— Вы господин Малахин? У вас быки? Восемь вагонов? Как же теперь быть? Вы опоздали, и четырнадцатый номер уже пущен мною ночью. Что же мы теперь будем делать?
   Молодой человек двумя розовыми пальцами осторожно берет Малахина за мех полушубка и, переминаясь с ноги на ногу, ласково и убедительно объясняет ему, что такие-то номера уже ушли, а такие-то пойдут, что он готов сделать для Малахина всё от него зависящее. И по лицу его видно, что он действительно готов сделать приятное не только Малахину, но даже всему свету — так он счастлив, доволен и рад! Старик слушает, и хотя ровно ничего не понимает в замысловатой поездной номерации, но одобрительно кивает головой и сам касается двумя пальцами нежной ворсы шаршавого пальто. Ему приятно видеть и слушать приличного и ласкового молодого человека. Чтобы с своей стороны показать ему свое расположение, он вынимает десятирублевку, подумав, прибавляет к ней еще две рублевые бумажки и подает их начальнику станции. Тот берет, делает под козырек и грациозно сует себе в карман.
   — Вот что, господа, не устроить ли нам таким образом? — говорит он, озаренный новою, только что мелькнувшей идеей. — Воинский поезд опоздал… его, как видите, нет… Так не отправиться ли вам воинским[140] поездом? А воинский я уж пущу двадцать восьмым номером. А?
   — Пожалуй, — соглашается обер-кондуктор.
   — И отлично! — радуется начальник станции. — В таком случае вам нечего тут ждать, сейчас и поезжайте! Я вас сейчас и отправлю! Отлично!
   Он делает Малахину под козырек и, читая на пути бланки, бежит к себе. Старик очень доволен только что бывшим разговором; он улыбается и оглядывает всю залу, как бы ища: нет ли тут еще чего-нибудь приятного?
   — А мы всё-таки выпьем, — говорит он, беря обер-кондуктора под руку.
   — Как будто еще рановато пить.
   — Нет, уж вы позвольте мне угостить вас из любезности.
   Оба идут к буфету. Выпивши, обер-кондуктор долго выбирает, чем бы закусить.
   Это человек пожилой, чрезвычайно полный, с полинявшим, пухлым лицом. Полнота у него неприятная, обрюзглая, с желтизною, какая бывает у людей, много пьющих и спящих не вовремя.
   — А теперь и по второй можно выпить, — говорит Малахин. — Теперь время холодное, не грех выпить. Кушайте, покорнейше прошу. Так, значит, я на вас надеюсь, господин обер-кондуктор, что всю дорогу не будет никаких препятствий и неприятностей. Потому, знаете, в нашем скотопромышленном деле каждый час дорог. Сегодня одна цена мясу, а завтра, гляди, другая. Опоздаешь на день — на два и не попадешь в цену, да вместо того, чтоб пользу взять, гляди, и приедешь домой, извините, без брюков. Кушайте, покорнейше прошу… Я на вас надеюсь, а насчет угощения, или чего желаете, я из любезности могу во всякое время вас уважить.
   Накормив обер-кондуктора, Малахин возвращается к себе в вагон.
   — Сейчас я себе воинский номер вымаклачил, — говорит он сыну. — Шибко поедем. Кондуктор говорит, что если всё время с этим номером будем ехать, то завтра в 8 часов вечера будем на месте. Не похлопочешь, брат, не получишь… Так-то… Гляди вот и приучайся…
   После первого звонка к дверям вагона подходит человек с лицом, черным от сажи, в блузе и в грязных, потертых панталонах навыпуск. Это смазчик, который только что лазил под вагонами и стучал молотком по колесам.
   — Господа, это ваши вагоны с быками? — спрашивает он.
   — Наши, а что?
   — А то, что два вагона больные. Нельзя их пущать, надо тут в починку оставить.
   — Ну да, бреши больше! Просто выпить хочется, хабару взять… Так и говорил бы.
   — Как вам угодно, а только я сейчас обязан доложить.
   Не возмущаясь и не протестуя, а спокойно, почти машинально старик достает из кармана два двугривенных и подает их смазчику. Тот тоже очень спокойно берет их и, добродушно глядя на старика, заводит разговор:
   — Поторговать, стало быть, едете… Хорошее дело!
   Малахин вздыхает и, спокойно глядя на черное лицо смазчика, рассказывает, что торговля быками прежде была действительно выгодна, теперь же она составляет дело рискованное и убыточное.
