Наш паровоз-маневрушка, тщательно вымытый, начищенный и надраенный, с одной платформой, устланной белым полотнищем, на которой лежал в гробу унтер-офицер Фукуда, убитый у Рыжей сопки - два красноармейца стояли над ним в почетном карауле, - ожидал под парами около будки стрелочника.
   Я находился в группе командиров тоже в военной форме, которую мне дал Митраков, и внешне ничем не выделялся среди них. Однако мое волнение, должно быть, выдавало меня, потому что каждая минута ожидания казалась томительно долгой и я то и дело украдкой поглядывал на часы.
   В это время за поворотом раздался гудок паровоза, и негустой шлейф дыма, отбрасываемый ветром, слегка извиваясь, поплыл над вершинами сопок.
   Комбриг скомандовал "смирно", и пограничники тотчас же замерли в строю, взяв винтовки "на караул". Приготовились и музыканты.
   Как только показался паровоз из Маньчжурии, навстречу ему, два раза коротко прогудев, медленно двинулся наш. Минута, другая, третья - и оба паровоза, едва не стукнувшись буферами, остановились друг против друга около станции.
   Гроб с телом Баранова стоял на платформе, увитой сосновыми ветками, воинского караула при нем не было.
   Из паровозной будки сбежал по ступенькам офицер в короткой, до колен шубейке с широким из сизого козьего меха воротником и в такой же шапке со слишком длинными ушами и торопливо направился к Ковалькову. Приложил два пальца к шапке-ушанке, сказал по-русски, что, согласно договоренности, тело солдата Василия Баранова доставлено в полном порядке для обмена на труп унтер-офицера императорской армии Иосио Фукуда.
   - Имею честь, майор Судзуки!
   Ковальков, кивнув в ответ, предупредил:
   - Обмен состоится лишь после того, как наши военные врачи осмотрят тело красноармейца Баранова. Предлагаю и вам сделать то же самое...
   Майор нервно задвигал короткими усиками.
   - Не имею честь, господин генерал, - сказал он. - Турупа вашего солдата доставлен полным порядком, обследованию не подлежит...
   - По нашим достоверным сведениям, красноармеец Баранов был подвергнут в вашей контрразведке жестоким пыткам, они и явились причиной его смерти.
   - Эти сведения ложные, господин генерал. Нася императорская армия относится к пленным, взятым на поле боя, как это... гуманно...
   - Вот мы и проверим вашу гуманность, - строго сказал комбриг. - Если на теле Баранова нет никаких следов пытки, так и занесем в протокол! А если есть... - И, не договорив, подал знак военврачам, они двинулись было к платформе, но майор опередил: вскочил на подножку паровоза и велел машинисту дать задний ход.
   Среди собравшихся на перроне возникло волнение.
   - Ничего, далеко не уедут, - сказал комбриг.
   И верно, доехав до поворота, паровоз постоял минуты три и стал медленно возвращаться.
   Майор спрыгнул на перрон, опять подбежал к Ковалькову и, опять приложив два пальца к шапке-ушанке, еще больше коверкая слова, заявил:
   - Господин генерал, солдата Баранова умер от ран, полученных в бою. По приказу генерала Осима ему были отданы воинская почесть. Над его турупом был совершен... как это... христианский обряд отпевания с вашим русска священника. Честь имею!
   - Это нам известно, - спокойно сказал комбриг.
   При этих словах у майора слегка дрогнули плечи, он снова нервно задвигал усиками и с каким-то растерянным удивлением посмотрел на комбрига.
   - Это хорсё, оцен хорсё, господин генерал знает, что пытки не было.
   Тем временем наши врачи уже взобрались на платформу и принялись осматривать тело Баранова, обнаружив явные следы пыток.
   Майор пробовал протестовать, но уже было поздно, да и что он мог поделать, находясь на нашей земле, где вдоль перрона стояла в строю полурота вооруженных пограничников? Единственное, что было в его власти, не подписать протокол врачебного заключения, чем он и воспользовался.
