудные дожди, и до того они размыли летное поле, что ни сесть, ни подняться самолетам не было никакой возможности.
   Я уже хотел было плыть морем, но штормило, и пароход, по слухам, отстаивался где-то в тихой бухте, ждал, как тут говорят, пока затишает.
   Чтобы не тратить попусту время - мне еще предстояло после Охотска побывать на Амгуни, - попросился на попутный катер и, добравшись к ночи в поселок Тыр, отправился искать пристанище.
   В доме, куда я постучался, хозяйка, встретив меня у порога, сказала, что у них очень тесно - четверо внучат приехали на каникулы - и даже на полу не найдется местечка.
   - А вы спробуйте сходить к Тимкиным, - посоветовала она, - у Елизара Власича места свободного много, у них завсегда живут командировошные...
   - Какой он из себя, Тимкин? - спросил я, подумав, что это, должно быть, не тот, которого я знаю. Ведь Елизар Власович, как мне было известно, живет в Чомигане.
   - Невысокий такой, в очках. Он туточка у нас клубом заведывает. - И прибавила: - Добрый человек, не откажет.
   Я шел в сплошной темноте, увязая сапогами в грязи, ориентируясь по тусклым огонькам в окнах домов, раскинутых вблизи высоченного Тырского утеса, и вспоминал, как впервые познакомился с Елизаром Власовичем Тимкиным. Признаться, я не очень был уверен, что иду к нему именно, хотя по всем приметам и еще по тому, что сходились не только фамилия, но и имя-отчество, должно быть, это был тот самый Тимкин.
   И еще вспомнилось, как в один из своих давнишних приездов в Москву, встретившись с Иосифом Уткиным, я рассказал ему о Елизаре Тимкине, и до того взволновала поэта судьба этого человека, что Иосиф Павлович вскочил с кресла, выбежал из-за письменного стола и в категорической форме потребовал:
   - Слушайте, немедля отбросьте все остальное и садитесь за поэму! Пусть на это уйдет два-три года, поверьте моему слову, стоит! - И, немного успокоившись, мечтательно, как бы думая вслух, продолжал: - А ведь всего-навсего культпросветчик, и фамилия у него, прямо скажем, по должности: Тимкин! А какая сила души, какое мужество! Нет, дорогой мой, вы счастливый, что живете на Дальнем Востоке и можете общаться с такими людьми, как ваш Тимкин!
   Начну, однако, с самого начала: как встретился с Елизаром Тимкиным и зачем зимой 1937 года ехал из Хабаровска в Москву.
   Я находился в Биракане, когда в адрес нашего "Тихоокеанского комсомольца" пришла телеграмма из ГИХЛа за подписью Иосифа Уткина: "Вопрос издания вашего сборника стихов "Дальний Восток" решен положительно. Сообщите возможность приезда в Москву для работы над рукописью".
   Чтобы не срывать задания газеты, наш новый редактор Борис Осипович Фейгин решил ничего не сообщать мне в Биракан, а дождаться моего возвращения.
   Когда я через три дня вернулся в Хабаровск, Фейгин строго и в то же время несколько восторженно сказал:
   - Быстренько садись и разгружай все, что привез из командировки.
   - Что так спешно? - удивился я, подумав, что материал нужен в очередной номер.
   Редактор сдержанно улыбнулся, снял свои большие круглые очки, поднес к глазам телеграмму и зачитал ее.
   - От самого Иосифа Уткина, понял? - сказал он со значением. - Так что быстренько разгружайся и кати в Москву. Хочешь - в счет отпуска, не хочешь - на свой собственный кошт. И так и так можно.
   К слову сказать, Борис Осипович Фейгин, как и его предшественник Владимир Шишкин, очень нравился нашему редакционному коллективу. Опытный комсомольский вожак, он был выдвинут в Профинтерн и несколько лет работал под руководством Лозовского. Он умел внести живинку в любое редакционное задание, знал, кто из сотрудников на что способен, и даже у самых неумелых зажигал божью искру, без которой ничего путного в газету не напишешь. Если материал у них не удавался, сам переписывал его, только бы не обидеть человека. Правда, за свою излишнюю доверчивость нередко страдал, но и в этом случае, в отличие от Шишкина, ни на кого не таил обиды и брал вину на себя.
   ...Я уже собрался идти на вокзал, прибежал проводить меня мой товарищ Миша Есенин. Чуть ли не со дня моего приезда на Дальний Восток мы были с ним неразлучны и редкий день не виделись. Он - один из моих немногих друзей, на кого можно было положиться и от кого ничего не нужно таить. Узнав, что книга моя в Москве одобрена, он радовался так, точно не мне, а ему, Мише, выпала такая удача.