   — Тут у меня товарищ есть, — перебивает его смазчик. — Так вы бы, господа купцы, и ему сколько-нибудь презентовали…
   Малахин дает и на товарища… Воинский поезд идет быстро и стоит на станциях сравнительно недолго. Старик доволен. Приятное впечатление, оставленное молодым человеком в шаршавом пальто, крепко засело в нем, выпитая водка слегка туманит голову, погода великолепная, и, по-видимому, всё обстоит прекрасно. Он без умолку говорит и во время каждой остановки бегает к буфету. Чувствуя потребность в слушателях, он тащит к буфету то обер-кондуктора, то машиниста, и пьет не просто, а длинно, с причитываниями и с чоканьем.
   — У вас свое дело, у нас свое… — говорит он благодушно, улыбаясь. — Дай бог и нам, и вам, и чтоб не как нам угодно, а как богу…
   От водки он мало-помалу возбуждается и впадает в деловой азарт. Ему хочется хлопотать, торопиться, наводить справки, без умолку говорить. Он то роется в карманах и в узлах и ищет какой-то бланок, то что-то вспоминает и никак не может вспомнить, то вынимает бумажник и без всякой надобности пересчитывает свои деньги. Он суетится, охает, ужасается, всплескивает руками… Разложив перед собой письма и телеграммы столичных мясоторговцев, счеты, почтовые и телеграфные расписки, бланки, свою записную книжку, он соображает вслух и требует, чтобы Яша слушал.
   А когда надоедает ему читать бланки и говорить о ценах, он во время остановок бегает по вагонам, где стоят его быки, ничего не делает, а только всплескивает руками и ужасается.
   — Ах, боже мой, боже мой! — говорит он жалобным голосом. — Священномученик Власий![141] Хоть оно и бык, хоть оно и тварь, а ведь тоже, как и люди, хочет и пить и есть. Уж четверо суток, как не пили и не ели. Ах боже мой, боже мой!
   Яша, как послушный сын, ходит за ним и исполняет его приказания. Ему не нравится, что старик часто бегает к буфету. Хоть он и боится отца, но не может удержаться от замечания.
   — А вы уж начали! — говорит он, сурово оглядывая старика. — С какой это радости? Именинники вы, что ли?
   — Не смеешь ты родному отцу указывать.
   — Ишь, моду какую взяли…
   Когда не нужно бывает ходить за отцом, Яша всё время сидит неподвижно на бурке и пиликает на гармонике. Изредка он выйдет из вагона и лениво пройдется вдоль поезда; остановится он около локомотива и устремит долгий, неподвижный взгляд на колеса или на рабочих, бросающих поленья на тендер; горячий локомотив сипит, падающие поленья издают сочный, здоровый звук свежего дерева; машинист и его помощник, люди очень хладнокровные и равнодушные, делают какие-то непонятные движения и не спешат. Постояв около паровоза, Яша лениво плетется на станцию; тут он оглядит закуски в буфете, прочтет для себя вслух какое-нибудь очень неинтересное объявление и не спеша возвращается в вагон. Лицо его не выражает ни скуки, ни желаний; ему, по-видимому, решительно всё равно, где ни быть: дома ли, в вагоне, около ли паровоза…
   К вечеру поезд останавливается около большой станции. Огни по линии только что зажжены; на синеющем фоне, в свежем, прозрачном воздухе огни ярки и бледны, как звезды; красны и лучисты они только под навесом, где уже темно. Все пути запружены вагонами, и, кажется, приди новый поезд, для него не найдется места. Яша бежит на станцию за кипятком для вечернего чая. На платформе гуляют хорошо одетые дамы и гимназисты. По обе стороны вокзала, если поглядеть с платформы вдаль, мелькают в вечерней мгле далекие огоньки — это город. Какой? Яше не интересно знать. Он видит только тусклые огни и жалкие постройки за вокзалом, слышит крик извозчиков, чувствует на лице резкий, холодный ветер и думает, что этот город, вероятно, не хороший, не уютный и скучный…
   Во время чая, когда уже совсем стемнело и на стене вагона по-вчерашнему висит фонарь, поезд вздрагивает от легкого толчка и тихо идет назад. Пройдя немного, он останавливается; слышатся неясные крики, кто-то стучит цепями около буферов и кричит: «Готово!» Поезд трогается и идет вперед. Минут через десять его опять тащат назад.
