Но будет ли он говорить? Может быть, Сталин решил просто появиться на этом заседании, чтобы страна знала – он в Москве…
   Аплодисменты наконец смолкли. Опять наступила тишина, нарушаемая лишь непрекращающимся треском атмосферных разрядов. Однако на этот раз она оказалась непродолжительной, Из репродуктора зазвучал голос:
   – Товарищи!..
   – Кто это? – воскликнул нетерпеливый Васнецов.
   Ответы посыпались разные:
   – Щербаков!..
   – Пронин!..
   – Маленков!..
   – Тише, товарищи! – строго произнес Жданов.
   А там, в далекой Москве, кто-то, кого взволнованные торжественностью момента люди в смольнинском кабинете не могли узнать по голосу, говорил о том, в каких условиях советскому народу приходится отмечать двадцать четвертую годовщину Великой Октябрьской социалистической революции, о грозной опасности, нависшей над страной. Короткую свою речь он закончил словами:
   – Торжественное заседание Московского Совета депутатов трудящихся совместно с партийными и общественными организациями Москвы объявляется открытым!..
   Снова раздались аплодисменты, и наступила пауза. Длилась она не более двух-трех секунд, но показалась бесконечно долгой.
   Наконец председательствующий медленно, с расстановкой объявил:
   – Слово… для доклада… имеет… товарищ Сталин.
   Жданов, Васнецов, Воронов, все сидящие сейчас в напряженном молчании у радиоприемника люди, едва сдерживая волнение, обрадованно переглянулись. Точно какая-то тяжесть спала с их плеч, точно стало легче дышать.
   И если бы в мыслях этих людей вдруг возник вопрос «почему», они немедля ответили бы: «Потому что будет говорить Сталин».
   Но хотя в этом ответе была бы заключена правда, он тем не менее не исчерпывал всей глубины чувств, которые в тот момент ощутили не только руководители ленинградской обороны, но и миллионы советских людей, так же напряженно вслушивавшихся сейчас в каждое слово, доносившееся из репродукторов.
   Да, то, что в эти трагические дни Верховный главнокомандующий находится в центре страны, бессменно стоит на своем посту, не могло не вызвать глубокого облегчения.
   Однако не только самим фактом появления Сталина на трибуне торжественного заседания вызывались эти чувства. Подлинная, глубинная причина и тех оваций, которыми было встречено объявление, что сейчас будет говорить Сталин, и того прилива сил, который ощутили люди, услышавшие это, заключалась в сознании, что партия по-прежнему непоколебима, что весь советский строй, несмотря на горькие испытания, по-прежнему противостоит ненавистному фашизму и что нет такой силы, которая сможет поставить советский народ на колени…
   – Товарищи! – раздался негромкий, хорошо всем знакомый голос. – Прошло двадцать четыре года с тех пор, как победила у нас Октябрьская социалистическая революция и установился в нашей стране социалистический строй… – Этими словами начал Сталин свой доклад.
   В первые мгновения люди, собравшиеся в кабинете Жданова, взволнованные тем, что, несмотря ни на что, доклад делает именно Сталин, просто вслушивались в его голос, стараясь понять, в каком состоянии находится Верховный. В ушах еще звучало запомнившееся с третьего июля позвякивание графина о стакан с водой, время от времени прерывавшее тогда речь Сталина, и необычные для него тревожные интонации. Но сейчас Сталин говорил спокойно. Это стало ясно после первых же произнесенных им фраз.
   Слышимость была очень плохая. В репродукторе то и дело раздавался треск. Непроизвольно подавшись вперед, к приемнику, все напряженно вслушивались, стараясь не пропустить ни слова.
   Сталин не был хорошим оратором. Говорил он с сильным грузинским акцентом, нередко переходя на скороговорку и как бы проглатывая окончания фраз, не отделяя главного от второстепенного, голос его звучал монотонно.
   Но этого давно уже никто не замечал. Людям было неважно, как, а важно, чт? говорит Сталин. И особенно важно это было сегодня!
   Первая часть его речи не оставляла никаких иллюзий относительно создавшегося положения. Сталин сказал о том, что в итоге четырех месяцев войны опасность, нависшая над страной, не ослабла, а, наоборот, еще более усилилась, что враг захватил большую часть Украины, Белоруссию, Молдавию, Литву, Латвию, Эстонию, ряд других областей, что он проник в Донбасс, черной тучей навис над Ленинградом, угрожает, Москве… И хотя бойцы нашей армии и флота пролили потоки вражеской крови, мужественно отбивая атаки озверелого врага, Гитлер бросает на фронт все новые и новые силы, чтобы захватить Ленинград и Москву до наступления зимы.
