А про Шуру Ехвимовича и говорить нечего, он просто завораживал своим чтением - ведь стихи его были о родной природе, о селе, где прошло его детство, и Сашины земляки как бы в новом свете увидали свой, казалось бы, не столь уж приметный край: поэт сумел найти в своих стихах о родине новые, яркие краски, сердечное тепло, искренность и, главное, сыновью верность.
   И это осталось у него на всю жизнь.
   Отца и мать не выбирают
   Какие есть, таким и быть.
   Не знаю, кто родному краю
   Обиду смеет предъявить...
   Хотя дни, проведенные в Осетках, несколько и омрачились у Саши личными переживаниями - нет-нет да заговорит с грустью о несостоявшемся свидании с любимой девушкой, - встреча с родными местами вдохновила его на новый большой цикл стихов. Правда, написал он его позднее, в Рогачеве.
   В ночь накануне нашего отъезда мы спали на топчане - с пола ужасно дуло. Ефим Парфенович, надев овчинный тулуп и взяв охотничью берданку, пораньше отправился в свой караул. Чтобы мы не опоздали к поезду, он разбудил нас чуть свет. Мария Павловна уже возилась около русской печи, стряпала блины, жарила мясо на завтрак.
   В восьмом часу утра, когда морозный туман еще держался в низинах, мы поехали на станцию.
   Мария Павловна шла за санями с добрую версту в своей простенькой крестьянской одежде, очень красивая, статная, и на ресницах у нее смерзались слезы.
   2
   ...Рогачев встретил нас метелью. Не успели мы выйти из вагона, как подскочили извозчики, и среди них худенький паренек в синей поддевке и шапке-ушанке, сползавшей ему на глаза. В мгновение ока схватил он у Саши чемодан, взвалил на плечо и побежал к стоянке. Знавшие меня с детства старые извозчики обиделись, что мы предпочли этого бойкого паренька, который, как они заявили, без году неделя, как появился около вокзала.
   - Куда изволите? - спросил паренек, когда мы сели в санки.
   Я назвал адрес.
   В ту пору в Рогачеве было всего несколько кирпичных зданий, остальные - деревянные, крытые гонтом, и их почти не видно было среди высоких сугробов.
   - Как звать тебя, парень? - спросил извозчика Саша.
   - Ванька! - сказал он, глянув на него через плечо.
   - Худо, Ванька, что конь у тебя без бубенцов, - с напускной строгостью сказал Саша.
   - А зачем они, бубенцы, коли пассажиров нет? - И, хлестнув кнутом лошадь, прибавил: - Больше стоим, чем ездим. Вот вы сегодня первые, а с ночного поезда никто и не сошел.
   - Так вот что, Ванька, - сказал прежним серьезным голосом Саша, - дам тебе два червонца, и ты вози нас все время, пока будем жить в Рогачеве. Только чтобы у твоего мерина были бубенцы настоящие, с переливчатым звоном, понял? И чтобы ты с надлежащим к нам обращением...
   - Это как же? - не понял Ванька.
   - А очень просто - как мне в санки садиться, ты спроси: "Куда, барин?"
   - А рази вы барин? - усомнился Ванька и, повернувшись на облучке, в упор посмотрел на Решетова.
   - Что, не похож?
   - Вроде бы есть...
   - То-то, брат, - со значением ответил Саша и, достав два червонца, отдал их извозчику. - Значит, все запомнил, что говорил я тебе?
   - Запомнил, барин! - сказал Ванька и быстро сунул в карман червонцы: таких денег ему не заработать за зиму, дежуря у вокзала.
   Я не придал Сашиной затее никакого значения, подумав, что он просто решил пошутить насчет "надлежащего обращения", и даже порадовался, что к нему вернулось веселое настроение, но каково мне было, когда назавтра около нашего крыльца зазвенели бубенцы и на виду у соседей, только мы сели в санки, Ванька, запахивая мохнатую, из собачьей шкуры полость, громко спросил:
   - Куда ехать, барин?
