Александр Чаковский
Лида 
(Это было в Ленинграде-2)

* * *

   Ну вот, я уезжаю с Ладоги навсегда. Мои вещи собраны. Всё готово. Сейчас должна пойти машина, на которой я поеду в Ленинград. Если мне и придётся когда-нибудь вновь побывать тут – нашей Ладоги уже не будет. Я уже никогда не смогу найти здесь следов своей жизни. Вот ведь какое место! В городе можно найти свои следы, и в деревне, даже в разрушенной, сожжённой, всегда можно отыскать землю, на которой жила, по которой ходила. А здесь нельзя. Весной всё исчезнет, всё растопит солнце и размоет вода…
   Заскрипел снег за палаткой, и вошли Сеня Кириллов, шофёр нашей санитарной машины, и Андрей Фёдорович, врач, мой начальник.
   – Ну, такси подано, – сказал Сеня, – можно ехать.
   Андрей Фёдорович взял мои вещи – мешок и чемоданчик, но в эту минуту мы ясно услышали завывание самолётных моторов и треск пулемётных очередей. Гул моторов нарастал, как бывает, когда самолёты пикируют.
   Мы выскочили из палатки. Прямо над нашими головами высоко в небе шёл воздушный бой. Приглядевшись, я увидела, что три самолёта атакуют один.
   Андрей Фёдорович опустил мои вещи на снег и стоял, широко расставив ноги и закинув голову.
   – Это «мессеры» напали на «ястребка», – сказал он.
   В эту минуту я увидела страшное: мотор атакуемого самолёта заглох, и он стал медленно планировать, всё приближаясь ко льду, а немецкие самолёты один за другим пронеслись над ним и стреляли из пулемётов.
   – Они подбили его! – крикнула я.
   Самолёт не дымил, не горел, как обычно бывает с подбитым самолётом. Он только медленно и неслышно планировал надо льдом, опускаясь всё ниже. Наконец самолёт коснулся льда далеко от нас, превратившись в едва различимую точку.
   – Быстро на машину! – крикнул мне Андрей Фёдорович. – Если пилот ранен, окажите первую помощь и на этой же машине везите его в Ленинград, в госпиталь.
   Он схватил мои вещи и бросил их в кузов стоящей около палатки полуторки. Сеня вскочил в кабину и нажал стартер. Я уселась рядом. Андрей Фёдорович резко захлопнул дверцу.
   Мы поехали медленно, чтобы не сбиться с трассы. Быстро темнело. Поднялся страшный ветер. Начинался буран. Снег залепил переднее стекло. Сеня пробовал включать «дворник», но он не работал. Несколько раз мы останавливались. Семён вылезал на подножку кабины и протирал рукавицей стекло. Потом он включил фары, и падающий снег стал казаться розоватым. Мы уже давно перестали видеть самолёт и ехали «по памяти». Вдруг я испугалась: а что, если мы не найдём самолёт? Я сказала об этом Семёну. Он сначала ничего не ответил, а потом сказал.
   – Будем искать, так найдём.
   Внезапно заглох мотор. Семён несколько раз остервенело нажимал стартер, потом крутил ручку, но мотор не заводился. Семён снова выскочил из кабины и с грохотом откинул переднюю крышку. Он возился недолго, и, когда опять влез в кабину и нажал стартер, мотор заработал.
   – Закрой-ка крышку, – сказал мне Семён, – а то отпустишь газ, и опять заглохнет.
   Я вылезла из кабины и опустила крышку. Буран всё усиливался.
   Мы выехали наконец на основную трассу, и Семён включил следующую скорость. Я опустила фанеру, заменяющую боковое стекло кабины, чтобы не пропустить самолёта. Мы поравнялись с каким-то военным. Он поднял руку и крикнул:
   – Там лётчик раненый!
   – Знаем! – ответила я.
   Наконец Семён затормозил и сказал:
   – Ну, где-то здесь. Давай искать.
   Вылезли из кабины.
   – Вот что, – заявил Семён, – давай ищи одна, а как найдёшь, зови меня, я помогу. А машину нельзя так оставить.
   Я взяла санитарную сумку и пошла по трассе.
   – В сторону давай, в сторону! – крикнул мне Семён. – Он справа от трассы сел, я точно заметил.
