– Не хочу, – упрямо ответила я.
– Нет, ты померяй, – не унималась Тоня, – я всё равно себе другую, по росту, оторву. – И она быстрым движением расстегнула ремень.
В тот день я проснулась очень рано. Била артиллерия. Тонин топчан был пуст, – очевидно, она так и не приходила с вечера. Я приподняла плащ-палатку, прикрывающую вход. На дворе было серо, так серо, как бывает на рассвете, когда предстоит сумрачный и дождливый день.
Мне стало очень тоскливо. Я физически ощутила эту тоску. Я и проснулась от этого щемящего чувства. Впрочем, наверно, меня разбудила артиллерия, – давно уже так не палили. Два снаряда, один за другим, просвистели где-то надо мной. Вот и разрывы. Вот кто-то пробежал мимо землянки. Нет, сегодня какое-то необычное, тревожное утро. И Тони нет, и стреляют больше, чем обычно, и кто-то куда-то бежит…
Я встала, оделась и вышла. И сразу же почувствовала, что действительно что-то необычное происходит вокруг. Вдалеке, у блиндажей комполка и начштаба, суетились бойцы.
И вдруг страшная мысль пришла мне в голову: «Штурм Ленинграда!» Я побежала в землянку, где жил врач, и, не постучавшись, толкнула дверь. Землянка была пуста. Серое байковое одеяло наполовину свешивалось с топчана. «И он ушёл», – с отчаянием подумала я и выскочила наружу. Мимо пробежал связист, на ходу раскручивая катушку.
– Куда все ушли? – крикнула я.
Связист махнул рукой и быстро пробежал мимо.
Где-то совсем близко прогрохотал разрыв, и земля под моими ногами дрогнула.
Не было видно никого из командиров. Я пошла по направлению к командному пункту. Когда подошла уже совсем близко, из блиндажа вышел капитан – помначштаба. Это был маленький пожилой человек в очках, подстриженный бобриком. Он что-то сказал бойцу, возившемуся с проводами, и побежал к землянке штаба. Я зашагала ему наперерез и, когда мы поравнялись, спросила:
– Товарищ капитан, что случилось?
Помначштаба остановился, посмотрел на меня, точно не узнавая, поправил очки.
– А что, собственно, случилось? – переспросил он.
Я от этого вопроса совсем растерялась. Ведь было же совершенно очевидно, что произошло что-то. Я боялась, что капитан сейчас побежит дальше и я ничего не узнаю. Пришлось пуститься на хитрость:
– Мне очень нужна Тоня Беляева, связистка. Она на КП?
– Она на НП, – ответил капитан, убегая.
– А остальные? – крикнула я ему вслед.
Капитан ничего не ответил и нырнул в штабную землянку. Я стояла, пытаясь сообразить: что же, собственно, происходит? Я знала, что наблюдательный пункт полка находится в полутора километрах отсюда, ближе к передовой. Я знала, что командование обычно переходит на НП, когда начинается операция. Значит…
Помначштаба вынырнул из землянки и шёл по направлению ко мне с папкой под мышкой и смотрел себе под ноги. Когда он поравнялся со мной, я спросила:
– Товарищ капитан, все на НП?
Помначштаба поднял голову и посмотрел на меня с досадой.
– Что вам, собственно, нужно, товарищ медсестра? – спросил он, останавливаясь.
– Мне нужен врач, военврач третьего ранга Пухов, я была в его землянке, там пусто.
– Наверно, он на НП, – ответил капитан и добавил: – Все на НП.
– А как же я? – вырвалось у меня.
– Вы? – переспросил капитан. – То есть, собственно, что вы?
– А я… мне ведь тоже на НП надо?
Капитан пожал плечами.
– Вам приказано?
– Нет, но я…
– Так не морочьте мне голову! – закричал капитан и, точно испугавшись, что потерял со мной столько времени, побежал к КП.
Я пошла к своей землянке, стараясь идти как можно медленнее, потому что не знала, что буду делать, когда приду. Никогда за всю войну мне не приходилось испытывать ощущения такой никчёмности и заброшенности.
Пошёл дождь. Всё подёрнулось туманом. Откинув плащ-палатку, я вошла в землянку. Мокрый полог хлестнул меня по лицу. В землянке было пусто и сыро. Сверху по ступенькам стекали чёрные струйки воды.
Я услышала чьи-то тяжёлые, хлюпающие по грязи шаги. Полог откинулся, и в землянку просунулась голова нашего санитара, «старичка», как мы его звали, Сидора Васильевича Михалёва. Он был до того грязен, что лицо его казалось чёрным.
– Военврач три комплекта требует! – проговорил Михалёв, не здороваясь и не переступая порога.
Я схватила его за руку и втащила в землянку.
– Откуда ты, Михалёв? Оттуда?
– Из самого «оттуда», – ответил он.
Михалёв стоял, согнувшись у притолоки, и тяжело дышал. Сапоги его были покрыты глиной. В грязи были и брюки, и гимнастёрка, даже на шее его я увидела комочек глины. С пилотки, так не шедшей к немолодому, морщинистому лицу Михалёва, стекали струйки воды.
– Сядь, сядь! – повторяла я. – Сядь на топчан! – И почти насильно усадила его.
– Три комплекта прислать, три комплекта, – заторопился Михалёв, вставая и нагибая голову.
– Раненых много? – спросила я.
– Ой, много! Военврач прямо с ног сбился, не успевает в санбат отправлять.
– А насчёт меня он говорил что-нибудь?
– Так чтобы три комплекта дали.
– Не хочу я тут оставаться! – вырвалось у меня; я чуть не плакала.
– Без вас, точно, трудно, – сказал Михалёв, очищая ногтями глину с брюк. – Вот военврач ночью оперировали, так жалели: «Эх, Лиду бы сюда».
Я вскочила.
– Идём! – сказала я. – Он велел мне идти, это ясно, ты просто забыл.
Михалёв растерянно посмотрел на меня.
– Так что приказа не было, это я точно помню.
– Ничего ты не помнишь! – закричала я. – Ты забыл просто. Или он забыл. Подумал, а сказать забыл. Сейчас я возьму комплекты, и мы идём.
Не дожидаясь ответа, я выскочила из землянки. Дождь лил по-прежнему. Я побежала в палатку, где у нас хранились медикаменты, взяла три сумки с аптечками и вернулась.
– Пойдём, – сказала я Михалеву, – всё готово, пойдём.
Сидор Васильевич смотрел на меня. Видно было, что он смертельно устал и ему трудно сделать лишний шаг. Дождь всё усиливался. Пробежав от нашей землянки до аптечной палатки, я уже порядочно вымокла. По моему лицу медленно стекали капли воды.
– Может, переждём трошки, – неуверенно предложил Михалёв, – льёт-то вон как!
– Он так на весь день может зарядить, – ответила я.
– На весь день не должно, – медленно произнёс Михалёв.
Потом он откинул полог.