   - Желаете ли осмотреть труп унтер-офицера Фукуда? - спросил комбриг.
   - Честь не имею! - мрачно ответил майор и, глянув на Фукуда бегло, без всякого интереса, велел солдатам перенести его на японскую платформу.
   С минуту постоял в нерешительности, потом пошел к паровозу и коротким взмахом руки показал машинисту, что можно ехать.
   Траурная процессия под звуки похоронного марша, сопровождаемая военным эскортом, направилась в клуб. За гробом, который несли на плечах боевые друзья Баранова с заставы Серебряной, шли несколько сот жителей Орехова, окрестных деревень и делегации из приморских городов.
   Около клуба тоже стояло порядочно людей, у многих в руках были венки из свежей хвои, на ней еще сверкали, не успев растаять, голубые снежинки.
   Наверно, не я один в этот солнечный морозный день в Орехове спрашивал себя: "Ну а ты, окажись на месте Баранова, сумел бы так, как он?"
   И тут я подумал, что мысль о подвиге занимала меня давно, чуть ли не с отроческих лет, когда у нас в Рогачеве хоронили героя гражданской войны, юного комиссара Вилиса Циммермана.
   В городе говорили, что он из латышских стрелков и, перед тем как уйти на фронт, охранял в Кремле Ленина.
   Высокий, стройный, с тонким лицом и длинными, зачесанными назад волосами, - любо было смотреть, как он Шагает по Быховской улице (после ее переименовали в Циммермановскую), звеня шпорами, в такой длиннополой шинели, что она путалась у него в ногах, с нашитыми на рукавах красными звездами, с шашкой на левом боку и маузером в деревянной кобуре на правом.
   До прихода Циммермана со своим погранполком в Рогачеве стояли кайзеровские солдаты. Не было, кажется, дома, где бы не квартировали эти откормленные надменные вояки, презиравшие всех на свете.
   Они среди ночи выдворили нашу семью из большой комнаты в крохотную рядом с кухней, заколотили дюймовыми гвоздями дверь, чтобы мы не ходили через парадную.
   А у старой солдатки Фроси, что жила по соседству, пристрелили корову, единственную кормилицу семьи, и, когда Фрося, обезумев от горя, кинулась на германца, тот ударил ее прикладом в грудь, и бедная женщина грохнулась ничком на траву без сознания.
   И вот в ноябре 1918 года средь бела дня германцев вышибли из Рогачева и город занял пограничный полк с военным комиссаром Вилисом Циммерманом. Как ни упрашивали его горожане, чтобы он расселил своих бойцов по домам, комиссар решительно отказался и повел полк к старым пустовавшим казармам.
   Зато сам Циммерман был частым гостем у горожан. Он и к нам, помнится, зашел однажды, и, пока сидел за стаканом чая, в дом набилось людей со всей улицы. С каким вниманием слушали они его рассказ о Москве, о Ленине, о светлом будущем, которое ожидает народ при новой, советской власти.
   И вот весной. 1919 года, кажется в конце марта, из дома в дом пронеслась тревожная весть: затесавшиеся в погранполк эсеры подняли мятеж и убили комиссара. Люди кинулись к казармам, но мятежники их туда не пустили.
   День, когда хоронили Циммермана, выдался тихий, ясный, солнце растопило остатки снега, и по улицам стремительно бежали ручьи.
   Красный гроб несли на руках через весь город. Но взрослые так оттеснили нас, мальчишек, что невозможно было следить за траурным шествием, и мы залезли на деревья и смотрели оттуда, как оно двигалось к бульвару, где уже была вырыта могила.