   И так каждый вечер.
   В Рогачеве, где всякий человек на виду, с быстротой молнии разнесся слух, что я привез с собой какого-то барчука-недобитка, должно быть из бывших ("В Ленинграде, видать, такие еще не перевелись"), и просто удивительно, как мирится с этим моя мама.
   Знатная в городе женщина, общественница, депутат городского Совета, она очень дорожила своим честным именем, а тут в портняжной артели "Прогресс", где она работала, начали ее во всеуслышание порицать.
   - Ну, прошу вас, ребята, ведите себя прилично, - умоляла она нас, не тревожьте людей своей дикой ездой по ночам. - И к Саше: - Ну какой же ты барин, ведь сам говорил, что сын крестьянина-бедняка.
   Саша слушал и покатывался со смеху. Однако пообещал, что больше не будет выдавать себя за барина, и, когда вечером Ванька со звоном подкатил к дому, даже поругал его за излишний шум.
   Мы не тратили времени попусту. Решетов написал здесь цикл деревенской лирики, занявший в его творчестве заметное место.
   Все это, конечно, были только робкие подступы к первым книгам, изданным лишь через два года. До этого появился коллективный сборник "Дружба", куда вошли стихи Решетова, Лозина и мои. В нем должен был участвовать и Дмитрий Остров, но он уже перешел на прозу, и время от времени его рассказы появлялись в печати. Вскоре они составили книгу "В окрестностях сердца", к сожалению несправедливо забытую, хотя в ней собраны отличные, оригинальные до теме, сочные по языку, тщательнейшим образом отделанные рассказы.
   Дмитрий Остров написал за свою жизнь не так уж много, но почти все им написанное выдержало испытание временем. Можно сказать, что, начав свой литературный путь как поэт, Остров и в прозе остался поэтом.
   ...Как и велено было Ваньке, он несколько вечеров не приезжал греметь бубенцами, и мы с Сашей сидели дома, топили березовыми дровами печку - мой друг загодя сам наколол их ("Тут уж ты со мной, мужиком, не сравняешься!") - и, покуривая "посольские", обсуждали, какие стихи отправить в "Резец", где каждому из нас обещали дать по целой странице.
   В один из таких вечеров Саша попросил меня рассказать что-нибудь из моего детства, хотя кое-что уже знал со слов моей матери. Как всякая мать, она, понятно, говорила ему только о хорошем и радостном, но такого было не много у меня. И я рассказал, что после смерти отца мама, чтобы прокормить семью из шести человек, занялась художественным вышиванием. Когда-то в молодости она научилась вышивать по бархату и шелку, а тут вошли в моду такие вышивки, и к нам зачастили заказчики. Многие дамы в городе щеголяли в шелковых платьях с огромными розами, которые мама вышивала гладью, а молодые люди - в кремовых косоворотках с синими васильками.
   А у меня, к стыду моему, не было такой косоворотки, денег, чтобы купить сатину, никак не удавалось выкроить, и я стал ненавидеть маминых заказчиков.
   Однажды, когда принесли вышивать косоворотку моему однокласснику, с которым мы вечно ссорились, я опрокинул на готовую уже работу флакон чернил, не подумав, что придется уплатить за испорченный материал.
   И впервые, как я помнил себя, мама ударила меня по рукам железным аршином.
   Я убежал на улицу и всю ночь бродил на кургане около Днепра, решив никогда не возвращаться домой. Но голод не тетка. Когда я назавтра явился, мама со слезами стала просить у меня прощения.
   Мне стыдно было признаться другу, что до двенадцати лет я почти ничего не читал. Мечтая стать мастеровым, я меньше всего заботился о своем культурном развитии: тачать, скажем, сапоги - я учился сапожному ремеслу у нашего соседа - вполне можно, не читая книжек.
   Когда заведующий районной библиотекой Осип Лазаревич, друживший с нашей семьей, иногда зазывал меня к себе и чуть ли не насильно совал мне в руки какую-нибудь книжку, я волей-неволей уносил ее с собой, но до конца никогда не дочитывал.