– Пойдём, – сказал Михалёв и придержал полог, пока я вылезала из землянки со своими сумками.
Ступеньки стали мокрыми и скользкими. Михалёв вылез следом за мной.
– Пошли, что ли, – повторил он, беря у меня две сумки, и пошёл, ссутулившись и наклонив голову, навстречу дождю.
Я пошла за ним. Дождь хлестал нам прямо в лицо. Ноги мои скользили и разъезжались на мокрой глине. Сумка сразу намокла и стала такой тяжёлой, будто в неё наложили камней.
«А всё-таки я иду! – подумала я. – И пройдёт час, ну, может быть, два – и я буду среди своих. А не влетит ли мне? Ведь всё-таки я иду самовольно, без приказа. Нет, не может быть, чтобы меня ругали за то, что я пришла помочь. Да и кто меня будет ругать? Пухов?»
Я шла, стараясь не отставать от Михалёва.
– Сидор Васильевич, – позвала я, – нам далеко идти?
– Оно не так чтобы далеко, а может выйти и далеко, – ответил, не оборачиваясь, Михалёв.
Мы шли по направлению к передовой, но мне как-то не верилось, что там, за этим дождём и туманом, может что-то происходить и что там есть какие-то люди. Мне казалось, что существуем только мы с Михалёвым и всё живое находится за нами, а впереди только дождь, туман и размокшая, вязкая глина.
Сейчас я уже не слышала артиллерийских разрывов, но треск пулемётов раздавался со всех сторон. Я подумала: «Как это командиры разбираются во всём и руководят боем, когда вот такой туман и дождь и не поймёшь, кто стреляет и откуда, где свои и где враги».
Пролетел, завывая, одинокий снаряд и разорвался где-то справа от нас.
– Боязно? – спросил Михалёв.
Я ничего ему не ответила, но про себя решила, что совершенно не страшно. У меня было такое ощущение, что всё, что происходит вокруг – стрельба, разрывы, – не имеет отношения ко мне и никакой реальной опасности для меня не существует.
А Михалёв, который, видимо, иначе истолковал моё молчание, пояснил:
– А ты, как снаряд засвистит, ложись. Лучше лишний разок поклониться, своя голова-то дороже.
Я вспомнила: кто-то говорил мне как раз обратное: «Свой снаряд, то есть для тебя предназначенный, не свистит, а свистит тот, который уже пролетел».
…Не знаю, сколько времени мы шли. Иногда казалось, что мы не идём, а только, стоя на месте, с трудом перебираем ногами.
Иногда я соскальзывала в какие-то окопчики, несколько раз запутывалась в обрывках колючей проволоки, перелезала через бугры и траншеи.
– Пришли, – проговорил Михалёв и исчез.
Я вошла в санитарную палатку.
В первую минуту меня оглушили стоны и запах йодоформа. Палатка была перегорожена на две части брезентом, и здесь, в первой половине, лежали люди. Они лежали и на носилках, поставленных прямо на землю, и просто на земле, в рыжих, испачканных в глине, прожжённых шинелях. У многих головы, руки и ноги были обмотаны бинтами, на которых проступали розовые пятна крови, и было как-то странно видеть на этих грязных, облепленных глиной людях белоснежные повязки.
– Кетгут! – услышала я из-за полога голос Пухова.
Очевидно, он оперировал. Боец, лежавший на носилках у входа, в коротенькой рыжей шинельке, держался обеими руками за ногу, прямо поверх брюк забинтованную уже ставшим грязным бинтом, на котором проступали бурые пятна, и отрывисто стонал.
Другой, уже немолодой, боец, с мокрыми, неопределённого цвета усами и забинтованной головой, держал в руках пилотку, выпачканную в крови, для чего-то растягивал её и повторял только одно слово:
– Сестрица, сестрица, сестрица, сестрица…
Сначала меня оглушили эти стоны, выкрики и чьё-то жалобное всхлипывание, но я взяла себя в руки.
«Конечно, они тут не справляются!» – подумала я с чувством досады и радости.
– Много ещё там? – услышала я голос Пухова.
Полог откинулся, и я увидела моего начальника. Он был в белом нечистом халате и держал перед собой руки с растопыренными пальцами, чтобы не коснуться чего-либо.
– Вы?! – воскликнул он, увидя меня, и я не поняла, сердится он или радуется.
Тогда я доложила:
– Явилась по вашему приказанию. Три комплекта доставила.
Пухов несколько раз моргнул и спросил:
– Что? По приказанию? А аптечки тут?
В это время раненый на носилках застонал ещё громче. По лицу Пухова пробежала страдальческая гримаса, и он крикнул:
– Ну… ну, раздевайтесь скорее и мойтесь!.. Тут с ума сойдёшь!
Он повернулся и пошёл к операционному столу. Полог упал…
Я не помню, как прошёл этот день. Помню только, как разделась в заднем тамбуре палатки, умылась, надела халат, стала к столу. Всё дальнейшее слилось в одно – кровь, стоны, мелькание инструментов в руках Пухова…
Пухов еле стоял на ногах и два раза украдкой пил коньяк. Его лицо посерело, осунулось и перестало казаться детским; халат был весь в кровяных пятнах.
Последнего раненого мы оперировали уже поздно вечером, при свете керосиновой лампы.
Затем Пухов бросил с остервенением инструменты в тазик и проговорил:
– Ну, кажется, всё?
Вот тогда-то, после этих слов, я почувствовала смертельную усталость; ноги мои, которых я за эти часы как-то не ощущала, внезапно отяжелели, и я стала искать, на что бы сесть.
– Сейчас будем спать, – сказал Пухов. – Поспим, пока ещё не привезут.
Но он не мог спать, а, вытащив свой блокнот «интересных случаев», стал что-то записывать.
Я вышла в тамбур палатки и, увидев лежащие на земле носилки со свежими ещё следами крови, просто упала на них. Тотчас всё закружилось передо мною, потемнело, и я заснула.
…Мы лежали все вместе, рядом: две сестры из санбата, я, Михалёв и Пухов. Когда я проснулась, я увидела, что Пухов, осторожно ступая, пробирается к выходу. Было ещё темно, но спать мне уже не хотелось. Кругом стреляли из пулемётов и автоматов. В откинутый наверху квадрат было видно несколько звёзд. Значит, дождь наконец перестал. Я попробовала пересчитать звёзды в квадрате: их было семь или восемь. Я вспомнила, что вот так же смотрела на звёзды через окно палатки на Ладоге. Только там они были ясные и холодные, белые, как кусочки льда.
Зашуршал полог, и вошёл Пухов. Он остановился у входа. При свете звёзд его лицо показалось мне особенно осунувшимся. Даже губы, детски припухлые, стали тоньше. Щека подёргивалась в нервном тике, чего я раньше у него не замечала. Пухов стоял у входа и смотрел на нас.
Потом он скомандовал так громко, что я вздрогнула:
– Подъём!
Я приподнялась. Михалёв тоже, одна сестра вскочила, а другая, лежавшая рядом со мной, продолжала спать. Я сказала тихо:
– Вставайте!