   Я еще ни разу не видел таких больших похорон, и они меня потрясли. А когда духовой оркестр добровольной пожарной дружины заиграл "Вы жертвою пали в борьбе роковой..." и среди идущих за гробом плачущих женщин я увидел мою маму, то подумал о ней с такой нежностью, что спрыгнул с дерева, подбежал к ней и прижался щекой к ее влажной от слез руке.
   Все это запечатлелось в памяти на всю жизнь и время от времени всплывало, будило воображение. Я и теперь, когда приезжаю в родной город, иду на бульвар, где под сенью густых тополей находится могила Циммермана и со старой, изрядно повыцветшей фотографической карточки, вделанной в жестяную рамку, смотрит молодое красивое лицо.
   И еще ловил я себя на мысли, что комиссар Циммерман был ровесником Баранова и есть что-то общее в их судьбе, в их подвиге, и, как когда-то всем городом хоронили комиссара, сегодня за гробом пограничника шли толпы людей, и духовой оркестр исполнял "Вы жертвою пали в борьбе роковой...".
   Сам уж не знаю, как у меня получилось, должно быть от нахлынувших воспоминаний, в речи, которую я произнес на траурном митинге, рассказал о комиссаре погранполка Циммермане.
   После комбриг говорил, что это сказано было к месту и прозвучало трогательно.
   Память... Память...
   Теперь я все чаще думаю, как мне все-таки здорово повезло, что в пору моей тревожной юности судьба свела меня с комбригом Ковальковым.
   Приехав на Дальний Восток, я долгое время находился как бы на жизненном перепутье, решал, выражаясь словами Маяковского, "делать жизнь с кого", и Ковальков показался мне таким образцом человека, воина и коммуниста, что я, просто говоря, влюбился в него. Ведь каждый приезд к нему в Орехово оставлял в моей душе глубокий след.
   В последний раз я встретился с ним в Хабаровске осенью 1938 года. С тех пор все мои попытки что-нибудь узнать о нем ни к чему не привели.
   С горечью думаю, что его, возможно, нет в живых.
   Какими же словами благодарить вас, дорогой комбриг, за ваши уроки мужества, как они пригодились мне в жизни, особенно в годы Великой Отечественной войны в осажденном Ленинграде, где смерть подстерегала на каждом шагу.
   Где вы, Кузьма Корнеевич, кто скажет мне, с какого поля брани вы не вернулись домой?
   Может быть, эти строчки прочтут ваша жена, ваши дети, которых я знал в Орехове маленькими, - утешаюсь этим!
   В Спасске мы с Таволгиным и Скибой сходили на могилу героя пограничника, возложили букет красных пионов, постояли в молчании перед обелиском, на котором высечены слова: "Баранов В. Д. Был захвачен и уведен японо-маньчжурскими налетчиками. Погиб в застенках от рук палачей, не сказав ни слова на допросах и пытках врагам Родины".
   4
   - Ну, Василий Петрович, мне пора, - сказал я Таволгину, когда на следующий день рано утром мы вернулись из Спасска. - Поезд у меня в девятнадцать двадцать, пока есть время, схожу еще по одному адресу.
   - Это к кому?
   - К бригадиру корневщиков, когда-то я с ним в тайгу ходил за женьшенем.
   Он открыл ящик письменного стола и достал оттуда общую тетрадь в черном коленкоровом переплете.
   - Раз уж ты здесь, то возьми ее, возможно, моя тетрадь тебе пригодится. В ней все, что мне удалось собрать за годы службы на Курилах об айнах. Надеюсь, ты слышал об этом загадочном племени бородатых людей?
   - Не только слышал, но давно интересуюсь ими.
   - Вот видишь, как я угадал!
   - А разве тебе тетрадь не нужна?
   - Вот уже сколько лет лежит ока у меня без всякой надобности.
   - Смотри, Василий Петрович, после не пожалей, - сказал я, засовывая тетрадь в полевую сумку. - Но будь уверен, если кое-что и возьму из нее, то непременно на тебя сошлюсь.
   - Действуй по своему усмотрению!