   Но библиотекаря не проведешь, он по выражению моих глаз догадывался об этом и никогда не спрашивал, что мне понравилось в книге и что не понравилось, снимал с полки другую, еще более, по его словам, интересную.
   - Как начнешь читать, не оторвешься до самого конца, - говорил он. Это "Всадник без головы" Майн Рида. Мальчишки по целому месяцу стоят за ней в очереди.
   Так постепенно, раз за разом Осип Лазаревич возбудил во мне интерес к чтению, и я уже не мог обходиться без книг.
   В это же приблизительно время началось и в Рогачеве поветрие на сыщицкую литературу - о Нате Пинкертоне, Нике Картере и Шерлоке Холмсе, и достать эти тоненькие, в красочных бумажных обложках выпуски можно было только у Амвросия Егоровича Брея, старого холостяка, служившего регентом в большой каменной церкви, причем давал он читать про сыщиков не за деньги, а за продукты. Охотнее всего брал он свиное сало, яйца. У нас давным-давно ничего этого не было даже по большим праздникам, и я стал воровать яйца из курятника на соседском дворе, но крал по-божески, по два-три яичка, не более, и это долгое время не вызывало подозрений.
   Амвросий Егорович, высоченный, костистый, с узкой сутуловатой спиной и сильно выпиравшим кадыком на горле, каждое яичко проверял на свет и, удостоверившись, что они свежие, только из-под кур, давал за них одну, иногда две книжечки на сутки и предупреждал, чтобы не передавать другому лицу.
   Скоро счастье мое кончилось: обнаружив пропажу, соседи стали запирать курятник на большой висячий замок.
   Как-то Осип Лазаревич дал мне книжку "Красные дьяволята", и восторгу моему не было конца. Эти неуловимые "дьяволята" показались мне поинтересней сыщиков; во-первых, они были примерно моих лет, во-вторых, учили смелости, мужеству, бесстрашию, ведь все их головоломные приключения, от которых дух захватывало, творились не ради забавы, а помогали в борьбе с врагами революции - богатеями и бандюками.
   Не меньше десяти раз перечитал я "Красных дьяволят" и все не мог начитаться - до того они захватили меня! Я сгорал от зависти к ним, моим погодкам, причем ни разу не возникало у меня сомнения, что они в действительности существовали, а не писатель Бляхин придумал их.
   Да и как я мог сомневаться, если мне самому посчастливилось не только знать, но и дружить с таким же "красным дьяволенком" Костиком Быковым, маленьким кавалеристом из эскадрона чоновцев.
   Вошел в наш город эскадрон со стороны днепровского моста и по главной улице направился на воинский плац к старым пустовавшим казармам. В заднем ряду, замыкавшем строй, гарцевал в седле на низеньком кауром коне чернявый мальчишка лет тринадцати. Все на нем было как у остальных кавалеристов: островерхая буденовка с красной звездочкой на лбу, сшитая по росту серая шинель, сапоги со шпорами и, что самое для нас, ребят, удивительное, за спиной - настоящая, хотя и сильно обрезанная боевая винтовка, а на левом боку - шашка-коротышка, будто специально для него изготовленная.
   Я бежал, задыхаясь, в толпе мальчишек, с завистью глядел на маленького красного кавалериста, и, когда на следующий день чоновцы устроили для горожан скачки и рубку лозы, он совершенно очаровал меня. Пришпорив своего каурого коня, выхватив на полном скаку шашку из ножен, он помчался галопом через весь плац и, приподымаясь на стременах, принялся рубить направо и налево зеленую лозу в стойках, ни разу не промахнувшись.
   С этого дня я повадился ходить в казармы, подружился с Костиком Быковым - так он назвал себя, - и Костик, к моей радости, потянулся ко мне, истосковался, должно быть, по своим сверстникам. Но спросить его, откуда он родом и как попал в эскадрон, я не решился.