   Кое-кому, правда, наша дружба казалась странной, ведь он не был ни литератором, ни журналистом, - по профессии финансовый работник Миша Есенин в свои двадцать два года уже занимал ответственный пост в краевом тресте. Но я давно заметил, что душа моего друга больше лежит к литературе, потому что он не пропускал ни одного писательского собрания, ни одной творческой дискуссии и постоянно находился в среде дальневосточных литераторов.
   Среднего роста, плотного сложения, с правильно очерченным, открытым лицом и светлыми, зачесанными назад волосами, Миша, помнится, очень нравился Фадееву. Когда мы, начинающие, собирались в номере у Александра Александровича, всегда с нами был и Миша Есенин. Однажды Фадеев спросил его:
   - Ну а ты, кареглазый, что собираешься мне прочесть?
   Миша от смущения покраснел, заерзал на стуле и растерянно пробормотал:
   - Извините, Александр Александрович, ничего не собираюсь...
   - А я, признаться, подумал, что ты поэт. Уж очень ты на поэта похож!
   Тут вмешался Петр Комаров:
   - Наверно, парень исподволь что-то сочиняет, да до поры до времени таит.
   ...Узнав, что я собираюсь в Москву в своем изрядно поношенном кожушке на цигейке - в командировках я частенько подкладывал его под голову, - мой друг пришел в смятение:
   - Да ты что, срамиться едешь? Москва, знаешь, слезам не верит! Где-где, а в столице особенно по одежке встречают и по уму провожают.
   - Что же делать?
   - А вот что! - И, сняв с себя модную по тому времени полудошку из собачьей шкуры мехом наружу, отдал мне. - Бери надень, а я тут похожу в твоем кожушке.
   Курьерский поезд в то время шел из Хабаровска в Москву около десяти суток, однако нам, дальневосточникам, такая долгая дорога не была в тягость. Едва только состав отойдет от станции, пассажиры, перезнакомившись, начинали жить одной дружной семьей.
   Каких только людей не встретишь, бывало, в экспрессе! Словно их специально созвали сюда со всех уголков огромного края - от таежной реки Урми и до берегов Берингова пролива; кто впервые за пять лет едет в свой полугодичный отпуск, кто возвращается из экспедиции, кто - в командировку, решать хозяйственные дела в наркомате.
   Это нынче воздушный лайнер "ИЛ-62" перебрасывает с берегов Амура в Москву за каких-нибудь семь-восемь часов и пассажиры знакомятся между собой шапочно, а в ту давнюю, повторяю, пору даже первые знакомства переходили в дружбу, и длилась она нередко долгие годы.
   Так подружился я в той дороге с Елизаром Власовичем Тимкиным, человеком, как я после узнал, необыкновенным, хотя ни своим внешним видом, ни тем более профессией он не выделялся.
   Он и в вагоне старался держаться особняком, почти на каждой станции бегал со своим медным чайником за кипятком, потом долго и тщательно заваривал, отсыпая из пачки ровно три ложечки чая, и укутывал чайник махровым полотенцем, чтобы он не остыл, пока наша компания не освободит столик.
   Низкого роста, щупленький, с узкими, покатыми плечами, вытянутым, озабоченным лицом, в старомодных очках в металлической оправе со скрепленными медной проволокой дужками, к тому же без правой руки - рукав был загнут повыше локтя и пришпилен английской булавкой, - он как уткнется в газету, так и не отложит ее, пока не прочтет всю от начала до конца.
   Мы только знали, что живет он постоянно где-то на Севере и едет в Москву показаться врачам-окулистам.
   Я хотел уступить ему нижнюю полку, но Тимкин решительно отказался, заявив, что любит ездить на верхней, в кассе ему даже предлагали нижнюю, но он попросил верхнюю.
   - Наверху спокойней, - сказал он. - Можно в свое удовольствие почитать, а у меня как раз в чтении пробел образовался. Ведь мотаешься по тундре, света белого не видишь, то на оленях, то на собаках, а то и на своих двоих, так что не до чтения. Да и газеты приходят к нам пачками сразу за месяц, и не успеваешь их прочесть. Зато в дороге отлежусь малость и восполню свои пробелы...
   Хотя у него это довольно ловко получалось - лезть на верхнюю полку: разуется, станет на краешек нижней, обопрется локтем здоровой, левой руки о верхнюю и вскинется на нее, - мне, признаться, становилось не по себе, но что поделаешь, если человек стоит на своем.
   - А кто вы, Елизар Власович, по профессии? - как-то спросил я.