   Должен признаться, что и у меня тетрадь пролежала порядочно времени, а недавно перечитал ее и подумал: не пора ли опубликовать?
   Получив от Таволгина право распорядиться его записками по моему собственному усмотрению, я несколько подредактировал их, сократил отдельные, не столь обязательные, как мне показалось, места, зато все остальное осталось в прежнем виде, в том числе и заголовок.
   УТРО В ЗАЛИВЕ ИЗМЕНЫ
   Т е т р а д ь Т а в о л г и н а
   1
   Я начал записывать эту историю давно, лет десять тому назад, на Курилах со слов моего друга Бориса Сергеевича Друяна, потом продолжал свои записи во Владивостоке, где мне приходилось бывать по служебным делам, а до конца истории было еще далеко.
   Исписав половину общей тетради, я мог бы в дальнейшем положиться на свое воображение и сочинить нечто вроде повести с вымышленными героями; вероятно, она получилась бы убедительной, с захватывающим сюжетом - ведь до обидного мало мы знаем об айнах.
   Эта мысль долгое время не оставляла меня.
   Однажды, положив перед собой чистый лист бумаги и просидев над ним три часа, я понял наконец, что незачем придумывать судьбу иначе, чем она сложилась у Васирэ Чисима - единственного, по утверждению Друяна, айна, которому удалось бежать в горы, когда самураи насильно увозили этих красивых и гордых людей с их лучшего места - острова Шикотан.
   Если бы не случай со шхуной "Чирита-Мару", я бы, наверно, опять надолго спрятал тетрадь в письменном столе.
   Среди команды этой промысловой шхуны, выброшенной штормом на рифы в заливе Измены, оказался айно по имени Игорито Чисима.
   Когда наш пограничный дозор обнаружил на рассвете потерпевших бедствие японских рыбаков, их сразу же доставили на сторожевом катере в комендатуру.
   Пока военврач оказывал им помощь, мое внимание привлек пожилой рыбак, совершенно непохожий на остальных японцев: он был на целую голову выше их, пошире в плечах, гораздо темнее лицом, с карими глазами и густой окладистой бородой.
   Носил бороду и синдо, старшинка с "Чирита-Мару", - невысокий, сухощавый, с коротко подстриженными волосами на лобастой голове, и, как у большинства старых японцев, борода у него была реденькая и росла клином.
   Назавтра, когда я пришел выяснять обстоятельства крушения шхуны и начал допрос с бородача, он отвечал на мои вопросы как-то неуверенно, сбивчиво, с опаской поглядывая на синдо, который сидел на краешке стула нахмурившись и положив на колени свои темные узловатые руки.
   Я понял, что между ними что-то произошло, и приказал дежурному пока увести японца.
   Оставшись со мной с глазу на глаз, бородач сразу оживился, почувствовал себя раскованным и, закурив сигарету, начал рассказывать все с самого начала.
   Он рассказал, что на шхуне, когда они вышли с Хоккайдо на промысел сайры, было десять рыбаков. Трое суток находились они в открытом море, и все это время так густо шла рыба, что синдо не давал им ни минуты отдыха. Ловили сайру не только по ночам на свет бортовых фонарей, но и днем вытаскивали из воды полные кошели. Вместительные трюмы были до отказа набиты рыбой, и синдо приказал идти к берегу сдавать на базу улов и заодно пополнить запасы пресной воды.
   И вот у мыса Калан стал крепчать ветер. Игорито, стоявший у руля, доложил, что надвигается шторм - горизонт затянуло тучей, полил холодный дождь и на поверхности моря образовалось слишком много беляков, однако синдо, как выразился Игорито, не повел бровью. Ведь "Чирита-Мару" была водоизмещением около четырехсот тонн с прочной оснасткой и мотором в сто пятьдесят лошадиных сил; только перед путиной она вышла из капитального ремонта, и синдо возлагал на нее большие надежды. К тому же он спешил сдать богатый улов высшим сортом, за что фирма "Ничиро" выплачивала сверх твердой стоимости еще пять процентов - и шли они в карман синдо Такуре Каяма.