   Свернула вправо. Здесь был глубокий снег. Я провалилась по колено. Потом залезла в глубокий сугроб и никак не могла выбраться. Мне пришлось поочерёдно вытаскивать ноги из валенок, а потом тащить валенки руками. Наконец вылезла на ровное место и пошла вдоль трассы. Гула моторов и пулемётной стрельбы уже давно не было слышно. Я шла, стараясь увидеть что-нибудь за пеленой снега, и думала только об одном: жив ли лётчик? Но самолёта не было. Я отошла ещё дальше в сторону от трассы и всё старалась что-нибудь разглядеть сквозь летящий снег. Потом закричала:
   – Эй! На самолёте! Лётчик! Това-арищ лё-ётчик!
   Получилось очень негромко. Наверно, за сотню метров уже ничего не было слышно. И снова мною овладела растерянность. Я никак не могла привыкнуть к этому пространству, где нет ни улиц, ни огней, где неизвестно, как ориентироваться, и кажется, что ты затерялась в чём-то бесконечном, как море. И мне вдруг очень захотелось пойти обратно в тёплую палатку, свернуться и лечь на нары и смотреть, как наш фельдшер Смирнов растапливает печку.
 
   Я снова стала кричать:
   – На самолёте! Лё-ёт-чик! Где вы там? Товарищ лётчик!
   Охрипнув от крика и уже потеряв надежду, что кто-нибудь отзовётся, я вдруг ясно услышала чей-то голос:
   – Сюда давайте! Сю-да!
   Как я обрадовалась! И всё кругом мне стало казаться уже не таким страшным, точно, плутая по дремучему лесу, я случайно вышла на хорошо знакомую дорогу. А человек кричал:
   – Да где вы там? Сюда давайте! – У него был глухой, басистый голос.
   Теперь мне стало совершенно ясно, откуда доносился голос. Кричали где-то за моей спиной. Я повернулась, крикнула:
   – Иду-у! – И пошла на голос.
   Снег в валенках растаял, чулки и портянки были мокрые. Ногам было жарко. Я шла всё быстрее, не выбирая дороги.
   Потом увидела очертания самолёта, и мне навстречу из-за пелены снега вышел высокий человек в полушубке.
   – Вы лётчик? – крикнула я, бросаясь к нему навстречу.
   – И не мечтал, – басом ответил мне человек. – Лётчик здесь. Он ранен в ногу. Ранение лёгкое.
   Меня почему-то зло взяло на этого человека.
   – Разберёмся, какое ранение, – сказала я. – Где он?
   Высокий ничего не ответил, повернулся и пошёл к самолёту.
   Я пошла за ним. У машины стояли двое бойцов, очевидно, с зенитной батареи. Лётчик лежал на снегу под мотором. Он был в меховом комбинезоне. Одна нога его была в валенке, а другая замотана каким-то шарфом.
   Я подошла к лётчику и спросила:
   – Как вы себя чувствуете?
   Лётчик взглянул на меня. Он был белес, молод и смотрел как-то сердито.
   – Медицина появилась? – сказал он. – Помощник смерти!
   «Сердится от боли», – подумала я.
   – Давайте сюда ногу… – И я опустилась на снег.
   – Насовсем? – насмешливо спросил лётчик.
   – Послушайте, – прогудел за моей спиной бас, – ему ногу недавно перевязали. Его надо в госпиталь везти, а не перебинтовывать на морозе.
   – Для этого я и приехала, чтобы в госпиталь везти, – сказала я. – Кто ему ногу перевязывал?
   – Тот самый, который вас сюда прислал, – ответил бас.
   – Меня? – Я даже удивилась. – Меня никто не присылал. То есть прислал, конечно, но… мы сами видели, как самолёт сел, и я поехала.
   – А-а! – протянул бас. – Ну всё равно, надо его везти в госпиталь.
   – Ну ладно, – сказал внезапно лётчик. – Ехать так ехать. Куда шагать-то?
   Он сделал резкое движение, пробуя подняться, и попытался встать на ноги, держась за крыло самолёта, но тут же упал.
   – Лежите, – крикнула я, – мы вас понесём!