Она открыла глаза и облизала губы.
– Кажется, я заболела, – проговорила она.
Я дотронулась до её лба. Он был очень горячим, на виске её лихорадочно бился пульс.
– Тогда лежите, – посоветовала я.
– Сейчас начнут поступать раненые, – сказал Пухов, – и потом ещё… Словом, не хватает санинструкторов, не успевают раненых выносить, командир полка приказал выделить двух сестёр.
Я видела, как вздрогнула его щека, и он сам, очевидно, это почувствовал, потому что дотронулся до щеки рукой.
– Сейчас идти? – спросила я, вставая.
Пухов посмотрел на меня, и лицо его внезапно снова показалось мне детским.
– Вы… хотите?
– Да, пойду, – отвечала я равнодушным голосом, потому что этот вопрос уже был решён для меня. – Что брать с собой? Только сумку? – спросила я, натягивая сапоги. Они были совсем мокрые, даже глина сверху не просохла.
– Да… сумку, и… там ждёт связной из роты… – чужим голосом произнёс Пухов.
Снаружи послышались чьи-то шаги и стоны: это несли раненых.
Сразу же, как только я вышла на воздух, на меня обрушились все звуки боя: треск пулемётов и автоматов, частые винтовочные выстрелы.
– Кто здесь связной из роты? – громко спросила я.
– Я, – отозвался чей-то тонкий голос, и от дерева отделилась маленькая фигурка.
Это был очень молодой парень в обмотках и огромных ботинках. У него было смешное, совсем детское лицо и хитроватая улыбка.
– В роту, значит, пойдём? – спросил он.
– В роту, – ответила я.
– Ну что же, – весело согласился парень, – айда в роту. – И он пошёл вперёд.
Связной шёл быстро, громко чавкая ботинками по ещё не успевшей просохнуть земле. Начинался рассвет.
А стрельба становилась всё оглушительней. Вокруг свистели пули. Этот свист прижимал меня к земле, и я шла, вобрав голову в плечи.
Передо мной возникали и исчезали люди. Подносчики снарядов со своими ящиками, санитары с носилками, командиры – все куда-то спешили, растворяясь в тумане.
Мой связной шёл будто наобум, не разбирая дороги. Автомат болтался у него на плече стволом вниз. Один раз он споткнулся, и я, думая, что его ранило, бросилась к нему, но парень выругался:
– Вот болото-то, лягушачьи места! – и снова пошёл вперёд. Я попробовала идти так же, как он, не сгибаясь, но никак не могла заставить себя держать голову прямо.
Внезапно где-то совсем рядом застрочил пулемёт, связной крикнул:
– Ложись! – и с ходу грохнулся в грязь.
Я тоже упала рядом, грязные брызги залепили мне лицо, но я боялась шевельнуть рукой, чтобы протереть глаза.
«Пиу, пиу, пиу!» – ныли надо мной пули.
Не помню, сколько времени мы так лежали. Пулемёт, стрелявший, как мне казалось, совсем рядом, замолчал. Я спросила:
– Это немцы стреляли?
– Все стреляют, – ответил парень, – и фрицы и наши. Разве разберёшь? Звук-то одинаковый.
Я старалась продолжать разговор, только чтобы подольше не вставать.
– А что там… в роте-то… бой? – спросила я.
– В роте? – переспросил связной. – В роте-то всегда бой. Вот вчера фрицы наступать пробовали, только мы им наклали. А сегодня – опять. На нашем участке самое сейчас главное место. А вы санинструктором к нам? – спросил он.
– Да, – ответила я.
– Ну правильно, – точно с кем-то соглашаясь, сказал парень. – А то у нас всех медиков за ночь-то поубивало. Ну, встали!
Он резко поднялся.
– Теперь бегом! – скомандовал парень. – А то тут полный прострел. – И он побежал.
Я бежала за ним, стремясь не отставать, и грязь из-под его ботинок летела прямо на меня; но я старалась смотреть только на его ботинки и больше ничего не видеть и ни о чём не думать. Что-то прогрохотало в стороне, и совсем недалеко поднялся из земли чёрный столб, оранжевый у основания, а я бежала и всё думала, как бы не упасть, потому что боялась остаться одна.
Наконец мы добежали до пригорка, и связной нырнул в какую-то дыру, я – за ним. Оказалось, что это вход в блиндаж. Блиндаж был малюсенький и набит до отказа. Я никак не могла туда втиснуться, так и застряла в дыре – половина внутри, половина снаружи.
В это время начался обстрел, снаряды рвались где-то совсем близко. С потолка сыпалась земля. Я сделала ещё усилие, чтобы протиснуться вперёд, но это было невозможно. А снаряды всё рвались, и я чувствовала, как бьёт меня по спине взрывная волна. Я всё боялась, что у меня оторвёт ногу, мне казалось, что вот сейчас её оторвёт, и я уже стискивала зубы, чтобы преодолеть боль.
Но обстрел быстро прекратился. Я вышла наружу и села прямо на землю у входа в блиндаж. Я ни о чём не думала, совсем ни о чём. У меня было такое ощущение, будто я совсем пустая, будто всё из меня вынули… Наконец мой связной вылез и сказал, что получил приказание отвести меня на передовую.
Тогда я совсем не восприняла это тысячу раз слышанное слово «передовая», а только ужаснулась, что снова надо куда-то идти. Я совсем измучилась и чувствовала, что силы мои исчерпаны, хотя ничего особенного не произошло: ведь я даже до передовой ещё не дошла.
– Идти будем так, – разъяснил парень, – сначала за мной – бегом, а потом поползём, а то кумпол сшибут.
Он снял с плеча автомат и, пригнувшись, побежал к лощинке. Я побежала за ним.
Мы промчались мимо маленького леса, и я слышала, как стучали пули, впиваясь в деревья, и срезанные листья, кружась, падали в грязь.
Как только лесок кончился, связной упал и пополз. Я тоже бросилась на землю и поползла. Он полз так, будто плыл на боку, а я так не умела. Мне очень мешала санитарная сумка, она волочилась по земле и за всё задевала. Наконец я провалилась в какую-то глубокую траншею.
Парень стоял выпрямившись и ожидал меня.
– Далеко до передовой? – спросила я, еле ворочая языком.
– А здесь и есть передовая. Ну, двинули к начальству. – Связной пошёл по траве, чуть пригибая голову, я – за ним.
В одном из поворотов траншеи, в небольшом углублении в стене, сидел какой-то лейтенант. У него было серое, видимо, давно не мытое лицо. Мой связной что-то тихо доложил лейтенанту. Тот повернул голову, скользнул по мне взглядом и сказал чуть с хрипотцой:
– Только смотри, чтобы целой остаться. Мне медики во как нужны. Если убьют, я тебе тогда…
Потом он подозвал меня поближе, объяснил, куда надо относить раненых.