   Выйдя из вагона, Малахин не узнает своего поезда. Его восемь вагонов с быками стоят в одном ряду с невысокими вагонами-платформами, каких раньше не было в поезде. На двух-трех платформах навален бут, а остальные пусты. Вдоль поезда снуют незнакомые кондуктора. На вопросы они отвечают неохотно и глухо. Им не до Малахина; они торопятся составить поезд, чтобы поскорее отделаться и идти в тепло.
   — Какой это номер? — спрашивает Малахин.
   — Восемнадцатый!
   — А где же воинский? Зачем меня от воинского отцепили?
   Не получив ответа, старик идет на станцию. Он ищет сначала знакомого обер-кондуктора и, не найдя его, идет к начальнику станции. Начальник сидит у себя в комнате за столом и перебирает пальцами пачку каких-то бланков. Он занят и делает вид, что не замечает вошедшего. Наружность у него внушительная: голова черная, стриженая, уши оттопыренные, нос длинный, с горбиной, лицо смуглое; выражение у него суровое и как будто оскорбленное. Малахин начинает длинно излагать ему свою претензию.
   — Что-с? — спрашивает начальник. — Как? — он откидывается на спинку стула и продолжает, возмущаясь: — Что-с? А почему же вам не ехать с осемнадцатым номером? Говорите яснее, я ничего не понимаю! Как? Прикажете мне разорваться на части?
   Он сыплет вопросами и без всякой видимой причины становится всё строже и строже. Малахин уже лезет в карман за бумажником, но начальник, вконец оскорбленный и возмущенный неизвестно чем, вскакивает со стула и выбегает из комнаты. Малахин, пожимая плечами, выходит и ищет, с кем бы еще поговорить.
   От скуки ли, из желания ли завершить хлопотливый день еще какой-нибудь новой хлопотой, или просто потому, что на глаза ему попадается оконце с вывеской «Телеграф», он подходит к окну и заявляет желание послать телеграмму. Взявши перо, он думает и пишет на синем бланке: «Срочная. Начальнику движения. Восемь вагонов живым грузом. Задерживают на каждой станции. Прошу дать скорый номер. Ответ уплочен. Малахин».
   Послав телеграмму, он опять идет в комнату начальника станции. Тут на диванчике, обитом серым сукном, сидит какой-то благообразный господин с бакенами, в очках и в енотовой шапке; на нем какая-то странная шубка, очень похожая на женскую, с меховой опушкой, с аксельбантами и с разрезами на рукавах. Перед ним стоит другой господин, сухой и жилистый, в форме контролера.
   — Помилуйте, — рассказывает контролер, обращаясь к господину в странной шубке. — Я сейчас расскажу вам случай такой, что мое вам почтение! Z-я дорога преспокойнейшим образом украла у N-ской дороги триста товарных вагонов. Это факт-с! Клянусь богом! Завезла к себе, перекрасила, выставила свои литеры и — сделайте ваше одолжение! N-ская дорога шлет всюду агентов, ищет, ищет, и вдруг, можете себе представить, попадается ей больной вагон Z-ской дороги. Она чинит его у себя в депо и вдруг, мое вам почтение, видит на колесах и осях свое клеймо. Каково-с? А? Сделай это я, меня в Сибирь сошлют, а железным дорогам — пссс!
   Малахину приятно поговорить с интеллигентными, образованными людьми. Он разглаживает бороду и солидно вмешивается в разговор.
   — Взять теперь, господа, к примеру хоть такой случай, — говорит он. — Я везу быков в Х. Восемь вагонов. Хорошо-с… Скажем теперь так: берут с меня за каждый вагон, как за 600 пудов тяги. В восьми быках не будет шести сот пудов, а гораздо меньше, они же не принимают этого себе во внимание…
   В это время в комнату входит Яша, ищущий отца. Он слушает и хочет сесть на стул, но, вероятно, вспомнив про свою тяжесть, отходит от стула и садится на подоконник.
   — А они не принимают это себе во внимание, — продолжает Малахин, — и берут еще с меня и с сына за то, что мы при быках едем, сорок два рубля, как за III класс. Это мой сын Иаков; есть у меня дома еще двое, да те по ученой части. Ну-с, и кроме того, я так понимаю, что железные дороги разорили скотопромышленников. Прежде, когда гурты гоняли, лучше было.
