Делая вид, что ничего не замечает, Королев отошел к столу, раскрыл партбилет и при свете коптилки медленно прочел вслух:
   – «Губарев Василий Маркелович… год рождения тысяча восемьсот девяносто пятый. Время вступления в партию – тысяча девятьсот шестнадцатый…» Все верно.
   Он перелистал странички партбилета, закрыл его и сказал:
   – И со взносами более или менее в норме – по сентябрь включительно… Пора за октябрь – ноябрь платить.
   – Давай сюда! – резко сказал Губарев и встал с постели. Пошатнулся, но устоял на ногах.
   – Слушай, Маркелыч, а ты не помнишь, как старые партбилеты выглядели? – неожиданно спросил Королев. – Хочу вспомнить и не могу. Память стариковская. Ты помоложе…
   – Какие старые? – не спуская настороженного взгляда с Королева, переспросил Губарев.
   – Ну какие, какие! После Октябрьской членам партии новые выдали, в том числе и нам с тобой. А вот какие до этого были, ну, после Февральской?
   – Не помнишь? – задумчиво проговорил Губарев. – А я помню. Красные такие. Четвертушка картона.
   – А куда же марки-то клеили?
   – Ты и впрямь постарел, Максимыч, – пожал плечами Губарев. – На обороте клеточки были… Там районный казначей и отмечал. А марки уж потом ввели, после обмена.
   – Верно, – усмехнулся Королев. – Хорошая у тебя, выходит, память, Василий Маркелыч. Все, значит, помнишь. И как в партию вступал, и как Юденича бил, и как с продотрядами в Поволжье ездил, и как завод после разрухи восстанавливал… все помнишь, а?
   – Ну, помню… – угрюмо произнес Губарев, все еще не понимая, куда клонит Королев.
   – Значит, все помнишь… Но вот одно забыл. Что коммунисты во время войны не умирают в постелях. В бою, у станка – да! Но лежать и ждать смерти?!
   Губарев молчал.
   – Держи, – сказал Королев, возвращая ему партбилет.
   Губарев взял его.
   И тогда Королев, положив руку на плечо Губарева, тихо продолжил:
   – Вася! Друг! Партия тебя зовет! На завод зовет! С партбилетом, если уж умирать, то на посту положено, так ведь нас учили? И мы молодых так учим! А у тебя что же получается? В постели?!
   Губарев запрятал партбилет под ватник.
   – Не дойду я, Ваня, – с сомнением проговорил он.
   – Дойдешь! – убежденно сказал Королев. – Слушай, – неожиданно для самого себя добавил он, – я тебе сейчас сухой паек выдам. Вот, держи!
   И, сунув руку в карман, вытащил один из сухарей, предназначенных жене.
   – Ты… ты… – делая шаг назад, пробормотал Губарев, – это… как? От себя отрываешь?
   – В благотворители не записывался, – нарочито грубо ответил Королев, – да и капиталами не располагаю. Это… тебе партком посылает. Ну, бери!
   Губарев схватил сухарь и впился в него зубами. Откусил кусок, проглотил, почти не разжевывая, и вдруг опустил руку.
   – Прости, Ваня, – сказал он виновато. – Как зверь на еду кидаюсь. Отощал.
   – Жуй, не стесняйся. А я пойду. Мне еще жену проведать надо. – Помолчал и, глядя в глаза Губареву, спросил: – Завтра придешь?
   – Сегодня пойду, – тихо ответил Губарев. – Сухарь доем и пойду.
   – До виадука по тропке иди, – посоветовал Королев, – снегу намело много. А там уж совсем недалеко… На твой станок парнишку одного поставили. Парень смышленый, но опыта нет, третий разряд. Чем скорее придешь, тем меньше браку наделает…
   Взял Губарева за плечи, на мгновение притянул к себе, круто повернулся и вышел. На темной лестничной площадке почувствовал, что у него снова закружилась голова. «Иди, Максимыч, иди!» – мысленно приказал он себе и, освещая путь фонариком, сделал шаг вперед к лестнице.