Из всего того, что сказал лейтенант, я поняла, что мне надо только оказывать самую первую помощь раненым и перетаскивать их в угол траншеи, откуда их будут отправлять в ППМ, к Пухову. А во время атак мне надо идти позади и, если кто упадёт, перевязать, а отнесут его уже санитары. Правда, лейтенант добавил, что санитаров-то почти не осталось.
Получив инструкции, я спросила связного:
– Ты куда сейчас?
– Я туда, откуда с тобой пришёл.
Я подумала о том, что ему придётся снова проделать весь этот страшный путь. Но ему это, по-видимому, было нипочём. Лицо его по-прежнему хранило чуть насмешливое, хитрое выражение.
Попрощались мы очень дружески, и я двинулась вперёд по траншее…
Сейчас ночь и совсем тихо, будто и войны нет. Я сижу в траншее; из её глубины звёзды кажутся особенно яркими. Рядом со мной сидят бойцы, и почти всех их я уже знаю по имени.
Если когда-нибудь потом меня спросят, как прошёл мой первый день на передовой, как произошло моё «боевое крещение», я, пожалуй, ничего не смогу толково рассказать. Помню лишь, как пришла в траншею, села в угол и стала потихоньку выглядывать наружу. Потом увидела, как несколько бойцов выскочили из окопов и стали перебегать, а один из них вдруг упал шагах в десяти от моей траншеи. Стрельба стояла страшная.
«Ну, – подумала я, – сейчас надо выскочить и перетащить того бойца сюда, и тут перевязать». Ну… и не выскочила: не могла заставить себя выскочить, меня точно приковали к траншее.
Я твердила себе: «Трус, трус несчастный!» – и всё-таки не могла выпрыгнуть из траншеи. А потом вдруг слышу, как раненый стонет:
– Сестрица!.. Сестрица!..
Конечно, он просто звал кого-нибудь на помощь, но в ту минуту мне показалось, что он меня зовёт, знает, что я здесь, в десяти шагах от него, и прячусь, боясь пробежать эти десять шагов, чтобы спасти его. И вот тогда я заплакала, выпрыгнула из траншеи и побежала к раненому.
Несколько раз, пока я бежала, моё лицо обжигало горячим воздухом. Только потом я сообразила, что это пули. Добежав до бойца, увидела, что он ранен в голову: всё его лицо было залито кровью. Я решила не перевязывать его под огнём, а перетащить в траншею, попробовала тащить его так, как нас когда-то учили на курсах в Ленинграде, будто спасаешь утопающего. Но мне его и на метр сдвинуть не удалось – такой он был тяжёлый. Тогда я просто взяла его под мышки и волоком потащила.
Как я очутилась вместе с раненым в траншее – уж не помню.
А затем всё пошло проще. У меня не было времени бояться: я бегала по траншеям, перевязывала и перетаскивала раненых…
Потом наступил вечер, и стрельба прекратилась. Зажглись звёзды, и мне вдруг вспомнилось, как в «Детской энциклопедии» сказано про звёзды, что «из глубокой ямы они кажутся совсем иными, чем с поверхности земли». Я посмотрела на звёзды, – они и впрямь были большие и точно расплавленные…
В этой траншее я решила остаться на ночь: она была глубже и шире остальных. Земля была совершенно сырая. Она и наверху-то не успела за день просохнуть, а здесь стояли сплошные лужи.
Рядом со мной сидело трое бойцов. Одного из них звали Василий Прохорович, он был немолод, усат и угрюм; другой, Сенцов, совсем ещё молодой, тип задиры, парня из пригорода; третьего звали Шило, он тоже был молод, но медлителен и задумчив.
Все мы четверо сидели, прижавшись к передней стенке траншеи, и смотрели на небо.
– А интересное дело, – проговорил вдруг Шило, – есть всё-таки люди на звёздах или нет?
– На звёздах! – презрительно протянул Сенцов. – Скажи – на планетах. Может, и есть. А звёзды – они что? Раскалённое вещество, и никакой жизни там нет.
– Ну, на планетах, – покорно согласился Шило, – это всё равно – звезда, она и есть звезда, хоть и планета. И вот, значит, живут там, может, люди, смотрят на нас внизу и не поймут, что тут такое делается.
– И не поймут, как такого мудреца, как Шило, эта самая земля носит, – степенно добавил Василий Прохорович.
– Нет, дядя Василий, ты не смейся… И вот живут там люди, смотрят вниз и видят – идёт смертельная война. Может, они и не знают, что на земле на нашей фашисты буйствуют и что нам другого выхода не было, как драться с ними, и вот смотрят они и не понимают.
– Политрука им нашего послать, он бы им разъяснил, – заметил Сенцов.
– Опять ты не про то, – остановил его Шило. – И вот, думаю я, придёт время, когда будут люди по желанию своему и на звёзды летать, и куда хошь.
– Это при полном коммунизме, – не унимался Сенцов.
– Может, и при полном, – согласился Шило. – И какая тогда интересная жизнь будет!..
Я сидела, прижавшись к мокрой земляной стене траншеи, и слушала этот разговор. Он как бы убаюкивал меня.
Но в это время послышался гул моторов. От вражеского горизонта медленно проплыли по небу во внезапно вспыхнувших со всех сторон лучах прожекторов несколько серебристых точек. Загрохотали зенитки.
– Опять на Ленинград пошли, – сказал Василий Прохорович. – Вот так каждый день над нашими головами пролетают.
– На Ленинград, – повторил внезапно изменившимся голосом Сенцов. – Эх!.. У меня там Груня и сын. Может, сейчас спать укладываются… Не знают, что эти летят… Вот когда крылья-то нужны, Шило! – выкрикнул он. – Не на звёзды летать, а вот к этим бы сейчас подлететь да в куски их, в кровь!
– И у меня ведь в Питере семейство, – тихо промолвил Василий Прохорович.
Самолёты, выйдя из лучей прожекторов, исчезли в темноте, и скоро мы услышали глухие, точно из-под земли доносящиеся взрывы и увидели красноватый туман вдали: там был Ленинград.
– Бомбят, гады, – медленно произнёс Шило.
Все молчали.
Не помню, сколько времени продолжались взрывы, но только когда они прекратились, зарево не погасло, а стало из розового багрово-красным.
– Отбомбились, – тяжело уронил Василий Прохорович. Тогда и остальные медленно, точно с трудом, отвернулись от зарева.
– Ну… вот… – протянул Сенцов. – Может, теперь у меня и дома-то нет. Может, и мой дом в том костре горит.
– А ты не думай, – посоветовал Шило.
«Не думай»! – зло повторил Сенцов. – У тебя в Ленинграде никого нет, вот тебе-то легко не думать!
– У меня нигде никого нет, – покачал головой Шило и повторил: – Нигде никого… теперь…
И после паузы добавил:
– А я вот хочу не думать. Хочу только про будущее… Про то, как жить когда-нибудь будем… Про жизнь хочу думать… – И, внезапно повернувшись ко мне, спросил: – Как, думаете, девушка, после войны жить будем?