   Была бы камбала или треска - другое дело, а сайра нежная рыбка, и держать ее долго навалом в душных трюмах рискованно, тут дорог каждый час: даже сдав ее первым сортом, никакого процента не получишь. Только за высший сорт!
   И Такуре Каяма, хотя ветер уже достиг ураганной силы, решительно отказался зайти в какую-нибудь бухту переждать шторм.
   Он объявил аврал, выгнал наверх всю команду, приказал крепить тросы, но в этот момент огромная гора воды перекинулась через палубу, смыла в море двух рыбаков, снесла начисто рулевую рубку и так отбросила Игорито, что он стукнулся затылком о железную стенку и потерял сознание. Прибежавший синдо успел перехватить штурвальное колесо, но оно с какой-то необыкновенной легкостью закрутилось у него в руках: лопнула рулевая цепь!
   Оставшись без управления, шхуна всю ночь моталась в бушующем море, пока на рассвете не выбросило ее на рифы в заливе Измены.
   - Что же все-таки произошло между вами и Такуре Каяма? - спросил я.
   - Наш синдо считает, видимо, что я плохо стоял у руля. Но я, господин капитан, опытный классный рулевой. При шторме в восемь баллов даже большие суда стараются зайти в тихую бухту, а наша "Чирита-Мару" хоть и не плохая, но всего-навсего рыболовная шхуна.
   - Ну ничего, Игорито, все у вас с ним уладится, - сказал я. - Наш военный врач подлечит ваших товарищей, и мы отправим вас на родину.
   - Я - айно с острова Шикотан! - взволнованно произнес Игорито, взяв из пачки сигарету. - Если у камуй-капитана есть время выслушать меня, я бы желал кое-что рассказать.
   - Пожалуйста, я слушаю вас...
   Многое из того, что рассказал Игорито Чисима, как ни странно, почти в точности совпадало с тем, что уже имелось в моей тетради, зато все остальное не было известно даже капитану Друяну.
   И вот передо мной столько времени волновавшая меня история последней горстки курильских айнов из рода Чисима, и главы этого рода старика Нигоритомо, и внука его Васирэ, чудом спасшегося от угона в чужую страну.
   Как в стоге сена нельзя найти случайно оброненную иголку, точно так, я думаю, спустя вот уже тридцать лет вряд ли можно среди двухсот пятидесяти миллионов советских граждан отыскать одного айна.
   Ведь в те тревожные фронтовые дни, когда решалась его судьба, мальчику только исполнилось тринадцать лет.
   В детском доме, куда его вскоре после войны доставил капитан Друян, Васирэ, возможно, записали Василием, да и фамилию могли дать ему Иванов или Сидоров, а в паспорте, который ему выдали, он мог уже значиться русским.
   Но не будем забегать вперед...
   В то время, когда в нашей стране даже такой крохотный народ, как орочи, насчитывающий всего около трехсот пятидесяти человек и никогда не имевший своей письменности, давно жил новой жизнью и выдвинул из своей среды полтора десятка учителей с высшим образованием и шесть дипломированных врачей и столько же юношей и девушек ежегодно отправляет в институты, - в это же самое время на живописнейшем из островов Курильской гряды, созданном, казалось, самой природой для человеческого счастья, влачила жалкое существование горстка айнов, или, как называли их в старину русские землепроходцы, "мохнатых курильцев", людей завидной красоты, недюжинного ума и смелости, чьи ветхие хижины из бамбуковых стеблей, как и два века тому назад, освещались тусклыми очагами, хотя поблизости в воинском гарнизоне горел электрический свет.