 
   Спустившись во двор, Королев осмотрелся. По тропинке между сугробами медленно шла пожилая женщина. В одной руке она несла ведро, в другой чайник. Сделав несколько шагов, останавливалась, ставила ведро и чайник в снег, выпрямлялась, отдыхая, потом снова тащила свою ношу.
   Королев поднял воротник, глубже надвинул на лоб шапку-ушанку. Вдруг почувствовал, как он голоден. Инстинктивно нащупал лежавшие в ватнике сухари, но тут же, точно прикоснувшись к раскаленному железу, выхватил руку из кармана.
   На улице, как и раньше, было пустынно. Казалось, что яркие звезды мерцают над вымершим городом. Королев шел по тропинке в снегу и думал о том, что должен найти в себе силы заставить подняться с постели еще одного человека – токаря Егорова, конечно, если тот жив…
   В полутьме он разглядел, что навстречу движется странная группа людей. Шедший впереди тащил за собой на веревке санки, на которых лежал какой-то длинный ящик. Двое других, согнувшись, поддерживали ящик сзади.
   Иван Максимович не раз видел расклеенные по городу объявления с предложениями обменять разные вещи, в том числе и мебель, на продукты и решил, что на санках везут что-то, предназначенное для обмена. Но когда люди с санками приблизились, он понял, что за ящик они везут. Это был гроб. Тащила его женщина, повязанная по самые глаза большим платком. Она, видимо, из последних сил передвигала ноги. А сзади, поддерживая свисающий с маленьких санок гроб, семенили двое ребятишек.
   Королев отступил в сторону, в сугроб: на узкой тропинке было не разойтись. Женщина прошла мимо, казалось не заметив его.
   Иван Максимович тихо спросил:
   – Кого хоронишь-то, мать?
   Она остановилась, но не обернулась, стояла точно оцепенев.
   – Кого хоронишь, спрашиваю? – повторил Королев.
   На этот раз женщина повернула к нему голову, свободной рукой приподняла почти закрывавший ей глаза платок, и Королев увидел, что она еще не стара, хотя над переносицей залегли две глубокие морщины.
   – Муж? Отец? – кивнул он на гроб.
   – Муж, – почти беззвучно ответила она.
   Двое ребят стояли теперь неподвижно, их маленькие глазенки из-под нависших платков были устремлены на Королева.
   – Отчего помер-то? – спросил Иван Максимыч и тут же понял, что вопрос нелеп.
   Женщина чуть скривила в горькой усмешке свои тонкие потрескавшиеся губы:
   – Отчего помирают сейчас люди?..
   – Понимаю. Прости, – проговорил Королев. – Где работал-то муж?
   – На Кировском.
   – Значит, у нас… В каком цеху?
   – В механическом.
   – А фамилия? – настороженно спросил Королев.
   – Волков.
   Нет, Волкова из механического Королев не знал. На заводе работали, очевидно, десятки Волковых. И все-таки то, что умерший был кировцем, болью отозвалось в его сердце. «Значит, еще одного не уберегли, еще одного отдали голодной смерти», – подумал Иван Максимович.
   – Где хоронить-то будешь? Куда везешь? – спросил он.
   – Управхоз квартиры обходил… – ответила женщина, – адрес дал… на случай, если помрет кто, сказал, куда везти… а оттуда, сказал, их уже всех вместе свозить будут… не знаю куда… на Красненькое, наверное… в могилу… братскую.
   Говорила она отрывисто, точно с усилием выталкивая слова. А глаза были сухи. На лицах ребят – тоже ни слезинки. Оглянулась на гроб – не сполз ли с санок – и шагнула вперед. Королев знал, что Красненькое кладбище – в конце улицы Стачек.