– Нет, ты померяй, – не унималась Тоня, – я всё равно себе другую, по росту, оторву. – И она быстрым движением расстегнула ремень.
В тот день я проснулась очень рано. Била артиллерия. Тонин топчан был пуст, – очевидно, она так и не приходила с вечера. Я приподняла плащ-палатку, прикрывающую вход. На дворе было серо, так серо, как бывает на рассвете, когда предстоит сумрачный и дождливый день.
Мне стало очень тоскливо. Я физически ощутила эту тоску. Я и проснулась от этого щемящего чувства. Впрочем, наверно, меня разбудила артиллерия, – давно уже так не палили. Два снаряда, один за другим, просвистели где-то надо мной. Вот и разрывы. Вот кто-то пробежал мимо землянки. Нет, сегодня какое-то необычное, тревожное утро. И Тони нет, и стреляют больше, чем обычно, и кто-то куда-то бежит…
Я встала, оделась и вышла. И сразу же почувствовала, что действительно что-то необычное происходит вокруг. Вдалеке, у блиндажей комполка и начштаба, суетились бойцы.
И вдруг страшная мысль пришла мне в голову: «Штурм Ленинграда!» Я побежала в землянку, где жил врач, и, не постучавшись, толкнула дверь. Землянка была пуста. Серое байковое одеяло наполовину свешивалось с топчана. «И он ушёл», – с отчаянием подумала я и выскочила наружу. Мимо пробежал связист, на ходу раскручивая катушку.
– Куда все ушли? – крикнула я.
Связист махнул рукой и быстро пробежал мимо.
Где-то совсем близко прогрохотал разрыв, и земля под моими ногами дрогнула.
Не было видно никого из командиров. Я пошла по направлению к командному пункту. Когда подошла уже совсем близко, из блиндажа вышел капитан – помначштаба. Это был маленький пожилой человек в очках, подстриженный бобриком. Он что-то сказал бойцу, возившемуся с проводами, и побежал к землянке штаба. Я зашагала ему наперерез и, когда мы поравнялись, спросила:
– Товарищ капитан, что случилось?
Помначштаба остановился, посмотрел на меня, точно не узнавая, поправил очки.
– А что, собственно, случилось? – переспросил он.
Я от этого вопроса совсем растерялась. Ведь было же совершенно очевидно, что произошло что-то. Я боялась, что капитан сейчас побежит дальше и я ничего не узнаю. Пришлось пуститься на хитрость:
– Мне очень нужна Тоня Беляева, связистка. Она на КП?
– Она на НП, – ответил капитан, убегая.
– А остальные? – крикнула я ему вслед.
Капитан ничего не ответил и нырнул в штабную землянку. Я стояла, пытаясь сообразить: что же, собственно, происходит? Я знала, что наблюдательный пункт полка находится в полутора километрах отсюда, ближе к передовой. Я знала, что командование обычно переходит на НП, когда начинается операция. Значит…
Помначштаба вынырнул из землянки и шёл по направлению ко мне с папкой под мышкой и смотрел себе под ноги. Когда он поравнялся со мной, я спросила:
– Товарищ капитан, все на НП?
Помначштаба поднял голову и посмотрел на меня с досадой.
– Что вам, собственно, нужно, товарищ медсестра? – спросил он, останавливаясь.
– Мне нужен врач, военврач третьего ранга Пухов, я была в его землянке, там пусто.
– Наверно, он на НП, – ответил капитан и добавил: – Все на НП.
– А как же я? – вырвалось у меня.
– Вы? – переспросил капитан. – То есть, собственно, что вы?
– А я… мне ведь тоже на НП надо?
Капитан пожал плечами.
– Вам приказано?
– Нет, но я…
– Так не морочьте мне голову! – закричал капитан и, точно испугавшись, что потерял со мной столько времени, побежал к КП.
Я пошла к своей землянке, стараясь идти как можно медленнее, потому что не знала, что буду делать, когда приду. Никогда за всю войну мне не приходилось испытывать ощущения такой никчёмности и заброшенности.
Пошёл дождь. Всё подёрнулось туманом. Откинув плащ-палатку, я вошла в землянку. Мокрый полог хлестнул меня по лицу. В землянке было пусто и сыро. Сверху по ступенькам стекали чёрные струйки воды.
Я услышала чьи-то тяжёлые, хлюпающие по грязи шаги. Полог откинулся, и в землянку просунулась голова нашего санитара, «старичка», как мы его звали, Сидора Васильевича Михалёва. Он был до того грязен, что лицо его казалось чёрным.
– Военврач три комплекта требует! – проговорил Михалёв, не здороваясь и не переступая порога.
Я схватила его за руку и втащила в землянку.
– Откуда ты, Михалёв? Оттуда?
– Из самого «оттуда», – ответил он.
Михалёв стоял, согнувшись у притолоки, и тяжело дышал. Сапоги его были покрыты глиной. В грязи были и брюки, и гимнастёрка, даже на шее его я увидела комочек глины. С пилотки, так не шедшей к немолодому, морщинистому лицу Михалёва, стекали струйки воды.
– Сядь, сядь! – повторяла я. – Сядь на топчан! – И почти насильно усадила его.
– Три комплекта прислать, три комплекта, – заторопился Михалёв, вставая и нагибая голову.
– Раненых много? – спросила я.
– Ой, много! Военврач прямо с ног сбился, не успевает в санбат отправлять.
– А насчёт меня он говорил что-нибудь?
– Так чтобы три комплекта дали.
– Не хочу я тут оставаться! – вырвалось у меня; я чуть не плакала.
– Без вас, точно, трудно, – сказал Михалёв, очищая ногтями глину с брюк. – Вот военврач ночью оперировали, так жалели: «Эх, Лиду бы сюда».
Я вскочила.
– Идём! – сказала я. – Он велел мне идти, это ясно, ты просто забыл.
Михалёв растерянно посмотрел на меня.
– Так что приказа не было, это я точно помню.
– Ничего ты не помнишь! – закричала я. – Ты забыл просто. Или он забыл. Подумал, а сказать забыл. Сейчас я возьму комплекты, и мы идём.
Не дожидаясь ответа, я выскочила из землянки. Дождь лил по-прежнему. Я побежала в палатку, где у нас хранились медикаменты, взяла три сумки с аптечками и вернулась.
– Пойдём, – сказала я Михалеву, – всё готово, пойдём.
Сидор Васильевич смотрел на меня. Видно было, что он смертельно устал и ему трудно сделать лишний шаг. Дождь всё усиливался. Пробежав от нашей землянки до аптечной палатки, я уже порядочно вымокла. По моему лицу медленно стекали капли воды.
– Может, переждём трошки, – неуверенно предложил Михалёв, – льёт-то вон как!
– Он так на весь день может зарядить, – ответила я.
– На весь день не должно, – медленно произнёс Михалёв.
Потом он откинул полог.
– Пойдём, – сказал Михалёв и придержал полог, пока я вылезала из землянки со своими сумками.