   Каждое утро водили мы на Днепр поить боевых коней, и однажды Костик разрешил мне сесть на каурого, и не было, я думаю, среди городских мальчишек счастливее меня.
   Окончательно покорил мое сердце Костик Быков, когда я узнал, что его, тринадцатилетнего, назначают в ночной караул, и не в паре со взрослым чоновцем, а одного. Ночи были тревожные, хотя германцы давно ушли из города. Время от времени прилетали цеппелины и сбрасывали бомбы на жилые кварталы. После каждого налета возникали пожары, стоило загореться одному дому, как огонь сразу же перекидывался на соседний; деревянные, крытые гонтом, они сгорали мгновенно. Добровольная пожарная дружина была маломощная, имела в наличии всего несколько одноконных повозок с бочками, и пока их наполняли ведрами водой из Днепра и доставляли к месту пожара, уже было поздно.
   По просьбе местных жителей командир чоновского эскадрона стал наряжать ночные караулы, потому что во время пожаров случались и грабежи.
   Когда я в один из вечеров по обыкновению пришел в казарму к Костику, он отослал меня домой.
   - Мне выспаться надо, - сказал он строго, - в одиннадцать ноль-ноль заступаю в караул.
   - А мне с тобой можно?
   - Воинским уставом посторонним запрещено!
   Домой я не пошел, слонялся невдалеке от казармы, ждал, пока в назначенное время оттуда покажется Костик.
   Город окутала тьма, накрапывал дождь, на улицах ни живой души. Я устал ходить, а дежуривший на каланче пожарник отбил в колокол только десять раз, значит, осталось ждать еще час. Как ни жутко мне было одному в темноте, ждал. Вот наконец пожарник отбил одиннадцать, и в ту же минуту из казармы показался Костик Быков в своей короткой шинельке, высокой буденовке, с винтовкой, шашкой, при шпорах, которые тонко позванивали в тишине. Прошелся туда и назад вдоль длинной казармы, постоял на углу, прислушался, осмотрелся вокруг, потом зашагал снова. Давай, думаю, подойду, не прогонит, и только я приблизился, Костик, не узнав меня в темноте, сорвал с плеча винтовку, вскинул ее и защелкал затвором.
   - Стой, кто идет?
   - Не стреляй, это я! - обмирая со страху, закричал я.
   - Черт бы тебя побрал! - сердито произнес он, опустив винтовку. Чуть-чуть не стрельнул. Ты разве домой не уходил?
   - Нет, не уходил...
   - Заруби себе на носу, - все тем же сердитым голосом сказал он. Часовой - лицо священное и неприкосновенное; если не знаешь ни пароля, ни отзыва, приближаться к нему нельзя. После предупреждения он обязан стрелять...
   - Так ты скажи пароль и отзыв, чтобы я знал.
   - Еще чего захотел! - и уже более мягко, почти с сочувствием, уступил: - Ладно, оставайся, раз пришел, только чтобы без всякого разговора. С часовым, который на боевом посту, разговорчики строго запрещены.
   А мне как раз хотелось о многом поговорить, хотелось наконец узнать, как это его, паренька, зачислили в эскадрон чоновцев. О том, что в ближних Турских и Озерянских лесах лютуют бандиты и по ночам устраивают набеги на мирные села, зверски расправляются с людьми, которые на стороне новой, советской власти, я слышал от взрослых. Говорили, что, не будь в нашем городе чоновцев, не миновать и ему бандитского налета, и горожане молили бога, чтобы они как можно дольше не уходили.
   Все же я не удержался и спросил:
   - Скажи, Костик, если не тайна, как же ты стал бойцом в эскадроне?
   Должно быть, и ему наскучило молчание, но прежде, чем ответить, он посмотрел по сторонам, поправил сползший с плеча ремень винтовки и, подойдя ко мне вплотную, сказал тихо:
   - Тайны тут никакой нету. Меня в прошлом годе чоновцы на дороге подобрали сонного.