   - Культпросветчик, - сказал он тихо, со смущенной улыбкой, словно стеснялся своей не ахти какой громкой профессии, хотя в начале тридцатых годов, когда партия посылала на Север своих лучших людей поднимать целые народы из тьмы прошлого к свету новой, социалистической жизни, работники, подобные Тимкину, были в большой чести.
   Елизару не исполнилось и двадцати лет, когда его, секретаря сельской комсомольской ячейки, вызвали в крайком ВЛКСМ и предложили в порядке мобилизации ехать на Север.
   Был бы Елизар одинок, не задумываясь, дал бы свое согласие: раз нужно, так нужно! Но он недавно зарегистрировался в загсе с Ниной Образцовой, заведовавшей фельдшерским пунктом в том же таежном селе.
   - А Нина твоя комсомолка? - спросил секретарь крайкома.
   - Разумеется!
   - Тогда, Тимкин, будем считать вас обоих мобилизованными. Разрывать брачные узы, сам понимаешь, не имеем никакого морального права! - И рассказал, что краевой комитет партии принял специальное решение о посылке в северные районы большой группы коммунистов и комсомольцев. - Дело это, сам понимаешь, ответственное. Десятки, как их принято называть, малых народов до сих пор живут по старинке, находятся под сильным влиянием шаманов, верят в духов, соблюдают дикие обычае предков. Этим пользуются разные темные людишки, вроде скупщиков пушнины. Приезжают в стойбища, спаивают людей и забирают за бесценок дорогие меха. А пушнина, Тимкин, чистое золото! Государство не может мириться, чтобы драгоценные меха, добытые трудом и потом честных советских граждан, шли в руки торгашей и мошенников! В самое ближайшее время по всему Северу откроются магазины системы "Интегралсоюз", куда охотники и оленеводы смогут сдавать пушнину по твердой государственной стоимости и получать взамен все необходимое для нормальной жизни. Ясно тебе, Тимкин? В дальнейшем, как указывается в решении крайкома, будет стоять вопрос о переводе кочевых народов на оседлый образ. На местах стойбищ возникнут благоустроенные поселки с добротными домами, школами-интернатами, клубами. Перед тобой, Тимкин, и стоит задача правдивым партийным словом, а где нужно - и личным примером убедить северян начать жить по-новому. Трудное это дело - повернуть сознание людей, тут не обойдется без борьбы, ибо темные силы в лице, скажем, шаманов, где открыто, а где и скрытно, исподволь будут вам сопротивляться! - И, глянув в упор на Елизара, закончил: - Думаю, теперь ясно тебе, товарищ Тимкин, какие перед тобой партия ставит задачи!
   Елизар слушал, волновался, у него потели очки и он, не снимая их, залезал под стекла своими длинными тонкими пальцами и протирал. Он ничего, к удивлению секретаря крайкома, не записал себе в тетрадку, и тот спросил.
   - Ты что это, Тимкин, вроде пропускаешь мимо своих ушей установку нашей партии? Я тебе, можно сказать, целый доклад прочитал, а ты ни слова не записал.
   - Да ты что, товарищ секретарь, разве я могу пропустить мимо ушей установку партии?! - с обидой произнес Тимкин.
   - Значит, запомнил все?
   - А как же, слово в слово!
   - Хорошая, видать, у тебя память...
   - Не жалуюсь, - улыбнулся Тимкин.
   - Тогда запомни и это: через десять дней вы с Ниной... кстати, она на твоей фамилии?
   - Нет, на своей осталась, - сконфуженно признался Елизар и заморгал близорукими глазами. - Теща отсоветовала. Сказала, что отца у Нины нет, так пусть хоть фамилию его сохранит. Да и куда благозвучнее Образцова, нежели Тимкина. А я возражать не стал. В конце концов, не в фамилии дело, раз мы друг друга любим.
   - Правильно, Елизар, это по-комсомольски! - одобрительно произнес секретарь.
   Когда Елизар с Ниной в назначенный срок прибыли в Хабаровск, им предложили на выбор любой из северных районов. Они выбрали малоизвестный Чомиган, где на побережье обитают кочевые стойбища не то эвенов, не то эвенков - Елизар в то время не очень разбирался.
   Прямого сообщения в ту пору туда не было. Около двух недель добирались они где на рыбацких шхунах, где верхом на вьючных оленях.
   Елизар Власович не предполагал, что чуть ли не с первого дня своего приезда в стойбище он ввяжется в борьбу с шаманом Тырдой.