   – Погоди, – сказал он, сам не сознавая, зачем останавливает женщину, – ребят-то у тебя сколько осталось?
   – Сколько видишь. Двое.
   – Мальчики?
   – Девчонки.
   Женщина снова потянула веревку. Сани со скрипом сдвинулись с места. Девочки взялись за гроб, подталкивая его сзади.
   Королев вылез из сугроба на тропинку и нагнал их. Нащупав в кармане оставшиеся сухари, он, не вынимая руки, разломил один из сухарей пополам, затем, вытащив половинку, снова разломил ее надвое и, склонившись над согнутыми спинками детей, сказал внезапно севшим, хриплым голосом:
   – Держите, девчата.
   Мать не обернулась. Она продолжала тянуть санки с гробом. Но девочки остановились и с трудом повернули к Королеву укутанные платками головки.
   – Держите, говорю, ну! – повторил Иван Максимович, протягивая на раскрытой ладони два кусочка сухаря.
   Он отвернулся, чтобы не видеть детских глаз, и только по прикосновению пальцев к ладони понял, что сухари девочки взяли.
   Так и не взглянув больше назад, Королев пошел по тропинке своим путем – к Нарвской…
   …Егорова он не застал. Соседи сказали, что его еще третьего дня увезли в больницу. Оказалось, что дом этот был заселен в основном кировцами, но большинство квартир сейчас пустовало – люди эвакуировались в Челябинск.
   Спускаясь по лестнице, Королев встретил поднимавшихся наверх двух девушек и парня с красными повязками на рукавах. Девушки несли ведра с водой, парень – охапку дров.
   Иван Максимович прижался к лестничным перилам, чтобы дать им пройти, но парень неожиданно остановился и сказал:
   – Здравствуйте, товарищ Королев!
   – Здорово, – ответил тот. – А ты что, кировский?
   – Все мы кировские, – сказал парень, прижимая к груди дрова.
   – Давай быстрее, Валерий, не задерживайся! – крикнула уже сверху одна из девушек и добавила: – От комитета комсомола мы!
   «Значит, комсомольцы тоже действуют», – удовлетворенно подумал Королев. Это несколько подняло его настроение.
   Задание парткома он выполнил, теперь можно было зайти домой. Посмотрел на часы: четверть восьмого. Нужно торопиться.
   Выйдя из подъезда, Иван Максимович решил идти побыстрее, но уже после двух десятков шагов почувствовал одышку и понял, что такой темп ему не под силу. «Сдаешь, старик!» – подумал он с какой-то злобой. Всегда считавший, что характер человека, его воля способны победить физический недуг, Королев был подавлен сознанием собственной слабости. Невозможно было примириться с тем, что от лишнего куска хлеба, тарелки дрожжевого супа и нескольких ложек каши зависит способность активно работать. Это унижало, порождало чувство неприязни к самому себе.
   Нет, Королев не боялся смерти. Он боялся, что у него на хватит сил жить так, как жил до сих пор, – нести то, что слишком тяжело другим, крепко стоять на ногах, когда другие готовы упасть. Но где же предел страданиям? Когда же прорвут блокаду? Если сегодня Губареву помог он, Королев, то кто окажется в силах помочь ему самому?!
   Поглощенный этими тревожными мыслями, Иван Максимович медленно шел по улице Стачек.
   Небо затянулось облаками, звезды исчезли, пошел снег. Он падал медленно, крупными хлопьями, покрывая черные от гари сугробы, и, казалось, укутывал белым саваном все – дома с темными окнами, баррикады, мертвые, изрешеченные осколками снарядов трамваи…
   Добравшись наконец до своего дома, Иван Максимович не сразу вошел в подъезд. Чтобы подняться на четвертый этаж, нужно было собраться с силами. Несколько минут стоял, прислонившись к стене, хватал ртом морозный воздух и слушал стук собственного сердца. Правую руку держал в кармане, зажав в ладони заледеневшие сухари, чтобы они немного согрелись.