Ступеньки стали мокрыми и скользкими. Михалёв вылез следом за мной.
– Пошли, что ли, – повторил он, беря у меня две сумки, и пошёл, ссутулившись и наклонив голову, навстречу дождю.
Я пошла за ним. Дождь хлестал нам прямо в лицо. Ноги мои скользили и разъезжались на мокрой глине. Сумка сразу намокла и стала такой тяжёлой, будто в неё наложили камней.
«А всё-таки я иду! – подумала я. – И пройдёт час, ну, может быть, два – и я буду среди своих. А не влетит ли мне? Ведь всё-таки я иду самовольно, без приказа. Нет, не может быть, чтобы меня ругали за то, что я пришла помочь. Да и кто меня будет ругать? Пухов?»
Я шла, стараясь не отставать от Михалёва.
– Сидор Васильевич, – позвала я, – нам далеко идти?
– Оно не так чтобы далеко, а может выйти и далеко, – ответил, не оборачиваясь, Михалёв.
Мы шли по направлению к передовой, но мне как-то не верилось, что там, за этим дождём и туманом, может что-то происходить и что там есть какие-то люди. Мне казалось, что существуем только мы с Михалёвым и всё живое находится за нами, а впереди только дождь, туман и размокшая, вязкая глина.
Сейчас я уже не слышала артиллерийских разрывов, но треск пулемётов раздавался со всех сторон. Я подумала: «Как это командиры разбираются во всём и руководят боем, когда вот такой туман и дождь и не поймёшь, кто стреляет и откуда, где свои и где враги».
Пролетел, завывая, одинокий снаряд и разорвался где-то справа от нас.
– Боязно? – спросил Михалёв.
Я ничего ему не ответила, но про себя решила, что совершенно не страшно. У меня было такое ощущение, что всё, что происходит вокруг – стрельба, разрывы, – не имеет отношения ко мне и никакой реальной опасности для меня не существует.
А Михалёв, который, видимо, иначе истолковал моё молчание, пояснил:
– А ты, как снаряд засвистит, ложись. Лучше лишний разок поклониться, своя голова-то дороже.
Я вспомнила: кто-то говорил мне как раз обратное: «Свой снаряд, то есть для тебя предназначенный, не свистит, а свистит тот, который уже пролетел».
…Не знаю, сколько времени мы шли. Иногда казалось, что мы не идём, а только, стоя на месте, с трудом перебираем ногами.
Иногда я соскальзывала в какие-то окопчики, несколько раз запутывалась в обрывках колючей проволоки, перелезала через бугры и траншеи.
– Пришли, – проговорил Михалёв и исчез.
Я вошла в санитарную палатку.
В первую минуту меня оглушили стоны и запах йодоформа. Палатка была перегорожена на две части брезентом, и здесь, в первой половине, лежали люди. Они лежали и на носилках, поставленных прямо на землю, и просто на земле, в рыжих, испачканных в глине, прожжённых шинелях. У многих головы, руки и ноги были обмотаны бинтами, на которых проступали розовые пятна крови, и было как-то странно видеть на этих грязных, облепленных глиной людях белоснежные повязки.
– Кетгут! – услышала я из-за полога голос Пухова.
Очевидно, он оперировал. Боец, лежавший на носилках у входа, в коротенькой рыжей шинельке, держался обеими руками за ногу, прямо поверх брюк забинтованную уже ставшим грязным бинтом, на котором проступали бурые пятна, и отрывисто стонал.
Другой, уже немолодой, боец, с мокрыми, неопределённого цвета усами и забинтованной головой, держал в руках пилотку, выпачканную в крови, для чего-то растягивал её и повторял только одно слово:
– Сестрица, сестрица, сестрица, сестрица…
Сначала меня оглушили эти стоны, выкрики и чьё-то жалобное всхлипывание, но я взяла себя в руки.
«Конечно, они тут не справляются!» – подумала я с чувством досады и радости.
– Много ещё там? – услышала я голос Пухова.
Полог откинулся, и я увидела моего начальника. Он был в белом нечистом халате и держал перед собой руки с растопыренными пальцами, чтобы не коснуться чего-либо.
– Вы?! – воскликнул он, увидя меня, и я не поняла, сердится он или радуется.
Тогда я доложила:
– Явилась по вашему приказанию. Три комплекта доставила.
Пухов несколько раз моргнул и спросил:
– Что? По приказанию? А аптечки тут?
В это время раненый на носилках застонал ещё громче. По лицу Пухова пробежала страдальческая гримаса, и он крикнул:
– Ну… ну, раздевайтесь скорее и мойтесь!.. Тут с ума сойдёшь!
Он повернулся и пошёл к операционному столу. Полог упал…
Я не помню, как прошёл этот день. Помню только, как разделась в заднем тамбуре палатки, умылась, надела халат, стала к столу. Всё дальнейшее слилось в одно – кровь, стоны, мелькание инструментов в руках Пухова…
Пухов еле стоял на ногах и два раза украдкой пил коньяк. Его лицо посерело, осунулось и перестало казаться детским; халат был весь в кровяных пятнах.
Последнего раненого мы оперировали уже поздно вечером, при свете керосиновой лампы.
Затем Пухов бросил с остервенением инструменты в тазик и проговорил:
– Ну, кажется, всё?
Вот тогда-то, после этих слов, я почувствовала смертельную усталость; ноги мои, которых я за эти часы как-то не ощущала, внезапно отяжелели, и я стала искать, на что бы сесть.
– Сейчас будем спать, – сказал Пухов. – Поспим, пока ещё не привезут.
Но он не мог спать, а, вытащив свой блокнот «интересных случаев», стал что-то записывать.
Я вышла в тамбур палатки и, увидев лежащие на земле носилки со свежими ещё следами крови, просто упала на них. Тотчас всё закружилось передо мною, потемнело, и я заснула.
…Мы лежали все вместе, рядом: две сестры из санбата, я, Михалёв и Пухов. Когда я проснулась, я увидела, что Пухов, осторожно ступая, пробирается к выходу. Было ещё темно, но спать мне уже не хотелось. Кругом стреляли из пулемётов и автоматов. В откинутый наверху квадрат было видно несколько звёзд. Значит, дождь наконец перестал. Я попробовала пересчитать звёзды в квадрате: их было семь или восемь. Я вспомнила, что вот так же смотрела на звёзды через окно палатки на Ладоге. Только там они были ясные и холодные, белые, как кусочки льда.
Зашуршал полог, и вошёл Пухов. Он остановился у входа. При свете звёзд его лицо показалось мне особенно осунувшимся. Даже губы, детски припухлые, стали тоньше. Щека подёргивалась в нервном тике, чего я раньше у него не замечала. Пухов стоял у входа и смотрел на нас.
Потом он скомандовал так громко, что я вздрогнула:
– Подъём!
Я приподнялась. Михалёв тоже, одна сестра вскочила, а другая, лежавшая рядом со мной, продолжала спать. Я сказала тихо:
– Вставайте!