   - На дороге, сонного? - чуть ли не вскрикнул я от удивления. - Разве у тебя ни отца, ни матери нет?
   - Круглый я сирота, - сказал он. - Обоих родителей бандиты расстреляли. Батю моего, Антона Карповича, незадолго до того народ на сельском сходе в совет выбрал. Он грамотный был, батя мой, с фронту вернулся, политику понимал. Ну, как избрали его, он стал новые порядки заводить. Первым делом кулаков-мироедов Колобовых поприжал. Из подпольев, где они хлеб ховали, все до зернышка выволокли, на телеги погрузили и, согласно приказу, в город отвезли на зернопункт. А Колобовых старший сынок Матвей в это время кулацкой бандой заправлял. Когда донесли ему, что родных немало потрясли, пришла от него, Матвея, угроза: ждите, мол, мужики, вскорости нагряну на Ровеньки, рассчитаюсь кое с кем. Это он батю моего, Антона Карповича, имел в примете. Услышав такое, батя мой срочно самооборону организовал. Мужики, где именно не знаю, раздобыли три винтовки, ручных гранат несколько, вырыли вокруг Ровеньков траншеи и по ночам, не спавши, в караулах сидели, чтобы в случае чего бандюков упредить.
   - И что, упредили?
   - Упредить-то упредили, однако же у бандитов и людей поболее, да и вооружены куда лучше, у них два пулемета "максим" оказалось. Нагрянувши чуть свет, они в коротком бою караулы поснимали, потом Матвей Колобов прямым ходом к нам в хату. Как раз батя мой на минутку забежал сказать, что в лес уходит. И не успел он винтовку вскинуть, как его Матвей из нагана в упор. Мамка моя, обезумевши, кинулась было к Матвею, он и ее, мамку, уложил.
   - И все это на твоих глазах?
   - А на чьих же...
   - Как же тебе удалось спастись?
   - По случайности, - сказал он и опять посмотрел вокруг, все ли спокойно. - В это время на улице крик поднялся, Матвей из хаты выскочил. Долго не думая, спрыгнул я с лежанки и шасть в сенцы. Оттуда через окно в огород, потом задними дворами - к лесу. Больше суток скитался я один в лесу без сна и пищи. Когда на большак выбрался, сразу ноги мои подкосились, лег в обочину при дороге и заснул мертвецки. Не слыхал, как по большаку эскадрон чоновцев проходил. Приметили, что лежу в обочине, остановились для выяснения. После взводный рассказывал: сколько ни тормошил, ни будил, я и ухом не повел, так сковал меня сон. Тогда взял он меня на руки и положил поперек седла. Верст десять, говорил взводный, вез он меня сонного, а когда я глаза открыл и увидал перед собой усатое лицо, от страху чуть было не помер.
   - Ведь тебя свои подобрали, а не чужие.