   С далекой древней поры оставаясь язычниками, айны поклонялись духам неба, моря, гор и каждый новый год своей жизни отмечали насечками на родовых жезлах, выструганных из гибких веток дикой сирени с изображением клюва филина - наиболее почитаемой птицы.
   Они чтили все сильное в природе, например шторм на море, хотя он нередко приносил им несчастье - разбивал байдары и топил людей; высоченные, достающие чуть ли не до облаков скалы, где гнездились орлы; могучих белых китов, которые одним легким движением хвоста вызывали морское волнение; морских львов-сивучей, чей рев на лежбище сотрясал, казалось, прибрежные горы.
   Но больше всего айны почему-то почитали медведя и в честь его, камуя, господина, ежегодно в конце лета, когда на льдистом северном небе только нарождался молодой месяц, устраивали большие медвежьи праздники, совершенно непохожие на такие же праздники, устраиваемые когда-то в таежном лесу теми же орочами или удэге.
   По словам Игорито, история, которую он собирается рассказать, произошла как раз в дни последнего медвежьего праздника...
   2
   На южной оконечности острова Шикотан, в закрытой бухте, куда даже во время прилива почти не попадают волны, ждали гостей с Плоского острова. Этот небольшой островок, названный так из-за плоских камней, которыми природа вымостила прибойную полосу, с незапамятных, должно быть, времен, облюбовало для лежбища стадо тюленей, поэтому и поселились здесь несколько айнских семей, занимавшихся зверобойным промыслом для нужд общины.
   Нигоритомо, глава общины и хозяин камуй-медведя, чтобы не прозевать байдару с гостями, проснулся ни свет ни заря, да и спалось ему всю ночь плохо: ворочался с боку на бок, два раза вставал.
   Первый раз он вышел взглянуть на небо, с вечера затянутое облаками, и, увидав на горизонте несколько пробившихся сквозь туман звезд, подумал, что день все-таки будет ясным.
   Он вернулся в хижину, хотел было снова заснуть, но ему показалось, что медведь, запертый в клетке, загремел цепью. Пришлось снова встать. Однако тревога оказалась напрасной.
   Постояв несколько минут в предутренней темноте, он тихонько, чтобы не разбудить жену и внука, прошел на свое место в углу хижины, лег на циновку, но сон уже как рукой сняло. Тогда он взял с пола трубку, в которой еще осталось немного табака, и закурил.
   Когда в узкое окошко, затянутое нерпичьим пузырем вместо стекла, пробился тусклый солнечный луч, Нигоритомо решил, что пора идти в бухту.
   Он встал, разворошил лопаточкой остывший за ночь очаг и, отыскав внизу тлеющий уголек, довольно долго раздувал его, потом положил сверху сухие стебли бамбука.
   Когда огонь с треском запылал и на бугристых стенах хижины заплясали кривые блики, Нигоритомо стал надевать приготовленную накануне женой праздничную одежду - узкие штаны из ровдуги и парку из птичьих шкурок пером внутрь, сшитых по старинке жилками оленьих выпоротков; напялил на голову тесный обруч из луба, чтобы ветер не разбрасывал волосы, расчесал деревянным гребнем длинную густую бороду и усы; плеснул на лицо воды из чумашки; взял из короба несколько горстей священных ивовых стружек - инау, рассовал их по карманам и вышел на берег.
   Прежде чем подняться по тропинке в горы, старик прошел в конец двора, где под навесом из кедровой коры стояла клетка с медведем. Зверь дремал, положив голову на передние лапы, и даже не шевельнулся, когда к нему подошел хозяин.
   Это был двухгодовалый медведь с белым воротником на толстой короткой шее, с блестящей, отливающей глянцем шерстью. Нигоритомо добыл его позапрошлой весной на вершине сопки в дупле старого тополя, где медвежонок зимовал с матерой медведицей.