   Говорит старик протяжно и длинно. После каждой фразы он взглядывает на Яшу, как бы желая сказать: гляди, как я с умными людьми разговариваю!
   — Помилуйте! — перебивает его контролер. — Никто не возмущается, никто не критикует! А почему? Очень просто! Мерзость возмущает и режет глаза только там, где она случайна, где ею нарушается порядок; здесь же, где она, мое вам почтение, составляет давно заведенную программу и входит в основу самого порядка, где каждая шпала носит ее след и издает ее запах, она слишком скоро входит в привычку! Да-с!
   Бьет второй звонок. Господин в странной шубке поднимается. Контролер берет его под руку и, продолжая горячо говорить, уходит с ним на платформу. После третьего звонка в комнату вбегает начальник станции и садится за свой стол.
   — Послушайте, с каким же номером я поеду? — спрашивает Малахин.
   Начальник глядит в бланк и говорит, возмущаясь:
   — Вы Малахин? Восемь вагонов? С вас по рублю за вагон и шесть двадцать за марки. У вас марок нет. Итого 14 руб. 20 коп.
   Получив деньги, он записывает что-то, засыпает песком и, сердито рванув со стола пачку бланков, быстро выходит из комнаты.
   В 10 часов вечера Малахин получает ответ начальника движения: «Дать преимущество». Прочитав эту телеграмму, старик значительно подмигивает глазом и, очень довольный собою, кладет ее в карман.
   — Вот, — говорит он Яше. — Гляди и приучайся.
   В полночь его поезд идет дальше. Ночь, как вчера, темная и холодная, стоянки долгие. Яша сидит на бурке и невозмутимо пиликает на гармонике, а старику всё еще хочется хлопотать. На одной из станций ему приходит охота составить протокол. По его требованию, жандарм садится и пишет: «188* года ноября 10 я, унтер-офицер Z-го отделения N-ского жандармского полицейского управления железных дорог Илья Черед, на основании 11 статьи закона 19-го мая 1871 года[142], составил сей протокол на станции X. в нижеследующем…»
   — Дальше что писать? — спрашивает жандарм.
   Малахин выкладывает перед ним бланки, почтовые и телеграфные расписки, счеты… Что ему нужно от жандарма, он сам определенно не знает; ему хочется описать в протоколе не какой-нибудь отдельный эпизод, а всё свое путешествие, все свои убытки, разговоры с начальниками станций, описать длинно и язвительно.
   — А на станции Z., — говорит он, — напишите: начальник станции отцепил мои вагоны от воинского поезда потому, что моя физиономия ему не понравилась.
   И ему хочется, чтобы жандарм непременно упомянул о физиономии. Тот утомленно слушает и, не дослушав, продолжает писать. Свой протокол он заканчивает так: «Вышеизложенное я, унтер-офицер Черед, записал в сей протокол и постановил представить оный начальнику Z-го отделения, а копию оного выдать мещанину Гавриле Малахину». Старик берет копию, приобщает ее к бумагам, которыми набит его боковой карман, и очень довольный идет к себе в вагон.
   Утром Малахин опять просыпается не в духе, но уже гнев свой изливает не на Яше, а на быках.
   — Пропали быки! — ворчит он. — Пропали! Они передохнут! Накажи меня бог, передохнут все! Тьфу!
   Быки, давно уже не пившие, мучимые жаждою, лижут иней на стенах и, когда подходит к ним Малахин, начинают лизать его холодный полушубок. По их светлым слезящимся глазам видно, что они изнеможены жаждой и вагонной качкой, голодны и тоскуют.
   — Вот, вози вас, проклятых! — ворчит Малахин. — Уж издыхали бы поскорей, что ли! Глядеть на вас противно.
   В полдень поезд останавливается у большой станции, где, по правилам, для живого груза устраивается водопой. Быкам Малахина дают пить, но быки не пьют: вода оказывается слишком холодной…
   Проходит еще двое суток и наконец вдали, в смуглом тумане показывается столица. Путь кончен. Поезд останавливается, не доезжая города, около товарной станции. Быки, выпущенные из вагонов на волю, пошатываются и спотыкаются, точно идут по скользкому льду.