   Наконец дыхание стало ровнее, и Королев, включив фонарик, стал медленно подниматься по лестнице. На площадке второго этажа, у своей квартиры, он остановился, зачем-то подергал за ручку дверь. Затем продолжал путь наверх.
   Достигнув наконец четвертого этажа, снова постоял немного, стараясь унять одышку. Потом постучал.
   Никто ему не ответил. Иван Максимович подумал, что Ксения, очевидно, на кухне и не слышит там стука, а жена, возможно, спит. Постучал сильнее.
   Наконец дверь отворилась. На пороге с коптилкой в руке стояла Торбеева.
   – Здорово, Ксюша, зашел проведать! – сказал Королев.
   Но она почему-то молчала и стояла, не двигаясь, не приглашая войти.
   – Да что с тобой, Ксения Ильинична? Не узнаешь своих? – удивился Королев. – Пойдем, а то совсем квартиру выстудишь.
   – Не надо, Иван Максимович, не ходи, – почти шепотом проговорила Торбеева.
   Королева охватил страх. Мысль, которая, как это ни странно, почему-то ни разу не приходила ему до сих пор в голову, внезапно пронзила его.
   – Уйди! – крикнул он, не узнавая своего голоса, и, резко, даже грубо отодвинув Ксению Ильиничну плечом, бросился в комнату, где обычно лежала Анна. Там было темно. Королев выхватил из кармана фонарик, но никак не мог нащупать негнущимися пальцами кнопку.
   Наконец это удалось ему. Лучик света ударил в пол. Королев поднял фонарь и осветил угол, где стояла кровать. На мгновение у него отлегло от сердца: Анна Петровна, как обычно, лежала, укрытая одеялом.
   – Анна! Анюта! – еле слышно позвал он. Что-то сжало ему горло.
   Анна Петровна не шевельнулась.
   «Она спит, спит… заснула, – стучало в его висках. – Она просто заснула, и Ксения закрыла ее с головой, чтобы было теплее…»
   – Анна! Нюша! – позвал он уже громче и, шагнув к постели, протянул руку, чтобы приподнять одеяло.
   – Не надо, Иван! – раздался за его спиной голос Ксении.
   Рука Королева повисла в воздухе. Он медленно обернулся.
   – Что?.. Что не надо?..
   Ксения Ильинична подошла к нему, взяла за рукав ватника и потянула за собой к двери.
   – Да ты… ты что?! – крикнул Королев.
   Он вырвался, бросился к кровати, отдернул одеяло и увидел плотно сомкнутые, не дрогнувшие от луча света веки Анны, ее восковое лицо, ставшее совсем маленьким, сморщенным и посиневшим, полураскрытые неподвижные губы.
   – Когда?.. – сдавленным голосом спросил наконец Королев.
   – Недавно. Часа два назад. Вот… смотри. Я остановила часы… по старому обычаю.
   Ксения Ильинична подняла коптилку, и Королев увидел на стене часы-ходики. Маятник был неподвижен. Стрелки показывали десять минут седьмого. Однако Королеву показалось, что часы идут – он отчетливо слышал их стук.
   – А часы-то… идут? – проговорил он, не отдавая себе отчета в смысле произносимых им слов.
   – Это радио, Ваня, метроном, – донесся до него будто издалека голос Ксении.
   Королев опустил руку в карман, вытащил остатки сухарей.
   – А я вот… я вот… принес… принес… – повторял он с каким-то тупым, безысходным недоумением.
   И вдруг в голове его мелькнула отчетливая, трезвая мысль: «Она умерла в десять минут седьмого. В это время я был у Губарева. Если бы я пошел не к нему, а прямо сюда, то…»
   И, будто поняв, о чем он думает, Ксения Ильинична сказала:
   – Если бы пришел раньше… ну, пораньше…
   – Не мог, – резко ответил Королев. – Дело было. – И еще резче, точно убеждая самого себя, повторил: – Не мог!