   Это был, по словам Тимкина, лет пятидесяти эвенк, пышущий здоровьем, очень скрытный, редко покидавший свой чум. Через своих доверенных людей он находился в курсе всех начинаний Елизара и Нины и в последний момент, когда, казалось, они своего добивались, срывал все дело. А случись в стойбище беда - кто виноват? Они, Елизарка с Нинкой! Провалился под лед пятилетний мальчуган - это русские принесли несчастье! Родила Пайпитка мертвого ребенка - то же самое! Не пошла бы Нинка тайком от людей помогать роженице, все было бы в порядке, ребенок родился бы живой и здоровый. Но разве могла Нина Образцова, фельдшерица, остаться безучастной к мукам роженицы, если муж отвез ее подальше от стойбища и оставил одну в холодной, без очага юрточке. Понятно, что Нина, узнав об этом, поспешила Пайпитке на помощь.
   За трое суток, что Пайпитка находилась в холодной, с обледеневшими стенами юрте, она простудилась, и температура у нее подскочила до сорока градусов. Как ни объясняла Нина, что скорей всего это и была причина, что Пайпитка родила мертвого ребенка, эвенки не поверили, ибо так уж было у них заведено от века - оставлять роженицу в одиночестве.
   И люди, подстрекаемые шаманом Тырдой, не только отвернулись от Нины и Елизара, но среди ночи, когда те спали, снялись с насиженного места и откочевали подальше в тундру.
   Когда Елизар чуть свет вышел из чума, вокруг уже не было ни стойбища, ни людей.
   Кто-то, должно быть из жалости, оставил им верхового укчака и двух собак из упряжки, - после Тимкин узнал, что это сделал муж Пайпитки Халида.
   Трое суток прожили они на пустынном, обезлюдевшем берегу, не зная, что делать. За это время дважды выпадал снег, он засыпал следы, и если бы Тимкин надумал пуститься вдогонку, он не знал бы, в какую именно сторону нужно ехать.
   Но не таков Елизар, чтобы пасть духом. Он велел Нине собрать в суму весь их небогатый скарб, и на рассвете верхом на укчаке они отправились в путь. К счастью, ездовые собаки, обладавшие острым нюхом, вскоре учуяли, куда откочевали эвенки, и повели за собой укчака.
   Погода с утра выдалась скверная, но в полдень немного посветлело. Они ехали весь день, так никого и не встретив, и решили к вечеру устроить привал. Развели костер, залезли в спальные мешки - кукули и, разморенные теплом оленьего меха, быстро заснули.
   Разбуженные глухим звоном ботала, что висел на шее у оленя, вылезли из кукулей и увидали яркий восход солнца. Оно поднималось над горизонтом, огромное, чистое, окрасив снег в малиновый цвет. Наскоро перекусили, сели на оленя и двинулись дальше.
   - В полдень, - рассказал Елизар Власович, - мы уже были в новом стойбище. Правда, эвенки еще не успели устроиться, только один чум поставили для Тырды.
   Хотя люди встретили Тимкина и Нину угрюмым молчанием, Елизар заметил, что они чувствуют себя виноватыми, вроде стыдятся своего поступка, и, вместо того чтобы высказать свою обиду, Елизар произнес мягко, будто ничего особенного не произошло:
   - Друзья мои, мы с Ниной благодарим вас, что, уходя, оставили нам верхового укчака и двух добрых собак из упряжки. - Он протер пальцами стекла очков, окинул взглядом стоявших вокруг людей и улыбнулся: Наверно, никто из вас не хотел, чтобы мы надолго оставались одни и погибли с голоду. - И, приметив, как оживился Халида, спросил его: - Не твой ли это укчак и не твои ли собаки?
   - Мои, однако!
   - Спасибо тебе, Халида! А вообще-то, друзья мои, нехорошо оставлять товарищей в беде. Да и не принято это у вашего народа. Вот уже вторую зиму мы с Ниной живем вашими заботами, стараемся для вас, не требуя за это ни благодарности, ни платы. А Тырда? Не успели прийти сюда, первым делом поставили чум ему, а женщины с детишками на снегу спят. Разве они здоровее Тырды? Мог бы он на снегу поспать, ничего бы с ним не случилось. Верно я говорю?
   - Верно, конечно, - опять сказал Халида. - Однако, как пришли сюда, Тырда велел ему чум ставить.
   В это время из чума показался шаман. Глянул на небо, позевал, почесался и засеменил к толпе. Люди расступились, пропуская его. Приземистый, плотный, с широким, плосковатым лицом, на крепких, искривленных внутрь ногах, обутых в мягкие торбаса из камусов, он подошел вплотную к Елизару и зло, с вызовом посмотрел на него.
   - Опять худо про меня говоришь, Елизарка? - спросил шаман и, не дождавшись ответа, заявил: - Все равно люди знают: твоей правды нет, а моя есть!