   Говоря все это, перечисляя шести– и семизначные цифры, характеризующие наши потери и потери противника, Сталин, казалось, преследовал одну-единственную цель: не скрывать ничего, обнародовать все факты, какими бы горькими они ни были. Но из этих фактов он сделал вывод, что в результате четырех месяцев войны Германия, людские резервы которой уже иссякают, оказалась значительно более ослабленной, чем Советский Союз, силы которого только теперь разворачиваются в полном объеме.
   «А хватит ли у нас времени развернуть и использовать эти силы?» – с тревогой в душе спрашивал себя Васнецов, который так же, как и все остальные, напряженно вслушивался в слова Сталина и болезненно морщился, когда помехи заглушали голос докладчика.
   И, как бы отвечая ему, Сталин заговорил о провале разрекламированной немцами «молниеносной войны». Напомнив, что Гитлер обещал покончить с Советским Союзом в полтора-два месяца, дойти за это время до Урала, он под грохот аплодисментов заявил, что план этот следует считать провалившимся.
   Сталин говорил, что план «молниеносной войны» основывался на надежде Гитлера создать всеобщую коалицию против СССР, вовлечь в нее Великобританию и США. В этом немцы жестоко просчитались. Гитлер рассчитывал и на то, что война вызовет конфликт между рабочими и крестьянами, между народами Советского Союза. Однако и здесь немцы просчитались. Под новый взрыв аплодисментов Сталин заявил, что никогда еще советский тыл не был так прочен, как теперь. Любое другое государство, потеряв такие территории, не выдержало бы испытания, пришло бы в упадок. Но советский строй его выдержал. И это значит, что советский строй является наиболее прочным строем.
   Сталин не отрицал некоторых временных преимуществ немецкой армии перед нашими войсками, которые вынуждены сражаться с кадровыми армиями и флотом, ведущими войну уже два года. И все же, говорил Сталин, моральное состояние нашей армии выше, чем немецкой, потому что она защищает Родину и верит в правоту своего дела.
   Трескучие атмосферные разряды заглушили его голос, но вот он зазвучал снова:
   – Оборона Ленинграда и Москвы, где наши дивизии истребили недавно десятка три кадровых дивизий немцев, показывает, что в огне Отечественной войны куются и уже выковались новые советские бойцы и командиры, которые завтра превратятся в грозу для немецкой армии…
   Он произнес эти слова спокойно, без пафоса, но они были наполнены столь большим, жизненно важным содержанием, что в зале вновь вспыхнули аплодисменты…
   Потом Сталин проанализировал причины постигших Красную Армию неудач.
   Он сказал об отсутствии в Европе второго фронта и о недостатке у нас танков и отчасти авиации и подчеркнул, что основная задача нашей промышленности заключается в том, чтобы в несколько раз увеличить производство не только танков и самолетов, но и орудий и минометов…
   Далее Сталин как бы отвлекся от насущных, выдвигаемых войной задач и перешел к характеристике национал-социализма. Он назвал гитлеровскую партию партией империалистов, партией врагов демократических свобод, партией средневековой реакции и черносотенных погромов.
   В непрочности европейского тыла гитлеровской Германии, непрочности тыла в самой Германии и в мощи антигитлеровской коалиции Сталин видел факторы, которые должны привести к неизбежному краху фашизма.
   Обращаясь к тем, кто трудился в тылу, он призвал работать не покладая рук. Выпускать больше танков, самолетов и другого вооружения. Больше хлеба, мяса и сырья для промышленности.
   – Мы можем и мы должны выполнить эту задачу, – сказал Сталин.
   И, сделав паузу, провозгласил:
   – За полный разгром немецких захватчиков!
   За освобождение всех угнетенных народов, стонущих под игом гитлеровской тирании!
   Да здравствует нерушимая дружба народов Советского Союза!
   Да здравствует наша Красная Армия и наш Красный Флот!
   Да здравствует наша славная Родина!
   Наше дело правое, победа будет за нами!
   Когда Сталин кончил говорить, в зале возникла буря оваций. И в этой буре, точно пробиваясь на поверхность бушующего моря, сначала едва слышно, но с каждой секундой все громче и громче, зазвучала мелодия «Интернационала».