   – Она совсем не мучилась, Ваня… будто заснула…
   – Что? – переспросил Королев. – Да, да… Не мучилась. Я понимаю… Выйди, Ксения, на минуту. Я прошу.
   Ксения Ильинична поставила коптилку на край стола и молча вышла из комнаты.
   Королев подошел к постели. Несколько секунд смотрел на неподвижное лицо жены. И только сейчас понял, что с тех пор, как увидел ее впервые, минули десятки лет. Ушли безвозвратно. Ушло то, что казалось ему вечным…
   «Она не умерла, – горько подумал Королев, – ее убили. Она погибла, а ее убийцы живы. Притаились там, в темноте. Совсем недалеко, в конце этой улицы… Убили ее, а сами живы…»
   Сжал кулаки и услышал хруст крошащихся сухарей. Прикрыл лицо жены одеялом, подошел к столу, разжал ладонь, высыпал на стол крохи сухарей.
   Потом негромко позвал:
   – Ксюша!
   И когда она возникла из темноты коридора, сказал:
   – Вот… сухари… возьми. Поешь. Хоронить буду завтра.

17

   Восьмого ноября Гитлер, в последние недели избегавший публичных выступлений, произнес речь в своем любимом Мюнхене на общегерманском собрании гауляйтеров.
   Начал он с сообщения о том, что немецкими войсками захвачен город Тихвин. Гауляйтеры встретили заявление фюрера аплодисментами и криками «Зиг хайль!», впрочем, недостаточно громкими, поскольку никому из них до сих пор не приходилось слышать название этого русского города. Разумеется, они предпочли бы узнать о падении Москвы или Петербурга.
   Гитлер, очевидно, почувствовал умеренность ликования. Он поспешил разъяснить, что захват Тихвина означает окружение Петербурга вторым кольцом блокады, и в который уже раз предсказал, что «Петербург сам поднимет руки, или ему суждено умереть голодной смертью».
   Никогда не отличавшийся в своих публичных выступлениях логичностью мышления, фюрер на этот раз, казалось, побил все рекорды непоследовательности. Он говорил о Москве так, как будто она уже захвачена, и тут же перебивал себя жалобами на «бессмысленное сопротивление» русских и «других монголоидов», срочно вызванных Сталиным из непостижимых глубин этой мрачной России; он убеждал гауляйтеров в полном успехе «исторического наступления на русскую столицу» и тут же пытался объяснить, почему за последние несколько дней на Центральном направлении немецкие войска не продвинулись ни на шаг; он клялся, что восточная кампания будет закончена до наступления зимы, хотя многие из собравшихся знали, что в далекой России уже лег снег, начинаются морозы.
   Но больше всего Гитлер говорил о престиже Германии. Он кричал, что никогда еще престиж ее не был столь высок, как теперь, стучал кулаком по трибуне, точно желая вбить эту мысль в головы покорных гауляйтеров.
   Может быть, не их раболепные взоры ощущал на себе в этот момент Гитлер, а устремленный на него пристальный взгляд человечества, глаза миллионов людей, в которых теперь кроме ненависти можно было прочесть и злую иронию?
   Может быть, истерика Гитлера была вызвана прозвучавшими накануне на весь мир уверенными и спокойными словами Сталина, и не на гауляйтеров хотел обрушить фюрер лавину хвастовства, самооправданий, очередных пророчеств, угроз и заклинаний, а на советский народ, который осмелился в осажденной столице праздновать годовщину своей революции?.. Так или иначе выступление Гитлера показало, что он находится в смятении чувств.
   И дальнейшие события подтвердили, что у фюрера были для этого серьезные основания. Все успехи на Восточном фронте как бы фатально оказывались связанными с неудачами. Гитлер никак не мог добиться «чистого» выигрыша, который не был бы нерасторжимо связан с проигрышем.