   Когда она, проснувшись от спячки, вылезла из берлоги и поплелась, сонная, в поисках корма, Нигоритомо дал ей уйти поглубже в лес. Потом: подкрался тихонько к тополю, просунул руку в дупло, откуда валил пар от звериного дыхания, извлек еще не пробудившегося медвежонка и передал его внуку Васирэ.
   Мальчик был в восторге. Как раз в этот день ему исполнилось одиннадцать лет, и дедушка впервые взял его с собой в горы. До этого Васирэ охотился только на красных лисиц с помощью голодных чаек, он ловил их волосяной сеткой на птичьих базарах; поймает несколько, поместит в клетку и трое суток держит без корма. Потом утащит их с собой в лесную чащу и поставит клетку перед входом в лисью нору. Как только на крик изголодавшихся птиц из норы выбежит лисица, Васирэ тут же пускал в нее стрелу из самодельного лука.
   Когда охотники вернулись под вечер с добычей в стойбище, их с ликованием встретила вся община. Здесь и решили, что такого породистого горного медвежонка следует поставить на откорм к будущему празднику камуя.
   На второй год, как того требовал древний обычай айнов, медведю подпилили зубы и густо почернили их несмываемой краской, а незадолго перед праздником подрезали на лапах когти и перевели в новую, более просторную клетку из толстых ивовых прутьев.
   Теперь он лежал откормленный, лоснящийся от жира, с венчиком из черемуховых стружек на голове.
   Еще не наступил час кормления, когда жена Нигоритомо Марута приносила в корытце сладких кореньев, сдобренных нерпичьим жиром, и потому медведь дремал спокойно, не обратив внимания на приход хозяина. Зато легкие, торопливые шаги Маруты он чуял издали, как только она выходила из хижины, слегка хлопнув берестяной дверью.
   Иногда прибегал сюда Васирэ с горстью диких ягод, и медведь охотно слизывал их у него с ладони.
   Постояв несколько минут около клетки, Нигоритомо постучал кулаком по прутьям, но и это не помогло: зверь даже не повел ухом. Тогда старик с серьезным видом, словно обращался не к зверю, а к человеку, спросил, хорошо ли он, камуй, провел ночь, на что медведь ответил легким рычанием, словно был недоволен, что его опять потревожили. Однако Нигоритомо это ничуть не смутило, и он сказал:
   - Наверно, хорошо провел ночь, спасибо! - И, слегка поклонившись, прибавил: - В честь тебя, камуй, духи неба и моря принесли тишину и свет...
   День и в самом деле обещал быть тихим и ясным. Значит, подумал Нигоритомо, верно вчера предсказали угли в очаге, быстро покрывшись розовым пеплом.
   Все больше светало. Ветер разогнал небольшие облака, и на восточном горизонте разгорелась утренняя заря. Море после отлива лежало тихое, ровное, и около берега вода так обмелела, что просвечивалась насквозь до самых донных камней. Почти уже опустели птичьи базары. Урилы, топорки и ипатки снимались стайками со скалистых выступов и, смешавшись, кружились низко над морем, оглашая воздух восторженными криками. Рады красивой заре, подумал Нигоритомо, бросив навстречу летящим птицам горсть стружек - инау.
   Он медленно обошел довольно широкий двор, обнесенный кольями, на них висели черепа различных зверей и птиц, убитых за последние годы. Тут были медведи и лоси, горные козы и волки, тюлени и орлы, а черепа мелких животных, вроде лисиц и сурков, лежали грудой у наружной стороны изгороди.
   Все эти трофеи, как бы выставленные напоказ, свидетельствовали, что здесь живет знатный охотник. Недаром вот уже пятый раз Нигоритомо избирается старшиной общины.
   До него во главе ее была Ирэга (у айнов мужчины и женщины пользуются одинаковыми правами), красивая, гордая женщина с крутым, непокорным нравом, за что начальник гарнизона майор Кавамото недолюбливал ее и все искал случая, чтобы сместить Ирэгу. И такой случай представился.