Она открыла глаза и облизала губы.
– Кажется, я заболела, – проговорила она.
Я дотронулась до её лба. Он был очень горячим, на виске её лихорадочно бился пульс.
– Тогда лежите, – посоветовала я.
– Сейчас начнут поступать раненые, – сказал Пухов, – и потом ещё… Словом, не хватает санинструкторов, не успевают раненых выносить, командир полка приказал выделить двух сестёр.
Я видела, как вздрогнула его щека, и он сам, очевидно, это почувствовал, потому что дотронулся до щеки рукой.
– Сейчас идти? – спросила я, вставая.
Пухов посмотрел на меня, и лицо его внезапно снова показалось мне детским.
– Вы… хотите?
– Да, пойду, – отвечала я равнодушным голосом, потому что этот вопрос уже был решён для меня. – Что брать с собой? Только сумку? – спросила я, натягивая сапоги. Они были совсем мокрые, даже глина сверху не просохла.
– Да… сумку, и… там ждёт связной из роты… – чужим голосом произнёс Пухов.
Снаружи послышались чьи-то шаги и стоны: это несли раненых.
Сразу же, как только я вышла на воздух, на меня обрушились все звуки боя: треск пулемётов и автоматов, частые винтовочные выстрелы.
– Кто здесь связной из роты? – громко спросила я.
– Я, – отозвался чей-то тонкий голос, и от дерева отделилась маленькая фигурка.
Это был очень молодой парень в обмотках и огромных ботинках. У него было смешное, совсем детское лицо и хитроватая улыбка.
– В роту, значит, пойдём? – спросил он.
– В роту, – ответила я.
– Ну что же, – весело согласился парень, – айда в роту. – И он пошёл вперёд.
Связной шёл быстро, громко чавкая ботинками по ещё не успевшей просохнуть земле. Начинался рассвет.
А стрельба становилась всё оглушительней. Вокруг свистели пули. Этот свист прижимал меня к земле, и я шла, вобрав голову в плечи.
Передо мной возникали и исчезали люди. Подносчики снарядов со своими ящиками, санитары с носилками, командиры – все куда-то спешили, растворяясь в тумане.
Мой связной шёл будто наобум, не разбирая дороги. Автомат болтался у него на плече стволом вниз. Один раз он споткнулся, и я, думая, что его ранило, бросилась к нему, но парень выругался:
– Вот болото-то, лягушачьи места! – и снова пошёл вперёд. Я попробовала идти так же, как он, не сгибаясь, но никак не могла заставить себя держать голову прямо.
Внезапно где-то совсем рядом застрочил пулемёт, связной крикнул:
– Ложись! – и с ходу грохнулся в грязь.
Я тоже упала рядом, грязные брызги залепили мне лицо, но я боялась шевельнуть рукой, чтобы протереть глаза.
«Пиу, пиу, пиу!» – ныли надо мной пули.
Не помню, сколько времени мы так лежали. Пулемёт, стрелявший, как мне казалось, совсем рядом, замолчал. Я спросила:
– Это немцы стреляли?
– Все стреляют, – ответил парень, – и фрицы и наши. Разве разберёшь? Звук-то одинаковый.
Я старалась продолжать разговор, только чтобы подольше не вставать.
– А что там… в роте-то… бой? – спросила я.
– В роте? – переспросил связной. – В роте-то всегда бой. Вот вчера фрицы наступать пробовали, только мы им наклали. А сегодня – опять. На нашем участке самое сейчас главное место. А вы санинструктором к нам? – спросил он.
– Да, – ответила я.
– Ну правильно, – точно с кем-то соглашаясь, сказал парень. – А то у нас всех медиков за ночь-то поубивало. Ну, встали!
Он резко поднялся.
– Теперь бегом! – скомандовал парень. – А то тут полный прострел. – И он побежал.
Я бежала за ним, стремясь не отставать, и грязь из-под его ботинок летела прямо на меня; но я старалась смотреть только на его ботинки и больше ничего не видеть и ни о чём не думать. Что-то прогрохотало в стороне, и совсем недалеко поднялся из земли чёрный столб, оранжевый у основания, а я бежала и всё думала, как бы не упасть, потому что боялась остаться одна.
Наконец мы добежали до пригорка, и связной нырнул в какую-то дыру, я – за ним. Оказалось, что это вход в блиндаж. Блиндаж был малюсенький и набит до отказа. Я никак не могла туда втиснуться, так и застряла в дыре – половина внутри, половина снаружи.
В это время начался обстрел, снаряды рвались где-то совсем близко. С потолка сыпалась земля. Я сделала ещё усилие, чтобы протиснуться вперёд, но это было невозможно. А снаряды всё рвались, и я чувствовала, как бьёт меня по спине взрывная волна. Я всё боялась, что у меня оторвёт ногу, мне казалось, что вот сейчас её оторвёт, и я уже стискивала зубы, чтобы преодолеть боль.
Но обстрел быстро прекратился. Я вышла наружу и села прямо на землю у входа в блиндаж. Я ни о чём не думала, совсем ни о чём. У меня было такое ощущение, будто я совсем пустая, будто всё из меня вынули… Наконец мой связной вылез и сказал, что получил приказание отвести меня на передовую.
Тогда я совсем не восприняла это тысячу раз слышанное слово «передовая», а только ужаснулась, что снова надо куда-то идти. Я совсем измучилась и чувствовала, что силы мои исчерпаны, хотя ничего особенного не произошло: ведь я даже до передовой ещё не дошла.
– Идти будем так, – разъяснил парень, – сначала за мной – бегом, а потом поползём, а то кумпол сшибут.
Он снял с плеча автомат и, пригнувшись, побежал к лощинке. Я побежала за ним.
Мы промчались мимо маленького леса, и я слышала, как стучали пули, впиваясь в деревья, и срезанные листья, кружась, падали в грязь.
Как только лесок кончился, связной упал и пополз. Я тоже бросилась на землю и поползла. Он полз так, будто плыл на боку, а я так не умела. Мне очень мешала санитарная сумка, она волочилась по земле и за всё задевала. Наконец я провалилась в какую-то глубокую траншею.
Парень стоял выпрямившись и ожидал меня.
– Далеко до передовой? – спросила я, еле ворочая языком.
– А здесь и есть передовая. Ну, двинули к начальству. – Связной пошёл по траве, чуть пригибая голову, я – за ним.
В одном из поворотов траншеи, в небольшом углублении в стене, сидел какой-то лейтенант. У него было серое, видимо, давно не мытое лицо. Мой связной что-то тихо доложил лейтенанту. Тот повернул голову, скользнул по мне взглядом и сказал чуть с хрипотцой:
– Только смотри, чтобы целой остаться. Мне медики во как нужны. Если убьют, я тебе тогда…
Потом он подозвал меня поближе, объяснил, куда надо относить раненых.