   – Это вы-то? – сквозь зубы выдавил лётчик. – Во мне восемьдесят кило. Это вам не сумка-авоська.
   – У машины шофёр, – сказала я. – Сейчас я его приведу.
   – Не надо, – буркнул лётчик и, повернувшись к бойцам, сказал: – А ну, ребята, подмогните.
   Бойцы разом взяли лётчика под руки, и он встал.
   – Куда идти? – спросил лётчик, опираясь на бойцов.
   Я пошла вперёд, указывая путь к машине. Мы прошли несколько метров молча, потом лётчик вдруг остановился и сказал:
   – Нет, так не годится. Кто же у самолёта останется?
   – Да они же вернутся через десять минут, – ответила я, кивая на бойцов. – Машина рядом на трассе.
   – Нет, – упрямо замотал головой лётчик. – Их прислали с батареи охранять самолёт. Никуда они не пойдут.
   – Ну хорошо. Вот вы, – кивнула я длинному человеку в полушубке, – берите его под руку.
   Тот подошёл и взял лётчика под руку, отстранив бойца. Я подошла к лётчику с другой стороны.
   – Идите к самолёту, – приказала я.
   Бойцы растерянно переминались с ноги на ногу. Лётчик пристально посмотрел мне в лицо. Я крепко держала его под руку обеими руками.
   Он медленно повернул голову к бойцам и сказал:
   – Идите к самолёту.
   И те ушли.
   Мы пошли к трассе. Буран утих, и я ясно видела нашу машину. Мы были от неё метрах в трёхстах. Идти было очень трудно. Лётчик был действительно ужасно тяжёлым, и мне казалось, что он всей тяжестью опирался именно на мои руки.
   – Вам очень больно? – спросила я.
   – Ничего мне не больно, – с прежним раздражением ответил он.
   Я в душе уже давно злилась на него. Не я же в самом деле была виновата в том, что его ранили. И рана-то, очевидно, у него не такая опасная. Мне пришлось видеть однажды, как у человека ногу отнимали без наркоза, и он молчал. А этот, видно, неженка. А ещё лётчик!
   – Вам тяжело? – вдруг спросил лётчик.
   – Нет, не очень, – ответила я.
   – Всё-таки восемьдесят кило, – пробормотал он и усмехнулся.
   Я ничего не ответила, но после слов лётчика мне стало легче его вести.
   – Скоро дойдём, – вслух подумала я. – Вот и машина.
   Семён увидал нас. Он уже бежал навстречу, увязая в сугробах.
   – Ну как, всё в порядке? – крикнул он, подбегая.
   – Тебе бы такой порядок, – буркнул лётчик.
   Семён хотел сменить меня, но я решила, что дойду. Он пожал плечами и пошёл вперёд. Так подошли мы к машине.
   – Вы сядете в кабину, – сказала я лётчику, открывая дверцу. – Сидеть можете?
   Лётчик ничего не ответил. Мы усадили его в кабину.
   – Ну, а вы куда? – обратилась я к человеку в полушубке.
   – Вы ведь в Ленинград? – в свою очередь спросил он. Я кивнула. – Ну, пожалуй, поеду и я с вами, раз так получилось. Бой над Ладогой, пожалуй, годится, а?
   – Что такое? – не поняла я.
   – Ничего, – пробасил человек в полушубке. – Это я про себя. Как говорится, в сторону.
   Встаю на колесо и перешагиваю в кузов машины через борт. Следом за мной – он. Стучу по верху кабины и кричу:
   – Всё в порядке!
   …Мы двигаемся…
   Сидим на куче брезента, прижавшись спинами к стенке кабины. Дует резкий, холодный ветер, и, если повернуться к нему лицом, можно сейчас же обморозить щёки.
   Но в эти минуты я не думала о холоде. Не думала и о раненом лётчике, сидящем в кабине. Я смотрела на постепенно удаляющиеся от нас, едва заметные, пробивающиеся сквозь щели в палатках огоньки Ладожского лагеря. И мне думалось, что с этими огоньками какая-то часть жизни уходит от меня. Вот мы проедем ещё несколько километров, и я долго не буду видеть ничего, кроме бесконечного снега.
   …Два месяца назад я пришла сюда. Здесь ещё не было палаточного посёлка. Я шла по льду, а лёд «дышал». Если когда-нибудь потом меня спросят, как «дышал» лёд, я не смогу рассказать. Это можно только почувствовать. Лёд не прогибался, для этого он был уже достаточно крепок. Но он был «неверен», он чуть вздрагивал, точно раздумывая, не слишком ли я тяжела для него. А подо льдом чёрная ледяная пучина: десять метров, двадцать метров, тридцать метров…
   Мы шли трое – Андрей Фёдорович, Смирнов и я. Они шли по бокам, я посредине. Был такой же ветер, как сейчас. У нас тогда ещё не было полушубков. Я шла в стёганке, которую получила ещё на заводе. Мне было очень страшно идти. Я, кажется, всё время жалась то к Андрею Фёдоровичу, то к Васе Смирнову. А они меня отгоняли, заставляя идти посредине. Я шла и ничего не видела. Страшный ветер поднимал снег, и он больно колол лицо. Глаза у меня слипались. Трассы ещё не было. Машины не ходили. Мы шли по вешкам, установленным вдоль заметённой метелью тропинки. Мне казалось, что в мире нет ничего – ни огромного Ленинграда, ни немцев, а есть только мы трое, зажатые сплошными стенами снега… Наконец мы пришли на место. Там лежало несколько брошенных в кучу палаток. Мы выбрали одну. Палатка была промёрзшая, жёсткая и тяжёлая. Мы никак не могли её растянуть. Я помню, Андрей Фёдорович страшно ругал Смирнова, когда ветер вырывал у него из рук палатку. А меня он не ругал, хотя я работала куда хуже Смирнова. И мне было очень неловко перед ним.
   Уже стемнело. Где-то трещал лёд. Мы мучительно долго возились с куском одеревеневшего брезента.
   Тогда просто не верилось, что мы поставим эту проклятую палатку. Только когда стали вбивать в лёд колышки, я поняла, что палатка всё же существует. Помню, тогда мне стало стыдно. Я была уверена: мои спутники жалеют, что связались с женщиной. Вся тяжесть первой работы на льду легла на них. Я взяла топор из рук Смирнова и стала забивать колышки.
   Была уже ночь, когда мы покончили с палаткой. Ветер утих. Снег улёгся, и стали видны звёзды. Они казались очень близкими и яркими, и тогда я увидела, что мы не одни в этой ледяной пустыне. Повсюду темнели на снегу палатки, и около них копошились люди. Мне показалось, что стало теплее. Я заметила, что у Андрея Фёдоровича борода совсем белая, а там, на берегу, когда мы получали назначение, она была чёрная. Я сказала ему:
   – Вы как дед-мороз!
   Потом мы вошли в палатку. Я очень устала, и они, конечно, устали. Мы все трое сели прямо на снег и прислонились к натянутому брезенту. Так мы сидели молча очень долго. Верхний квадрат палатки был откинут, и виднелись звёзды. И квадратик снега в нашей палатке искрился и казался не таким холодным.
   Я сказала:
   – Как снег красиво искрится.
   Андрей Фёдорович поднял голову.
   – Смирнов, пойдите закройте квадрат, – приказал он. – И так вентиляция достаточная.
   Смирнов встал и вышел. Мне показалось, что он зло посмотрел на меня. Потом я услышала, как зашуршал брезент, и окошко в потолке исчезло.
   В палатке стало темно. Во время работы мы сильно разогрелись, а теперь остыли, и у меня начали коченеть ноги; надо было снять валенки и растереть ступни. Но мне было трудно повернуться. Мне казалось, что для этого надо было бы затратить огромные усилия. Я могла бы просидеть так много часов. Мне очень хотелось есть. Кусочек хлеба согрел бы меня. Я закрыла глаза и стала воображать, что жую хлеб. Ощутила его мякоть на пальцах. Прикоснулась хлебом к губам…
   И вдруг подумала: надо было остаться в Ленинграде. Там, в городе, хоть были люди, правда страшные, внешне непохожие на людей, но ведь и я сама, наверно, непохожа. Там была Ирина, был Иванов… И каждодневное ожидание письма оттуда, с Большой земли. А здесь – ничего. Лёд, а под ним вода. И до Ленинграда далеко, и до Большой земли далеко…
   И мне представилось, что всё прошло, что это был сон, что сижу я в маленькой тёплой комнате, где можно снять с себя и этот ватник, и стёганые штаны, и валенки, и тряпки, намотанные на шею, – всё, всё, – и остаться в одной блузке. Топится печь, большая-большая, и около неё куча дров, и дрова можно кидать, не считая, а куча не уменьшается. И стол накрыт, а на нём много всего, а главное – чайной колбасы и булок; окно не замаскировано, и за ним освещённая улица. А я сижу у печки и знаю, что скоро придёт он, и мне очень хочется, чтобы он скорее пришёл, и вместе с тем хочется, чтобы он ещё подольше не приходил, до того приятно это ожидание…
   Андрей Фёдорович потормошил меня за плечо и сказал, что сейчас спать нельзя, а то замёрзнешь… Странно, как запоминается всё это. Мне кажется, я помню каждый свой шаг, каждое услышанное слово с того часа, как я пришла на Ладогу…
   Потом Андрей Фёдорович сказал:
   – Давайте поедим чего-нибудь.
   Наши продукты были в мешке, который нёс Смирнов. Я знала, что там было: два пшённых концентрата и штук восемь сухарей. Мы получали продукты все вместе. Это нам дали на сутки. Я слышала, как Смирнов возится с мешком, и мне хотелось крикнуть ему: «Скорее! Что вы там возитесь». Потом в мою ладонь ткнулось что-то жёсткое и шершавое.
   – На сегодня – сухарь, – сказал Андрей Фёдорович. – Кашу не в чём варить.
   Но я не слушала, что он говорит. Я с трудом отгрызла кусочек сухаря и стала его жевать.
   Я жевала сухарь медленно-медленно и хотела только одного: чтобы меня никто не трогал и чтобы я всё время могла вот так сидеть и жевать.
   Но этого не случилось. Кто-то закричал снаружи:
   – Эй, медики! Медики! Куда вас занесло? – и выругался.
   Секунду все мы молчали, хотя слышали крик. Потом Андрей Фёдорович встал, откинул полог палатки и закричал:
   – Здесь медики!
   И в ответ снова:
   – Сюда давайте! Сюда! Чего копаетесь! Человек под лёд провалился.
   Меня пронизало нестерпимым холодом. Показалось, что это я окунулась в чёрную, жуткую воду.
   – Пошли! – сказал Андрей Фёдорович.
   Я поднялась и упала. Смирнов помог мне встать.
   – Надо идти! Ну, надо идти, – приговаривал он. – Вы держитесь, держитесь! Надо идти!
   Мы вышли из палатки. Звёзды светили по-прежнему ярко, и я увидела невдалеке кучку людей.
   Андрей Фёдорович шёл впереди, мы со Смирновым за ним. Когда мы подошли, люди расступились. Я увидела, что посредине лежал кто-то на брошенном в снег полушубке и от него шёл лёгкий пар. Рядом на снегу стоял фонарь «летучая мышь».
   Андрей Фёдорович подошёл к лежащему человеку, опустился на колени и сказал:
   – Давайте сюда, Лида. – Это он в первый раз назвал меня по имени, раньше он даже по фамилии меня не называл.
   Я подошла. Человек на полушубке лежал неподвижно. Одежда его – гимнастёрка и брюки – была твёрдая и вся в морщинах и складках. Шапки на нём не было, и волосы стали белыми. Брови и ресницы тоже побелели. Шагах в пятидесяти я увидела на льду тёмное отверстие. Там бурлила вода.
   – Смирнов, ножницы! – приказал Андрей Фёдорович.
   Смирнов вытащил из санитарной сумки ножницы и сунул их мне.
   – Режьте гимнастёрку! – скомандовал Андрей Фёдорович.
   Я сбросила рукавицы. Металл больно обжёг мне руку. Я схватила полу гимнастёрки и попыталась разрезать её, но в окоченевших пальцах не было силы.
   – Дайте сюда, – сказал Андрей Фёдорович и вырвал ножницы, содрав у меня с пальцев прилипшую к металлу кожу.
   Мне хотелось плакать от боли и бессилия.
   Андрей Фёдорович разрезал гимнастёрку тоже с трудом. Потом он разорвал фуфайку вместе с нижней рубашкой и, схватив пригоршню снега, стал растирать кожу.
   – Наденьте рукавицы и растирайте грудь, – приказал мне Андрей Фёдорович.
   Я схватила рукавицы и стала поспешно растирать грудь обмороженного.
   – Не так, – тихо сказал Андрей Фёдорович. – Вас же учили, как надо растирать! Трите спокойно, снизу вверх, постепенно усиливая нажим. И не суетитесь, а то устанете. Водка есть у кого-нибудь? – спросил Андрей Фёдорович.
   Но водки ни у кого не оказалось. Люди, окружающие нас, стояли молча и внимательно следили за моими движениями. Смирнов и Андрей Фёдорович растирали руки обмороженного, стараясь восстановить кровообращение. Но его кожа была по-прежнему белой.
   Я не знала, что мне делать. Я растирала грудь обмороженного из последних сил. Мне казалось, что вот из-за того, что я плохо это делаю, из-за того, что у меня не хватает сил, этот человек сейчас умрёт. Потом я подумала, что, может быть, он уже умер и мы растираем труп. Время от времени я поглядывала в сторону, па полынью, в которой бурлила и дымилась чёрная вода. И на секунду мне становилось страшно от сознания, что всюду, куда бы я ни пошла, на многие километры подо мной будет такая же чёрная, бурлящая вода.
   – В тепло его надо, – заметил кто-то из окружавших нас людей.
   – Много ты понимаешь, – проворчал Смирнов, растиравший руки обмороженного.
   – А куда в тепло? – отозвался кто-то. – К тебе за пазуху, что ли?
   И снова все замолчали. Я чувствовала, что теряю последние силы. Я всматривалась в кожу человека, стараясь рассмотреть хоть лёгкие признаки покраснения, но кожа была по-прежнему белой. Тогда я шёпотом спросила Андрея Фёдоровича:
   – А может быть, он уже… экзецировал?
   Я сказала не «умер», а «экзецировал», потому что в госпитале, где я стажировалась, так всегда говорили при посторонних.
   – Трите! – крикнул мне в ответ Андрей Фёдорович.
   И я продолжала растирать. Я не помню, сколько времени это продолжалось: час, два или три. Только вдруг я заметила, как кожа под моими рукавицами краснеет. Я даже пригнулась вся к груди обмороженного, чтобы рассмотреть, так ли это. Кожа краснела.
   – Андрей Фёдорович! – воскликнула я и подняла руки. – Смотрите, краснеет!
   – Да трите же, чёрт побери! – ещё громче закричал Андрей Фёдорович.
   Я почувствовала, что у меня прибавилось силы. Теперь я могла растирать ещё час, а может быть, и два. Сейчас, уже и не пригибаясь, можно было видеть, что кожа принимает розовую окраску. Постепенно стало розоветь и лицо обмороженного. Покрытые инеем ресницы, брови и волосы от этого стали казаться ещё белее.
   И сразу люди, угрюмо молчавшие, оживились.
   – Да он и в воде-то минуты две пробыл! – заметил кто-то. – Я как услышал – лёд-то «хрясь» и крик: «Ребята, тону!» – и сразу сюда…
   – Когда ты сюда-то прибежал, – возразили ему, – он уж на льду лежал. Его уж вытащили давно.
   И ещё кто-то добавил:
   – Минуты две! Мало ему две минуты! Давай я тебя на полминуты в прорубь спущу. С часами буду стоять… как в аптеке…
   – Два полушубка сюда! – крикнул Андрей Фёдорович.
   На снег полетело несколько полушубков. Мы содрали с обмороженного остатки оледеневшей одежды и закутали его в полушубки.
   – Теперь, – сказал Андрей Фёдорович, – в палатку его и как-нибудь согрейте воды. Его надо горячим поить.
   Потом он обратился ко мне:
   – Вы со Смирновым идите домой. Устраивайтесь там. Я побуду с больным.
   – Я тоже, – вырвалось у меня.
   – Ну, пожалуйста, без героизма, – возразил Андрей Фёдорович. – На ногах не стоите.
   Я поднялась со снега и пошла вслед за Смирновым мимо расступившихся людей.
   Так всё это было.
   …Потом я мысленно перенеслась в свою палатку. И мне почему-то представилось, что стало там холодно и сиротливо. Андрей Фёдорович и Смирнов сидят у потухшей печки, в щели палатки дует холодный ветер со снежной пылью. И вдруг мне захотелось сделать то, что всегда страшно хотелось, когда приходилось ехать в поезде по бесконечной снежной равнине: выпрыгнуть из вагона и бежать в сторону от него, туда, где ничего не видно на горизонте, куда жутко идти, бросив тёплый, освещённый поезд, и всё же очень манит идти. Так и сейчас мне захотелось выпрыгнуть из машины и идти туда, в сторону наших палаток.
   Вот бы удивились наши! «Здравствуйте, это я! Давайте затопим печку!» Что сказал бы Андрей Фёдорович! А всё же как жалко, что поспешный отъезд помешал мне сказать ему что-нибудь на прощание… А может быть, так лучше.
   …Наша машина неслась вперёд, цепи позвякивали на колёсах. И вдруг меня охватило острое чувство радости от сознания, что я возвращаюсь в Ленинград. Я обрадовалась, что из этой снежной пустыни возвращаюсь в город, в родной город. Мне даже представилось, что вот сейчас я приеду домой, в тёплую комнату, сниму с себя все эти тряпки, штаны, валенки и буду долго-долго умываться тёплой водой, а на стуле уже лежит выглаженное платье, бельё, всё чистое… Но нет, не представилось мне это. Я только подумала об этом, а представилось другое: холодная тёмная комната и крохотное замёрзшее тельце девочки моей…
   – Вот что, синьора, – прозвучал вдруг над моим ухом бас. – Так закоченеть можно. Встаньте-ка.
   Я встала. А мой сосед вытащил из кучи брезента полог, закинул его на верх кабины и сказал:
   – Ну, теперь садитесь.
   Я села, и он накрыл нас обоих брезентом. Мы оказались в темноте, но зато были защищены от ветра.
   – Мы с вами, собственно, не знакомы, – пробасил мой сосед. – Моя фамилия Ольшанский, корреспондент центральных газет, Совинформбюро и радио. Рукавицу не сниму, холодно. Вы, насколько я помню, медсестра? Или, может быть, врач?
   – Медсестра, – ответила я.
   – Очень хорошо! – сказал Ольшанский. – Ленинградка?
   – Да.
   – А скажите, у вас есть семья в городе?
   – Послушайте, зачем вам это? – спросила я.
   Мне стало не по себе: он заговорил о семье именно в тот момент, когда я подумала о дочке.
   – Не обижайтесь, – сказал Ольшанский, и мне показалось, что голос его стал мягче. – Видите ли, все мы работаем. Я должен написать очерк о Ладоге. Бой над трассой у меня есть. Это раз. Но мне ещё надо людей Ладоги. Понимаете: типичных людей. А иначе никто не напечатает. Так что вы не обижайтесь. Вот мы доедем до госпиталя, и я запишу что-нибудь о вас. А то сейчас карандаш держать нельзя… А коллега мой, наверно, мировой материал соберёт! Он к вам в санчасть пошёл. Значит, вы не встретились?
   – Нет, – сказала я. Потом у меня вырвалось помимо воли: – Я тоже знала одного журналиста.
   – Из Москвы? – деловито осведомился Ольшанский.
   – Да. Савин.
   – Серь-ё-зно? – невозмутимо протянул Ольшанский. – Так ведь если бы вы подождали в вашей санчасти ещё с полчаса, то встретили бы его собственной персоной!
   Первое мгновение я молчала точно пришибленная. Он произнёс эти слова таким безразличным, таким обыденным тоном, что всё их огромное значение не сразу дошло до меня. Потом я откинула брезент и бросилась к борту машины.
   – Да постойте! – крикнул Ольшанский и ухватил меня за полу ватника. – Куда вы? Что случилось?
   Тут только я сообразила, что ничего не могу сделать. Из-за раненого лётчика я не могла ни оставить машину, ни повернуть её обратно. Острый ветер хлестал меня по лицу. Ольшанский всё ещё держал полу моего ватника.