   Да, немецким войскам удалось приблизиться к Москве, но ценой огромных потерь в личном составе и технике. Передовые части далеко оторвались от тылов; тылы оказались не в состоянии регулярно снабжать их боеприпасами и продовольствием, что в условиях осенней распутицы, а затем ранней зимы грозило серьезнейшими осложнениями.
   Да, Гитлеру удалось окружить Ленинград, но это сковало на северо-востоке целую группу армий «Север» и не дало пока реальных результатов.
   Никакого решения, кардинально меняющего положение дел, Гитлер принять не мог, потому что выход был один – отказаться от намерения сокрушить Советский Союз. Но Гитлер не был бы Гитлером, если бы пошел на это. Всякий же иной шаг неумолимо приближал его к пропасти.
   До нее было еще очень далеко. И все же Гитлер двигался именно к пропасти, потому что любые осложнения, вытекающие из предпринятых ранее действий, он пытался ликвидировать другим действием, аналогичным, по существу, предшествовавшим и поэтому влекущим за собой новые осложнения.
   Когда яростное сопротивление советских войск под Москвой заставило соединения фон Бока к началу ноября остановиться и Гитлеру пришлось признаться себе, что «последнее и решительное» наступление на Москву не достигло цели, он приказал готовить новое наступление на советскую столицу; оно было намечено на пятнадцатое ноября.
   Когда выяснилось, что блокада Ленинграда является неполной, поскольку остается ладожский «коридор», Гитлер приказал создать второе кольцо окружения. Взятие Тихвина являлось важным звеном в осуществлении этой операции.
   Но в советских руках оставалось побережье Ладожского озера. Для того чтобы полностью изолировать Ленинград, исключить всякую возможность снабжения города продовольствием, нужно было захватить Волхов – город, находящийся между Тихвином и Ленинградом, а затем прорваться дальше, на север, к южному берегу Ладоги. И, презрев предостережения столь чтимого в немецких штабах Клаузевица, утверждавшего, что «нельзя быть сильным везде», Гитлер, собираясь вновь штурмовать Москву, приказал одновременно форсировать наступление на Волхов…
 
   Командный пункт генерала Федюнинского находился в лесу, недалеко от небольшой железнодорожной станции Войбокало. Он был оборудован здесь, когда готовилась так и не приведшая к желаемому результату операция по прорыву блокады в районе Синявина. Но с тех пор ситуация резко изменилась. Немцы захватили Тихвин и теперь устремились к Волхову.
   Оборона Волхова не входила в задачи 54-й армии. Этот расположенный на ее фланге город должна была защищать 4-я армия, точнее, ее отдельная Волховская оперативная группа, которой командовал генерал-майор Ляпин. Но уже в начале ноября Федюнинскому стало ясно, что войска Волховской группы не выдерживают напора противника, наступающего с юга по обоим берегам реки Волхов.
   После того как восьмого ноября немцы овладели Тихвином, беспокойство Федюнинского за судьбу Волхова возросло. Он отдавал себе отчет в том, что захват Тихвина является лишь звеном в задуманной врагом операции, цель которой – овладение территорией к востоку от Ленинграда, включая ладожское побережье. Чтобы предотвратить катастрофу, необходимо было остановить противника, рвавшегося к Волхову.
   В тот же день Федюнинский направил своего заместителя генерал-майора Микульского в Волховскую оперативную группу, чтобы тот реально оценил ее боеспособность и договорился о совместных действиях.
   Штаб 4-й армии, которому подчинялась Волховская группа, располагался почти в семидесяти километрах от Волхова, севернее уже захваченного врагом Тихвина, потому-то Федюнинский и решил связаться непосредственно с Ляпиным.
   Прошло двое суток. Наконец в полдень десятого ноября адъютант доложил Федюнинскому, что вернулся майор из оперативного отдела штаба армии, которого Микульский брал с собой в Волховскую группу.