   Покончив с выгрузкой и ветеринарным осмотром, Малахин и Яша поселяются в грязных, дешевых номерах на окраине города, на той самой площади, где производится торг скотом. Живут они в грязи, едят отвратительно, как никогда не ели у себя дома, спят под резкие звуки плохого оркестриона, день и ночь играющего в трактире под номерами. Старик с утра уходит куда-то искать покупателей, а Яша по целым дням сидит в номере или же выходит на улицу поглядеть столичный город. Он видит грязную, унавоженную площадь, трактирные вывески, зубчатую стену монастыря в тумане… Изредка перебежит он улицу и заглянет в окно бакалейной лавочки, полюбуется на банки с разноцветными пряниками, зевнет и лениво поплетется к себе в номер. Столица не интересует его.
   Наконец быков продают какому-то купцу. Малахин нанимает погонщиков. Всех быков делят на партии по десяти голов в каждой и гонят их на другой конец города. Быки, понурив головы, утомленные, идут по шумным улицам и равнодушно глядят на то, что видят они первый и последний раз в жизни. Оборванные погонщики идут за ними, тоже понурив головы. Им скучно… Изредка какой-нибудь погонщик встрепенется от дум, вспомнит, что впереди его идут вверенные ему быки, и, чтобы показать себя занятым человеком, со всего размаха ударит палкой по спине быка. Бык спотыкнется от боли, пробежит шагов десять вперед и поглядит в стороны с таким выражением, как будто ему совестно, что его бьют при чужих людях.
   Продав быков и накупив для семьи гостинцев, какие можно было бы купить у себя дома, Малахин и Яша собираются в обратный путь. За три часа до отхода поезда старик, уже выпивший с покупателем, а потому хлопотливый, спускается с Яшей в трактир и садится пить чай. Как все провинциалы, он не может один пить и есть: ему нужна компания, такая же хлопотливая и рассудительная, как он сам.
   — Позови хозяина! — говорит он половому. — Скажи, что я его угостить желаю из любезности.
   Хозяин, человек сытый и совершенно равнодушный к своим постояльцам, приходит и садится за стол.
   — Ну, поторговали! — говорит ему Малахин, смеясь. — Променяли козу на ястреба. Как же, ехали сюда — было мясо по три девяносто, а приезжаем — оно уж по три с четвертаком. Говорят, опоздали, было бы тремя днями раньше приезжать, потому что теперь на мясо спрос не тот, Филиппов пост пришел…[143] А? Чистая катавасия! На каждом быке взял убытку четырнадцать рублей. Да вы посудите: провоз быка сколько стоит? Пятнадцать рублей тарифа, да шесть рублей кладите на каждого быка — шахер-махер, взятки, угощения, то да се…
   Хозяин из приличия слушает и неохотно хлебает чай. Малахин охает, всплескивает руками, подшучивает над своей неудачей, но по всему видно, что понесенный им убыток мало волнует его. Ему всё равно, что убыток, что польза, лишь бы только были у него слушатели, было бы о чем хлопотать да не опоздать бы как-нибудь на поезд.
   Через час Малахин и Яша, навьюченные мешками и чемоданами, спускаются из номеров вниз к выходу, чтобы садиться на извозчика и ехать на вокзал. Их провожают хозяин, коридорные и какие-то бабы. Старик растроган. Он тычет во все стороны гривенники и говорит нараспев:
   — Прощайте, оставайтесь здоровы! Дай бог вам, чтоб всё было, как надо. Бог даст, коли будем живы и здоровы, опять приедем в Великом посту. Прощайте! Спасибо… Дай бог!
   Севши в санки, старик снимает шапку и долго крестится в ту сторону, где в тумане темнеет монастырская стена. Яша садится рядом с ним на краешек сиденья и свешивает ногу в сторону. Его лицо по-прежнему бесстрастно и не выражает ни скуки, ни желаний. Он не радуется, что едет домой, и не жалеет, что не успел поглядеть на столицу.
   — Трогай!
   Извозчик бьет по лошадке и, обернувшись, начинает браниться за тяжелый и громоздкий багаж.

Дорогие уроки

   Для человека образованного незнание языков составляет большое неудобство. Воротов сильно почувствовал это, когда, выйдя из университета со степенью кандидата, занялся маленькой научной работкой.
   — Это ужасно! — говорил он, задыхаясь (несмотря на свои 26 лет, он пухл, тяжел и страдает одышкой). — Это ужасно! Без языков я, как птица без крыльев. Просто хоть работу бросай.
   И он решил во что бы то ни стало побороть свою врожденную лень и изучить французский и немецкий языки, и стал искать учителей.