   - Какой ты шустрый, - усмехнулся Костик, сочтя мой вопрос глупым. Иди знай, спросонья, свои или чужие. Я попервости подумал, что это Матвеевы каты настигли меня и везут обратно в Ровеньки на расправу. "Дяденька, - молю усатого, - отпустите на волю, не губите сироту!" А он ласковым голосом и говорит: "Глупейший ты паренек, если отпущу, где-нибудь на дороге сгинешь!" - "А кто вы будете, дяденька?" - "Бойцы пролетарской революции, чоновцы! Командир эскадрона, товарищ Губанов, приказал не кидать тебя, парнишку, а как до места прибудем, там и решится твоя судьба!" К вечеру прибыли в большое село Стародубы. Бойцы-кавалеристы расседлали коней, пустили их пастись, а сами по хатам разошлись. Меня же, согласно приказу, взводный доставил командиру. Только я в хату вошел, навстречу мне встает с лавки высокий чернявый командир, в хромовых сапогах со шпорами, в портупеях, с шашкой до полу и маузером в деревянной кобуре, и ручку мне подает. "Ну, парнишка, рассказывай, чей ты будешь и как один на дороге очутился?" Сразу понял, что худого мне не будет, и рассказал все по порядку. Тут он кинулся ко мне, обнял за плечи и, как родного сына, прижал к своей широкой груди. "Так ты, парнишка, Антона Быкова сынок?" "Его, - отвечаю, - собственный!" Подумавши, товарищ Губанов и говорит: "Поскольку ты, Костик Быков, обоих родителей лишился и нету у тебя никакого пристанища, оставим в эскадроне. Со временем воспитуешься славным революционным бойцом, достойным отца своего, Антона Карповича Быкова. Как, согласен?" - "Так точно, согласен, товарищ командир эскадрона!" А взводный стоит, глядит на меня, усы теребит от волнения, радый, что так мое дело обернулось. "Вы, товарищ командир эскадрона, - говорит взводный, - ко мне во взвод зачислите Костика, непременно воспитую из него отличного воина. Парнишка, видать, он бравый!" Командир, понятно, согласился: "Вы, говорит, - товарищ Онуфриев, берите его под свое начало, как положено, обмундируйте, вооружите, конька посмирней подберите!" - "Есть, будет исполнено!" И верно, в тот же день взводный мне шинельку подобрал по росту, - правда, маленько пришлось укоротить, - сапожки по ноге, обрезал в кузне винтовку и повел в табун выбирать конька. Я и выбрал себе каурого, на котором, сам видел, ездию. - Костя снял с плеча винтовку, погладил гладкое, отполированное ложе и сказал со значением: - Ты, однако, не думай, что оно у меня вроде игрушки, для виду, я из него, если хочешь знать, лично Матвея Колобова уложил.
   - Разве поймали его, Матвея? - спросил я, взволнованный рассказом Костика.
   - Попался, гад! - спокойно ответил Костик. - Трое суток банду его выслеживали, а как настигли, не пощадили. Только троих, в том числе Матвея, живьем захватили. Назавтра состоялся суд военного трибунала. Как врагов пролетарской революции, которые сгубили немалое число мирных жителев, приговорили бандитов к расстрелу. - Он помолчал, посмотрел мне в глаза, словно хотел выяснить, какое впечатление произвел на меня его рассказ, и продолжал: - Когда мы повели бандюков на расстрел, я и обратился к взводному, товарищу Онуфриеву: "Дозвольте мне того, - и показываю на Матвея Колобова, - отдельно к стенке поставить. Он моих родителей сгубил!" - "Ставь, товарищ Быков!" Отвел я Матвея в сторонку, поставил на угол сарая и, согласно приговору трибунала, из этой вот винтовки, - он похлопал ее по гладкому ложу, - две пульки и всадил ему в грудь. Одну за батю моего, Антона Карповича, другую за мамку, Христину Петровну.
   Наступило молчание, после чего Костик сказал:
   - Теперь ясно тебе, как я в эскадрон попал? - и, закинув за спину винтовку и оттянув ремень, зашагал быстро по казарменной площади.
   Я пошел за ним и, нагнав, старался больше не отставать, идти рядом.
   Уже стало светать, когда Костик доверительно сообщил:
   - Тебе одному скажу, только молчок. Возможно, на этих днях передислоцируемся.
   - А что это, Костик?
   - Уйдем из твоего Рогачева.
   - Куда, Костик?
   - Военная тайна! Как поступит приказ, так и снимемся, а куда именно, будет знать один командир.
   Эти слова до того испугали меня, что по спине у меня пробежали мурашки и сердце заколотилось, ведь моей единственной радостью за время, что чоновцы стояли в городе, была дружба с Костиком Быковым.
   Дня через три, когда я пришел в казарму с кошелкой груш из нашего сада, никого уже не застал. Оказалось, что эскадрон, по тревоге спешно отправился в Турские леса, где появилась кулацкая банда.
   И так мне сделалось тоскливо, так стало одиноко, что не хотелось возвращаться домой, и я до поздней ночи бродил по темным, опустевшим улицам, украдкой смахивая с ресниц слезы.
   На долгие годы сохранил я в душе чудесный образ маленького кавалериста, он, помнится, впервые заставил меня задуматься о будущей жизни.
   - А поэзия у тебя с чего началась? - спросил Саша.
   - Сейчас расскажу.
   Наверно, у каждого из нас на всю жизнь остался в памяти старший товарищ, заронивший нам в душу зерно добра, наставивший на путь истины; чаще всего это школьный учитель; строгий и снисходительный, умудренный опытом и знаниями, он с самых начальных классов открыл нам окно в большой светлый мир с одной лишь мыслью, чтобы мы стали достойными его, никогда не роняли своей чести и, значит, и чести нашего учителя.
   Был и у меня в рогачевской школе такой учитель русской словесности Михаил Матвеевич, тихий, скромный, сосредоточенный, с вечной думой на замкнутом, казалось, непроницаемом лице. И как тепло, как живо загорались у него небольшие серые глаза, как он вдруг менялся весь, когда начинал свой урок по литературе, особенно когда читал нам вслух какой-нибудь отрывок из "Полтавы" Пушкина или главку из "Страшной мести" Гоголя!
   Я и теперь ясно вижу, как Михаил Матвеевич шагает в проходе между партами в мягких парусиновых туфлях, в холстяной, вышитой васильками косоворотке, засунув руки за крученый, с кистями шнурок, слегка закинув голову с негустыми русыми волосами, зачесанными на строгий пробор, и чуточку нараспев, с хрипотцой, словно к горлу у него подкатился комок, читает: "Чуден Днепр при тихой погоде, когда вольно и плавно мчит он сквозь леса и горы полные воды свои. Не зашелохнет, не загремит..."
   Боже мой, что творилось в классе!
   Даже я, озлобленный ранним сиротством, бедностью, не всегда наедавшийся досыта, забывал все свои горести и с трудом сдерживал себя, чтобы не разрыдаться.
   Едва только прозвенел звонок, я помнится, не заходя домой, убежал на Днепр, сел на камень-валун около воды, долго всматривался в речную даль и, не находя никакого решительного сходства с тем чудным Днепром, что у Гоголя, по тогдашней своей наивности и неразумению почувствовал себя почти что обманутым.
   Ну скажите, где же тут у нас редкая птица не долетает до середины Днепра, когда неказистый серый воробушек, не успеешь приметить, как уже перемахнул с одного берега на другой и, покружившись над нескошенными лугами, тотчас же летит назад?
   Гораздо позже, когда я стал старше и с упоением читал и перечитывал Гоголя, то под влиянием прочитанного мысли мои устремлялись все дальше вперед, и я уже сам не раз пробовал преувеличивать, превращая будничное в необыкновенное, то есть стал мечтать о лучшей, более красивой жизни, нежели моя серая и незавидная; мне стало казаться, что и наш бегущий мимо рогачевского кургана Днепр и чуден, и неимоверно широк, и, "синий-синий, ходит он плавным разливом, и среди ночи, как средь бела дня, виден за столько вдаль, за сколько видеть может человеческое око", и что воробей, терявшийся в знойной сиреневой дымке, по меньше мере сокол...
   В ту пору я уже сочинял стихи.
   Помню, одно стихотворение показалось мне особенно удачным, и я в неурочное время пошел с ним к учителю словесности, но дойдя до школы, где жил Михаил Матвеевич, испугался и свернул на другую улицу.
   А испугаться было отчего.
   Я считался довольно-таки средним учеником, к тому же в детстве немного заикался, и труднее всего мне давался предмет, который преподавал Михаил Матвеевич, - грамматика.
   С письменным я кое-как справлялся, но с устным, когда вызывали к доске, начиналась беда. Мое легкое заикание превращалось черт знает во что, - многие мои одноклассники думали, что это я нарочно с трудом выдавливаю из себя слова, чтобы Михаил Матвеевич, видя мои муки, из жалости ставил мне в журнал приличную отметку.