   Жданов встал первым. Поднялись и остальные. Неотрывно глядя на приемник, из которого неслись звуки великого гимна коммунистов, люди стояли вытянувшись, точно на военном параде, и глаза их были красными – то ли от напряжения, то ли от сдерживаемых слез.
   Раздался голос Левитана:
   – Мы передавали торжественное заседание Московского Совета депутатов трудящихся совместно с партийными и общественными организациями Москвы.
   Бушующий, гремящий мир снова отдалился на тысячи километров…
   На мгновение приемник затих. А через минуту все услышали привычный стук метронома.
   Он смолк внезапно. Откуда-то из-за стен Смольного вдруг донеслись глухие звуки бомбовых разрывов. И почти тотчас же по радио объявили воздушную тревогу.
 
   Через полчаса после окончания трансляции вернувшийся в свой кабинет Воронов позвонил по ВЧ начальнику Главного артиллерийского управления Красной Армии Яковлеву: не терпелось узнать подробности о торжественном заседании.
   Только что пришедший с заседания Яковлев голосом, прерывающимся от волнения, сообщил, что происходило оно в метро, на станции «Маяковская».
   Он продолжал что-то говорить, но слышимость стала отвратительной. Мешала и зенитная стрельба за стенами Смольного. Зажимая ладонью правое ухо и прижав трубку к левому, обычно сдержанный Воронов оглушительно кричал, что не может ничего разобрать.
   Яковлев, голос которого доносился будто с другого края земли, все время повторял какое-то слово – то ли «снаряд», то ли «заряд», то ли «аппарат».
   – Какой снаряд? Какой заряд? – раздраженно крикнул Воронов. – Повтори по буквам!..
   Он схватил листок бумаги и карандаш.
   – Петр! Петр! – в треске и шуме доносилось до него. – Андрей… Роман… Александр… Дамба… Завтра, завтра!..
   – Какая дамба? – уже с отчаянием в голосе крикнул Воронов, механически записавший диктуемые слова.
   – Дамба… дамба… Доронин… Дарья! – прорывались из трубки, казалось, начисто лишенные смысла слова. – Завтра, завтра!
   Воронов в изнеможении опустил трубку на рычаг и придвинул к себе листок, вчитываясь в записанное. По первым буквам выходило: «парад». Сомнений быть не могло. Последнее слово, которое удалось расслышать Воронову, было «завтра». Это означало, что завтра, седьмого ноября, в Москве состоится традиционный военный парад!..
   Воронов схватил листок и почти бегом направился в кабинет Жданова. Там уже никого не было, – видимо, все перешли работать в бомбоубежище.
   Воронов быстро спустился вниз, миновал переговорный пункт, поспешно прошел по тесному коридору, сбежал по металлическим ступенькам еще ниже.
   – Где Андрей Александрович? – запыхавшись, спросил он у сидевшего в маленькой приемной полкового комиссара Кузнецова.
   – У себя, – ответил тот и кивнул на дверь в стене приемной.
   В кабинете Жданова сидели все те, кто вместе с ним полчаса назад слушал речь Сталина.
   – Андрей Александрович, завтра парад! – взволнованно объявил, переступая порог, Воронов.
   В комнате все будто замерли. Это сообщение было слишком неожиданным, почти неправдоподобным.
   – Я только что говорил с Яковлевым из ГАУ, – стараясь обрести свой обычный, корректно-холодноватый тон, продолжал Воронов. – Он мне сказал, что торжественное заседание проходило в метро, на станции «Маяковская», и что завтра в Москве состоится военный парад.
   Жданов пожал плечами и неуверенно произнес:
   – Николай Николаевич, что вы говорите, подумайте! Ведь парад нельзя провести в метро!
   – Андрей Александрович, слышимость была очень плохой, почти ничего нельзя было разобрать, но это слово «парад» я попросил повторить по буквам. Вот оно!
   И Воронов положил на стол перед Ждановым листок бумаги.
   Жданов несколько раз перечитал написанное и проговорил все еще с сомнением в голосе:
   – По первым буквам действительно получается «парад». Но почему вы решили, что парад будет завтра и в Москве? Вы же сами говорите, что почти ничего не расслышали.
   – Речь шла именно о завтрашнем дне, за это я ручаюсь!
   – Подождите, – сказал Жданов и решительно направился к двери.
   Он вернулся минут через пять, сияя улыбкой.
   – Вы правы, Николай Николаевич. Я только что связался с Москвой. Завтра на Красной площади действительно состоится парад. Я… я поздравляю вас, товарищи! Я…
   Он не договорил, потому что раздался телефонный звонок.
   Жданов снял трубку и назвал себя. Несколько мгновений слушал. Потом сказал:
   – Я сейчас передам об этом командующему. Вам позвонят.
   Лицо его изменилось. Улыбка исчезла. Он повернулся к Хозину:
   – Из штаба МПВО сообщают, что противник сбросил на город электромагнитные морские мины огромной взрывной силы. Некоторые не разорвались, но товарищи полагают, что в них установлены взрыватели с часовым механизмом…
 
   Когда после окончания трансляции торжественного заседания из Москвы немцы начали обстрел города, Жданов в первые секунды ощутил странное чувство облегчения. Он был рад, что обстрел начался не перед торжественным заседанием, не во время него, а именно после, и сотни тысяч ленинградцев смогли услышать речь Сталина.
   Разумеется, Жданов не знал, что немцы, как это случалось уже не раз, стали жертвой собственной педантичности. Представить себе, что шестого ноября в находящейся на осадном положении советской столице состоится подобное заседание, они не могли. Но о том, что этот день является кануном главного революционного праздника, они знали отлично. Поэтому артобстрел и воздушный налет были запланированы немецким командованием именно на вечер шестого ноября с тем, чтобы продолжить их и седьмого. Все соответствующие распоряжения, касающиеся времени начала обстрела и бомбардировки, были отданы авиационным частям и артиллерии заранее, и быстро перестроиться немецкая военная машина оказалась не в состоянии, тем более что торжественное заседание длилось меньше часа. Поэтому первые бомбы и снаряды упали на ленинградские улицы уже позже.
   Но, пожалуй, еще ни разу после массированного налета на город, предпринятого фон Леебом одновременно с его попыткой обойти Пулковскую высоту, не было такой страшной бомбардировки, как в ночь на седьмое ноября. Морские электромагнитные мины, впервые примененные врагом в Ленинграде именно в ту ночь, обрушивались на город вперемежку с фугасными бомбами. Сотни саперов и электриков тут же, во время бомбежки, пытались обезвредить мины и нередко гибли при этом. В воздухе кружились, падая на пустынные заснеженные улицы, сброшенные с самолетов листовки с одной, большими черными буквами напечатанной фразой: «Сегодня будем вас бомбить, а завтра хоронить».
   Наутро седьмого ноября бомбежка и обстрел возобновились с новой силой.
   Тем не менее Ленинградский радиокомитет организовал трансляцию парада с начала его и до конца. Сквозь гул вражеских самолетов, взрывы бомб, зенитную стрельбу громкоговорители на улицах, в заводских цехах Ленинграда разносили слова выступавшего на Красной площади Сталина.
   Он говорил, что Германия уже потеряла четыре с половиной миллиона своих солдат, и еще несколько месяцев, еще «полгода, может быть, годик» потребуется для того, чтобы она лопнула под тяжестью своих преступлений…
   В те страшные дни никто не мог знать, что не полгода, не год, а еще долгие три с половиной года предстоит советскому народу вести смертельную борьбу с врагом…
   – Пусть вдохновляет вас в этой войне мужественный образ наших великих предков – Александра Невского, Дмитрия Донского, Кузьмы Минина, Дмитрия Пожарского, Александра Суворова, Михаила Кутузова, – неслись из тысяч репродукторов слова Сталина. – Пусть осенит вас победоносное знамя великого Ленина!
   И казалось, именно для того, чтобы заглушить эти слова, с грохотом взрывались все новые и новые немецкие снаряды и бомбы, обрушивавшиеся на Ленинград – колыбель великой революции.
   Но все было тщетно. Где бы ни находились в эти минуты ленинградцы – в цехах ли, не покидая своих рабочих мест, несмотря на вражеский налет, в убежищах или д?ма, – они слушали речь Сталина.
   А когда грохот артиллерии, взрывы бомб заглушали его голос, люди старались домыслить то, чего не смогли, услышать, вкладывая в уста Сталина те слова, которые ждали от него.
 
   Восьмого ноября Военный совет Ленинградского фронта собрался на заседание, чтобы заслушать очередное сообщение Лагунова о ходе строительства автотрассы Заборье – Новая Ладога.
   Едва Лагунов начал говорить, зазвонил телефон ВЧ.
   Сняв трубку, Жданов услышал голос Сталина:
   – Хозин у вас?
   – Да, товарищ Сталин, – ответил Жданов, – передаю ему трубку.
   – Доложите обстановку на восточном берегу Невы, – сухо потребовал Сталин от Хозина.
   Командующий стал перечислять меры, принимаемые Военным советом, чтобы, невзирая на осложнившуюся обстановку, попытаться прорвать блокаду.
   – Подождите, – неожиданно изменившимся голосом прервал Хозина Сталин.
   Командующий тотчас же умолк. Наступила пауза. Члены Военного совета настороженно смотрели на Хозина, по-прежнему прижимавшего трубку к уху.
   Жданов не выдержал:
   – В чем дело?
   – Не знаю, – ответил Хозин, прикрыв микрофон ладонью. – Приказано подождать…
   Прошло еще несколько секунд. Хозин осторожно спросил:
   – Товарищ Сталин… вы меня слышите?..
   Никакого ответа не последовало. В трубке раздавался лишь глухой гул, потрескивание.
   – Товарищ Сталин, – громче повторил Хозин, – докладывает Хозин! Вы меня слышите?..
   Но тут исчез и гудящий далекий фон. Телефон был мертв.
   Некоторое время Хозин еще сжимал в руке трубку. Потом опустил ее на рычаг и беспомощно развел руками:
   – Связь прервана.
   Жданов вскочил.
   – Идемте на переговорный пункт, – сказал он Хозину, – попытаемся связаться по телефону. Остальных прошу не расходиться.
   Жданов и Хозин поспешно спустились в подземное помещение, где располагался узел связи.
   – Ставку! – приказал Жданов сидевшему за аппаратным столиком лейтенанту. – Товарища Сталина.
   Лейтенант включил аппарат «Бодо» и стал выбивать на клавишах привычное «там ли? там ли? там ли?..». Дожидаясь ответа, опустил руки. Жданов и Хозин впились взглядами в умолкший аппарат.
   Наконец он застрекотал, короткими толчками выбрасывая ленту. Лейтенант подхватил ее, прочел и, не оборачиваясь, доложил:
   – Связь имеется.
   – Передайте: у аппарата Жданов и Хозин, – волнуясь, проговорил Жданов. – Просим товарища Сталина.
   Лейтенант снова застучал по клавишам.
   Ответ пришел сразу:
   – У аппарата Василевский. Товарищ Сталин занят. Что доложить?
   – Хозин только что докладывал товарищу Сталину обстановку, – продиктовал Жданов. – Но связь прервалась.
   – Минуту… – ответила лента.
   Через мгновение «Бодо» снова застрекотал:
   – У аппарата Сталин. Враг только что захватил Тихвин. Телефонный провод проходил там. Принимаем меры. Направляем танки и еще одну полнокровную стрелковую дивизию. Теперь вам должно быть окончательно ясно, что враг хочет создать вторую линию окружения Ленинграда. Вы обязаны во что бы то ни стало прорвать кольцо. Промедление подобно смерти. У меня все.
   Жданов и Хозин молча вернулись на второй этаж.
   – Товарищи, – упавшим голосом сказал Жданов, обращаясь к членам Военного совета. – Тихвин захвачен немцами.
   Наступила гробовая тишина.
   Все последние дни руководители ленинградской обороны жили под угрозой того, что враг может завладеть Тихвином. Тем не менее слабая надежда, что этот город удастся отстоять, все же жила в сердце каждого из них.
   И вот теперь этой надежды больше не существовало.
   Новая трасса Заборье – Новая Ладога – Леднево еще не была закончена. Ладога еще не стала. Тиски голода сжались на горле Ленинграда.
   Жданов медленно подошел к столу и сел в кресло. Опустив голову, он продолжил:
   – Товарищ Сталин указывает, что наше спасение теперь только в одном – в прорыве блокады. Какие будут предложения?
   Все молчали. Да и какие новые предложения могли внести сейчас члены Военного совета? Все возможные меры по усилению Невской оперативной группы были приняты. Работа на строительстве новой автотрассы велась круглые сутки…
   – Разрешите мне слово, – неожиданно сказал Павлов.
   Жданов кивнул.
   – В Ленинграде осталось муки на неделю, крупы на восемь дней, жиров на четырнадцать, – перечислил Павлов. – Это примерно треть всего имеющегося у нас продовольствия. Остальные две трети находятся по ту сторону Ладоги, но перебросить такое количество грузов самолетами невозможно. Надо ждать, пока станет лед…
   – Это мы знаем, Дмитрий Васильевич, – с горечью прервал его Васнецов. – Но что вы предлагаете именно сейчас?
   – У нас нет сейчас иного выхода, товарищи, – тихо произнес Павлов, – кроме как пойти на дальнейшее ограничение норм.
   – Но население и так уже живет, мягко говоря, впроголодь! – воскликнул Жданов.
   – Да, Андрей Александрович. Поэтому придется, очевидно, на этот раз сократить нормы довольствия личному составу войск и Балтийского флота. Это позволит растянуть расходование имеющихся запасов и продержаться до установления зимней дороги через озеро.
   – А если Ладога не замерзнет в ближайшее время? – спросил Васнецов.
   – Тогда… нам придется еще раз снизить нормы гражданскому населению. До трехсот граммов хлеба рабочим и ста пятидесяти – иждивенцам и детям.
   – Но это же голод! – воскликнул Васнецов.
   – Да, – ответил Павлов. – Но иного выхода у нас нет.

13

   Октябрьские праздники принесли радость сотням тысяч ленинградцев, среди них был и Федор Васильевич Валицкий. Вечером шестого ноября он слушал доклад Сталина на торжественном заседании, а утром на следующий день – его речь с трибуны Мавзолея.
   Слышимость была неважная, и Федор Васильевич, проклиная работников Радиокомитета, приникал ухом к черной тарелке репродуктора. Он не знал, что качество передачи ни от кого не зависело – в мирное время трансляция из Москвы велась по проводам, а нынешняя передача принималась Ленинградской радиостанцией непосредственно из эфира, и помехи были неизбежны.
   До войны Валицкий не испытывал особой симпатии к Сталину, хотя и отдавал должное его несомненному уму и воле. Но с тех пор очень многое изменилось в душе Валицкого, и теперь для него, как и для миллионов советских людей, с именем Сталина связывались такие понятия, как Родина, Красная Армия, народ – словом, все самое святое, дорогое каждому человеку.
   Это ощущение родилось у Валицкого не сразу. В первые дни и недели войны быстрое продвижение врага в глубь нашей территории, неуклонное приближение гитлеровских войск к Ленинграду вызвали у старого русского интеллигента негодование, горькую обиду за то, что, вопреки всем предвоенным утверждениям о неизбежности скорого разгрома любого врага, который осмелится посягнуть на советскую землю, он, этот враг, пока одерживал одну победу за другой. Немалую долю вины за неудачи, которые терпела Красная Армия, Валицкий возлагал на Сталина, не отдавая себе отчета в том, что, помимо ошибок, допущенных Сталиным, существовали объективные причины, по которым военная ситуация складывалась столь неблагоприятно.
   Но постепенно убежденность, что каждый должен внести свой вклад в дело спасения Родины, стала главной для Валицкого, определяющей его мысли и поступки. И о Сталине он думал теперь только как о человеке, руководившем страной и армией в этой тяжелейшей битве с вторгшимися на русскую землю гитлеровскими ордами.
   Доклад Сталина и его речь на Красной площади Валицкий слушал самозабвенно. Спокойный, уверенный анализ военной и международной обстановки и заверение, что война продлится «еще полгода, может быть, годик», ободрили его…
   Девятого ноября Валицкий получил открытку, в которой его извещали, что он может прикрепить свои карточки к столовой Дома ученых и впредь пользоваться ею.
   Дом ученых располагался в великолепном, роскошно обставленном бывшем великокняжеском особняке на невской набережной. Валицкий не бывал в этом доме давно и, когда на следующий день после получения извещения пришел туда, был поражен, как все там изменилось. Столовая за Дубовым залом была погружена во мрак: окон в этом помещении не было никогда, но раньше оно хорошо освещалось, а сейчас здесь тускло мерцали керосиновые лампы.
   Гнетущее впечатление произвел на Валицкого и внешний вид людей, сидевших за столиками без скатертей. Многих из них он хорошо знал – это были известные ученые, и Валицкий привык видеть их отлично, со старомодной респектабельностью одетыми. А теперь они сидели в каких-то неуклюжих шубах, небритые, в шайках и башлыках…