   В один зимний полдень, когда Воротов сидел у себя в кабинете и работал, лакей доложил, что его спрашивает какая-то барышня.
   — Проси, — сказал Воротов.
   И в кабинет вошла молодая, по последней моде, изысканно одетая барышня. Она отрекомендовалась учительницей французского языка Алисой Осиповной Анкет и сказала, что ее прислал к Воротову один из его друзей.
   — Очень приятно! Садитесь! — сказал Воротов, задыхаясь и прикрывая ладонью воротник своей ночной сорочки. (Чтобы легче дышалось, он всегда работает в ночной сорочке.) — Вас прислал ко мне Петр Сергеич? Да, да… я просил его… Очень рад!
   Договариваясь с m-lle Анкет, он застенчиво и с любопытством поглядывал на нее. Это была настоящая, очень изящная француженка, еще очень молодая. По лицу, бледному и томному, по коротким кудрявым волосам и неестественно тонкой талии ей можно было дать не больше 18 лет; взглянув же на ее широкие, хорошо развитые плечи, на красивую спину и строгие глаза, Воротов подумал, что ей, наверное, не меньше 23 лет, быть может, даже все 25; но потом опять стало казаться, что ей только 18. Выражение лица у нее было холодное, деловое, как у человека, который пришел говорить о деньгах. Она ни разу не улыбнулась, не нахмурилась, и только раз на ее лице мелькнуло недоумение, когда она узнала, что ее пригласили учить не детей, а взрослого, толстого человека.
   — Итак, Алиса Осиповна, — говорил ей Воротов, — мы будем заниматься ежедневно от семи до восьми вечера. Что же касается вашего желания — получать по рублю за урок, то я ничего не имею возразить против. По рублю — так по рублю…
   И он еще спросил у нее, не хочет ли она чаю или кофе, хороша ли на дворе погода, и, добродушно улыбаясь, поглаживая ладонью сукно на столе, дружелюбно осведомился, кто она, где кончила курс и чем живет.
   Алиса Осиповна с холодным, деловым выражением ответила ему, что она кончила курс в частном пансионе и имеет права домашней учительницы, что отец ее недавно умер от скарлатины, мать жива и делает цветы, что она, m-lle Анкет, до обеда занимается в частном пансионе, а после обеда, до самого вечера, ходит по хорошим домам и дает уроки.
   Она ушла, оставив после себя легкий, очень нежный запах женского платья. Воротов долго потом не работал, а, сидя у стола, поглаживал ладонями зеленое сукно и размышлял.
   «Очень приятно видеть девушек, зарабатывающих себе кусок хлеба, — думал он. — С другой же стороны, очень неприятно видеть, что нужда не щадит даже таких изящных и хорошеньких девиц, как эта Алиса Осиповна, и ей также приходится вести борьбу за существование. Беда!..»
   Он, никогда не видавший добродетельных француженок, подумал также, что эта изящно одетая Алиса Осиповна, с хорошо развитыми плечами и с преувеличенно тонкой талией, по всей вероятности, кроме уроков, занимается еще чем-нибудь.
   На другой день вечером, когда часы показывали без пяти минут семь, пришла Алиса Осиповна, розовая от холода; она раскрыла Margot[144], которого принесла с собой, и начала без всяких предисловий:
   — Французская грамматика имеет 26 букв. Первая буква называется А, вторая В…
   — Виноват, — перебил ее Воротов, улыбаясь. — Я должен предупредить вас, мадмуазель, что лично для меня вам придется несколько изменить ваш метод. Дело в том, что я хорошо знаю русский, латинский и греческий языки… изучал сравнительное языковедение, и, мне кажется, мы можем, минуя Margot, прямо приступить к чтению какого-нибудь автора.
   И он объяснил француженке, как взрослые люди изучают языки.
   — Один мой знакомый, — сказал он, — желая изучить новые языки, положил перед собой французское, немецкое и латинское евангелия, читал их параллельно, причем кропотливо разбирал каждое слово, и что ж? Он достиг своей цели меньше чем в один год. Сделаем и мы так. Возьмем какого-нибудь автора и будем читать.
   Француженка с недоумением посмотрела на него. По-видимому, предложение Воротова показалось ей очень наивным и вздорным. Если бы это странное предложение было сделано малолетним, то, наверное, она рассердилась бы и крикнула, но так как тут был человек взрослый и очень толстый, на которого нельзя было кричать, то она только пожала плечами едва заметно и сказала: