Страница:
Собака – друг человека, чуть не брякнул я, но вовремя себя одернул. Это напоминание тоже сильно попахивало морализаторством, и на него я вполне мог бы услышать от Бориса: у тебя, Женька собаки нет, потому ты так и говоришь.
Действительно, у меня нет собаки, у меня нет семьи, у меня нет детей, и как следствие – у меня нет проблем, связанных со всем этим.
У меня вообще нет никаких проблем. Хорошо это или плохо? Борька, наверное, думает – хорошо. Зря, если конечно он вообще так думает.
Мне бы хоть горсточку его проблем…
Борька снова налил в наши рюмки коньяку. Выпив, зачерпнул ложечкой кабачковой икры и наконец-то закусил. Но, наверное, не почувствовал вкуса, потому что даже не крякнул. Он всегда крякал от удовольствия, когда ел свою любимую закуску.
– Собака ей не нужна стала… А мне значит она нужна? Не понимаю… Иногда даже не верится, что это все со мной происходит.
Может, Ирка так мстит мне?..
– За что?
– Ну, ты знаешь за что. А что, не за что? Я же ее на руках не качал, когда она маленькой плакала, песенки колыбельные ей не пел, у кроватки ее ночами не сидел, когда она болела. Над Серегиной кроваткой сидел. И на руках его таскал и пел… Ну я ладно, а
Маришка-то при чем? Ей-то за что? Хотя… И она Ирке в детстве внимания не могла много уделять. Надо было институт заканчивать, потом работа. Ирка все детство с бабушкой и с дедушкой провела. А тут вдруг папа нашелся, о котором она и знать ничего не знала столько лет. И папа сказал: теперь будем жить вместе, одной семьей.
И забрал Ирочку от бабушки с дедушкой. А мама стала не только
Ирочке, но и папе внимание уделять. А потом и братик родился, который Ирочке совершенно не нужен был. А бабушка с дедушкой совсем старенькими стали, а потом и вовсе умерли. И показалось девочке, что бабушка с дедушкой ее любили, а папа с мамой не любят…
– Вот видишь, – сказал я, – ты сам себе все и объяснил. А ты пробовал с Ириной по душам поговорить?
– Пробовал. Неоднократно.
– И что?
– А ничего. Не понимаем мы друг друга. Словно чужие. Сначала еще какое-то понимание было, а сейчас… – Борька помотал головой.
– Попробуй еще раз поговорить.
– Да сколько можно разговаривать! Скоро язык отсохнет.
– Вот пока не отсох, и говори. Каждый раз говори. Непонимание возникло – поговори.
– Да у нас с ней сплошное непонимание! – Борька взмахнул ложкой, которой зачерпывал икру, оранжевые капли упали на скатерть, Борька облизнул ложку.
– Думаешь, обо всех своих бедах рассказал? – спросил он меня, машинально положив облизанную ложку обратно в вазочку. Борька не ждал моего ответа, но я сказал:
– Думаю, о самом страшном ты мне еще не рассказал.
– Я тебе о вчерашнем скандале не рассказал.
– И что было вчера?
– Вчера я узнал от дочурки радостную новость. – Слово
"радостную" прозвучало безрадостно. -…А началось все не вчера.
Завела себе Ирка дружка, гражданского мужа, как это теперь называется. Собаки-то у нее уже нет. Видать скучно стало в одиночестве "Дом-2" смотреть. Пацан. Шестнадцать лет. Представляешь?
Я кивнул головой, представил мол.
– Нет, ты не представляешь. Ирке моей тридцать скоро, а мужу ее гражданскому чуть не вдвое меньше. Детский сад! Ни образования, ни профессии. Трахаться умеет, а больше ничего… Полгода вдвоем на моей шее сидели. Да не вдвоем! Ели, пили, друзей к себе приглашали, вместе с ними гужбанили. Даже не задумывались бездельники, за чей счет жизни радуются… А недавно этот комсомолец исчез. То ли Ирка его за дверь выставила, то ли он сам к другой тетке ушел, почуял, что жареным запахло.
– А что, запахло?
– Запахло, еще как… Ирка беременная от этого… пионера!
Борька вытаращил свои глаза, ожидая моей реакции.
Если он продолжит свой рассказ о несостоявшемся зяте, то скоро станет называть его октябренком, подумал я. Но сказал другое:
– Ты радоваться должен, что скоро дедушкой станешь.
– Радоваться? Чему радоваться? Мужа у Ирки нет, а если и объявится этот… – вот сейчас Борька назовет этого паренька, любителя взрослых дам октябренком, подумал я, но Борька решил нарушить логическую цепочку, -…этот молокосос, я его лично с лестницы спущу. На фиг мне такой зять нужен?!
– Ты помнишь Шурика Ивченко?
– Тот, с которым ты… "кровь кружками проливал" за рубежами нашей родины?
– Тот самый. Он был у меня два дня назад. Про внуков своих рассказывал. У него два пацана, двойняшки, а зятя у Шурика тоже нет.
– Да ну?
– Ага. Сообща, всей семьей внуков воспитывают. Ты знаешь, Борька,
Шурик тоже хорохорился, но мне показалось, что внуки для него значат очень много. Внуки, это радость, Борька! Вот родится у тебя внук или внучка, все изменится. Увидишь, увидишь, как все изменится. Некогда скандалить будет, а общие заботы вас объединят. И найдете вы с
Ириной общий язык, обязательно найдете.
– Ты так думаешь?..
– Я в этом уверен.
На самом деле я ни в чем не был уверен. Не всегда получается так, как мы хотим, чаще получается еще хуже… Но, стоп! Опять прорвался в мои мысли черный пессимизм, прихватив с собой зануду-обреченность.
Я напрягся и выдавил из себя их обоих. Нельзя давать советы другу, если считаешь, что все равно будет плохо. Иначе, твои советы будут похожи на обман, на банальное успокаивание.
Борис, казалось, мне поверил.
За разговорами мы выпили лишь половину бутылки коньяка. Мы бы легко освоили ее до дна, но Борька взглянул на часы и заспешил:
– Прости, старик. У меня же собачка. Серега предупреждал, что задержится сегодня. Надо бежать, Барона выгуливать. Он ждать будет, скулить. Маришка с Бароном не выходит, боится, что не удержит. В нем же более сотни килограмм. А то, как рванет?
– А ведь до цыпленка мы с тобой так и не добрались, – сказал я.
– Да бог с ним с цыпленком. Некогда, бежать надо… – Борька задумчиво посмотрел на вазочку с кабачковой икрой и, весело подмигнув мне, быстро расправился с закуской, только ложка мелькала.
– А цыпленка тебе придется самому съесть.
– Мне не съесть одному, – возразил я.
Борька развел руками.
Цыпленка мы попытались съесть с Егором, который пришел вслед за ушедшим Борисом, но совместными усилиями осилили лишь третью часть, не больше. Даже коньяк не помог.
Потом и Егор ушел домой, убрав продукты в холодильник, перемыв посуду и перетащив стол на место. Я остался один, ушел в спальню и долго сидел перед деревом и портретом Серафимы.
– Ты понимаешь, что происходит?.. – спрашивал я у Симы, которая грустно смотрела на меня из черной траурной рамки. Смотрела и естественно молчала, а я говорил вслух и достаточно громко, как с живой. Если бы кто-то видел мой разговор с портретом, он, скорей всего, принял бы меня за сумасшедшего. Кто знает, может быть, я уже давно сошел с ума? Разговариваю с фотографией, ем лепестки цветов…
– Ко мне приходят друзья, Сима, – говорил я. – Они делятся со мной своими секретами, рассказывают о проблемах, ждут моего совета.
Понимаешь, любимая, я нужен им. И я думаю, что мне они нужны тоже.
Мне даже как-то неловко тебе в этом признаваться, но… они мне точно нужны. Совсем недавно мне казалось, что я никого не хочу видеть, что жизнь моя закончена и что никакие проблемы меня не волнуют – ни свои, ни, тем более, чужие, а вот ведь что оказывается… Интересно, почему и Шурик и Борька Тубаров решили, что я могу дать им какой-нибудь совет? Что стоящего я могу им посоветовать? Я, у которого нет ни семьи, ни даже собаки. Который совсем один… Борька мне сегодня про своего пса рассказывал, а мне, представляешь, даже завидно стало. Борька живет полноценной жизнью.
Ему есть о ком заботиться. У него Барон… Да что там Барон, у
Борьки жена есть, сын с дочкой, скоро внук народится… А у Шурика
Ивченко даже два внука. А у меня никого. Вот ты ушла, и я совершенно один остался… Почему мы с тобой… почему у нас с тобой ребеночка не было?.. Ты помнишь мою мать? Нет, я знаю, ты ее никогда не видала, я решил вас не знакомить… Зачем? Она бы не одобрила наши отношения. Но я рассказывал тебе о ней. Ее сейчас тоже нет, она умерла в прошлом году… Мама мечтала о внуках. Не знаю, искренне ли она мечтала или просто завидовала подругам?.. Неважно. Она хотела внука, но я ей его не дал. Сначала сам не хотел детей, и потом… потом, когда встретился с тобой, мне хотелось быть только с тобой.
Но и ты…, ведь ты тоже не хотела ребенка. Почему? – я с мольбой впился в Симины глаза, в такие близкие и такие безмерно далекие глаза. – Ответь, родная – почему?..
Я спрашивал у портрета, зная, что отвечать придется мне самому.
– Понятно, почему, – сказал я, – работа. Все это твоя чертова работа. Ты не могла поменять ее, ты не хотела ее менять. А может быть, была и другая причина? Возможно, зная об опасностях, которыми была под завязку наполнена твоя профессия, ты предполагала, что произойти может всякое? И не могла позволить себе роскошь иметь ребенка?.. Случись что, с кем бы он остался? С Андреем? С чужим ему человеком? Да еще к тому же с калекой? А чтобы наш ребенок жил в
Советском Союзе ты тоже не хотела… Эх! Сима, Сима, что ты натворила? Что мы вместе с тобой натворили?.. Мы лишили себя будущего… А как бы счастливо мы с тобой могли жить… Ты, я и наш маленький. Я никогда не держал на руках малыша, я не знаю, что это такое, держать на руках маленький теплый комочек, который отчасти ты, отчасти я сам, но вместе с тем, это и не ты и не я, это что-то новое. Это наше будущее.
Я вдруг представил, что держу на руках младенца. Он смотрит на меня, гугукает. И улыбается. Ему нравится быть у меня на руках. Я не знаю, кто это – мальчик или девочка? Но мне это все равно. У него глаза Серафимы – черные и такие…, не могу выразить словами. В них жизнь, в них любовь ко мне…
Я так хорошо себе это представил, что подумал: если бы у нас с
Симой был ребенок, то был бы он именно таким.
Я закрыл глаза руками, чтобы навсегда зафиксировать в памяти образ нашего несуществующего малыша. Но он исчез, а мои ладони оказались мокрыми.
Что это? Слезы? Я плачу?..
Я никогда не плакал, не помню, чтобы я когда-нибудь плакал. Когда умерла мама, я не плакал. И когда отца хоронил, не плакал. Когда гроб с телом бабушки опускали в землю, я стоял, сжав зубы, чтобы не заорать от свалившегося вдруг на меня роя воспоминаний и от злости на самого себя. Злости, что не смог отблагодарить бабушку за все то, что она сделала для меня, что не успел сказать то, что сказать должен был уже давно. А не успел я сказать ей простое человеческое спасибо. Просто сказать: спасибо тебе бабуля…
Но и тогда я не плакал.
А когда я узнал о гибели Серафимы, мне показалось, что я умер.
Мертвые, как известно, не плачут, у меня не было слез. Может быть, я и правда умер, временно… Я перестал мыслить и чувствовать.
Окружающий мир вдруг перевернулся, и я куда-то исчез, выпал из бытия. Меня не было долго, я не считал времени. Меня просто не было и все. Потом я очнулся и тут же сошел с ума, очнулся, чтобы сойти с ума. Меня некому было сдать в дурдом, я сходил с ума в домашних условиях. Я выл и бросался на стены, я переколотил всю посуду и поломал все, что смог. Потом, не в силах терпеть боль одиночества, я вышел из дома и стал пить – в кабаках, в каких-то забегаловках, просто на улицах и в подвалах с тут же нашедшимися собутыльниками, большей частью с бомжами. Я пропил все, что у меня было из наличности и решил было вернуться в квартиру, вынести из нее все, что можно обменять на водку. А может, и квартиру продал бы. Бомжи пошли со мной в качестве грузчиков и помощников. Но дома меня ждал
Борька Тубаров. Он разогнал моих "товарищей" и сказал мне: "Хорош барагозить, старик! Возьми себя в руки. Неприятности у всех бывают.
Нельзя же так…". Неприятности? Я хотел набить ему морду, но сил у меня практически не было. Меня хватило только на один замах, и я потерял сознание. Я снова умер, и мертвым мне было хорошо. Сознание изредка возвращалось ко мне. Я рассказал Борьке о своих
"неприятностях", сказал, что Косули больше нет. Он пробовал меня утешать, а я посылал его к чертовой матери и в другие еще более отдаленные места. Он терпел и нянчился со мной, как с ребенком. Я ничего не хотел, ни есть, ни пить. Я жить не хотел, но Борьке почему-то очень надо было, чтобы я жил. Наверное, потому, что мы с ним друзья…
Да, когда погибла Сима, я не плакал.
Я и в детстве не плакал. Не плакал, когда мне было больно.
Не плакал, когда папа драл меня ремнем за матерки в беседке заброшенного детского садика. Он драл меня первый и единственный раз. А я только орал – отчасти от страха, отчасти, чтобы показать, как мне больно, и чтобы отец перестал размахивать ремнем. Я не плакал, когда оставил на раскаленных холодом железных перилах балкона кожу с кончика своего языка. Тогда я тоже просто орал. От страха, что останусь немым на всю жизнь. Я не плакал даже тогда, когда пропорол ладонь грязным осколком бутылочного стекла, а мама, зажав меня между ног и сунув мою руку под сильную струю холодной воды, кухонным ножом шурудила в ране, выковыривая стекольные крошки.
Бабушка бегала вокруг нас и твердила: "Вот садистка! Вот садистка-то!". А я орал. И тоже от страха. Даже не от страха, от ужаса, что мама у меня садистка. Я не знал тогда, что такое садистка, но предполагал нечто ужасное. Когда рана была промыта, вся грязь и осколки удалены, мама присыпала распоротую руку стрептоцидом, перебинтовала. А потом посмотрела мне в глаза и, увидев, что они совершенно сухие, удивленно спросила:
– А ты что орал-то?
Как будто речь шла об удалении занозы.
Я помолчал, а потом ответил:
– Больно было.
Этот шрам остался у меня на всю жизнь. Он едва виден – маленький голубоватый треугольник.
Я не плакал от боли, я был терпеливым. И от обиды я никогда не плакал…
А теперь плачу.
Мне не больно, если иметь в виду боль физическую. Мне не обидно – мне негде искать обиду, да и виновных не найдешь. А я плачу…
Мне захотелось закурить, я машинально стал шарить по карманам в поисках сигарет, но вспомнил, что решил бросить и стал бороться с собой – пойти в гостиную за сигаретами или следовать принятому решению. А зачем? Зачем мне сохранять здоровье? Чтобы жить? А разве нужна мне такая жизнь?.. Я снова увяз в сомнениях. По большому счету меня ничего не держит в этом мире.
Работа?
Не серьезно…
Родные?
Нет у меня никого – ни сестры, ни брата у меня никогда не было, а родители уже умерли. Какие-то родственники есть, но где они? Я никогда не поддерживал родственных отношений.
Друзья?
У них свои жизни. В этих чужих жизнях, конечно, есть место и для меня, но если оно опустеет, его займет кто-то другой. Может, не сразу, но займет. Жизнь на Земле не терпит пустоты. Даже сама пустота изначально наполнена чем-то. Чьими-то мыслями, вопросами, страхами… В космосе пустота настоящая. Ведь там вакуум, а это значит, что и жизни там нет.
Есть пустота – нет жизни, есть жизнь – нет пустоты.
Интересный я сделал вывод?
Выходит: душа моя пуста – значит, я мертв? Телом жив, а душой мертв. Так что же я делаю в этом мире полуживой полумертвый?
В этом мире…
А другой-то мир есть? Тот другой, в котором существует Серафима, где живы мои родители, моя бабушка, все те, кто уже ушел?.. Этого никто не знает. Надеяться на жизнь после смерти глупо. Может, она и есть, но надеяться все равно глупо… Но скорей всего, никакой другой жизни нет. Меня так учили. Не на обязательных и даже не на консультативных занятиях, не было у нас ни в школе, ни в институте уроков атеизма. (Когда-то давно был, его поставили вместо Закона
Божьего). Но меня учили. Исподволь, но очень настойчиво, всеми проявлениями советской действительности учили, Бога нет, Рая нет,
Ада нет, нет никакой загробной жизни. И я поверил, да так, что нынешнее учения, которые являются ни чем иным, как настрого запрещенными советской властью законами божьими кажутся мне абсурдом. Да и маломальское знание точных и не очень точных наук говорит мне, что другой жизни нет…
Я подумал вдруг: а так ли мертва моя душа?
Пожалуй, я погорячился. И вывод сделал неправильный.
Моя душа не мертва. Просто в ней нет места новой любви, но старая-то жива. Я не могу сказать: я любил Серафиму когда-то, а сейчас я ее больше не люблю.
Я люблю тебя, Сима! Я буду любить и помнить тебя до самого моего последнего дня. Доктор Малосмертов назначил мне этот день – двадцать третье июля.
Он тоже погорячился.
Буду жить. А что мне еще остается? Не вешаться же! Если я не повесился в тот день, когда узнал о гибели Симы, то уж теперь и вовсе глупо было бы добровольно уходить из жизни. Никто не поймет этого поступка – ни Шурик, ни Борька Тубаров, ни Егор. Даже Егор.
Одно дело – если от болезни, а коли уж болезнь отступает… Буду жить. Жить и вспоминать дни, когда я был счастлив. Тем более, не так уж плох этот мир. В нем нет любимой, но есть солнце, есть чужое счастье, в нем живут мои друзья…
11. Без названия.
Действительно, у меня нет собаки, у меня нет семьи, у меня нет детей, и как следствие – у меня нет проблем, связанных со всем этим.
У меня вообще нет никаких проблем. Хорошо это или плохо? Борька, наверное, думает – хорошо. Зря, если конечно он вообще так думает.
Мне бы хоть горсточку его проблем…
Борька снова налил в наши рюмки коньяку. Выпив, зачерпнул ложечкой кабачковой икры и наконец-то закусил. Но, наверное, не почувствовал вкуса, потому что даже не крякнул. Он всегда крякал от удовольствия, когда ел свою любимую закуску.
– Собака ей не нужна стала… А мне значит она нужна? Не понимаю… Иногда даже не верится, что это все со мной происходит.
Может, Ирка так мстит мне?..
– За что?
– Ну, ты знаешь за что. А что, не за что? Я же ее на руках не качал, когда она маленькой плакала, песенки колыбельные ей не пел, у кроватки ее ночами не сидел, когда она болела. Над Серегиной кроваткой сидел. И на руках его таскал и пел… Ну я ладно, а
Маришка-то при чем? Ей-то за что? Хотя… И она Ирке в детстве внимания не могла много уделять. Надо было институт заканчивать, потом работа. Ирка все детство с бабушкой и с дедушкой провела. А тут вдруг папа нашелся, о котором она и знать ничего не знала столько лет. И папа сказал: теперь будем жить вместе, одной семьей.
И забрал Ирочку от бабушки с дедушкой. А мама стала не только
Ирочке, но и папе внимание уделять. А потом и братик родился, который Ирочке совершенно не нужен был. А бабушка с дедушкой совсем старенькими стали, а потом и вовсе умерли. И показалось девочке, что бабушка с дедушкой ее любили, а папа с мамой не любят…
– Вот видишь, – сказал я, – ты сам себе все и объяснил. А ты пробовал с Ириной по душам поговорить?
– Пробовал. Неоднократно.
– И что?
– А ничего. Не понимаем мы друг друга. Словно чужие. Сначала еще какое-то понимание было, а сейчас… – Борька помотал головой.
– Попробуй еще раз поговорить.
– Да сколько можно разговаривать! Скоро язык отсохнет.
– Вот пока не отсох, и говори. Каждый раз говори. Непонимание возникло – поговори.
– Да у нас с ней сплошное непонимание! – Борька взмахнул ложкой, которой зачерпывал икру, оранжевые капли упали на скатерть, Борька облизнул ложку.
– Думаешь, обо всех своих бедах рассказал? – спросил он меня, машинально положив облизанную ложку обратно в вазочку. Борька не ждал моего ответа, но я сказал:
– Думаю, о самом страшном ты мне еще не рассказал.
– Я тебе о вчерашнем скандале не рассказал.
– И что было вчера?
– Вчера я узнал от дочурки радостную новость. – Слово
"радостную" прозвучало безрадостно. -…А началось все не вчера.
Завела себе Ирка дружка, гражданского мужа, как это теперь называется. Собаки-то у нее уже нет. Видать скучно стало в одиночестве "Дом-2" смотреть. Пацан. Шестнадцать лет. Представляешь?
Я кивнул головой, представил мол.
– Нет, ты не представляешь. Ирке моей тридцать скоро, а мужу ее гражданскому чуть не вдвое меньше. Детский сад! Ни образования, ни профессии. Трахаться умеет, а больше ничего… Полгода вдвоем на моей шее сидели. Да не вдвоем! Ели, пили, друзей к себе приглашали, вместе с ними гужбанили. Даже не задумывались бездельники, за чей счет жизни радуются… А недавно этот комсомолец исчез. То ли Ирка его за дверь выставила, то ли он сам к другой тетке ушел, почуял, что жареным запахло.
– А что, запахло?
– Запахло, еще как… Ирка беременная от этого… пионера!
Борька вытаращил свои глаза, ожидая моей реакции.
Если он продолжит свой рассказ о несостоявшемся зяте, то скоро станет называть его октябренком, подумал я. Но сказал другое:
– Ты радоваться должен, что скоро дедушкой станешь.
– Радоваться? Чему радоваться? Мужа у Ирки нет, а если и объявится этот… – вот сейчас Борька назовет этого паренька, любителя взрослых дам октябренком, подумал я, но Борька решил нарушить логическую цепочку, -…этот молокосос, я его лично с лестницы спущу. На фиг мне такой зять нужен?!
– Ты помнишь Шурика Ивченко?
– Тот, с которым ты… "кровь кружками проливал" за рубежами нашей родины?
– Тот самый. Он был у меня два дня назад. Про внуков своих рассказывал. У него два пацана, двойняшки, а зятя у Шурика тоже нет.
– Да ну?
– Ага. Сообща, всей семьей внуков воспитывают. Ты знаешь, Борька,
Шурик тоже хорохорился, но мне показалось, что внуки для него значат очень много. Внуки, это радость, Борька! Вот родится у тебя внук или внучка, все изменится. Увидишь, увидишь, как все изменится. Некогда скандалить будет, а общие заботы вас объединят. И найдете вы с
Ириной общий язык, обязательно найдете.
– Ты так думаешь?..
– Я в этом уверен.
На самом деле я ни в чем не был уверен. Не всегда получается так, как мы хотим, чаще получается еще хуже… Но, стоп! Опять прорвался в мои мысли черный пессимизм, прихватив с собой зануду-обреченность.
Я напрягся и выдавил из себя их обоих. Нельзя давать советы другу, если считаешь, что все равно будет плохо. Иначе, твои советы будут похожи на обман, на банальное успокаивание.
Борис, казалось, мне поверил.
За разговорами мы выпили лишь половину бутылки коньяка. Мы бы легко освоили ее до дна, но Борька взглянул на часы и заспешил:
– Прости, старик. У меня же собачка. Серега предупреждал, что задержится сегодня. Надо бежать, Барона выгуливать. Он ждать будет, скулить. Маришка с Бароном не выходит, боится, что не удержит. В нем же более сотни килограмм. А то, как рванет?
– А ведь до цыпленка мы с тобой так и не добрались, – сказал я.
– Да бог с ним с цыпленком. Некогда, бежать надо… – Борька задумчиво посмотрел на вазочку с кабачковой икрой и, весело подмигнув мне, быстро расправился с закуской, только ложка мелькала.
– А цыпленка тебе придется самому съесть.
– Мне не съесть одному, – возразил я.
Борька развел руками.
Цыпленка мы попытались съесть с Егором, который пришел вслед за ушедшим Борисом, но совместными усилиями осилили лишь третью часть, не больше. Даже коньяк не помог.
Потом и Егор ушел домой, убрав продукты в холодильник, перемыв посуду и перетащив стол на место. Я остался один, ушел в спальню и долго сидел перед деревом и портретом Серафимы.
– Ты понимаешь, что происходит?.. – спрашивал я у Симы, которая грустно смотрела на меня из черной траурной рамки. Смотрела и естественно молчала, а я говорил вслух и достаточно громко, как с живой. Если бы кто-то видел мой разговор с портретом, он, скорей всего, принял бы меня за сумасшедшего. Кто знает, может быть, я уже давно сошел с ума? Разговариваю с фотографией, ем лепестки цветов…
– Ко мне приходят друзья, Сима, – говорил я. – Они делятся со мной своими секретами, рассказывают о проблемах, ждут моего совета.
Понимаешь, любимая, я нужен им. И я думаю, что мне они нужны тоже.
Мне даже как-то неловко тебе в этом признаваться, но… они мне точно нужны. Совсем недавно мне казалось, что я никого не хочу видеть, что жизнь моя закончена и что никакие проблемы меня не волнуют – ни свои, ни, тем более, чужие, а вот ведь что оказывается… Интересно, почему и Шурик и Борька Тубаров решили, что я могу дать им какой-нибудь совет? Что стоящего я могу им посоветовать? Я, у которого нет ни семьи, ни даже собаки. Который совсем один… Борька мне сегодня про своего пса рассказывал, а мне, представляешь, даже завидно стало. Борька живет полноценной жизнью.
Ему есть о ком заботиться. У него Барон… Да что там Барон, у
Борьки жена есть, сын с дочкой, скоро внук народится… А у Шурика
Ивченко даже два внука. А у меня никого. Вот ты ушла, и я совершенно один остался… Почему мы с тобой… почему у нас с тобой ребеночка не было?.. Ты помнишь мою мать? Нет, я знаю, ты ее никогда не видала, я решил вас не знакомить… Зачем? Она бы не одобрила наши отношения. Но я рассказывал тебе о ней. Ее сейчас тоже нет, она умерла в прошлом году… Мама мечтала о внуках. Не знаю, искренне ли она мечтала или просто завидовала подругам?.. Неважно. Она хотела внука, но я ей его не дал. Сначала сам не хотел детей, и потом… потом, когда встретился с тобой, мне хотелось быть только с тобой.
Но и ты…, ведь ты тоже не хотела ребенка. Почему? – я с мольбой впился в Симины глаза, в такие близкие и такие безмерно далекие глаза. – Ответь, родная – почему?..
Я спрашивал у портрета, зная, что отвечать придется мне самому.
– Понятно, почему, – сказал я, – работа. Все это твоя чертова работа. Ты не могла поменять ее, ты не хотела ее менять. А может быть, была и другая причина? Возможно, зная об опасностях, которыми была под завязку наполнена твоя профессия, ты предполагала, что произойти может всякое? И не могла позволить себе роскошь иметь ребенка?.. Случись что, с кем бы он остался? С Андреем? С чужим ему человеком? Да еще к тому же с калекой? А чтобы наш ребенок жил в
Советском Союзе ты тоже не хотела… Эх! Сима, Сима, что ты натворила? Что мы вместе с тобой натворили?.. Мы лишили себя будущего… А как бы счастливо мы с тобой могли жить… Ты, я и наш маленький. Я никогда не держал на руках малыша, я не знаю, что это такое, держать на руках маленький теплый комочек, который отчасти ты, отчасти я сам, но вместе с тем, это и не ты и не я, это что-то новое. Это наше будущее.
Я вдруг представил, что держу на руках младенца. Он смотрит на меня, гугукает. И улыбается. Ему нравится быть у меня на руках. Я не знаю, кто это – мальчик или девочка? Но мне это все равно. У него глаза Серафимы – черные и такие…, не могу выразить словами. В них жизнь, в них любовь ко мне…
Я так хорошо себе это представил, что подумал: если бы у нас с
Симой был ребенок, то был бы он именно таким.
Я закрыл глаза руками, чтобы навсегда зафиксировать в памяти образ нашего несуществующего малыша. Но он исчез, а мои ладони оказались мокрыми.
Что это? Слезы? Я плачу?..
Я никогда не плакал, не помню, чтобы я когда-нибудь плакал. Когда умерла мама, я не плакал. И когда отца хоронил, не плакал. Когда гроб с телом бабушки опускали в землю, я стоял, сжав зубы, чтобы не заорать от свалившегося вдруг на меня роя воспоминаний и от злости на самого себя. Злости, что не смог отблагодарить бабушку за все то, что она сделала для меня, что не успел сказать то, что сказать должен был уже давно. А не успел я сказать ей простое человеческое спасибо. Просто сказать: спасибо тебе бабуля…
Но и тогда я не плакал.
А когда я узнал о гибели Серафимы, мне показалось, что я умер.
Мертвые, как известно, не плачут, у меня не было слез. Может быть, я и правда умер, временно… Я перестал мыслить и чувствовать.
Окружающий мир вдруг перевернулся, и я куда-то исчез, выпал из бытия. Меня не было долго, я не считал времени. Меня просто не было и все. Потом я очнулся и тут же сошел с ума, очнулся, чтобы сойти с ума. Меня некому было сдать в дурдом, я сходил с ума в домашних условиях. Я выл и бросался на стены, я переколотил всю посуду и поломал все, что смог. Потом, не в силах терпеть боль одиночества, я вышел из дома и стал пить – в кабаках, в каких-то забегаловках, просто на улицах и в подвалах с тут же нашедшимися собутыльниками, большей частью с бомжами. Я пропил все, что у меня было из наличности и решил было вернуться в квартиру, вынести из нее все, что можно обменять на водку. А может, и квартиру продал бы. Бомжи пошли со мной в качестве грузчиков и помощников. Но дома меня ждал
Борька Тубаров. Он разогнал моих "товарищей" и сказал мне: "Хорош барагозить, старик! Возьми себя в руки. Неприятности у всех бывают.
Нельзя же так…". Неприятности? Я хотел набить ему морду, но сил у меня практически не было. Меня хватило только на один замах, и я потерял сознание. Я снова умер, и мертвым мне было хорошо. Сознание изредка возвращалось ко мне. Я рассказал Борьке о своих
"неприятностях", сказал, что Косули больше нет. Он пробовал меня утешать, а я посылал его к чертовой матери и в другие еще более отдаленные места. Он терпел и нянчился со мной, как с ребенком. Я ничего не хотел, ни есть, ни пить. Я жить не хотел, но Борьке почему-то очень надо было, чтобы я жил. Наверное, потому, что мы с ним друзья…
Да, когда погибла Сима, я не плакал.
Я и в детстве не плакал. Не плакал, когда мне было больно.
Не плакал, когда папа драл меня ремнем за матерки в беседке заброшенного детского садика. Он драл меня первый и единственный раз. А я только орал – отчасти от страха, отчасти, чтобы показать, как мне больно, и чтобы отец перестал размахивать ремнем. Я не плакал, когда оставил на раскаленных холодом железных перилах балкона кожу с кончика своего языка. Тогда я тоже просто орал. От страха, что останусь немым на всю жизнь. Я не плакал даже тогда, когда пропорол ладонь грязным осколком бутылочного стекла, а мама, зажав меня между ног и сунув мою руку под сильную струю холодной воды, кухонным ножом шурудила в ране, выковыривая стекольные крошки.
Бабушка бегала вокруг нас и твердила: "Вот садистка! Вот садистка-то!". А я орал. И тоже от страха. Даже не от страха, от ужаса, что мама у меня садистка. Я не знал тогда, что такое садистка, но предполагал нечто ужасное. Когда рана была промыта, вся грязь и осколки удалены, мама присыпала распоротую руку стрептоцидом, перебинтовала. А потом посмотрела мне в глаза и, увидев, что они совершенно сухие, удивленно спросила:
– А ты что орал-то?
Как будто речь шла об удалении занозы.
Я помолчал, а потом ответил:
– Больно было.
Этот шрам остался у меня на всю жизнь. Он едва виден – маленький голубоватый треугольник.
Я не плакал от боли, я был терпеливым. И от обиды я никогда не плакал…
А теперь плачу.
Мне не больно, если иметь в виду боль физическую. Мне не обидно – мне негде искать обиду, да и виновных не найдешь. А я плачу…
Мне захотелось закурить, я машинально стал шарить по карманам в поисках сигарет, но вспомнил, что решил бросить и стал бороться с собой – пойти в гостиную за сигаретами или следовать принятому решению. А зачем? Зачем мне сохранять здоровье? Чтобы жить? А разве нужна мне такая жизнь?.. Я снова увяз в сомнениях. По большому счету меня ничего не держит в этом мире.
Работа?
Не серьезно…
Родные?
Нет у меня никого – ни сестры, ни брата у меня никогда не было, а родители уже умерли. Какие-то родственники есть, но где они? Я никогда не поддерживал родственных отношений.
Друзья?
У них свои жизни. В этих чужих жизнях, конечно, есть место и для меня, но если оно опустеет, его займет кто-то другой. Может, не сразу, но займет. Жизнь на Земле не терпит пустоты. Даже сама пустота изначально наполнена чем-то. Чьими-то мыслями, вопросами, страхами… В космосе пустота настоящая. Ведь там вакуум, а это значит, что и жизни там нет.
Есть пустота – нет жизни, есть жизнь – нет пустоты.
Интересный я сделал вывод?
Выходит: душа моя пуста – значит, я мертв? Телом жив, а душой мертв. Так что же я делаю в этом мире полуживой полумертвый?
В этом мире…
А другой-то мир есть? Тот другой, в котором существует Серафима, где живы мои родители, моя бабушка, все те, кто уже ушел?.. Этого никто не знает. Надеяться на жизнь после смерти глупо. Может, она и есть, но надеяться все равно глупо… Но скорей всего, никакой другой жизни нет. Меня так учили. Не на обязательных и даже не на консультативных занятиях, не было у нас ни в школе, ни в институте уроков атеизма. (Когда-то давно был, его поставили вместо Закона
Божьего). Но меня учили. Исподволь, но очень настойчиво, всеми проявлениями советской действительности учили, Бога нет, Рая нет,
Ада нет, нет никакой загробной жизни. И я поверил, да так, что нынешнее учения, которые являются ни чем иным, как настрого запрещенными советской властью законами божьими кажутся мне абсурдом. Да и маломальское знание точных и не очень точных наук говорит мне, что другой жизни нет…
Я подумал вдруг: а так ли мертва моя душа?
Пожалуй, я погорячился. И вывод сделал неправильный.
Моя душа не мертва. Просто в ней нет места новой любви, но старая-то жива. Я не могу сказать: я любил Серафиму когда-то, а сейчас я ее больше не люблю.
Я люблю тебя, Сима! Я буду любить и помнить тебя до самого моего последнего дня. Доктор Малосмертов назначил мне этот день – двадцать третье июля.
Он тоже погорячился.
Буду жить. А что мне еще остается? Не вешаться же! Если я не повесился в тот день, когда узнал о гибели Симы, то уж теперь и вовсе глупо было бы добровольно уходить из жизни. Никто не поймет этого поступка – ни Шурик, ни Борька Тубаров, ни Егор. Даже Егор.
Одно дело – если от болезни, а коли уж болезнь отступает… Буду жить. Жить и вспоминать дни, когда я был счастлив. Тем более, не так уж плох этот мир. В нем нет любимой, но есть солнце, есть чужое счастье, в нем живут мои друзья…
11. Без названия.
Я очень быстро восстанавливался.
Девятое мая провел дома весь день, а вечером мы с Егором сходили на салют. Сам не знаю, зачем я туда поперся? Вообще-то я не любитель всех этих народных гуляний. Уже давно все не так, как было когда-то.
Меня раздражают толпы пьяной молодежи, все с пивом, многие под дозой, все поголовно матерятся. Фейерверк – это в детстве праздник.
Да еще для пьяных, обкуренных, обдолбанных, дуреющих от грохота и шума, только того и ждущих, чтобы избить кого-то до смерти. Таких было большинство на площади Ленина в этот праздничный вечер. Может быть, я плохо думаю о молодежи, может быть, это просто желчь, накопившаяся за последние годы? Егор, мой молодой друг, он ведь не такой? Может, и для этих тинейджеров и застрявших в детстве переростков с пивом День Победы тоже святой день? Просто их не научили правильно радоваться… Некоторых, особо распоясавшихся хотелось утихомирить, я постоянно себя одергивал. Ведь навалятся гурьбой, запинают. И Егору достанется за компанию. Я не стал вмешиваться в их веселье. Мы недолго с Егором наблюдали салют, едва отгрохотал последний залп, ушли домой. Наша короткая прогулка по центральной площади Новосибирска обошлась без эксцессов.
Два следующих дня я просто гулял по центральному парку, сидел на лавочке, наблюдал за прохожими. За взрослыми и за детьми, играющими на детских площадках, крутящимися на каруселях, качающимися на качелях. Я и сам отважился один раз прокатиться на колесе обозрения
– оно крутится не спеша, как раз для меня аттракцион. На самом верху я немного замерз, но все равно – мне было приятно обозревать мой родной Новосибирск с высоты птичьего полета. Я смотрел на крыши домов, во многих домах я бывал и не единожды. Я знал многих людей, которые живут или когда-то жили в них, помнил, где какие учреждения находятся. Я знал, когда эти дома были построены и что было на их месте до того. Я глядел на улицы и тротуары, по которым проходил тысячи раз, которые помнят мои шаги.
Нет, не хочу я расставаться со все этим…
Возвращаясь домой, я садился за компьютер и читал, читал, читал… письма Серафимы. Читал и думал о ней. Мне было грустно вспоминать о наших с Симой встречах, о днях и ночах, проведенных вместе, но это была грусть, а не боль. Я счастливый человек! Думал я. В моей жизни есть любовь. Не каждый может похвастаться, даже перед самим собой, не для показухи, что в его душе живет любовь.
Дерево Серафимы изредка роняло лепестки своих цветов, которые я тут же съедал, но по-прежнему оно было красивым, даже стало еще красивее. Цветы раскрылись полностью и стали похожими на шары хризантемы, лепестками этих шаров можно было накормить сотню таких, как я, болящих. Я решил все же позвонить доктору Малосмертову и признаться в том, что ем лепестки экзотического дерева, и это мне помогает. Пусть берет цветы для своих анализов. Может, и получит свою нобелевскую премию… Позвонил, но мне сказали, что Андрей
Александрович на каком-то симпозиуме в Санкт-Петербурге и вернется только через неделю. Хорошо, позвоню позже.
Цветущее дерево радовало мой взгляд, и я чувствовал, как в меня вливаются новые силы. Я ощущал себя практически здоровым человеком.
Слабость еще немного присутствовала, но это – я был уверен – временное явление.
В понедельник я пошел на работу, как и обещал Григорию. Но предварительно в пятницу я созвонился со своим приятелем из налоговой инспекции Кировского района Петей Антипкиным. Собственно говоря, приятелями мы были не особенно близкими. Познакомились естественно в налоговой инспекции, вместе курили на лестничной площадке. Разговорились, оказалось, что у нас имеются общие знакомые. Пару раз встречались вне работы и выпивали. А однажды я ему помог. Деньгами. На тот момент у него не оказалось ни одного кредитоспособного товарища. Петя поведал мне о своих проблемах, я и предложил помощь. Деньги он не мог долго отдать, но я его и не торопил – свой человек в налоговой никогда лишним не бывает. Когда он отдавал деньги, сказал, что о долге помнит и если что… Я к нему ни разу со своими шкурными интересами не обращался, а вот теперь решил, что долг платежом красен. Я задал Пете вопрос – не мелькала ли фамилия Извекова в связи с регистрацией новой фирмы.