Из всего того, что сказал лейтенант, я поняла, что мне надо только оказывать самую первую помощь раненым и перетаскивать их в угол траншеи, откуда их будут отправлять в ППМ, к Пухову. А во время атак мне надо идти позади и, если кто упадёт, перевязать, а отнесут его уже санитары. Правда, лейтенант добавил, что санитаров-то почти не осталось.
Получив инструкции, я спросила связного:
– Ты куда сейчас?
– Я туда, откуда с тобой пришёл.
Я подумала о том, что ему придётся снова проделать весь этот страшный путь. Но ему это, по-видимому, было нипочём. Лицо его по-прежнему хранило чуть насмешливое, хитрое выражение.
Попрощались мы очень дружески, и я двинулась вперёд по траншее…
Сейчас ночь и совсем тихо, будто и войны нет. Я сижу в траншее; из её глубины звёзды кажутся особенно яркими. Рядом со мной сидят бойцы, и почти всех их я уже знаю по имени.
Если когда-нибудь потом меня спросят, как прошёл мой первый день на передовой, как произошло моё «боевое крещение», я, пожалуй, ничего не смогу толково рассказать. Помню лишь, как пришла в траншею, села в угол и стала потихоньку выглядывать наружу. Потом увидела, как несколько бойцов выскочили из окопов и стали перебегать, а один из них вдруг упал шагах в десяти от моей траншеи. Стрельба стояла страшная.
«Ну, – подумала я, – сейчас надо выскочить и перетащить того бойца сюда, и тут перевязать». Ну… и не выскочила: не могла заставить себя выскочить, меня точно приковали к траншее.
Я твердила себе: «Трус, трус несчастный!» – и всё-таки не могла выпрыгнуть из траншеи. А потом вдруг слышу, как раненый стонет:
– Сестрица!.. Сестрица!..
Конечно, он просто звал кого-нибудь на помощь, но в ту минуту мне показалось, что он меня зовёт, знает, что я здесь, в десяти шагах от него, и прячусь, боясь пробежать эти десять шагов, чтобы спасти его. И вот тогда я заплакала, выпрыгнула из траншеи и побежала к раненому.
Несколько раз, пока я бежала, моё лицо обжигало горячим воздухом. Только потом я сообразила, что это пули. Добежав до бойца, увидела, что он ранен в голову: всё его лицо было залито кровью. Я решила не перевязывать его под огнём, а перетащить в траншею, попробовала тащить его так, как нас когда-то учили на курсах в Ленинграде, будто спасаешь утопающего. Но мне его и на метр сдвинуть не удалось – такой он был тяжёлый. Тогда я просто взяла его под мышки и волоком потащила.
Как я очутилась вместе с раненым в траншее – уж не помню.
А затем всё пошло проще. У меня не было времени бояться: я бегала по траншеям, перевязывала и перетаскивала раненых…
Потом наступил вечер, и стрельба прекратилась. Зажглись звёзды, и мне вдруг вспомнилось, как в «Детской энциклопедии» сказано про звёзды, что «из глубокой ямы они кажутся совсем иными, чем с поверхности земли». Я посмотрела на звёзды, – они и впрямь были большие и точно расплавленные…
В этой траншее я решила остаться на ночь: она была глубже и шире остальных. Земля была совершенно сырая. Она и наверху-то не успела за день просохнуть, а здесь стояли сплошные лужи.
Рядом со мной сидело трое бойцов. Одного из них звали Василий Прохорович, он был немолод, усат и угрюм; другой, Сенцов, совсем ещё молодой, тип задиры, парня из пригорода; третьего звали Шило, он тоже был молод, но медлителен и задумчив.
Все мы четверо сидели, прижавшись к передней стенке траншеи, и смотрели на небо.
– А интересное дело, – проговорил вдруг Шило, – есть всё-таки люди на звёздах или нет?
– На звёздах! – презрительно протянул Сенцов. – Скажи – на планетах. Может, и есть. А звёзды – они что? Раскалённое вещество, и никакой жизни там нет.
– Ну, на планетах, – покорно согласился Шило, – это всё равно – звезда, она и есть звезда, хоть и планета. И вот, значит, живут там, может, люди, смотрят на нас внизу и не поймут, что тут такое делается.
– И не поймут, как такого мудреца, как Шило, эта самая земля носит, – степенно добавил Василий Прохорович.
– Нет, дядя Василий, ты не смейся… И вот живут там люди, смотрят вниз и видят – идёт смертельная война. Может, они и не знают, что на земле на нашей фашисты буйствуют и что нам другого выхода не было, как драться с ними, и вот смотрят они и не понимают.
– Политрука им нашего послать, он бы им разъяснил, – заметил Сенцов.
– Опять ты не про то, – остановил его Шило. – И вот, думаю я, придёт время, когда будут люди по желанию своему и на звёзды летать, и куда хошь.
– Это при полном коммунизме, – не унимался Сенцов.
– Может, и при полном, – согласился Шило. – И какая тогда интересная жизнь будет!..
Я сидела, прижавшись к мокрой земляной стене траншеи, и слушала этот разговор. Он как бы убаюкивал меня.
Но в это время послышался гул моторов. От вражеского горизонта медленно проплыли по небу во внезапно вспыхнувших со всех сторон лучах прожекторов несколько серебристых точек. Загрохотали зенитки.
– Опять на Ленинград пошли, – сказал Василий Прохорович. – Вот так каждый день над нашими головами пролетают.
– На Ленинград, – повторил внезапно изменившимся голосом Сенцов. – Эх!.. У меня там Груня и сын. Может, сейчас спать укладываются… Не знают, что эти летят… Вот когда крылья-то нужны, Шило! – выкрикнул он. – Не на звёзды летать, а вот к этим бы сейчас подлететь да в куски их, в кровь!
– И у меня ведь в Питере семейство, – тихо промолвил Василий Прохорович.
Самолёты, выйдя из лучей прожекторов, исчезли в темноте, и скоро мы услышали глухие, точно из-под земли доносящиеся взрывы и увидели красноватый туман вдали: там был Ленинград.
– Бомбят, гады, – медленно произнёс Шило.
Все молчали.
Не помню, сколько времени продолжались взрывы, но только когда они прекратились, зарево не погасло, а стало из розового багрово-красным.
– Отбомбились, – тяжело уронил Василий Прохорович. Тогда и остальные медленно, точно с трудом, отвернулись от зарева.
– Ну… вот… – протянул Сенцов. – Может, теперь у меня и дома-то нет. Может, и мой дом в том костре горит.
– А ты не думай, – посоветовал Шило.
«Не думай»! – зло повторил Сенцов. – У тебя в Ленинграде никого нет, вот тебе-то легко не думать!
– У меня нигде никого нет, – покачал головой Шило и повторил: – Нигде никого… теперь…
И после паузы добавил:
– А я вот хочу не думать. Хочу только про будущее… Про то, как жить когда-нибудь будем… Про жизнь хочу думать… – И, внезапно повернувшись ко мне, спросил: – Как, думаете, девушка, после войны жить будем?