   – Зови. Быстро! – приказал Федюнинский.
   Через две-три минуты в землянке командующего появился майор Звягинцев…
 
   В начале октября, когда строительство оборонительных сооружений на Кировском заводе было закончено и – что самое главное – положение на южном и юго-западном участках Ленинградского фронта стабилизировалось, Звягинцев был отозван обратно в оперативный отдел штаба фронта. Но его, уже познавшего радости и горести непосредственного участия в боях, не покидало стремление вернуться на передовую.
   Узнав, что в районе Невской Дубровки готовится операция по прорыву блокады, Звягинцев обратился к своему старому начальнику и другу полковнику Королеву с просьбой направить его на командную должность в одну из частей, намеченных для участия в прорыве. Тот не ответил ни да ни нет, пообещал только иметь желание Звягинцева в виду.
   Работы в оперативном отделе было очень много. Звягинцев был занят с утра до ночи, и все личное отошло на задний план. Адресом, который дала ему при встрече на Кировском Вера, Звягинцев так и не воспользовался – в госпиталь к ней решил не ездить. Он вспоминал о Вере уже без того острого чувства, которое раньше всегда охватывало его при одной только мысли о ней. Наверное, «переболел», поняв не только умом, но теперь уже и сердцем, что Веру не связывает с ним ничего, кроме дружбы.
   По роду своей работы Звягинцев одним из первых в штабе узнал, что шестнадцатого октября немцы начали наступление на Будогощь – Тихвин, опередив тем самым на три дня запланированную Ставкой Верховного главнокомандования операцию по прорыву блокады. А когда Будогощь оказалась в руках врага и немцы стали развивать наступление на Тихвин, одновременно нанося удары в стык 4-й и 54-й армий, у Звягинцева уже не оставалось сомнений в том, что осуществить прорыв блокады сейчас не удастся…
   Как-то Королев по телефону вызвал Звягинцева к себе.
   – С картами? – привычно спросил Звягинцев.
   – Не нужно, – ответил Королев.
   Встретил он Звягинцева довольно продолжительным молчанием. Казалось, не замечал устремленного на него вопросительного взгляда. Потом обеими руками отодвинул от себя лежавшие на столе бумаги и угрюмо начал:
   – Вот какое дело… Да ты садись, расти уже некуда…
   Звягинцев сел.
   – Вот какое дело… – повторил Королев. – Сегодня утром назначен новый командующий фронтом – генерал-лейтенант Хозин.
   – А… Федюнинский? – удивленно спросил Звягинцев.
   – Получил назначение командовать пятьдесят четвертой.
   Звягинцев ждал, что еще скажет Королев, отлично сознавая, что полковник вызвал его не для того, чтобы сообщить об этих перемещениях.
   Но Королев умолк.
   – Ставка недовольна ходом операции у Дубровки? – спросил, не выдержав, Звягинцев.
   – Довольной быть не с чего.
   – Но я не вижу здесь никакой вины командования фронта, – пожал плечами Звягинцев. – Если бы немцы не начали наступления…
   – Немцы, значит, виноваты? – мрачно усмехнулся Королев. – С нами своего наступления не согласовали – это хочешь сказать?
   Теперь замолчал и Звягинцев.
   – Ну, чего молчишь? – рассердился Королев.
   – Жду, пока скажете, зачем вызвали, товарищ полковник.
   – Логично, – кивнул полковник. – Так вот, имеется задание генерала Федюнинского отобрать из работников штаба фронта несколько человек, которые вместе с ним отправятся в пятьдесят четвертую. Как ты посмотришь, если включим в эту группу тебя?
   Звягинцев на мгновение растерялся:
   – Меня – из Ленинграда?.. Я просился на Невский плацдарм, а не в тыл! Пятьдесят четвертая – по ту сторону кольца… Я не могу покинуть Ленинград, пока не прорвана блокада! – уже твердо и решительно закончил он.