– Не обязательно в кировской налоговой, – сказал я ему, – может, где-то еще. Извеков живет в Ленинском районе, может, там? Я знаю, ты же со многими налоговиками связи поддерживаешь. Узнай, пожалуйста, будь другом.
Антипкин пообещал выяснить, что удастся и перезвонить. Пока он занимался этим делом, я сходил до ближайшего журнального киоска и купил свежие номера некоторых рекламных изданий. Пробежался по своим разделам и быстро определил новичков. Их было двое. Мой приятель-нологовик позвонил в конце дня и сообщил название фирмы, которую в конце марта этого года зарегистрировал Гриша Извеков. Ее название я уже знал из рекламной прессы, оно было одним из тех двух новых.
На фирме меня ждали, и как не обманул меня Гриша, с нетерпением.
Я видел это по глазам своих сотрудников. Да, они ждали меня. Все кроме самого Гриши, взгляд его серых с неровными рыжеватыми кляксами глаз был напряженным и холодным, но если вглядеться внимательно, в них можно было заметить беспокойство. Оно пряталось в рыжих кляксах.
На крутящемся кресле главного бухгалтера восседала блондинка лет двадцати с очень небольшим хвостиком (это я о годах). Компьютер был включен, на мониторе высвечивалась одна из форм 1С. При моем появлении девушка встала и показала мне свои ровные зубки. Я поздоровался и критически осмотрел ее с ног до головы. Ничего, довольно симпатичная, и ноги у нее оказались действительно длинными.
Правда, об их стройности можно было только догадываться, девушка была в широких брюках. В принципе, она мне понравилась, но только внешне. Представилась она Альбиной Вячеславовной. Побеседовав с претенденткой на должность главного бухгалтера моей фирмы, я быстро понял, что до уровня Ядвиги ей еще работать, и работать. Я не стал вселять в Альбинину душу напрасных надежд и отправил ее восвояси.
Мне нужна была моя Ядвига, с ней мне было всегда легко и спокойно, от нее я не ждал удара в спину.
Григорий был крайне недоволен отставкой своей протеже.
– Возьми Альбину Вячеславовну себе, – предложил я.
– Как это? – Григорий сделал вид, что не понял.
– Главным бухгалтером в свою новую фирму, – пояснил я. – Или у тебя должность главбуха уже занята? Ну, конечно, с марта месяца работает фирма, без главбуха как? Тогда возьми ее офис-менеджером.
Будет тебе кофе подавать.
– Откуда вы?.. – Глаза у Гриши забегали, но он быстро взял себя в руки и сделал лицо независимым.
– Шило в мешке не утаишь, Гриша. Впрочем, я тебя не осуждаю.
Единственное…, мог бы меня в известность поставить.
– Я думал… – начал Григорий.
– Что я умру, а фирма не твоя. Что все дело прахом пойдет: народ разбежится кто куда, клиенты к другим поставщикам переметнутся, а ты не у дел останешься. Понятно.
– Собственно, – Гриша пошел к своему столу и из-под кипы бумаг вытащил листок, – я был готов к подобному повороту. Вот.
Это было Гришино заявление на увольнение.
– Не буду уговаривать. – Я размашисто подписал Гришино заявление.
– Можешь считать себя свободным… Станем конкурентами? Или компаньонами?
Гриша пожал плечами, процедил сквозь зубы:
– Время покажет.
– Ну, да, – согласился я, – время, оно все по своим местам расставляет… С расчетом только придется подождать немного. Мне же еще надо Ядвигу вернуть. Посчитает, получишь все причитающееся.
– Про отпускные не забудьте, – напомнил мне Григорий, – я без отпуска третий год на вас пашу. Пахал…
– Не забудем, – успокоил я Гришу. – Ядвига Николаевна ничего не забывает.
Гриша ушел вслед за Альбиной Вячеславовной, а я вернулся к своим сотрудникам. Побеседовав с каждым, я уяснил, что все до единого изнемогают от безделья и, как следствие, от безденежья, и что кое-кто уже подумывает о поисках другого места. Ничего, разберемся.
Впрягусь в работу, загружу всех – будет и выполнение, будут и деньги. Но, прежде всего – главный бухгалтер – с Ядвигой надо решать вопрос быстро. Дебет с кредитом сводить надо. Кто знает, что тут без меня Гриша наворотил? Без главбуха я не смогу во всем разобраться. Я конечно общие представления о бухучете имею, но только самые общие…
Своего главного бухгалтера я застал за выполнением продовольственной программы, то бишь за посадкой картофеля.
Девятое мая провел дома весь день, а вечером мы с Егором сходили на салют. Сам не знаю, зачем я туда поперся? Вообще-то я не любитель всех этих народных гуляний. Уже давно все не так, как было когда-то.
Меня раздражают толпы пьяной молодежи, все с пивом, многие под дозой, все поголовно матерятся. Фейерверк – это в детстве праздник.
Да еще для пьяных, обкуренных, обдолбанных, дуреющих от грохота и шума, только того и ждущих, чтобы избить кого-то до смерти. Таких было большинство на площади Ленина в этот праздничный вечер. Может быть, я плохо думаю о молодежи, может быть, это просто желчь, накопившаяся за последние годы? Егор, мой молодой друг, он ведь не такой? Может, и для этих тинейджеров и застрявших в детстве переростков с пивом День Победы тоже святой день? Просто их не научили правильно радоваться… Некоторых, особо распоясавшихся хотелось утихомирить, я постоянно себя одергивал. Ведь навалятся гурьбой, запинают. И Егору достанется за компанию. Я не стал вмешиваться в их веселье. Мы недолго с Егором наблюдали салют, едва отгрохотал последний залп, ушли домой. Наша короткая прогулка по центральной площади Новосибирска обошлась без эксцессов.
Два следующих дня я просто гулял по центральному парку, сидел на лавочке, наблюдал за прохожими. За взрослыми и за детьми, играющими на детских площадках, крутящимися на каруселях, качающимися на качелях. Я и сам отважился один раз прокатиться на колесе обозрения
– оно крутится не спеша, как раз для меня аттракцион. На самом верху я немного замерз, но все равно – мне было приятно обозревать мой родной Новосибирск с высоты птичьего полета. Я смотрел на крыши домов, во многих домах я бывал и не единожды. Я знал многих людей, которые живут или когда-то жили в них, помнил, где какие учреждения находятся. Я знал, когда эти дома были построены и что было на их месте до того. Я глядел на улицы и тротуары, по которым проходил тысячи раз, которые помнят мои шаги.
Нет, не хочу я расставаться со все этим…
Возвращаясь домой, я садился за компьютер и читал, читал, читал… письма Серафимы. Читал и думал о ней. Мне было грустно вспоминать о наших с Симой встречах, о днях и ночах, проведенных вместе, но это была грусть, а не боль. Я счастливый человек! Думал я. В моей жизни есть любовь. Не каждый может похвастаться, даже перед самим собой, не для показухи, что в его душе живет любовь.
Дерево Серафимы изредка роняло лепестки своих цветов, которые я тут же съедал, но по-прежнему оно было красивым, даже стало еще красивее. Цветы раскрылись полностью и стали похожими на шары хризантемы, лепестками этих шаров можно было накормить сотню таких, как я, болящих. Я решил все же позвонить доктору Малосмертову и признаться в том, что ем лепестки экзотического дерева, и это мне помогает. Пусть берет цветы для своих анализов. Может, и получит свою нобелевскую премию… Позвонил, но мне сказали, что Андрей
Александрович на каком-то симпозиуме в Санкт-Петербурге и вернется только через неделю. Хорошо, позвоню позже.
Цветущее дерево радовало мой взгляд, и я чувствовал, как в меня вливаются новые силы. Я ощущал себя практически здоровым человеком.
Слабость еще немного присутствовала, но это – я был уверен – временное явление.
В понедельник я пошел на работу, как и обещал Григорию. Но предварительно в пятницу я созвонился со своим приятелем из налоговой инспекции Кировского района Петей Антипкиным. Собственно говоря, приятелями мы были не особенно близкими. Познакомились естественно в налоговой инспекции, вместе курили на лестничной площадке. Разговорились, оказалось, что у нас имеются общие знакомые. Пару раз встречались вне работы и выпивали. А однажды я ему помог. Деньгами. На тот момент у него не оказалось ни одного кредитоспособного товарища. Петя поведал мне о своих проблемах, я и предложил помощь. Деньги он не мог долго отдать, но я его и не торопил – свой человек в налоговой никогда лишним не бывает. Когда он отдавал деньги, сказал, что о долге помнит и если что… Я к нему ни разу со своими шкурными интересами не обращался, а вот теперь решил, что долг платежом красен. Я задал Пете вопрос – не мелькала ли фамилия Извекова в связи с регистрацией новой фирмы.
– Не обязательно в кировской налоговой, – сказал я ему, – может, где-то еще. Извеков живет в Ленинском районе, может, там? Я знаю, ты же со многими налоговиками связи поддерживаешь. Узнай, пожалуйста, будь другом.
Антипкин пообещал выяснить, что удастся и перезвонить. Пока он занимался этим делом, я сходил до ближайшего журнального киоска и купил свежие номера некоторых рекламных изданий. Пробежался по своим разделам и быстро определил новичков. Их было двое. Мой приятель-нологовик позвонил в конце дня и сообщил название фирмы, которую в конце марта этого года зарегистрировал Гриша Извеков. Ее название я уже знал из рекламной прессы, оно было одним из тех двух новых.
На фирме меня ждали, и как не обманул меня Гриша, с нетерпением.
Я видел это по глазам своих сотрудников. Да, они ждали меня. Все кроме самого Гриши, взгляд его серых с неровными рыжеватыми кляксами глаз был напряженным и холодным, но если вглядеться внимательно, в них можно было заметить беспокойство. Оно пряталось в рыжих кляксах.
На крутящемся кресле главного бухгалтера восседала блондинка лет двадцати с очень небольшим хвостиком (это я о годах). Компьютер был включен, на мониторе высвечивалась одна из форм 1С. При моем появлении девушка встала и показала мне свои ровные зубки. Я поздоровался и критически осмотрел ее с ног до головы. Ничего, довольно симпатичная, и ноги у нее оказались действительно длинными.
Правда, об их стройности можно было только догадываться, девушка была в широких брюках. В принципе, она мне понравилась, но только внешне. Представилась она Альбиной Вячеславовной. Побеседовав с претенденткой на должность главного бухгалтера моей фирмы, я быстро понял, что до уровня Ядвиги ей еще работать, и работать. Я не стал вселять в Альбинину душу напрасных надежд и отправил ее восвояси.
Мне нужна была моя Ядвига, с ней мне было всегда легко и спокойно, от нее я не ждал удара в спину.
Григорий был крайне недоволен отставкой своей протеже.
– Возьми Альбину Вячеславовну себе, – предложил я.
– Как это? – Григорий сделал вид, что не понял.
– Главным бухгалтером в свою новую фирму, – пояснил я. – Или у тебя должность главбуха уже занята? Ну, конечно, с марта месяца работает фирма, без главбуха как? Тогда возьми ее офис-менеджером.
Будет тебе кофе подавать.
– Откуда вы?.. – Глаза у Гриши забегали, но он быстро взял себя в руки и сделал лицо независимым.
– Шило в мешке не утаишь, Гриша. Впрочем, я тебя не осуждаю.
Единственное…, мог бы меня в известность поставить.
– Я думал… – начал Григорий.
– Что я умру, а фирма не твоя. Что все дело прахом пойдет: народ разбежится кто куда, клиенты к другим поставщикам переметнутся, а ты не у дел останешься. Понятно.
– Собственно, – Гриша пошел к своему столу и из-под кипы бумаг вытащил листок, – я был готов к подобному повороту. Вот.
Это было Гришино заявление на увольнение.
– Не буду уговаривать. – Я размашисто подписал Гришино заявление.
– Можешь считать себя свободным… Станем конкурентами? Или компаньонами?
Гриша пожал плечами, процедил сквозь зубы:
– Время покажет.
– Ну, да, – согласился я, – время, оно все по своим местам расставляет… С расчетом только придется подождать немного. Мне же еще надо Ядвигу вернуть. Посчитает, получишь все причитающееся.
– Про отпускные не забудьте, – напомнил мне Григорий, – я без отпуска третий год на вас пашу. Пахал…
– Не забудем, – успокоил я Гришу. – Ядвига Николаевна ничего не забывает.
Гриша ушел вслед за Альбиной Вячеславовной, а я вернулся к своим сотрудникам. Побеседовав с каждым, я уяснил, что все до единого изнемогают от безделья и, как следствие, от безденежья, и что кое-кто уже подумывает о поисках другого места. Ничего, разберемся.
Впрягусь в работу, загружу всех – будет и выполнение, будут и деньги. Но, прежде всего – главный бухгалтер – с Ядвигой надо решать вопрос быстро. Дебет с кредитом сводить надо. Кто знает, что тут без меня Гриша наворотил? Без главбуха я не смогу во всем разобраться. Я конечно общие представления о бухучете имею, но только самые общие…
Своего главного бухгалтера я застал за выполнением продовольственной программы, то бишь за посадкой картофеля.